czwartek, 19 września 2019

ЎЎЎ 2. Танюся Пятрушкіна-Давыдкова-Вароніна. Смаляк Тэадаровіч у алёкмінскім выгнаньні. Кн. 2. Койданава. "Кальвіна". 2019.




                                                                    ПРЕДИСЛОВИЕ
    Покойный И. Я. (П. Ф. Якубович), наиболее искренний и задушевный певец народовольчества, отразил в своей лирике ряд настроений, сменявших друг друга на протяжении последней четверти XIX века. В самый разгар правительственной и общественной реакции, последовавшей за разгромом героической «Народной Воли», он писал:
                                           «Не о вас я скорблю, зову чести послушных,
                                           «В битве с ложью решившихся жизнь положить, —
                                           «Я тоскую о нас, о друзьях малодушных,
                                           «На руинах святых остающихся жить».
    Страшный, беспощадный приговор но адресу «малодушных», но как он понятен и естественен в устах представителя того поколения, которое выжгло в своем разуме и сердце Некрасовские слова о Добролюбове:
                                           «Учил ты жить для славы, для свободы,
                                           «Но более учил ты умирать».
    Оно не победило, это невиданное дотоле и мире поколение бесстрашных бойцов, по оно показало уменье, решимость — умирать за свои идеалы. Разбитое темными силами деспотизма, оно погибло в каторжных казематах и приполярных снегах Сибири. И над ним, поверженным в прах, раздавались еще дьявольские глумления врагов. Достаточно вспомнить хотя бы слова В. Розанова из «Нового Времени»: «смазали хвастунишку по морде, — вот история русского социализма», — сказал он по адресу павших.
    Перед вееми, кто не примирился с победителем, мучительно вставал вопрос: придет ли смена, найдутся ли руки, способные поднять знамена борьбы? Тот же П. Я. восклицал:
                                          «С тех пор, как стон услышавши страданья,
                                           «Уж я не рвусь с отвагою вперед, —
                                           «Томит меня боязнь и ожиданье:
                                           «Что юность даст? Что завтра принесет?».
    И вот наступило это «завтра». Пришли девяностые годы и принесли с собой первые крупные успехи рабочего движения, марксизма, социал-демократии. На историческую сцену выходила новая рать бойцов. Она начала с критики старого оружия, готовила свое, новое, мало еще испробованное:
                                           «Мы мачты укрепим, мы паруса подтянем,
                                           «Мы дружным топотом встревожим соннх лечь,
                                           «И бодро в путь пойдем, и громко песню грянем!..»
    Даже зоркий глаз, лишь нрь большом напряжения, мог бы в то время заметить, что в этой подымавшейся рати есть разные крылья, что одно из них придет со временем к банкротским настроениям второго Интернационала, к извращению и опошлению революционного марксизма, а другое — приведет к торжеству пролетариата, взявшего на свои плечи ту задачу, разрешить которую по удалось революционно-народнической интеллигенции — задачу организации и политического просвещения всех трудящихся и обездоленных, в первую очередь — крестьянства. Огромному большинству современников, наоборот, новая рать казалась единой, спаянной, сплоченной. И к чести поэта-народовольца нужно сказать, что он почувствовал нарождение новой силы и славословил ее.
                                           «Один твой взгляд — и снова сердце бьется,
                                           «И живы вновь виденья прежних дней...»
    Правда, обращаясь к ней, он сделал одну знаменательную оговорку:
                                           «Но есть одно, чего не хватит силы
                                           «и у тебя, волшебница, затмить;
                                           «что буду чтить я свято до могилы;
                                           «что, как врагов, нас может разделить.
                                           «То память тех, что в битве с ложью пали.
                                           «Верь в свет иной, иным мечом борись,
                                           «Но кто стезей страданья и печали
                                           «Шел до тебя — пред теми преклонись!»
    Они справедливы, эти скорбные строки. Разве мы по помним. как в порыве полемической борьбы подымались руки, готовые перечеркнуть славное революционное прошлое страны? Разве мы не знаем, как великий Ленин счел необходимым поставить вопрос: «отказываемся ли мы от наследства?» — и, ответил решительным: «нет». Разве не он заявил, что мы победим, если у нас вырастут социал-демократические Желябовы?
    Самые крепкие, самые жизнеспособные силы новой рати поняли всю справедливость указаний своего учителя. Не борьбу за цеховые интересы рабочего класса, а утверждение его в роли гегемона, организатора, вождя движения всех трудящихся — ставили они своей целью и задачей. Но при такой постановке вопроса открывалось широкое поле для учета опыта всех сил русской революция, для могучего синтеза ее идейных и организационных завоеваний. Становилось ясным, что откуда бы ни шло сопротивление этой генеральной линии новой рати, — оно должно быть сломлено и преодолено. В то же время были все основания думать, что если партии пролетариата удастся реализовать эту основную линию, — то стихийное революционное движение, возглавляемое и овладеваемое такой партией, будет непобедимо п решит свою главную, свою коренную для того периода задачу низвержение деспотизма.
    Вот почему, надо думать, из-под пера того же П. Я. вырываются уже не отравленные скорбью и болью строки, а полный веры и надежды, бодрящий гимн новой волне:
                                           «Все решит последний, грозный, —
                                           «Все девятый вал решит!».
    Девятый вал!.. Кто же тогда хоть на минуту сомневался, что у нашего порога новый вал, — именно девятый, именно последний, что ему суждено историей смести с лица земли «царство мерзости и запустения»? У самого преддверия двадцатого века как бы ожили и пророчески зазвучали слова Шиллера:
                                           «Старый век грозой ознаменован,
                                           «И в крови родился новый век...»
    Победоносное, не знающее пока поражений шествие по революционному пути пролетариата как раз в начале двадцатого века разбудило и крестьянские массы.
    Казалось совершенно несомненным, что соединение рабочего и аграрного движения, союз пролетариата и крестьянства, дадут революции ту мощь и размах, перед которым не устоят, не могут устоять враги народа. Но истории было угодно потребовать еще от одного поколения очередной кровавой жертвы. Кто-то скорбный и строгий сказал бойцам этого поколения: «еще не пришел час твой».
