czwartek, 10 października 2019

ЎЎЎ Мікалай Усьціновіч. "Самаходы". Сямейная кроніка. Койданава. "Кальвіна". 2019.



    Николай Станиславович Устинович род. 5 (18) мая 1912 г. в д. Горелый Борок Усть-Янской волости Канского уезда Енисейской губернии Российской империи, в семье переселенцев из Белоруссии. Как писал Геннадий Луговой: «Мои предки родом из Беларуси. Приехали они сюда в начале прошедшего столетия, когда шло массовое заселение Енисейской губернии (сейчас Красноярский край». В нашем Нижне-Ингашском районе почти все деревни были основаны белорусами, только некоторые из них – украинцами, а одна даже эстонцами (выходцы из Лифлянской губернии...» /Луговой Г. А зорка заплакала... // Голас Радзімы. Мінск. 5 чэрвеня 2003. С. 7./
    Николай закончил Нижне-Ингашскую начальную школу и Иланскую железнодорожную семилетку. После смерти отца в 1931 г. завербовался на крупную новостройку в Хабаровске. Работал землекопом, табельщиком, начальником канцелярии на крупном строительстве. Активный рабкор, он на этой же стройке становится редактором многотиражки «На стройке». Вместе молодыми журналистами в 1933 г. выпустил книжку под названием «Листопад». В 1933 г. переехал на рудник Балей в Читинской области, где работал в многотиражке «Забой». В 1936 г. переехал в Иркутск, где работал в газете «Восточно-Сибирский комсомолец».
    20 августа, когда Устинович жил в селе Нижний Ингаш и сотрудничал в районной газете «Победа», его арестовали «контрреволюционную деятельность» и отправили в Канскую тюрьму. Поводом послужило то, что в сборнике «Листопад» был напечатан его рассказ из семейной жизни о раскулачивании.
    В обвинительном заключении было сказано, что «Устинович Н.С. является участником контрреволюционной антисоветской группы, занимающейся изготовлением и сочинением контрреволюционной антисоветской литературы, направленной на дискредитацию мероприятий, проводимых партией и правительством», что он эту самую литературу нелегально распространял среди населения и полностью в том сознался. Приговор гласил: десять лет в исправтрудлагере. Им оказался Унжлаг НКВД в Горьковской области.
     На 5-м году заключения Устинович падал ходатайства о пересмотре дела и в ноябре 1942 г. был досрочно освобожденный, но уже инвалидам - без нескольких пальцев рук и ног. Поселился в Красноярске. С июля 1943 г. был литсотрудником газеты "Красноярский рабочий", а с июня 1945 по апрель 1949 его спецкорам сельхозотдела, потом литературным консультантам. В 1946 г. принят в Союз писателей. В 1949 г. уволился и перешел на творческую работу.
     В 1951 г., после ходатайства Устиновича о реабилитации, на свет появилось «Заключение по архивно-следственному делу № 10244», где сообщалось, что: «По сообщению УМГБ Красноярского края Устинович Н.С. среди своего окружения высказывает недовольство высокими требованиями, предъявляемым партией к советским писателям, с антисоветских позиций критикует конференции и пленумы, проводимые Союзом советских писателей». А посему «в снятии судимости отказать».
    С 1958 по 1962 год возглавлял Красноярскую писательскую организацию. Его произведения переводились на болгарский, китайский, немецкий и венгерский языки.
    «Я смотрел на Николая, на его большие руки, неподвижно лежавшие на коленях и, почему-то вспомнил, как летом сорок пятого на базаре в Барановичах я видел вот точно таких белорусов. Они сидели на широких возах, наполненных доверху духмяными яблоками, и светлыми глазами, молча провожали прохожих. Мне запомнился один дядька. Его худое лицо было словно изголодавшее нуждой и горем, кончики вислых усов спадали на подбородок, прямая соломенная прядь косо падала на белый лоб. Мне подумалось, что Николай чем-то удивительно похож на того дядьку, своего незнаемого земляка из Западной Белоруссии. Хотя скажи ему об этом, пожалуй, удивиться: он родился и всю жизнь прожил в Сибири, по праву считал себя коренным сибиряком, а на земле отчич и дедич так и не был ни разу..      /Срывцев А. Н.  Шагал по земле человек. Кемерово. 1964. С. 26./
    Умер Николай Станиславович Устинович 4 ноября 1962 г. в Красноярске.
    В феврале 1963 г. на свет появился документ, свидетельствующий об «отсутствии в его действиях состава преступления» и он был реабилитирован. В Нижнее-Ингашском районе, несколько школ носят его имя, есть улица, музей имени писателя. Его имя носит Центральная межпоселенческая библиотека, где собраны все произведения Николая Станиславовича. Здесь же каждые пять лет проводятся Устиновичевские чтения. В Красноярске его именем названа улица, установлены мемориальные доски по адресу: ул. Устиновича, 1а и пр. Мира, 91а.
    Произведения:
    Мастер высоких урожаев. Красноярск. 1943. 32 с.
    Лесная жизнь. Очерки. Красноярск. 1944. 28 с.
    Аромат земли. Очерки. Красноярск. 1945. 83 с.
     Золотая падь. Повесть. Красноярск. 1945. 91 с.
    Полярная звезда. Рассказ. Красноярск. 1945. 20 с.
    В лесной глуши: Рассказы. Иркутск. 1945. 27 с.
    Лесная жизнь. Рассказы. Ленинград - Москва. 1947. 47 с.
    Соки земли: Рассказы. Москва. 1947. 163 с.
    В тайге. Рассказы. Красноярск. 1947. 72 с.
    РоссийсЛесная жизнь. Рассказы для детей. Ставрополь. 1947. 32 с.
    В краю сибирском. Повесть. Красноярск. 1947. 100 с.
    Рассказы следопыта. Красноярск. 1948. 76 с.
     От весны до весны. Рассказы о животных. Красноярск. 1949. 156 с.
    От весны до весны. Рассказы о животных. Иркутск. 1950. 123 с.
    Повести и рассказы. Красноярск. 1950. 232 с.
    Зеленый клад. Повесть. Иркутск. 1951. 95 с.
    В краю далеком. Рассказы. Ленинград - Москва. 1951. 216 с.
    Повести и рассказы. Иркутск. 1953. 220 с.
    Про наших зверей. Красноярск. 1953. 32 с.
    О наших птицах. Красноярск. 1953. 40 с.
    Таежные встречи. Рассказы. Красноярск. 1953. 144 с.
    Откровенный разговор. Очерки. Красноярск. 1954. 72 с.
     Повести и рассказы. Красноярск. 1955. 296 с.
    Черное озеро. Приключенческая повесть. Иркутск. 1956. 64 с.
    Таежные рассказы. Москва. 1957. 198 с.
    Замурованный подвал. Рассказы. Красноярск. 1958. 131 с.
    Северные встречи. Путевые записки. Москва. 1958. 209 с.
    Саня Лосев. Повесть. Красноярск. 1959. 110 с.
    Белый магнит. Рассказы. Красноярск. 1960. 38 с.
    След человека. Красноярск. 1961. 200 с.
    Крепче железа. Красноярск. 1961. 51 с.
    Избранное. Повести и рассказы. В 2-х т. Т. 1. Красноярск. 1962. 447 с.
    Избранное. Повести и рассказы. В 2-х т. Т. 2. Красноярск. 1963. 412 с.
    Охотничьи были. Абакан. 1963. 188 с.
    Таежные рассказы. Москва. 1963. 190 с.
    Черное озеро. Повести и рассказы. Красноярск. 1966. 196 с.
    Таежные встречи. Избранное. Красноярск. 1970. 446 с.
    Таежные рассказы. Красноярск. 1975. 99 с.
    Литература:
*    Баркоўскі А.  Сямейныя хронікі Мікалая Усціновіча. // Літаратура і мастацтва. Мінск. 13 жніўня 2004. С. 13.
    Зандрыпиньня Вяльможная,
    Койданава






    Николай Устинович.
                                                                     «САМОХОДЫ»
                                                                    Семейная хроника
    ОТ РЕДАКЦИИ. Николай Станиславович Устинович оставил большое литературное наследство. В этом номере мы предлагаем читателям отрывок из незаконченной им семейной хроники, рассказывающей о детстве и юности писателя.
                                                                                     1
    В нашем семейном архиве сохранился документ, из которого явствует, что мешанину города Полоцка Станиславу Ивановичу Устиновичу, имеющему семью из трех душ мужского и трех душ женского пола, переселенческим управлением было разрешено 21 октября 1907 года занять в деревне Горелый Борок Устьянской волости Канского уезда Енисейской губернии усадьбу. Подразумевалось, что вслед за тем переселенческой семье будет отведен и земельный надел.
    С этого времени я и начну свой рассказ.