    Да. Он еще нс пришел, этот, целыми десятилетиями страстно ожидаемый час!
    У рабочего класса, у его авангарда — партии не хватило еще сил, чтобы организационно и идейно овладеть крестьянским движением. У значительной части рабочей партии господствовали настроения, приводившие к капитуляции перед половинчатым, дряблым и предательским российским либерализмом, к нежеланию, но слову Ленина «поднимать на восстание крестьянские массы». Само крестьянство в своих требованиях и переживаниях было крайне неоднородно. Верхние слои деревни, сумевшие укрепить свое хозяйство путем извлечения прямых выгод из роста индустриализации страны и увеличившихся ее связей с мировым рынком, склонялись к политическому радикализму, к мысли о необходимости освобождения от засилья помещичьей ренты, боясь в то же время таких изменений в поземельных отношениях, которые тронули бы их землепользование. Наоборот низшие слои мечтали о том, чтоб «разгородить землю» и бросить ее в один общий котел на предмет «черного передела». Эти слои в той или иной мере были склонны к восприятию некоторых идей утопического социализма.
    Таким образом, с одной стороны, — идейный и организационный разброд в рядах формальной единой рабочей партии, а с другой стороны, — крайняя разнородность социальных слоев деревни облегчили возможность оперировать в крестьянстве, как раз в канун революции 1906 г. и во время ее, особой группировке, представлявшей собой причудливую смесь сторонников мелкобуржуазного политического радикализма и адептов идей социалистического утопизма. Я говорю о партии с.-р.
    В глубине вещей, в основе основ всех разногласий между этой партией и революционной социал-демократией того времени, лежал вопрос о так называемой «некапиталистической эволюции земледелия». Возможна ли она?
    Теперь мы знаем твердый, ясный и определенный ответ па этот вопрос. Он дан был в свое время еще Марксом и Энгельсом; он проверен на опыте великой Октябрьской революции 1917 года.
    Возможна, если пролетариат свергает политическое господство буржуазии и овладевает командными народно-хозяйственными высотами; невозможна, если ее пытаются реализовать при капиталистической системе экономики. «Теория некапиталистической эволюции земледелия в капиталистическом обществе»,— говорил Ленин, — «есть иллюзия, мечта, самообман всего буржуазного общества».
    А между тем, значительная доля руководства крестьянским движением 1905-1907 г.г. попала в руки людей, охваченных этой «иллюзией, мечтой», этим «самообманом». Революция 1905 г. не ставила своей задачей ниспровержение буржуазии; она стремилась к уничтожению политического деспотизма и остатков крепостничества в экономике страны, чтоб при сохранении капитализма расчистить пути к «свободному развитию классовой борьбы в городе и деревне». При таких условиях программа партии социалистов-революционеров вела крестьянство по ложному, утопическому пути, что ослабляло роковым образом мощь революции, а партия пролетариата, больная внутренним расколом, не имела еще достаточно сил, чтобы взять руководство крестьянством в свои руки. Это было «ахиллесовой пятой» революции 1905 г., ибо нельзя было победить царизм без крестьянства, а выковать из него грозную силу мог только пролетариат, при условии, если его в свою очередь ведет могучая, единая, монолитная партия, трезво, реально, объективно учитывающая всю обстановку борьбы, и в то же время полная революционного энтузиазма и огня.
    Царский министр Витте в своих мемуарах, подводя итоги «безумным годам», говорит о тех мерах, при помощи которых ему посчастливилось подавить революцию. Он указывает, что ему, во-первых, удалось вовремя демобилизовать армию, которая была собрана для войны с Японией: быстрота и успешность демобилизации спасла престол. Во-вторых, верному царскому слуге удалось заключить заем в Западной Европе: миллиарды франков даны были царизму взаймы европейской, в первую голову, французской буржуазией. Международная солидарность господствующих классов оказалась тогда более сильной, чем интернационализм пролетариата.
    Можно признать ловкими и счастливыми маневры царизма. Но гораздо большее значение имели дефекты в лагере самой революции. Раздробленность, отсутствие единого руководства, оппортунизм и соглашательство одних, утопизм других — вот что ослабило, умалило силы революции.
    Ее «вал» оказался могучим и грозным, но — увы! — не последним и не девятым. И кто-то скорбный и строгий сказал волне революции словами поэта:
                                           «И ты — не та».
    Мы указали па ошибки, на слабости революции не для того, чтобы бросить камнем в тех, кто повинен в этих ошибках. Нет, мы не смеем ни на минуту забыть того, как жестоко расплатилось целое поколение этой эпохи за свои вольные и невольные прегрешения. Сотнями и тысячами гибли па эшафоте лучшие силы рабочей, крестьянской, солдатской массы и интеллигенции. Десятками тысяч брошены были они в застенки каторги, в тюрьмы, в ссылку.
    Взгляните ниже на сухие столбцы цифр, приводимых в статье тов. Е. Никитиной. Они сочатся кровью, они вопиют о загубленных, изломанных жизнях. Про многих из них с полным основанием мы можем повторить вслед за поэтом:
                                           «Какой светильник разума угас!
                                           «Какое сердце биться перестало!»
    И тем, кто остался жить, суждено было целое десятилетие пить горькую чашу неслыханных унижений, страданий, медленного умирания.
    Но была ли напрасна эта новая кровавая жертва? Нет, тысячу раз нет! Воистину оправдались слова Уленшпигеля: «Они рухнули, как дуб, но из этого дуба строят корабли свободы». Ленин назвал революцию 1905-1907 г.г. «генеральной репетицией 1917 г.». И когда пришел подлинный «девятый вал», и «мартовские иды» 1917 г. открыли заключенным их тюрьмы, — кого приняла в свои братские объятия торжествовавшая революция? Бойцов 1905-1907 г.г. И она приветствовала их не только потому, что они были жертвами ненавистных палачей, а прежде всего потому, что она считала их своими учителями, заветы, лозунги и опыт которых имели полную силу власти над умами.
    В яростной злобе, в неудержимом бешенстве мести, реакция, наступившая после первой русской революции, задумала испепелить, как легендарного Клааса, целое поколение. Но «пепел Клааса стучал в каждое сердце». Под ледяным покровом реакции работала революционная мысль, собирала падежные кадры, переоценивала свой опыт, оттачивала свое оружие.
    В эту пору Бунин писал:
                                           «Герой — как вихрь, срывающий палатки, —
                                           «Герой врагу безумный дал отпор.
                                           «Но сам погиб — сгорел в неравной схватке,
                                           «Как искрометный метеор.
                                           «А трус — живет! Он тоже месть лелеет,
                                           «Он точит меткий дротик, но тайком.
                                           «О, да, он — мудр!.. Но сердце в нем чуть тлеет,
                                           «Как огонек под кизяком...»
    Мы скажем поэту грубо: неправда, клевета! Мы далеки от утверждения, что не было трусов, — их было сколько угодно, но они не лелеяли мести и не точили дротиков. И мудрость их, маленькая, грошевая мудрость — всего только в умении ползать и пресмыкаться. Печальной и позорной памяти «ликвидаторы» показали образцы этого уменья, пожалуй, трудно превосходимые.
    «Лелеяли месть», «точили дротики» совсем другие люди, подлинно мудрые, с подлинно огромными сердцами. И между ними и теми, кто был в кровавых лапах палачей, — за все десять лет реакции не порывалась ни единая нить духовной связи. О ней, между прочим, искренно и бесхитростно рассказывают авторы помещаемых ниже воспоминаний.
    Самая возможность такой связи между теми, кто готовил настоящий на этот раз девятый вал, и теми, кто упал на восьмом, уже предрешает ответ на естественно возникающий вопрос: удалось ли реакции сломать живую душу своих пленников? Не удалось! Не могло удастся, ибо они были детьми или сторонниками такого общественного класса, за которым было будущее!
    Правда, далеко не все из них имели возможность и способность теоретически осмыслить и почувствовать те ошибки, которые лишили революцию 1905 г. успеха. Многие и многие вышли из тюрем и ссылки не только с прежним революционным настроением, но и со старыми предрассудками и предубеждениями. И выйдя на волю, они на первых порах встретили в сущности расширенное воспроизводство тех же идейных шатаний, какие характеризовали собой революцию 1905 года: преобладали тенденции к коалированью с либерализмом, по-прежнему гнилым и соглашательским, но — что было гораздо хуже, — успевшим стать агентом и слугой империализма; ясно вырисовывалась боязнь идущей до конца аграрной революции и т. д. и т. п.
    Если в революцию 1905 г. реакционный лагерь был лучше и сильнее организован, чем стан революционеров, и это привело ее к поражению, — то в первую пору Февральской революции ее сила была не столько в ней самой, сколько в крайней дезорганизованности врага, явившейся следствием его военных поражений, маразма и убийственной хозяйственной разрухи.
    И уже тогда тому крылу революции, которое привело ее позднее к полной и решительной победе, было ясно, что если Февральская революция, раздираемая противоречиями, будет топтаться на месте, а не идти вперед, если ее гегемоном не станет пролетариат, руководящий ее перерастанием в революцию социалистическую, — ей грозит смертельная опасность: дрогнувший и разложившийся враг приходил в память и собирал силы.
    Теперь это ясно решительно всем. Судьбы немецкой, венгерской и других революций, разгул фашизма в целом ряде стран не оставляют и тени сомнения в том, что могло бы ожидать Февральскую революцию, если бы она не переросла в Октябрьскую.
    По счастью, она в полной мере обладала нужными потенциями. Еще в апреле 1917 г. Ленин говорил: «Страна во много раз левее Церетелли и Черновых». Как это часто бывает в истории, партии того времени не выражали истинных настроений стоящих за ними классов. Вот почему они были сметены безжалостно и беспощадно...
    И к великой чести небольшевистского крыла армии каторжан и ссыльнопоселенцев необходимо констатировать, что в большинстве своем оно скорее, чем кто-либо другой, вняло голосу жизни, ликвидировало свои колебания и пошло рука об руку, нога в ногу с пролетариатом. Честные и искренние революционеры, закаленные годами страданий и печали, они совлекли с себя «ветхого Адама» своих прежних взглядов. И если бы кто-нибудь из бывших их друзей посмел упрекнуть их за это, — они с полным правом могли бы ответить:
                                           «Я — из огня, Адам — из мертвой глины,
                                           «А ты велишь мне пред Адамом пасть!
                                           «Что ж, сей в огонь листву сухой маслины —
                                           «Смиряй листвой его живую страсть.
                                           «О, не смиришь! Я только выше вскину
                                           «Свой красный стяг. Смотри: уж твой Адам
                                           «Охвачен мной! — Я выжгу эту глину,
                                           «Я, как гончар, закал и звук ей дам!»
                                                                                            (Бунин).
    Ив. Теодорович.
    /Девятый вал. К десятилетию освобождения из царской каторги и ссылки. Москва. 1927. С. 7-13./



    И. Теодорович
                                                                     ДВЕ ГОДОВЩИНЫ
    Сорок лет тому назад, — в 1889 году, — в далеком Якутске, где-то почти «на краю лесов», горсточка политических изгнанников в 33 человека подняла вооруженную чем попало руку, чтоб схватиться с проклятой памяти царизмом и была буквально раздавлена им: в итоге одни были убиты, другие — повешены, третьи — брошены на каторгу...
    Двадцать пять лет тому назад, — в 1904 году, — в том же Якутске, горсточка новых политических ссыльных в 57 человек вступила в новую схватку с грозным чудищем самодержавия: и в итоге снова смерть, снова кровь и шестьсот шестьдесят лет каторжных работ...
    Почему мы отмечаем в своей памяти эти даты? Почему мы считали бы крайне несправедливым, если бы эти события «поросли травой забвения»?