    Отец мой происходил из крестьян, но безземелье погнало его еще в молодости в город. Не окончивший ни одного класса школы, но смекалистый и способный, он «самоуком» овладел грамотой и стал постепенно мастером на все руки: научился плотничать, столярничать, выделывать кирпич, выполнять кузнечные и слесарные работы Однако, даже владея всеми этими специальностями, зарабатывал он мало, и семья еле сводила концы с концами. В этой неустанной борьбе за кусок хлеба в голову нет-нет да и приходили вековечные крестьянские мечты о привольной земле без помещиков, где мужик был бы сам себе батраком и хозяином...
    Законы, разработанные после революции 1905 года царским министром Столыпиным. во многом принимали в расчет эту извечную крестьянскую мечту. Правительство решило широко поощрять переселение в Сибирь. Официальная пропаганда рисовала заманчивые картины. Переселенец получал на новом месте большой участок плодородной земли, селился на нем и, в меру своего умения, «раздувал» хозяйство. По мысли правительства, такой кулацкий хутор должен был стать крепким оплотом самодержавия.
    Однако жизнь внесла в эти замыслы свои немаловажные поправки...
    Но на первых порах поток переселенное из европейской части России хлынул за Урал. Уехали и многие знакомые моіх родителей. А отец колебался. Тяжело было покинуть хоть и бедные, но родные, милые сердцу места. Страшило слово «Сибирь», тесно связанное с представлениями о каторге, ссылке, лютых морозах и диких зверях...
    — Пишите! — наказывал он отъезжающим знакомым. — Как оглядитесь на новом месте, так известите, что там за жизнь. Не могу я с такой оравой трогаться наобум...
    И земляки написали. Дескать, не так страшен черт, как его малюют, жить в Сибири можно лучше, чем в Белоруссии. Земли — глазом не окинуть, лесов — ни конца ни края, рек — не сосчитать. А что касается мастеровых людей, так те вроде сыра в масле катаются. Все строятся, а умельцев не хватает, вот и зазывают их наперебой...
    Немало было передумано и переговорено с многочисленной родней, прежде чем решил отец твердо и окончательно: надо ехать. Быстро распродан был лишний скарб, выполнены несложные формальности, и еще одна семья затерялась, словно капля в реке, в длинном составе «телячьих» вагонов, битком набитых переселенцами...
    Медленно, с частыми и утомительными остановками, волочился поезд на восток. Оставались постепенно позади убогие белорусские деревеньки, проплывали мимо тихие среднерусские речки и задумчивые, желтеющие рощи. На горизонте начали рисоваться очертания горбатых синих гор.
    — Урал! — сказал кто-то.
    Движение совсем замедлилось, паровоз натяжно пыхтел на подъемах. Горы вырастали справа и слева, удивляя равнинных жителей диким величием и крутизной.
    Потом потянулись леса, за ними — степи. Они были плоски и голы, как избяной пол. Редко-редко виднелись кое-где табуны коней или стада коров. Высокая трава засыхала на корню — некошеная, нетоптанная...
     — А говорили — тайга в Сибири, из-за деревьев неба не видно. — удивлялась мать. — Тут один березняк только и растет.
    — Погоди, — отвечал отец не совсем уверенно, — наглядишься еще на тайгу. Ехать нам остается немало.
    Кажется, только теперь начали понимать переселенцы, привыкшие к узким полоскам своих полей, насколько огромна их страна...
    Все меньше оставалось людей в вагоне. Семья за семьей высаживались на маленьких станциях и совсем крохотных полустанках — на незнакомую землю, которая отныне должна стать для них второй родиной...
    Закончился долгий путь и для нашей семьи. У желтого станционного домика с вывеской «Ингашская» выросла груда пожитков, и отец, поглядев на притихшую мать, сказал как-то рассеянно:
    — Ну вот... приехали.
    Сразу за маленькой водонапорной башней начинался густой кустарник, постепенно переходящий в смешанный лес. В прогалинах виднелась пыльная лента тракта, а еще дальше кое-где выглядывали из-за елок крыши домов.
    Младший брат отца, дядя Петр, пошел в село — искать подводы. Он вернулся не скоро — на двух телегах. Передней подводой правил парень лет шестнадцати, неразговорчивый и, как это скоро все заметили, относящийся к приезжим свысока.
    «Чалдон», — подумал отец. Он слышал, что так называют коренных сибиряков. Кто знает, какие нелегкие судьбы забросили их предков в этот кран!? Одних, вероятно, пригнали сюда в кандалах, другие укрылись сами, а третьи, возможно, пришли еще с казачьими дружинами... Но как бы то ни было, а чалдоны, на правах хозяев, захватили лучшие земли и жили в основном крепко, богато. Переселенцев, среди которых было очень много голи перекатной, недолюбливали и называли презрительно «самоходами».
    Один из таких ингашских старожилов, подрабатывавших в свободное время извозом, и отправил своего сына на паре лошадей в Горелый Борок.
    Проехали не по-российски длинное,  вытянувшееся по обе стороны Московского тракта, село, и в конце улицы свернули на топкую гать. Это походило на белорусские болота, и дядя Петр сказал:
    — Тут, совсем как у нас.
    За гатью потянулись клочки полей. Они врезались в лес полосками, клиньями, квадратными площадками. Видно, немало труда приложили хлеборобы, чтобы расчистить и поднять чту не видевшую плуга землю. А земля была черная, жирная и отливала каким-то маслянистым блеском. Там, где рожь уже сжали, стоянки густо покрывали поля.
    — Чернозем! — сказал отец и прищелкнул языком.
    Двадцать верст до Горелого Борка проехали быстро. Сытые кони почти всю дорогу шли рысью. Возница их не понукал. Он молча сидел на передней телеге, и только когда проезжали деревню Ивановку, что раскинулась на косогоре у зеленого бора, проронил одно слово:
    — Хохлы!
    Седоки догадались, что живут здесь переселенцы из Украины.
    Спустились с возвышенности к темному лесу, перебрались через прорезавшую его еще одну гать, и парень сказал:
    — Сейчас увидите свою деревню.
    Действительно, едва переехали через речку Кунгул, впереди открылась вырубка и на ней — два ряда хат. Справа на деревню надвигался густой, темный и, как видно, непроходимый лес; прямо виднелись поля, представлявшие лабиринт между березовых колков. Никакого горелого бора, оправдывавшего бы название деревни, не было и в помине. Позже узнали, что стояла когда-то в этих местах, возле маленькой сосновой рощи, заимка. Потом роща и заимка сгорели. Отсюда и произошло название нового переселенческого участка.
    Деревня казалась вымершей: все работали на полях. Разыскали хату близкого земляка — Николая Адамовича Кузьмина. Заехали во двор, наспех огороженный в несколько жердей, и отец с первого взгляда понял, что живет Николай Адамович на новом месте не так уж ладно, как хвалился в письме. На усадьбе, еще густо утыканной пнями, стояла изба, амбар из тонкого леса, хлев и между ними протянулся крытый соломой навес — «поветь». Зажиточностью тут и не пахло...
    Опять сложили грудой пожитки, на этот раз — без спешки. Возница, получив деньги, уехал, не сказав на прощанье ни слова. Отец поглядел на замок, висящий на двери избы, и, вздохнув, произнес те же слова, что и на станции:
    — Ну вот... приехали.
                                                                               2
    С поля Кузьмины приехали уже в сумерках. Еще на улице посыпались с телег ребятишки: Ванька, Нюрка. Мишка... Степенно сошла пополневшая Фекла Антоновна, распахнула редкие, сколоченные из жердей ворота. Пара усталых коней медленно затащила телеги во двор.
    И тут, у телег, произошла встреча земляков. Сперва Кузьмины удивленно таращили глаза и произносили какие-то междометия, потом начались поцелуи, взаимные ахі и охи, женщины даже прослезились. Говорили и суетились все, хотя никто никого не слушал и не понимал.
    Наконец Николай Адамович спохватился:
    — Да вы что же не в хате! И вещи во дворе...
    — Замок, — показал отец.
    — Ха! — воскликнул хозяин. — Так это же для видимости! В Сибири ничего не замыкается. Палочкой дверь подопрут — значит, никого дома нет. И никто не зайдет.
    И он выдернул незакрытый замок из петли. В просторной избе казалось довольно пусто. Деревянная кровать за ситцевой занавеской, наспех сделанный из толстых досок стол, лавки вдоль стен, огромный сундук в углу.
    Николай Адамович вроде бы похудел и почернел. И без того смуглое лицо покрыл сильнейший загар, большие карие глаза запали глубже, завитые раньше аккуратными колечками усы теперь своевольно топорщились как-то вкось... Зато Фекла Антоновна заметно раздобрела, и прежний «благородный» овал лица, которым она так гордилась, превратился в явно лунообразный...
    Иван, на правах старшего, ушел отпрягать лошадей и задавать им зеленку; младших детей мать послала на огород копать картошку. Под большим чугуном, поставленным на кирпичи посреди двора, запылал огонь. Через какой-нибудь час был готов незатейливый ужин, и отец поставил на стол, возле чугуна с картошкой, четверть водки, купленной на этот случай в Ингаше.
    Вот тут только начался у земляков спокойный, обстоятельный разговор. Пили мало, подымали стаканы так, больше для видимости. Зато говорили без конца. Давно уснули утомившиеся за день ребятишки, давно глядела в окна хаты черная, беспросветная осенняя ночь, а пятеро «самоходов» все расспрашивали и расспрашивали друг друга...
    Утром вся наша семьи решила поехать на поле Кузьминых. Во-первых, делать в деревне пока было нечего, во-вторых, хотелось хоть как то отблагодарить гостеприимных земляков. Теперь же, во время уборки, каждая пара рабочих рук значила очень много...
    Трудно было назвать полем разрозненные разнофигурные клочки пашни, отвоеванные переселенцами у лесных зарослей. Много еще нужно было затратить здесь сил, чтобы соединить эти клочки воедино, чтобы выкорчевать смолистые пни и распахать никогда не видевшую лемеха целину.
    — Деньги нужны, чтоб справных коней купить, работником нанять, — размышлял вслух Николай Адамович. — Своей семьей ни в жизнь не справиться, только грыжу наживешь. А где их взять, денег?
    И тут отец услышал печальный рассказ о том, как многие переселенцы, измотавшись на своих наделах, так и не смогли освоить неподатливую землю и, вконец разорившись, пошли батрачить к чалдонам, либо к изворотливым, имевшим «капиталы», «самоходам». А некоторые, распродав последний скарб и прокляв Сибирь-мачеху и Столыпина, потянулись чуть ли не христовым именем в родные места...
    Все что отец успел увидеть и услышать, заставило его крепко задуматься. Кузьмин приехал в Сибирь с большими деньгами, чем он.
    Это не было тайной. А чего успел добиться Николай Адамович? Только того, что семья не голодает... А впереди — непочатый край тяжелейшей работы...
    Лишь дядя Петр, отличавшийся легкостью мыслей, не унывал:
    — Проживе-ом! — беспечно махнул он рукой. — Мастеровать станем.
    Но отец уже понял, что на «мастерстве» здесь далеко не уедешь. Бедно жили переселенцы, и хоть испытывали кругом нужду в плотниках. столярах, кузнецах, — предпочитали обходиться силами или откладывали работу до лучших времен. Платить-то  было нечем...
    Зато радовала плодородная земля. Не много поднял целены Николай Адамович, а какой урожай снимал! В Белоруссии о таком и не слыхивали. Неодолимой стеной стояли рожь, овес, ячмень. Пашня, окруженная лесом, не знала засухи. Крупной, розовой картошки накапывали из-под каждого куста без малого по ведру.
    «Поживем — увидим,— решил в конце концов отец — Оглядываться назад  уже поздно».
    Помощь нашей семьи пришлась Кузьминым очень кстати. Едва убрали хлеб,  как зарядил бесконечный холодный дождь...
    Однажды рано утром отец и дядя Петр пошли к деревенскому старосте. Их встретил во дворе высокий чернобородый мужик в красной рубахе и обильно смазанных дегтем яловых сапогах. Стоя без фуражки под моросящим дождем, он почесывал пятерней ниже поясницы и тоскливо глядел на затянутое тучами небо.
    — Надел? — переспросил он, выслушав, отца. — Не время сейчас, мужики, этим заниматься. Вот уберем хлебушек, тогда и получите землю. Оборудуем все как следовает. по закону. Ставьте пока хату. Усадьбу занимайте насупротив Кузьмина, с краю. Лес прямо за огородами можете валить, хватает его тут... Пойдемте ужо, отмерю вам участок.
    Прихватив деревянную сажень, староста размашисто зашагал на край деревни. Отмерив от последней усадьбы положенное число саженей, он воткнул в землю хворостину и сказал:
    — Вот, до этих пор. Стройтесь с богом. Место выпало превосходное: ровное, на возвышенности. И — почти напротив Кузьминых Обрадованный отец пригласил старосту.
    — Зайдемте в избу, выпьем за добрый почин по чарочке.
    Староста хотел было для приличия помяться, но не выдержал «фасона» и тут же сдался:
    — Ежели только по чарке... У меня ить еще хлеб не убран.
    В это утро была допита четверть водки, распочатая в день приезда. Захмелевший староста кричал зычным басом:
    — Люблю мастеровых людей! Я сам умею! Сам...
    Что он умел сам, так и осталось невыясненным. Упав на лавку и задрав нечесаную бороду, «глава» деревни мгновенно захрапел.
    Наутро отец с дядей, вооружась пилой и топорами, пошли за огород своей усадьбы. Подходящий для избы лес они нашли скоро и близко. Это была незнакомая им лиственница, которую вчера усиленно рекомендовали староста и Николай Адамович. По их словам, это было «железное», негниющее дерево, дом из которого простоит больше сотни лет. Правда, лиственница была крепче и тяжелее сосны, но зато росла она тут же, под руками
    Падали одно за другим стройные деревья, и дядя Петр не уставал восхищаться:
    — Ну и длина! Тут без малого два бревна выйдет. А какая прямая... Свеча!
    Небо хмурилось по-прежнему, но дождь не шел. Бесшумно падали с березок последние листья. Пахло мокрой хвоей и валежником. Все было почти так, как в родных лесах. Только вот рябчики... Они целым выводком, не боясь людей, весь день вспархивали и свистели рядом. Нет, такого обилия дичи в Белоруссии встречать не приходилось!
    День прошел быстро и незаметно. Работали почти не разгибаясь, но усталости не чувствовали. Уже в сумерках отец, окинув взглядом разбросанные по лесу бревна, сказал.
    — Ну, Петра... вот мы и начали. Не знаю, что будет дальше, а пока... лес добрый!
                                                                               3
    Леса наготовили много и быстро, его тут стоял непочатый край — знай вали. Теперь дело было за вывозкой.
    Николай Адамович советовал:
    — Погодите, пока люди отмолотятся. Потом помочь устроим. Ведра два водки да закуска — только и делов.
    Отец знал этот старый крестьянский обычай Если хозяину не по силам было справиться с какой-либо работой, он объявлял «помочь» или «толоку». На подмогу приходили все, кто хотел. Трудились весело, дружно, стараясь не отстать друг от друга, — и совершенно бесплатно. Зато в конце дни хозяин должен был накормить и напоить работников до отвала...
    Но слишком уж тошно было сидеть сложа руки, пока кончится в деревне молотьба. Два ведра водки тоже кое-чего стоили... Да и надо же было в конце концов обзаводиться своим конем, без него — как без рук...
    — А кормить чем будем? — беспокоилась мать.
    Кормить коня и в самом деле было нечем, время сенокоса давным-давно прошло. Оставалось надеяться, что сена и овса удастся купить у старожилов.
    В десяти верстах от Горелого Борка находилось чалдонское село Коха. Кохинские мужики, захватившие лучшие земли в округе, жили богато. Иные имели по нескольку десятков коней; молодняк гулял в табуне до трех лет. Потом ловкие парни, красуясь друг перед другом, объезжали не знавших узды трехлеток, и норовистые жеребчики и кобылки продавались «самоходам».
    Отец пришел в Коху тихим, ясным октябрьским днем, когда негреющее солнце еле выглядывало из-за тайги, словно прощаясь с оголенными деревьями и убранными полями. Каблуки гулко стучали по замерзшей земле. Воздух был прозрачен, чист и холоден. Чувствовалось, что вот-вот выпадет снег и что он уже не растает...
    Село протянулось вдоль маленькой речки Кохи, и на ее берегу, со стороны огородов, отец увидел диковинное. Большое пространство от огородов до речки было завалено многолетними толщами перегноя, похожими на геологические напластования. Как видно, назем сваливался сюда не один десяток лет.
    Вспомнились тощие белорусские земли, не дающие урожая без навоза, и отец подивился бесхозяйственности сибирских мужиков. Правда, причины этой расточительности он понял очень скоро. Земли в Сибири хватало. Крестьянин пахал поле до тех пор, пока оно давало хороший урожай. Как только почва начинала истощаться, хозяин забрасывал старый участок и поднимал целину на новом, нетронутом. А к залежи, возвращался лишь через много лет. Конечно, заниматься удобрением почвы при таком землепользовании было ни к чему...
    Коха не походила на переселенческие деревни. Дома тут были срублены из толстых бревен — на веки вечные. Мощеные досками дворы вплотную окружали многочисленные постройки и навесы. У ворот гремели цепями волкоподобные псы. Каждый двор напоминал приготовленную к осаде крепость. Надо было к кому-либо зайти, расспросить, но брала непривычная оторопь...
    В конце концов отец постучался в голубую ставню приветливого домика с розовым цветком на подоконнике. К окну подошел молодой мужчина в очках, с маленькой черной бородкой, махнул рукой: дескать, заходи. Отец опасливо приоткрыл калитку — собаки во дворе не было. Хозяин вышел на крыльцо, провел гостя в дом, где все сверкало чистотой. Некрашеный пол был выскоблен до желтизны и застелен полосатыми дорожками, на стенах висели картины в самодельных рамах, в горнице стояла этажерка с книгами.