    В сентябре 1906 года, в дни первой российской революции, О. С. Минор, один из участников якутской драмы 22 марта 1889 года, напечатал свои о ней воспоминания. Им он предпослал следующие строки:
    «События новой жизни на родине давно затмили своей грандиозностью ужасы, пережитые нами, якутянами. Что в самом деле значат трое повешенных, шестеро убитых и несколько раненых в марте - августе 1889 года, когда теперь (1906 год) мы уже привыкли к сотням повешенных, расстрелянных, убитых и тысячам раненых? Что значат страдания десятка революционеров перед геройскими страданиями десятков тысяч безвестных крестьян и рабочих, поливающих своею кровью, освящающих своими муками трудный путь к свободе? Скажу по совести, мне как-то неловко развертывать перед читателем миниатюрную картину прошлого» («Былое», 1906 г., № 9).
    Нет никакого сомнения, что любой из участников и второй якутской драмы, — драмы 1904 г., — если б писал о ней в 1906 г., целиком бы присоединился к словам О. Минора о «миниатюрной картине прошлого» и о чувстве «неловкости». После беспримерной в истории трагедии 9-го января 1905 года, после всероссийской стачки, после пресненского вооруженного восстания в декабре 1905 года, после восстаний на Кавказе, в Прибалтике, в Сибири и т. д. и т. п., — и первая, и вторая якутские истории могут и должны показаться будничными, незначительными эпизодами.
    Что же сказать о нас, волею судьбы ставших участниками или свидетелями еще более грандиозных событий Февральской и Октябрьской революций 1917 года и таким образом привыкших к масштабам колоссальным, к пропорциям — чрезвычайным, гигантским? Наблюдатель эпохи, которая знала такие диапазоны, как ленский расстрел 1912 года и победу пролетариев и крестьян над профессиональной военщиной Колчаков, Деникиных, Корниловых, Юденичей, над интервенцией японцев, чехов, англичан и французов, когда трудящиеся массы посылали в бой миллион за миллионом, миллион за миллионом вооруженных бойцов, строя армии, корпуса, дивизии, — наблюдатель такой эпохи легко может пройти мимо якутских эпизодов, не считая нужным и интересным вглядеться в них, призадуматься над ними.
    Больше того. Якутские события как 1889 г., так и 1904 г. принадлежат к той категории борьбы с царизмом, которая получила название «борьбы в тюрьме, каторге и ссылке» и сводилась к единоборству с самодержавием его несчастных «пленников»; целью этой борьбы было сохранить в царских застенках жизнь, здоровье, человеческое достоинство, возможность самообразования, саморазвития с целью дальнейшей борьбы для всех тех, кого подобрали, захватили на поле сражения кровавые когти врага.
    Можно смело утверждать, что вряд ли какая-нибудь другая страна имела более страшную эпопею борьбы этого рода, чем бывшая империя царей. Но можно утверждать и то, что даже среди эпизодов борьбы этого рода обе якутские драмы не являются ни самыми яркими, ни самыми жуткими. И всякий, кто захотел бы доказать такое утверждение, конечно, привел бы в пример страшное десятилетие борьбы в Шлиссельбурге, карийскую трагедию 1889 года и др. аналогичные факты. Борьба в Шлиссельбурге, о которой мы теперь знаем очень много из воспоминаний Людмилы Волкенштейн, Веры Фигнер, Фроленко и других, свела в могилу Малавского, Буцевича, Немоловского, Тихановича, Кобылянского, Арончика, Геллиса, Исаева, Игнатия Иванова, Буцинского, Долгушина, Златопольского, Богдановича и Варынского; она привела Минакова и Мышкина к расстрелу, Грачевского — к самосожжению, Клименко и Гинзбург — к самоубийству, Ювачева, Щедрина, Конашевича — к сумасшествию и т. д. и т. д. Но эта потрясающая борьба достигла того, что после стольких страшных жертв остальные отстояли для себя возможность жить, думать, работать и, благодаря этому, сохранились до такой степени, что, выйдя через четверть века на волю из казематов Шлиссельбурга, дали и продолжают давать очень много делу революции.
    Так же величественна и борьба на Каре с ее апофеозом — жуткой картиной самоотравления восемнадцати человек, в результате которого погибли Бобохов, Калюжный, Калюжная, Сигида, Смирницкая, Ковалевская, а остальные четырнадцать выжили только потому, что яд, принятый ими, оказался испорченным...
                                                                             * * *
    И тем не менее мы утверждаем со всей решительностью, что ни масштабы битвы с царизмом, а позднее с капитализмом, которую развертывал российский народ в период 1905-1920 г.г., ни ужасы борьбы, которую погибая, вели пленники царизма в тех застенках, в тех «концентрационных лагерях», куда он бросал свои жертвы, — не должны «затмить», говоря словами О. Минора, не могут заслонить собою крупный исторический смысл, красноречивую историческую символику обоих якутских протестов.
    Первая якутская трагедия была трагедией самого последнего, самого молодого народовольческого поколения. В крае, в котором она произошла, мы часто наблюдаем, как земля богатая, плодородная родит пышные, прекрасные всходы, но вдруг предательски ударяет ранний мороз, и многообещавшая нива беспомощно гибнет... Так могучая пропаганда первых народовольцев дала в известной среде богатые всходы; масса интеллигентной молодежи откликнулась на их зовы, но... ударил «мороз», и жатва погибла.
    Первая генерация народовольцев выступила на историческую сцену с лозунгом — «задушить буржуазию в самом зародыше», не допустить развития в стране капитализма. Для этого нужно захватить политическую власть и силой этой власти, с одной стороны, приостановить рост капитализма, а с другой — помочь окрепнуть и усилиться росткам социализма, которые мыслились тогда в форме «производительной ассоциации».
    Мы знаем теперь, что в ту эпоху в России господствовали, как установил В. И. Ленин, так называемые «азиатские», «средневековые» формы капитализма наряду с засилием помещичьей ренты. Формы капитализма «европейского», производственного только еще развивались, вытесняя из производства капитал торговый, окупщический и ростовщический, который фактически владел земледелием, ремеслом и кустарными промыслами. Общеизвестно, что в эпоху господства таких форм капитализма страдания разоряемых им масс самостоятельного мелкого товаропроизводителя являются, по выражению Ленина, «неслыханными», по словам Маркса — «ужасными». В такие эпохи можно наблюдать еще один очень важный момент. Когда мелкий товаропроизводитель начинает понимать, что в качестве крестьянина, ремесленника или кустаря он не может более удерживаться на поверхности хозяйственной жизни, он при малейшей к тому возможности отдает детей своих в школу, откуда они переходят в лагерь интеллигенции. Таким образом, этот последний слой на огромный процент вербуется из рядов разоряющегося или чувствующего непрочность своего заработка мелкого производителя. Поэтому нет ничего удивительного в том факте, что пропаганда таких партий, как партия «Народная Воля», построенная на героической защите интересов разоряющегося мелкого товаропроизводителя, завоевывает себе огромный успех среди тех частей интеллигенции, которые не оторвались еще от пуповины, связывающей их с мелким товаропроизводителем.