    Оказалось, что хозяин этого домика был местным учителем, тоже «из чалдонов». Отец начал было извиняться и собрался уходить, но учитель, узнав, в чем дело, сказал:
    — Погодите... Надуют ведь вас. Нарветесь на жуликоватого мужика... Сведу я вас с одним порядочным человеком.
    Он набросил на плечи полушубок и провел отца к дому, стоящему на углу переулка.
    — Вот, Федотыч, покупатель, — обратился он к хозяину — приземистому седоватому старику. — Сказывал мне твой Гришатка, что привел ты с заимки коней для продажи.
    Федотыч окинул оценивающим взглядом «самохода», почесал, покряхтывая, поясницу, и ответил:
    — Привел. Добрые кони. Игрений — трехлеток, не обучен еще, а карий — уже год в работе. Жалко мне с ним расставаться, да, вишь, приспичило сильно насчет денег...
    Отец разбирался в лошадях плохо, и карий приглянулся ему лишь по той причине, что был поспокойнее Игреньки. Учитель ловко заглянул обеим лошадям в зубы, осмотрел копыта, похлопал по холкам и подмигнул хозяйскому сынишке:
    — Ну-ка, Гришатка. сделай Карьке проминочку.
    Черномазый Гришатка радостно ухватился за повод, мигом взлетел на неоседланного коня, Дико выкрикнул:
    — И ых!..
    Пока все вышли за калитку, топот копыт исчез уже где то за поворотом улицы. Минут через десять лихой наездник вихрем подлетел с другой стороны, сияя от удовольствия. Круто осаженный конь взвился на дыбы, заколесил на месте.
    — Привязывай, — недовольно заворчал Федотыч. — Чё гонять животину. Тебе только дайся...
    Цену хозяин запросил умеренную, отец для видимости поторговался, потом ударили по рукам — и повод был передан из полы в полу. По обычаю распили сороковку, посидели, посидели, и отец уехал из Кохи на коне, на первом в жизни собственном коне...
    Впоследствии у него появилось в Кохе много знакомых. Но с учителем Островским его связывало нечто большее, чем простое знакомство. Из случайной встречи выросла дружба, и они оставались близкими друзьями до конца жизни.
                                                                                4
    Всё надо было купить: и сыромять для сбруи, и телегу, и гвозди, и каждую пустяковую железку Деньги, которых было совсем немного, таяли катастрофически быстро. А жизнь на новом месте еще только начиналась...
    — Вот что, Петра, — сказал однажды отец, — придется нам покупать только самое старье, что впору на свалку выбрасывать. Нам сейчас лишь бы извернуться какой-либо год. А потом нашьем и хорошей сбруи, и телег наделаем, и всего, что потребуется. Главное — хату поставить.
    Так появились на красавце Карьке веревочная шлея и седелка без покрышки. Запрягли коня в тележный передок, собранный из разных колес.
    Однако эта примитивная упряжь послужила совсем не плохо. Помаленьку, не переутомляя лошадь, вывезли весь заготовленный лес, завалив остро пахнущими бревнами площадку усадьбы.
    Полагалось, чтобы окоренные бревна полежали в штабеле хотя бы полгода, подсохли. Но строиться надо было сейчас. К тому же Николай Адамович, удивительно быстро впитывавший в себя все сибирское, с видом знатока объяснил:
    — На сухой лиственнице ты не один топор сломаешь. Кость! Да и не усыхает это дерево.
    Впоследствии отец убедился, что Кузьмин был прав. Очень уж редкостными свойствами обладала лиственница!
    Избу рубили от темна до темна, и работа эта доставляла истинное наслаждение. Как приятно было, подогнав бревно строго по черте, уверенно положить его затем на моховую подкладку и весело, без всякой нужды стукнуть сверху обухом! Короткий, тупой звук мчался к лесу и тут же катился обратно, оповещая всех, что изба новых переселенцев выросла еще на один венец.
    Правда, прислушиваться к перестуку топоров было некому: стар и млад занимались молотьбой. Два-три «справных» мужика, купившие собственные молотилки, спешили заработать. Машины кочевали с тока на ток, и чем больше проглатывали жадные барабаны, снопов, тем больше приносили молотилки дохода своим хозяевам.
    По-видимому, именно это обстоятельство и навело предприимчивого Кузьмина на смелую мысль. Помогая как-то землякам на срубе, он был необычно молчалив и рассеян. В конце концов Николай Адамович воткнул топор в бревно и, тряхнув черными кудрями, сказал:
    — Хорошая задумка есть у меня, мужики Советоваться надо. Пойдемте со мной.
    Отец и дядя удивились, что повел их земляк не в избу, а в лес, за огороды, но пошли за ним послушно, ни о чем не спрашивая.
    Пробрались через сосняк — и вскоре остановились у речки, недалеко от моста на Ивановку. Кунгул уже затянуло от берегов ледком, на нем белел выпавший ночью снег. Свежо и остро пахло хвоей и мокрой землей.
    — Подходящее место для мельницы? — без всяких предисловий спросил Кузьмин. Здесь берег высокий, крепкий, на той стороне — тоже бугор. Русло узкое. А выше — вон какая котловина, хороший пруд получится. А?
    Отец посмотрел во все стороны, куда показывал земляк, пожал плечами и согласился:
     — Место, похоже, неплохое. Только не пойму я — к чему ты это. Мельницу строить задумал?
    — Вместе с вами, — напрямик рубанул Николай Адамович. — Одному мне не поднять, а вместе — справимся. Конечно, вас двое, и ваше — мастерство, ну да у меня денег поболе будет. Словом, учтем паи. А дальше — прибыль поровну.
    Отец засмеялся.
    — Нет, Николай, не до выдумок мне. Ну какой я сейчас житель? Хаты нет, земля не распахана, коня кормить нечем... Словом, голь перекатная. А ты про мельницу толкуешь. Не по силам это. Да и много ли на ней заработаешь?
    — Ого! — воскликнул Кузьмин. — Все деревни поедут к нам на помол. Ты прикинь: во всей округе есть только одна мельница — в Кохе. Далеко мужикам ездить, завозно там бывает. А вокруг Борка сколь деревень: Ивановка, Рудовка, Малиновка, эстонские хутора... Все у нас будут!
    — А и правда, комар тебя заешь! — воскликнул легко увлекающийся дядя Петр. — Ведь он, Стась, дельно придумал.
    — Может и дельно, да не для нас это, — буркнул отец и, махнув рукой, зашагал в деревню.
    В тот день работа на срубе не спорилась. Вновь и вновь возникал разговор о мельнице, причем Кузьмин, а за ним и дядя находили в этом предприятии все новые привлекательные стороны.
    Но уломать отца так и не удалось. Лишь через несколько лет он признался, что на другой день, уйдя под каким-то предлогом в лес, очень внимательно обследовал речку близ деревни и должен был согласиться, что место Николай Адамович выбрал отличное. И хотя отец избегал в дальнейшем разговоров о мельнице, в душе он уже знал, что строить ее будет. Только не с бухты-барахты, а сперва зацепясь за новую землю хотя бы маленькими корешками.
                                                                                  5
    Это было однообразно, да и вряд ли нужно описывать месяц за месяцем, год за годом историю врастания нашей семьи в сибирскую почву. Очень сходны были судьбы большинства переселенцев, и написано об этом немало А наша семья ничем не отличалась от других, себе подобных.
    Избу в конце концов достроили, и хоть жили с Кузьмиными дружно, поспешили переехать. Ведь свой же угол! На деньги, полученные от переселенческого управления «для обзаведения», купили еще одного коня и корову. Раскорчевали березнячок и вспахали огород. На него была большая надежда: с поля пока не ожидалось ничего хорошего, а тут вырастет картошка!
    Земельный надел получили верстах в двух от деревни в сторону Малиновки, близ смешанного леса. Ниже, в страшенной заболоченной глухомани, протекал Кунгул.
    Как только начала оттаивать земля, все семейство выехало на свой «отруб». Отец и дядя долго ходили по твердой земле, густо покрытой сухими прошлогодними листьями, и растерянно гадали — с чего начать. Никакого поля тут пока не было, просто раскинулась редкая березовая роща, прорезаемая кое-где молодым осинником. То здесь, то там высились величаво могучие вековые сосны.
    И началась с этого дня тяжелая, изнурительная борьба за землю. Березняк спиливали, стволы отвозили в сторону (пригодятся на дрова!), сучья и всякий валежник валили на пни и сжигали. Вместе с хламом сжигали и пни. Сосны не трогали, они были пока не под силу.
    Когда пришло время пахать, подготовленными оказались около десятка узких полосок и разнофигурных площадок. Прикинули, какая тут получится площадь в целом, и решили, что если засеять яровой рожью, овсом и ячменем, то при среднем урожае до следующей осени можно будет дотянуть.
    Ох и показала же себя сибирская целина!
    Проросший тысячами корней дерн трещал и медленно-медленно отваливался монолитными твердыми плитками. Сошник по нескольку раз в день сгибался или ломался, кони выбивались из сил. Дядя Петр, не отличавшийся выдержанностью нрава, на всякие лады проклинал Сибирь и свою судьбу...