    Вышеизложенные соображения вполне объясняют нам, между прочим, один важный факт тогдашнего российского революционного движения, именно—огромный процент еврейской интеллигентной и отчасти ремесленной молодежи в последнем поколении народовольчества. В самом деле, нигде так не свирепствовали — азиатские из азиатских — формы капитализма на ряду с самыми чудовищными пережитками средневековья и феодализма, как в Западном и Юго-Западном крае с его чертой еврейской оседлости, с национальным угнетением, с мелким ремеслом, стонущим в лапах торгового и ростовщического капитала, и т. д. Естественно поэтому, что именно здесь, среди городской молодежи, должна была найти особенный отклик пропаганда и агитация «Народной Воли», хотя она и адресовалась, главным образом, к русскому крестьянству. Именно здесь, среди еврейской интеллигентной молодежи, представлявшей интересы разоряющихся, катастрофически нищающих товаропроизводителей, росла жгучая ненависть к царизму, главному, по их представлению, насадителю капитализма и звериного шовинизма, а также беззаветная готовность к борьбе с врагом. Надо отдать справедливость царизму: он совершенно точно увидел размеры этой ненависти и этой готовности и сразу же записал еврейских революционеров, а вслед за ними и весь еврейский народ, в списки своих смертельных врагов, на которых он обрушился с особым ожесточением и изуверством.
    В ужасные годы подросло это «младое, незнакомое племя»; в ужасные годы оно приготовилось жить. Первый призыв народовольцев был истреблен в Петропавловской крепости, в Шлиссельбурге, в сибирских каторжных тюрьмах. В 1886 г. казнены пролетариатцы; в 1887 г. — участники второго 1-го марта. Лопатинский процесс 1887 г. завершил собой целый ряд процессов восьмидесятых годов. В 1888 г. на Сахалине высекли политических. В 1889  г. высекли Сигиду. В этом же году ввели институт земских начальников, чтоб сечь и насиловать всю Россию.
    Реакция побеждала и наступала по всей линии. Первые сеятели «семян добра и правды» уже лежали с разорванным горлом, а молодые всходы только что начали жить, стали бороться.
    Чтобы в такую темную, бурную, грозную ночь выйти на врага, — для этого, казалось, нужно было иметь какие-то особые силы. Было ли это поколение героическим? Вспомним предостережение поэта: «не надо искать прибежища в преувеличении, в необузданности речи», — и скажем: нет, люди этого поколения не были героями; они были средними людьми, рядовыми революционерами. И если, тем не менее, эти рядовые с мужеством, с честью выполнили свой революционный долг, это значит, что с этих пор революция становится делом будничным, повседневным, делом массовым, что из заоблачных башен она сходит на улицу, а это, в свою очередь, значит, что революция показывает себя как силу — отныне непобедимую...
    Первый якутский протест имеет как раз тот большой исторический смысл, что чрезвычайно ярко показывает, как революция, начинающая с того, что сперва воспитывает отдельных одиночек, отдельных героев, ряд сильных индивидуальностей, затем стягивает — и чем дальше, тем все больше — под свои знамена рядовых, средних людей. Мы не удивляемся, когда видим, как шлиссельбургские узники ценою жизни вырывают из лап правительства одну маленькую уступку за другой, ибо мы знаем, что это герои, люди во всех отношениях выдающиеся, закаленные многолетней борьбой. То же самое следует сказать и о карийцах: в большинстве случаев, это — ветераны славных боев с большим революционным прошлым.
    Наоборот, в якутском протесте, символизирующем собой дело последнего народовольческого поколения, мы встречаем, главным образом, людей молодых, зачастую почти юных, без ярких, за редким исключением, имен. Для них характерно, что это в огромном большинстве, на 85% — евреи [* Разумеется, этот процент в данном случае не нормален, ибо всех евреев ссылали почти исключительно в Якутскую область, согласно тайному циркуляру мин. внутр. дел, но факт остается фактом: в последнем народовольческом призыве процент еврейской интеллигентной молодежи — громаден.], все целиком — интеллигентная молодежь (один С. А. Пик является, пожалуй, исключением, но и он не пролетарий в нашем смысле, а типичный мелкий товаропроизводитель — часовщик). И вот эти люди, эти духовные юные дети первых народовольцев, в момент, когда царизму казалось, что наконец-то он достиг столь желанной ему тишины кладбища, истребив героев первых народовольческих призывов, этих непокорных одиночек, вдруг, совершенно неожиданно для врага, безмерно его тем раздражая, громко прокричали на весь мир:
                                                  «Против рабства мы подняли руки,
                                                  Против ига насилья и зла».
    В «мире мерзости и запустения», невзирая на уже торжествующую дегаевщину и еще только выплывающую на полицейскую арену зубатовщину, вдруг появились странные молодые люди, повторившие вслед за Гейне:
                                                   «Я знаю, рухнет дуб могучий,
                                                  А над послушным камышом
                                                  Безвредно пронесутся тучи,
                                                  И прошумит далекий гром.
                                                  Но лучше пасть, как дуб в ненастье,
                                                  Чем камышом остаться жить,
                                                  Чтобы потом считать за счастье
                                                  Для франта тросточкой служить»...
    О. С. Минор так характеризует мысли и слова этих людей: «Все равно погибать, так уж лучше так погибнуть, чтобы миру стало известно все безобразие русского правительства, — так погибнуть, чтоб пробудить в живых дух борьбы, бодрости и толкнуть вновь на путь непосредственной борьбы товарищей в России». Бели бы Бунин писал двумя десятилетиями раньше, эти люди наверно цитировали бы нижеследующие строки, как совершенно соответствующие их настроению:
                                                   «Счастлив тот, кто жизнью мир пленяет,
                                                  Но стократ счастливей тот, чей прах
                                                  Веру в жизнь бессмертную вселяет
                                                  И цветет легендами в веках».