    Прошел отец с лукошком раз, другой и угрюмо остановился. Часть семян попала под пласты, откуда росткам вряд ли пробиться, а часть легла на перевернутый дерн, как на камень. Было ясно, что весь этот адский труд лишь подготовил поле к следующему году, когда дерн перепреет и землю можно будет нормально пахать и боронить...
    Боронование и в самом деле не дало, казалось, ничего. Бороны прыгали, почти не оставляя следов, пласты лежали нерушимыми, хомуты сбили коням плечи до крови. Но в конце концов зерна на поверхности осталось все-таки меньше.
    Когда сев уже подходил к концу, на участок выехал на соловом коньке старик с клочковатой, словно выщипанной бородой. В руках он держал шомпольное ружье, у седла болталось с десяток уток. «Чалдон»,— определил отец, заметив на ногах охотника бродни — мягкую кожаную обувь без каблуков. Старик посидел у костра, покурил, послушал жалобы на неподатливую землю и флегматично сказал:
    — Вырастет. Хорошая рожь будет. Пшенице — той простор требуется, а рожь вырастет.
    Много раз после вспоминали в нашей семье этого незнакомого старика. Он словно наворожил: урожай в тот год был у нас прямо невероятный, на самых унавоженных белорусских землях отцу не приходилось видеть ничего похожего.
    Еще через год, когда неопределенность положения миновала, отец сам заговорил о мельнице. Легко воспламеняющиеся Кузьмин и дядя Петр к тому времени уже забыли о своей затее, но вскоре зажглись снова. Опять начали рождаться планы — один радужнее другого.
    О том, как строили мельницу, в семейной хронике ярких воспоминаний почему-то не сохранилось. Знаю только, что вымотало это строительство у наших двух семей все силы и средства. Болотистая речушка казалась без донной: сколько ни валили в нее земли и глины, плотина вскоре оседала вновь, словно погружалась в пропасть. Не раз прибегали к «толоке», причем мужики помогали охотно: все-таки это дело было в какой-то степени «мирское», ездить на мельницу в Коху всем надоело.
    Однако мельница не оправдала возлагаемых на нее надежд, и когда «пайщики» через несколько лет продали ее, они оказались, как говорится, «при своем интересе», едва покрыв стоимость затрат. Расчет был, казалось бы правильный: помольщики приезжали из всех окрестных деревень. Но никто из трех совладельцев не учел, что хлеба-то мужики получали в обрез, жили от новины до новины, и что пока будет освоена вся земля, пройдет немало времени. А пока сбор за помол был смехотворно мал...
    Тем временем прошел слух, что власти готовят для переселенцев какие-то «облегчения». Толком никто ничего не знал, но каждый делал вид, что уж ему-то все известно, и потому от дома к дому ползли выдумки, одна нелепее другой.
    И вот, когда страсти накалились до предела, в деревню прибыл землемер Густав Карлович с прекрасным двуствольным ружьем и пойнтером Томом. Следом за ним привезли телегу каких-то мудреных инструментов в ящиках и на треногах.
    — Плехо шивете, — сказал землемер мужикам.— Куторское хозяйство надо фести, строить этот... ферма.
    Постепенно горелоборковцы разобрались, чего от них хотят. Какие-то приезжие господа разъяснили им, что есть только один путь к богатой жизни — это хуторское хозяйство, и что только живя на своей земле можно стать уважаемым хозяином и надежной опорой престола.
    Короче говоря, премьер-министр Столыпин был недоволен, что его идеи о хуторском хозяйстве прививаются в Сибири плохо, и власти усилили агитацию за выход крестьян из общины.
    Опять заволновался, загорелся Кузьмин.
     — А что! — восклицал он. — Хуторянам отведут самые наилучшие земли. Все это будет навечно твое! Сиди, как пан, на своей земле и хозяинуй как хочешь!
    И действительно, когда несколько семей решили выделиться на хутора, землемер стал отводить им самые что ни на есть удобные места.
    Густаву Карловичу нужны были рабочие, и отец нанялся к нему до начала уборки. Землемер платил хорошо, а копейка никогда не была лишней!
    Однажды, уточняя границу горелоборковских и малиновских земель, вышли на поля, клином вдающиеся в тайгу. Конец этого клина землемер отрезал в пользу Борка, хотя земля и лежала на отшибе от всего деревенского участка.
    Отец глядел на этот угол как зачарованный. Вот где приволье и независимость! Счастлив будет крестьянин, получивший этот надел. Тут все на месте, под руками: и лес, и пашня, и покос, и речки. Скот пасти не надо, никуда он отсюда не уйдет через границы владений по речкам Кохе и Куигулу. Ну прямо удельное княжество!
    Густав Карлович, словно угадав мысли отца, сказал:
    — Поселяйся сюта, Станислаф Иванович, не пошалеешь.
    И отец решился. Уж если приехал он в Сибирь в поисках земли и свободы, то было бы глупо отказываться от них, когда они сами шли в руки в таком соблазнительном виде...
    Это был самый значительный и самый переломный этап в жизни нашей семьи после переезда в Сибирь. На такое можно решиться лишь один раз, в самом расцвете сил, да и то по незнанию. После, когда все трудности остались позади и жизнь на новом месте стала входить в нормальную колею, отец, оглядываясь на пройденное, нет-нет да и спрашивал дядю Петра:
    — Неужели, Петра, это все нашими руками сделано?
    К «удельному княжеству» не было никакой дороги, ее пришлось прорубать сквозь тайгу, что протянулась вдоль Кунгула. Через речку построили мост, по бездонным болотам проложили гати. Только одной этой работы хватило бы для десятка сильных мужчин. А ведь это было лишь маленькой частичкой труда по освоению дикого угла...
    Весной 1912 года, отработав день на раскорчевке поля, отец, возвращаясь домой, увидел на озерце возле Кунгула уток Будучи заядлым охотником, он всегда носил с собой «на случай» ружье. Утки плавали далеко, и подобраться к ним можно было лишь из-за кустов, протянувшихся неширокой полосой по заболоченному берегу.
    Сперва отец шел, низко пригибаясь, потом пополз. Как при этом попала в концы стволов грязь, он не заметил. Подобравшись к уткам близко, отец выстрелил.
    Это был несчастный выстрел. Ствол, забитый грязью, разорвало, сломанный курок, ударив по большому пальцу правой руки, прожужжал возле самого уха...
    Выронив ружье и еще не чувствуя боли, отец со страхом глядел на раздробленный, изуродованный палец. Стало вдруг жарко, во рту пересохло.
    Хлынула кровь. Сообразив, наконец, что надо делать, отец разулся и, туго обмотав руку портянкой, побежал в деревню.
    Мать, увидев окровавленного отца, упала в обморок. Сбежались соседи. Раненную руку промыли теплой водой, пальцу постарались придать нормальный вид и перевязали чистыми тряпками.
    Волнение, перенесенное матерью, вызвало у нее несколько преждевременные роды. На свет появился довольно хилый младенец. Это был я.
    Из-за всех Этих событий переезд на хутор пришлось отложить. Пока у отца заживала рука, а мать поправлялась после родов, дядя Петр соорудил на хуторе великолепное жилье. Согнув дугой длинную тонкую березку и прибив ее вершину деревянными крючьями к земле, он прислонил к земле множество кольев и сверху забросал остов еловыми ветками и травой Получился вместительный шалаш, в котором можно было укрыться от зноя и непогоды.
    Этим временным жильем семья пользовалась все лето. Мать, помогая мужчинам разрабатывать поле и огород, оставляла меня в шалаше одного. И хотя она старательно укрывала меня тряпками, рои комаров облепляли мое лицо и руки, и я кричал до тех пор, пока не терял голос...
    Прошло немало времени, жизнь на хуторе стала совсем иной, а остов шалаша все еще стоял. Даже через много лет, когда я, основательно потрепанный житейскими бурями, навестил старое пепелище, мне без труда удалось найти согнутую дугой березу. Она, видно, еще долго жила в ненормальном для нее положении, кора ее почернела и потрескалась. В конце концов береза засохла, и ее мертвые сучья опалил весенний пал.
    И никто не знает, может быть, полусгнившие остатки той березы можно найти и сейчас...
                                                                                     6
    Мои теперешние воспоминания о начале своей сознательной жизни отрывочны и бессистемны, словно кадрики, выстриженные наугад из длинной киноленты. Хорошо сохранились в памяти первые самостоятельные экскурсии в окружающий безбрежный мир. Босиком, без шапки, в длинной холщовой рубашонке углублялся я отважно в тайгу, что начиналась в полукилометре от дома, и, остановись у какого-нибудь болотца, с затаенным вниманием оглядывался вокруг. Между кочек с жухлой травой пузырилась ржавая вода, вдали дремала в осоке, поджав одну ногу, цапля. На том берегу поднимался отвесной стеной высокий стройный ельник, в нем изредка с шумом перепархивали рябчики. В лесном полумраке все было загадочно, таинственно и жутковато...
     Именно с тех далеких дней я полюбил тайгу и природу вообще. Эту любовь я пронес через всю свою жизнь. Я любил даже то, что любить, казалось бы, никак нельзя: пургу, ненастье, темные и слякотные осенние ночи, сорокаградусные морозы с льдистым туманом,— ведь они приучают человека к борьбе, дают ему ощущение силы.
    Я убежден, что каждый человек должен по-сыновни любить кусочек земли, где он родился, или какой-то другой уголок. Родина — понятие слишком обширное, и когда мы говорим о любви к ней, мы совсем не имеем ввиду степи Казахстана и горы Кавказа одновременно или тундру Таймыра и подмосковные рощи сразу. Нет, у каждого из нас при слове Родина возникают более скромные и индивидуальные представления. Для меня, например, понятие Родины связано прежде всего с тем крошечным пятачком в междуречье Кохи и Кунгула, где я вырос, с вечерними сидками у воды на утиных перелетах, с костром в желтеющей тайге, с незатейливой мелодией берестяного пастушьего рожка... И только вслед за этими милыми сердцу, может быть, непонятными для другого, мелочами я уже умозрительно представляю всю свою огромную страну с ее селами и городами, славной историей, трудолюбивым талантливым народом, дорогими мне песнями и обычаями, великим настоящим и будущим. Если бы можно было сделать так, чтобы я не смог даже вспоминать о своем маленьком, давшем мне жизнь пятачке земли, я, наверное, зачах бы, как дерево, у которого подрубили корни.
    Чужим можно восхищаться, лучшее следует перенимать. Но свое, родное, надо ревностно хранить в сердце. И потому космополит, бесстыдно оплевывающий родное, напоминает мне тифозную вошь, заражающую того, кто напоил ее своей кровью.
    Но я отвлекся.
    В прежние времена, как мне теперь кажется, погода в Сибири отличалась большим постоянством. (Впрочем, не так ли рассказывают о днях своей юности все пожилые люди, когда-де не только молодежь, но даже погода была иной!). Вспоминаются июльские теплые дни, когда по две, по три недели на небе не появлялось ни облачка и в горячем воздухе не проносилось ни малейшего ветерка. За такой жарой обычно следовала бурная разрядка. К середине особенно душного дня с запада поднималась черная туча. Она двигалась при полном безветрии медленно и неумолимо, изредка раскалываемая ветвистыми трещинами молний. И когда сине-белый, словно вспененный гребень переваливал через наш хутор и закрывал солнце, налетал ураганный ветер, валил деревья и низвергал с неба косые потоки дождя. Страшный гром грохотал почти беспрерывно, становилось совсем темно.
    Дядя Петр боялся грозы и. как только раздавались первые удары грома, ложился на кровать, натягивал на себя одеяло и прятал голову под подушку. Мне становилось смешно, и было в то же время жутко. Почему-то казалось, что каждая новая молния ударит обязательно в наш дом. Но любопытство все-таки брало верх, и я, превозмогая страх, подходил к окну, чтобы видеть буйство природы как можно ближе.
    Часа через два-три гроза кончалась, туча сердито, но уже удовлетворенно погромыхивая, уходила на восток, выглядывало ласковое и ясное, словно омытое, солнце. По каждой канавке бежали теплые ручьи, дымилась паром земля, и обязательно валялись расколотые молнией в щепки одна-две вековые лиственницы... А какой свежий, пахучий воздух стоял кругом!
    А зимой вместо жары устанавливались длительные морозы градусов на сорок-сорок пять. Солнце, поднимаясь над тайгой часа на три, так и не пробивалось сквозь морозную мглу, и лишь светлое пятнышко обозначало его короткий путь. Неподвижный воздух обжигал легкие. Я видел несколько раз, как падали наземь летящие вороны, и пока добегал до них, они лежали уже совсем закоченевшие. И меня очень удивляло, как это не замерзают крошечные, по сравнению с вороной, птички — воробьи...
    — Э-хе-хе! — вздыхал дядя Петр. — Сибирь! Он и отец никак не шли на уступку Сибири в одном: не хотели и слышать о собачьих дохах.
    А между тем доху из собачьих шкур нельзя и сравнить с овчинным тулупом. Доха легка, прочна в носке и, что главное, спасает от самого лютого мороза.
    — Не буду я тыкаться лицом в собачину, — сказал однажды отец и «выдержал характер» до конца жизни.
    Метели были, пожалуй, не лучше морозов. Становилось теплее, но дороги исчезали, наш хутор и деревня оказывались отрезанными от мира. Дом заметало обычно до половины окон, и по вершине сугроба, у самых окон, днем и ночью мчались друг за другом снежные вихри. Я смотрел, бывало, на этот безостановочный бег вихрей и на качающуюся стену тайги, пока не начинало рябить в глазах. Тогда я потихоньку одевался, незаметно выскальзывал во двор и, став на лыжи, храбро пускался в поле, навстречу пурге. Ветер швырял в глаза струи снега, перехватывал дыхание, валил с ног, но я, напрягая силы, все-таки настойчиво двигался вперед. Уйти удавалось обычно недалеко. И когда я, измученный неравной борьбой, поворачивался к ветру спиной и он доносил меня до дома в одно мгновение, я все-таки не чувствовал себя побежденным. Возвратясь домой усталый и освеженный, я знал, что, если потребуется, могу пройти и очень далеко.
    В зимние дни, когда из-за морозов и метелей нельзя было никуда выехать, в доме у нас кипела напряженная работа. Отец и дядя Петр обычно столярничали — для себя или людям — «за гроши», под началом у матери трудились мои старшие сестры: Мария, Антонина, Вера. Пряли пряжу, ткали, вязали, шили. Покупать «фабричное» не было возможности, не хватало денег. Поэтому приходилось вести почти полностью натуральное хозяйство. Сеяли лен, коноплю, выделывали шкуры, обрабатывали дерево, ковали металл, освещались жировыми коптилками или сосновым смольем. В годы разрухи отец делал спички и порох. Не мог он найти в тайге только соли...
    Я еще был мал, и чтобы не толокся под ногами, Мария дала мне однажды букварь, загнала на печку и задала урок — выучить несколько букв. Букварь я видел много раз, интереса он у меня не вызвал. Но с Марией шутки были плохи, она могла оттаскать и за уши. И чтобы только избавиться от наказания, я выучил указанные мне буквы. На следующий день был задан новый урок. Я выучил и новые буквы, а когда Мария стала отмечать карандашом очередную «порцию», я, чтобы скорее избавиться от нудной зубрежки, сказал:
    — Давай уж все сразу.
    Прочитав все буквы и заслужив похвалу, я хотел было забросить букварь подальше, но, оказывается, главное только начиналось.
    — Теперь будем читать по слогам, — сказала Мария.
    Вначале у меня ничего не получалось а так как возиться со мной было некогда, я вновь оказался на печке. И здесь, вдоволь поразмышляв над несправедливостью судьбы, я вдруг сделал великое открытие. Оказалось, что разрозненные и ничего не говорящие буквы легко складываются в слова, а слова — в предложения. И я громко, с гордостью провозгласил с печки первые прочитанные- мною фразы:
    — Наша Ма-ша! У Ма-ши мама! Открытие вызвало у меня такой интерес, что на следующий день меня уже не надо было приневоливать к занятиям. Очень быстро я прочитал букварь от корки до корки. Других подходящих книг у нас не было, и под руку мне попался томик избранной прозы Пушкина. Я читал до ряби в глазах, до головной боли. Передо мной открылась совсем иная, незнакомая жизнь. Многого я не понимал и тогда бежал за разъяснениями к Марии. Но в одном я был уверен твердо: что пока я живу, я буду стараться прочесть как можно больше вот таких же хороших книг.
    Самое сильное впечатление на меня произвела «Капитанская дочка», возможно, даже потому, что описания зимних пейзажей были мне близки и понятны. С тех пор прошло много лет, но всегда, когда мне приходилось обращаться к «Капитанской дочке», я вижу описанные в ней событии такими, как воспринял их в первый раз.
    А в мире тем временем бушевала гроза, и отзвуки ее время от времени доносились до нас.
    Обычно новости нам привозили борковцы, возвращаясь через хутор с единственного во всей округе базара в железнодорожном поселке Иланске, расположенном от нас километрах в сорока. Мы, ребятишки, ревностно следили за тем, чтобы не проворонить подъезд базарников. Завидев приближающиеся подводы, мы бросались открывать ворота в поскотине. Нам давали за это конфет.
    Здесь же, будто невзначай, отец встречался с особо уважаемыми людьми. Пока выкуривали по цигарке, базарник рассказывал последние новости. К концу дня отец информацию суммировал, снабжал своими, в общем правильными, комментариями, и в готовом виде преподносил дяде Петру, который искренне восторгался:
    — Ну и голова у тебя, Стась. В министрах бы ходить!
    Но бурная жизнь тех лет все чаще врывалась к нам на хутор непосредственно.
    Однажды отец вернулся из деревни домой в изрядном подпитии.
    — Царя скинули! — радостно объявил он, и сорвав со стены царский портрет, начал его топтать. Мать заплакала.