    Таковы были эти люди, так «возмутительно» попортившие в самый интересный момент торжество царизма, казалось, целиком и полностью достигшего своих целей. Бешенству его не было конца. Не даром Александр III на докладе об якутской истории положил такую резолюцию: «Необходимо примерно наказать, и надеюсь, что подобные безобразия более не повторятся» [* Кстати. Пусть читатель сопоставит эту резолюцию Александра III с приведенной мною несколькими строками выше «резолюцией» участников якутского протеста: «чтоб миру стало известно все безобразие русского правительства». Любопытно, что эти два мира употребляли одно и то же слово, хотя, конечно, вкладывали в него диаметрально противоположное содержание: царь хотел прекратить «безобразия» революционеров, а последние стремились прекратить его собственное «безобразие». Истории было угодно сказать то же самое слово, — «прекратить безобразие», — но она сказала его в том смысле, какого хотели народовольцы, а не деспотизм...].
    Мы уже знаем, как расправился с протестантами взбешенный царизм. Но чаша горечи, выпавшая на их долю, еще не была испита до дна. Дело в том, что среда части политической ссылки того времени, как констатирует Ф. Я. Кон в своих воспоминаниях, «протест 22 марта 1889 г... не встретил сочувствия». Эта часть ссылки именовала себя «стариками» и довольно зло иронизировала над «нервозностью» молодых. Эти «старики» старались объяснить якутский протест очень просто, как результат «истрепанных нервов». Это до последней степени неудачное и неверное объяснение. Конечно, спору нет, «нервы» якутских протестантов были не в порядке. В этом сознаются и они сами. Так, один за них, О. С. Минор, пишет: «нервность охватывала всех нас», или «нервы наши расшатались до последней степени» и т. д. во множестве мест его воспоминаний.
    И. И. Майнов, один из «стариков», в статье «На закате народовольчества» все время характеризует протестантов, как «публику нервозную». Но ссылка на нервы никуда не годится. Разве не были «расшатаны до последней степени» нервы у декабристов, у петрашевцев, у каракозовцев, у нечаевцев? А знали ли мы что-нибудь подобное в их время? Нет! Стало быть, суть дела — не в нервах, а в известном историческом моменте. Вот и надо понять, объяснить этот момент, но И. И. Майков как раз этого и не делает. Насколько он далек от истины, показывает следующий факт. Пытаясь объяснить причины якутского протеста, он пишет: «В кругу ссыльных (подлежавших отправке в Колымск в условиях, очень ухудшившихся согласно распоряжениям только что вступившего в исполнение обязанностей губернатора Осташкина. — Ив. Т.) более всего волновались и ужасались именно те скромные обитатели каких-то юго-западных городков, которых полиции пришла охота сделать козлами отпущения за грехи саратовцев и тамбовцев. Проводя теплые, южные вечера под акациями своих городских бульварчиков, ну думали они разве о головоломных спусках на оленьей нарте с какого-то Верхоянского хребта? О двухмесячном пути по тундре? О ночлегах в поварнях... и о том, главное, что все это предстоит проделывать вот именно им, ему, Самуилу, и ей, Сонечке, свыкшимся кто с милым Почепом, кто с тихими Прилуками, а кто и с великолепным Елизаветградом?...». Если что и «великолепно» в этой тираде, так потуги на иронию со стороны автора, но положительно жалкой выглядит его климатически-географическая «философия истории». Неужели можно было забыть, что эти Почепы, Прилуки, Елизаветграды были в его время достопримечательны вовсе не бульварными акациями, а тем, что являлись очагами величайшего господства средневековья и азиатских форм капитализма, доводивших свои жертвы до отчаяния, до жгучей ненависти, до желания умереть или победить, а эти бульварчики были для Самуилов и Сонечек не чем иным, как своего рода герценовско-огаревскими «Воробьевыми горами», где давались «аннибаловы клятвы» борьбы с деспотизмом и хищничеством до могилы [* Читатель видит, что царизм оказался умнее Майнова, — он зорко рассмотрел, кто его враг пострашнее.]. Неужели нельзя было понять, что вопросы об условиях поездки в Колымск были только поводами к столкновению, что причинами его было желание во что бы то ни стало протестовать «против ига насилья и зла». Почему же ворчали «старики»? Если это были соратники первых народовольцев, то ведь не могли же они не знать, что и в Шлиссельбурге вопрос о праве, например, перестукиваться или на Каре вопрос о праве, например, сидеть, когда входит в камеру начальство, только поводы, чтоб начать борьбу с ненавистным врагом, и что такие поводы чрезвычайно разнообразны, и что вовсе не в них дело. Мы знаем, что все лучшее, что было у первых народовольцев, попало в Шлиссельбург, Петропавловку, на Кару и в другие каторжные централы. Кто же были эти якутские «старики»? В ответ на этот вопрос мы ограничимся только тремя цитатами. Тот же И. И. Майнов, так странно не сумевший разобраться в общественно-политическом значении первого якутского протеста, пишет совершенно объективно. «Борейша, белорусс, — в Киренске. Приуныл, говорят; замкнулся в себе, живет отшельником; И таких теперь не мало. В 1881 году они пылали чуть ли не ярче всех, а нынче, слышишь, в тоску впали и погрузились в глубочайший мрак. Им кажется, что уже все потеряно, что русский народ не создан для свободы, и революции у нас ждать по меньшей мере лет двести» («Былое», № 20, 144 стр.). Тот же Майков пишет: «Вот в Сибири год за годом проходил для нас тихо-претихо, да и в России-то, по отзвукам тамошней жизни, после провала Шевырева, Осипанова и всей их компании, заплотинило наш поток, и он застоялся, и даже обратной струей ударился». Третья цитата из мемуаров Ф. Я. Кона: «Добившись с таким трудом возможности жить, это большинство (якутских ссыльных) с головой погрузилось в хозяйство, привязалось к собственному углу и, искренно продолжая себя считать революционерами, фактически погрязло в обывательскую болотную тину» («Каторга и Ссылка», № 45-46, стр. 133). Нам остается после этих трех цитат ограничиться указанием, что, за некоторыми исключениями в ту или другую сторону, именно это большинство отнеслось с осуждением к колымчанам. Но если так, то яркость якутского протеста выигрывает еще больше в силе и значении, ибо, как мы видим теперь, он