    — Теперь сами править будем! — восклицал отец, отшвыривая носком сапога клочки портрета к порогу.
    Однако прошло похмелье, прошло еще довольно много времени, а отца что-то никуда не приглашали «править». Наоборот, жизнь становилась тревожнее и труднее. Началась новая война, которую назвали гражданской. Русские стали драться с русскими. Появились какие-то белые, красные, зеленые. На деньги ничего нельзя было купить, да и негде. Отец и дядя изредка приносили откуда-то свернутые в трубки листы бумаги, которые назывались дензнаками. Листы надо было разрезать на купюры, но этого никто не делал, и трубки складывались за настенное зеркало. Впоследствии мать оклеила дензнаками сундук изнутри и посудную полку.
    Однажды осенним вечером к нам прискакал кто-то из деревни и еще во дворе тревожно заговорил:
    — Каратели идут. Красильников. Эстонцев окружили. Если у вас есть какое оружие на ремонте — спрячьте!
    Отец иногда брал для ремонта ружья, и простого доноса об этом было бы достаточно для расправы. Мы достаточно наслышались о жестокостях карательного отряда колчаковского атамана Красильникова: немало он пролил крови в наших краях, уничтожая семьи партизан и всех заподозренных в симпатиях к ним. Теперь атаман нагрянул на эстонские хутора, что раскинулись среди перелесков верстах в пяти от нашего хутора, за Кунгулом. С кем он там хочет воевать?
    Меня послали накосить зеленки для коня внезапного гостя. Я взял косу, вышел за огород и только стал в прокос, как на чистом небе за Кунгулом что-то сверкнуло и, немного погодя, донесся звук, похожий на короткий удар грома. Я удивился: небо было совсем безоблачным....
    Возвратясь в дом, я застал всех странно притихшими, гость собирался уезжать. Оказалось, что это выстрелили за Кунгулом из орудия...
    Утром до нас дошла страшная весть о кровавых следах, оставленных после себя карателями. Половина хуторов была сожжена, несколько человек повесили, многих, выпороли шомполами. Обреченные хозяйства вначале деловито грабили, грузя в обоз все ценное. Экзекуцией руководил сам Красильников. Похлестывая плеткой по голенищу, он приговаривал:
    — Не будете укрывать партизан. Не будете!
    Но каратели добились обратного. После кровавой расправы ушли с оружием в тайгу даже те, кто до сих пор думал отсидеться дома.
    Я знал, что партизаны — такие же люди, как и все, но в мыслях они неизменно рисовались мне, очевидно, под влиянием «Капитанской дочки», похожими на Пугачева. И только время постепенно стерло это представление.
    В тот год, когда пострадали эстонские хутора, установилась довольно суровая зима. Как-то в конце морозного дня к нам вышел из тайги, со стороны железной дороги, одетый наполовину по-военному, давно не бритый человек лет тридцати. Левая его рука, засунутая кистью за пазуху, была обмотана тряпкой с намерзшим на ней кровавым ледком.
    — Куда это я вышел? — спросил он. Ему сказали.
     — Руку надо бы перевязать, — попросил он Мать засуетилась, быстро затопила железную печурку, поставила греть воду. Нашли мягкое чистое полотенце, порезали на длинные полосы.
    Старую повязку незнакомец отмачивал и отдирал сам. Под нею открылось сквозное пулевое ранение. Когда перевязка была закончена, гостя усадили за стол. Ел он поистине за десятерых. Потом попросил бритву и кое-как побрился.
    Приведя себя в порядок, незнакомец прошел с отцом во вторую половину дома, откуда все мы, дети, были выдворены. Они долго о чем-то разговаривали. Потом гость лег спать и рано утром опять ушел в тайгу, взяв у нас немного хлеба и старенькие охотничьи лыжи.
    После отец о нем сказал:
    — Большевик. Везли их целый вагон в иркутскую тюрьму. На разъезде Стайный поезд долго стоял, и ему удалось бежать. Направился разыскивать кучеровских партизан.
    Этим маленьким эпизодом, пожалуй, и кончаются мои воспоминания, имеющие отношение к революционным событиям в нашем далеком таежном углу.
                                                                                         7
    С тех пор как я помню себя, жизнь моя неразрывно связана с трудом. Сперва это было случайное: «сбегай», «подай», «принеси», «помоги». Потом появились обязанности более постоянные.
    Кажется, самой первой работой была пастьба гусей. Непроточные «лывы» наполняемые талой водой, стояли у самого дома, и потому каждую весну мы выращивали по три-четыре гусиных выводка. Маленькие гусята — существа страшно «квёлые» и беспомощные. Достаточно упасть гусенку на спину, и он уже самостоятельно не сможет встать на лапки, погибнет... Но самый страшный урон выводкам наносили вороны. Чуть, бывало, зазеваешься, и вот уже ухватила разбойница гусенка черным клювом, поволокла в лес...
    Приходилось весь день быть начеку, угрожающе размахивать палкой при появлении каждой вороны, следить, чтобы не растерялись глупые гусята. А весенний день так долог, а соблазнов кругом так много! Но нельзя уйти от опостылевших гусей ни на шаг...
    Осенью я превращался в заправского пастуха. За лето коровы и овцы вытаптывали траву на выгоне, а на убранных покосах поднималась сочная отава. На эту отаву я и выгонял скот. Наевшись, коровы обязательно норовили улизнуть в хлеба. Сколько тут бывало беготни, криков, а частенько и слез... И когда хлеба убирали, все равно приходилось присматривать за скотом, чтобы он не уходил слишком далеко. Правда, тут я нередко, совсем по-ковбойски, выезжал в поле верхом на лошади, потому что кони к этому времени наполовину освобождались от работа. Только вот чтобы сесть на лошадь, мне нужно было обязательно подвести ее к пеньку...
    Вскоре гуси и скот перешли «по наследству» к брату Павлу, бывшему на два года моложе меня. На мою долю стала все чаще выпадать настоящая, «мужицкая» работа.
    Не знаю, сколько лет мне было, когда я начал боронить, но думаю, что не более двенадцати. Это считалось легкой работой. Запряженная в ряд пара лошадей, за каждой из них - борона. Бороновальщик держал в руках длинные вожжи и, посвистывая, бегал босиком по пашне. Вначале было и в самом деле нетрудно. Но к концу дня ноги начинали дрожать от усталости, все тело наливалось свинцом, перед глазами плыли круги. Особенно тяжело приходилось в жаркие дни, когда кони бесились от туч паутов, переступали через постромки, не слушались окриков...
    Это было, пожалуй, несправедливо, что пахота считалась делом более серьезным и почетным. Там работалось легче и спокойнее. Надо было только наладить как следует плуг, и тогда к нему, поставленному в борозду, можно было не прикасаться до конца загона. Спокойные кони шли ровно и споро, из-под отвала выбегала бесконечная лента пахучей земли, и пахарю, размеренно шагающему за плугом, ничто не мешало предаваться своим думам.
    Особенно приятно было пахать весной по выжженной стерне. Пробужденная к жизни земля пахла острым ароматом, к нему слегка примешивался запах пригари от недавнего пала. Над свежей бороздой то вились веселой стаей, то важно вышагивали по комьям скворцы и галки. На косогорах проклевывалась щетинка желтоватой травы. Сама собой возникала песня, такая же спокойная и бесконечная, как эти озаренные солнцем просторы...
    Однако, как бы ни приятна весенняя пахота, она все-таки выматывала до предела. Приехав в сумерках домой и наскоро поужинав, я тут же валился на какие-нибудь расстеленные на полу дерюги. Помыть ноги, покрытые сплошным слоем засохшей земли, у меня уже не были ни сил, ни желания...
    А как это было трудно — вставать на зорьке! Ломило все тело, глаза невозможно было разомкнуть, и, уже сидя на постели, я все еще находился в полусне...
    Я не любил полевых работ и предпочитал им всякие другие, зачастую не менее трудные. Нравилось мне все, что было связано с уходом за скотом. И уже в детстве мне приходили в голову очень здравые мужицкие мысли о том, что хозяйство наше ведется неправильно. Зачем, например, было нам сеять из года в год рожь и пшеницу, когда мы почти заведомо знали, что в нашей таежной низине они дадут смехотворно малый урожай щуплого, полусозревшего зерна? Не лучше ли было бы завести побольше коров, свиней, птицы? Но отец, стремящийся иметь «все свое», и слышать не хотел об изменении установленного раз и навсегда шаблона.
    К тому времени, когда я начал работать, хозяйство наше достигло уровня середняцкого. У нас и в самом деле было «все свое». Но каким потом это доставалось!
    Весной, летом и осенью мы не знали ни одного свободного дня, кроме самых больших праздников. Каждое дело начиналось строго в свое время и любой ценой кончалось в положенный срок. Нарушить этот железный распорядок было невозможно, это вызвало бы неуправку во всех остальных делах.
    Были у нас общие работы, о которых я и сейчас вспоминаю с удовольствием Ранней весной, например, еще когда в тайге дотаивал тяжелый крупитчатый снег, мы всей семьей выходили на заготовку дров. Где-нибудь на опушке отец заранее приглядывал подходящий старый листвяжник, и начиналась валка вековых богатырей. Немало приходилось поширкать пилой, прежде чем великан в два-три обхвата начинал клонить к земле раскидистую вершину. И когда, подмяв под себя множество подлеска, дерево падало на землю, почва вздрагивала под нашими ногами и далеко вокруг разносился громоподобный гул.
    Дров заготавливали очень много по самой нелепой причине: ни у кого из переселенцев почему-то не было двойных рам, а русские печи строились без обогревателей, «навынос». Понятно, что при суровой сибирской зиме тепло в таких домах совсем не держалось. Железные печки топились днем и ночью. И сколько же они пожирали дров!
    — Тайга велика, на наш век лесу хватит,— говорили мужики. А во что обходится эта ненужная заготовка и вывозка дров, мало кто удосуживался подсчитать.
    Сердце болит, когда вспоминаю теперь, как хищнически относились у нас к лесу. Тайга была буквально захламлена сухим валежником, но на него никто не обращал внимания. На дрова валили самый лучший листвяжник, сосняк, березняк, распиливали ствол до кроны, а вершину и сучья оставляли гнить...
    Справедливости ради надо сказать, что отец не одобрял такого варварского порядка. Дерево, спиленное нами на дрова, мы использовали полностью. Я и Павел занимались рубкой сучьев и стаскиванием в кучи хвороста.
    Весело и дружно работалось в пробудившемся от зимней спячки лесу, каждый день случалось что-нибудь интересное: то выскакивал к нам бестолково мечущийся заяц, то рядом на болото опускалась стайка чирков, то, птичья мелочь со страшным гвалтом выгоняла из чащи ослепленную солнцем сову... Не знаю почему, все эти мелкие лесные события глубоко западали мне в память, я наблюдал их с жадным любопытством.
    И еще я любил время копки картофеля. Для этого выбирались обычно сухие солнечные дни, когда в чистом воздухе плыли серебристые паутинки. Улетали на юг журавли, с голубого поднебесья доносилось их протяжное, немного печальное курлыканье, словно птицы прощались с родной землей.
    Мы с Павлом нарезали длинных прутьев, на их заостренные концы накалывали мелкие картофелины. Раскрутив прут над головой, мы швыряли картофелины в бездонную высь, безуспешно пытаясь попасть в лениво парящих молодых ястребов...
    Позднее, когда отец разрешил мне охотиться, я всячески норовил исчезнуть в такие дни в тайге. И когда удавалось хоть ненадолго вырваться из дому, я бывал на вершине блаженства. По правде говоря, добыча меня мало интересовала. Я просто бродил с ружьем вдоль речек, пробирался от «лывы» к «лыве», сидел в ельнике, разводил где-нибудь в красивом месте костер и никак не мог надышаться хвойным воздухом, налюбоваться щедрыми осенними красками...
    Но отец смотрел на такие походы очень неодобрительно.
    — Опять лодырничаешь! — строго выговаривал он. — Работа стоит!
    Работа... Повседневная, изнурительная, всегда неотложная, она казалась мне вечным проклятьем. Тяжелая и однообразная, она отупляла. После рабочего дня уже не хотелось думать ни об играх, ни о развлечениях. Оставалось только одно желание: скорее лечь и выспаться...
    Но была в этом и своя хорошая сторона. Трудовая закалка, полученная в юности, впоследствии очень пригодилась мне в жизни. Я не боялся браться за любую работу. Я был крепок и вынослив. А качества эти не бывают лишними никогда и ни для кого.
    /Енисей. № 4. Красноярск. 1963. С. 39-52./

                                                                  ПРИЛОЖЕНИЕ

    Кузмин Иосиф Адамович, 1877 г. р., урож. г. Дрисса Дрисинского уезда Витебской губернии, поляк. Гр-н СССР, слесарь Якутского хлебокомбината, проживал в г. Якутске. Арестован 27. 08. 41 НКГБ ЯАССР по ч. 2 ст. 58-10 УК РСФСР. Приговором Верховного суда от 23. 09. 41 осужден к ВМН. Постановлением президиума Верховного суда РСФСР от 04. 07. 90 дело прекращено за отсутствием состава преступления, реабилитирован. Дело № 2543-р.
    /Книга Памяти. Книга – мемориал о реабилитированных жертвах политических репрессий 1920 - 1950-х годов. Том второй. Якутск. 2005. С. 172./
                                             В комиссию по реабилитации ВМД РС(Я)
    От Кузминой Виктории Осиповны, г. Якутск, ул. Ярославского 7, кв. 65
    и
    Кузьминой Антонины Иосифовны, г. Якутск, ул. Октябрьская 16, кв. 28.
    Наш отец жил на ст. Иланская Красноярского края, работая в депо при железной дороге, там же женился на нашей маме.
    После переехал на постоянное жительство в сельскую местность – деревню Горелый Борок, типа хуторского поселения.
    Мать была неграмотная, отец умел только расписываться.
    В нашем доме богатство состояло из икон, висевших в углу комнаты, одного зеркала на стене, швейной машинки и кроватей. На кухне стоял длинный стол и лавки вдоль стен.
    Вокруг дома были пашни, родители засевали их зерновыми, картофелем и всеми овощными культурами.  В ограде стояла жнейка, сенокосилка на конной тяге, бороны. Родители держали скот: коров, лошадей, свиней, овец; из птиц: кур, гусей, индюков.
    В хозяйстве работали только члены семьи, посторонних лиц никогда не было, но работали все с малых лет, кто что мог делать. В то время было в семье 8 человек, в том числе 6 чел. детей. Наш отец был особо трудолюбивым человеком и никогда не сидел без дела.
    Родом из Польши, рано лишился родителей и пришлось работать во многих мастерских г. Петербурга, где проходило детство.
    Он хорошо шил одежду, обувь, сам делал сани, телеги, все умел ремонтировать, из шерсти овец катал валенки, из шкур шил полушубки.
    Мать шерсть пряла сама и вязала, что нужно было для семьи.
    Отца раскулачили.
    Родственник со стороны матери забрал к себе двух старших братьев и увез их в г. Якутск, где они безвыездно живут по сей день, Кузмин Александр Осипович, 1907 г. р. и Кузмин Игнат Осипович 1912 г. р.
    Отца посадили в тюрьму, а к нам приезжали люди с наганами в руках и все забирали и увозили и по-моему никогда не составляли описи отобранного. Когда все забрали, приехали, посадили маму с 4-мя детьми на телегу и увезли в долинный сарай, где было уже много людей, тогда вернули нам отца.
    Потом посадили нас в грузовые вагоны, сидели прижавшись друг к другу. Посреди вагона поставили ведро. Двери вагона не открывали, я даже не помню кушали ли мы что-нибудь в вагоне? Кажется нет.
    Привезли нас в тайгу, где стояли маленькие избушки, а через гору была маленькая железнодорожная станция Букачача. Отец работал на шахте, потом его перевели на электростанцию и нам дали в бараке маленькую комнатку. Было холодно. на горе собирали дикий лук, копали луковицы саранки, осенью ходили по полям и собирали мелкую картошку оставшуюся после копки и ловили раков – протекала мелкая речка. Двое братьев, которые были с нами в ссылке, умерли.
    Далее приехали в г. Якутск.
    В г. Якутске отец работал в Ленском речном пароходстве, летом на пароходе, зимой в мастерских. Позднее перешел работать слесарем в хлебопекарню.
    В сентябре м-це 1941 г. его арестовали – посадили в тюрьму. Судила тройка, приговорила к смертной казни с конфискацией имущества. Правда, конфисковывать могли только нас с матерью и еще была маленькая зарплата.
    Во время суда мы имели с ним свидание. У него был болен желудок, мы носили передачи, которые у нас брала тюрьма, но никогда ничего ему не передавали. Он нам сказал, что над ним сильно издевались, устраивали мучительные пытки.
    Я хорошо помню фамилию следователя - Шафранский.
    Расстреляли отца в тюрьме г. Якутска в ноябре м-це 1941 года.
    Я описала всё, как помню.
    [Кузьмин Иосиф Адамович, 1877 г. р. В 1928 г. выслан как кулак из Красноярского края. Жена Михалина Станиславовна, Сын Игнатий Осипович, род. 19 мая 1912 г. в п. Горелый Борок; сын Александр Осипович, род. 12 августа 1907 г. в п. Горелый Борок, Нижне-Ингашский р-он, дочь Виктория Осиповна, род. 28 января 1924 г. в п. Н.–Ингашский, дочь Антонина Иосифовна, род 6 июля 1927 г. в п. Н.–Ингашский (Лермонтова 114/1).]
    Па телефонному справочнику нахожу номер телефона Антонины Иосифовны Кузминой и звоню, чтобы уточнить разночтения в трактовке событий изложенных Николаем Устиновичем и ими. Но абонемент на другом конце провода сообщает, что прежние жильцы выехали в неизвестном направлении...
    А. Б.,
    Койданава




Brak komentarzy:

Prześlij komentarz