произошел не только на фоне полнейшей, как казалось, победы правительственной реакции, не только на фоне дегаевщины, зубатовщины и других видов провокаций и предательства, не только на фоне абрамовщины, юзовщины и других эпопей измены либо оппортунизма, но и на фоне обывательского загнивания некоторой части собственных революционных рядов... Но значит ли это, что прав, прибегая к «необузданности речи», О. С. Минор, когда восклицает. «Наша родина дала за последние годы героев-гигантов. Великая борьба, разгоревшаяся ярким пламенем, не могла не дать их, но проявить столько мужества, столько геройства где-то там далеко в Якутске, в такое время, когда о борьбе как будто забыли, — это двойное геройство, это двойная вера в правду, в идеал, в счастье человечества!?» Нет, О. Минор не прав. Конечно, эти люди не были «героями». Провозгласив лозунг «умереть или победить», они его не выполнили, они сдались [* С полным правом якутские протестанты могли сказать про себя словами Герцена: «Мы не знали всей силы того, с чем вступали в бой, но бой приняли. Сила сломила в нас многое, но она нас не сокрушила, и ей мы не сдались. Рубцы, полученные от нее, почетны — вывихнутая нога библейского Якова была знаменем того, что он боролся с богом», т.-е. в данном случае с дьяволом деспотизма. А по отношению к многим строгим судьям из друго-врагов они вполне могли применить слова того же автора: «другим даже не удалось хорошо погибнуть; тяжелая русская жизнь давила их, давила, пока не продавила грудь»...]. Но только бесчестный фразер или фантазер, думающий, что в природе существует геройство, так сказать, «геометрическое», с одними прямыми линиями, при полном отсутствии ломаных, может их упрекнуть за это. Даже во время величайшего подъема революции находятся люди, которые громят ее за временные отступления и маневрирования, как за измену; вспомним, как «левые» коммунисты предпочитали на словах «Бресту» гибель революции. Поэтому, мы пройдем мимо таких упреков. Но ряд отдельных штрихов все же говорит нам, что в данном случае ближе к истине, как это ни странно, И. И. Майнов, назвавший протестантов «скромными обитателями каких-то юго-западных городков». Что же мы можем заключить из этого факта? Только одно: революция уже пустила глубокие корни в какие-то большие общественные слои, в этом смысле она перешла в массы, и из этих масс стала выбирать настолько крепкие кадры, Что «скромные обитатели» держатся, как подлинные революционеры. В данном случае этим общественным слоем была интеллигенция, пока тесно связанная с массами нищающих товаропроизводителей. В первом якутском протесте еще нет современного типа рабочих, но уже налицо представители рядовой интеллигенции; эти Эстровичи, Берманы, Шуры, Ноткины, Гейманы, Магаты и т. д., конечно, — не Грачевские, не Мышкины, не Минаковы, но эти «скромные обитатели» с достоинством, с честью выполняют выпавший на них тягчайший революционный долг. Эта рядовая интеллигенция пока исповедует народовольческий символ веры, но недалеко время, когда огромная часть ее присоединится к социал-демократическому, марксистскому учению и «воссоединится» с пролетариатом. Это случится на дальнейшем этапе развития капитализма, когда мелкий товаропроизводитель поймет, что ему приходится отказаться от мечты о немедленном свержении капитализма, что ему предстоит, в качестве уже пролетария, «жить и работать» некоторое время при режиме капиталистической эксплуатации, что для дела социализма нужно использовать могучую хозяйственную базу, создаваемую буржуазией. Это «соединение интеллигенции, уже превратившейся в революционно-марксистскую, с товаропроизводителем, уже превратившимся в наследственного пролетария, символически будет видно на втором якутском протесте 1904 г. Пока же мы видим одно: ход истории уже подготовил чудесный материал, — революционную интеллигенцию, — из которого затем революция создаст нужные ей «офицерские», командные кадры для подрастающих рабочих баталистов. Якутский протест 1889 г. и показал, как манометр, что для нового подъема революции командные кадры имеются уже налицо. Когда всего только через два года, в 1891 г., страшный голод разоблачил перед всем миром крах крестьянской политики самодержавия, возбудившей в начале 80-х г.г. кое-какие надежды у крестьянства; когда в самом начале девяностых годов зашевелился в своей гигантской колыбели связанный дотоле настоящий, типичный пролетариат, созданный ходом развития капитализма, — то многим стало ясно, что основные отряды революционеров станут отныне формироваться из рабочих и крестьян. Но их надо все же обучить владеть революционной мыслью, революционным оружием. Всплыл вопрос об «офицерских кадрах». Черпать их приходилось пока из интеллигенции. И хотя было ясно, что значительная часть интеллигенции пойдет и уже пошла на службу к торжествующему капитализму, тем не менее не было никакого сомнения, что другая часть отдаст себя всецело делу революции, что она не запугана гибелью ранних революционных отрядов. Полная уверенность в этом создавалась как раз такими актами, как дело 22 марта 1889 г. Вот почему так велико историческое значение этой мнимо-«миниатюрной картины прошлого».
                                                                           * * *
    1889 г. — год первого якутского протеста — не только хронологически стоит на самом рубеже между восьмидесятыми и девяностыми годами. Он отделяет одно десятилетие от другого и по существу: если восьмидесятые годы были временем цикла роста и падения народовольчества, то девяностые годы пришли в историю под знаком пролетариата и революционного марксизма. Истоки рабочего движения относятся, конечно, к гораздо более ранним годам. По крайней мере, в 80-х г.г. мы их уже ясно видим. Напомним только читателю образование в сентябре 1883 г. группы «Освобождение Труда» с Плехановым во главе, появление в 1884 г. благоевских кружков, подготовлявших издание «Рабочего», наконец, разразившуюся в январе 1885 года знаменитую стачку у Морозова в Орехово-Зуеве; напомним читателю, наконец, как умный реакционер Катков понял весь смысл этой стачки, когда назвал оправдательный вердикт присяжных участникам этой забастовки «салютационным выстрелом в честь показавшегося на Руси рабочего вопроса».
    С чрезвычайной быстротой происходило это изменение общественных отношений из одного десятилетия в другое. Девяностые годы целиком предопределили тип, состав и течение второго якутского выступления, разыгравшегося в феврале-марте 1904 года.
    С первого взгляда бросаются в глаза черты сходства с более ранней якутской драмой. Как в 1889 г., поводы для выступления были взяты из конкретной обстановки жизни политических ссыльных в Якутской области. Вновь назначенный генерал-губернатором Восточной Сибири гр. П. П. Кутайсов издал ряд циркуляров, крайне стеснявших революционных изгнанников. Важнейшие из этих циркуляров говорили: о запрещении проходящим по Лене новым партиям политических ссыльных иметь свидания о местах остановок с уже раньше поселившимися там колониями; о недопущении самовольных отлучек из улусов в близлежащие города или торговые центрики; о возвращении окончивших срок ссылки товарищей либо за свой счет, либо этапом, что несло за собой ряд лишений и страданий. Протестанты выбрали для протеста, как и их предшественники, форму вооруженного сопротивления властям. Как и в 1889 году, причиной выступления было желание протестовать против ненавистного деспотизма, хотя бы ценою собственной гибели. «Наш лозунг — смерть или победа» — говорила 2 марта 1904 г. «группа протестующих» в своем обращении «К якутскому обществу». И здесь налицо сходство с позицией участников первой якутской трагедии.
    Но при более внимательном наблюдении начинают выступать и явные черты различия. Пятнадцать лет, отделяющих драму в доме Монастырева от драмы в доме Романова бурным темпом развития, изменили, как мы уже видели, хозяйственное лицо царской империи. И это коренное изменение мы явно улавливаем, когда начинаем рассматривать состав участников той и другой драмы. Вот эти цифры-показатели, красноречиво говорящие нам о том, что «иные времена — иные песни». В «монастыревском» сопротивлении нет ни крестьян, ни рабочих, процент их равен нулю; процент рабочих и крестьян в «романовском деле» бурно подымается до 47, т.-е. почти до половины; проценты одних рабочих там и здесь — 0 и 42. Процент евреев падает с 85 до 59, что указывает на то, что раньше отстававшие в деле революционных выступлений народности быстро подтягиваются; среди романовцев мы встречаем уже и армян, и грузин, и поляков, и литовцев, не говоря уже о значительно возросшем проценте великороссов и украинцев. Мы прекрасно понимаем, что эти цифры-показатели в данном сопоставлении довольно условны, но они все же говорят о разительном изменении общественных сил, выступающих ныне в революционном движении.
    Мы видели выше, что состав участников первого якутского протеста говорил ясно о том, что вопрос о «командных» кадрах революции был поставлен на вполне утешительную почву, но он говорил и о другом, очень отрицательном явлении. Как ни хороши были «офицерские кадры», — но одни, без солдат, без рот, без батальонов из рабочих и крестьян — они были ничем. Народовольцы первых призывов оттого так безрезультатно и погибали, что, в сущности, были блестящими штабами без армий. На смену истребленным штабам росли новые, а прихода настоящей армии еще не было видно. Лично мы очень склонны объяснять отчетливым сознанием этого печального факта те пессимистические нотки, которые, нет-нет, да и прорывались порою в настроениях, — в общем бодрых, — участников первой драмы. Прочтите предсмертные письма Н. Л. Зотова, прочтите воспоминания Л. Штернберга о Гаусмане и Когане-Бернштейне, и вы почувствуете, что им не чуждо было иногда так называемое «мужество отчаяния». И действительно, можно было пасть духом: штабы, офицерский состав — прекрасны, а «солдат» — не подходит... Ничего подобного не встретите вы у действующих лиц второго протеста. Политические их настроения определенно оптимистичны. Их выступление, опять-таки как манометр, свидетельствовало, что «подошел» и «солдат», что созданы, имеются уже налицо прекрасные не только «офицерские», но и «унтер-офицерские» кадры, которые необходимы для правильного функционирования и оперирования складывающейся миллионной армии рабочих и крестьян. И в совершенном соответствии со всей хозяйственной и политической обстановкой партийная принадлежность новых протестантов — очень определенная. Это — с.-д. на 83%. И наоборот, почти все социалисты-революционеры оказываются в рядах противников протеста: они аргументируют против него, примерно, такими же, как и пресловутые «старики» в 1889 году, неуклюжими софизмами, лукавыми изворотами и т. п. Здесь мы получаем — довольно неожиданно — еще одно подтверждение очень часто выдвигаемому нами положению, что истинными наследниками лучших сторон народовольчества были мы, революционные марксисты, а не социалисты-революционеры. И в данном случае знамя борьбы, выбитое из рук народовольческой ссылки в 1889 г., перешло к нам, а не к клянущимся именем «Народной Воли» — эсерам.
    В этом нет, в сущности, ничего удивительного. Старая «Народная Воля», благодаря неполной дифференцированности общественных отношений, представляла собой смесь трех, ясно различимых, течений: во-первых, крыла «якобинского», самого мощного из крыльев «Народной Воли», постулировавшего политический переворот, как предпосылку непосредственного социалистического переворота; во-вторых, крыла, довольно близкого к социал-демократам, для которого между политическим переворотом и социалистической революцией предполагался определенный, более или менее длинный промежуток времени, и в-третьих, крыла политического радикализма, отодвигающего совсем из поля своего зрения социалистическую революцию, очень напоминавшего собой то, что Плеханов позднее характеризовал, как либерализм плюс бомба. Если не поддерживать «якобинства», как не поддерживали его эсеры; если не идти к социал-демократии, как не шли эсеры, то остается для тех, кто величает себя наследником «Народной Воли», одно: политический радикализм плюс бомба, плюс социальные реформы, приемлемые в сущности и для либералов. На этой мешанине и укрепилась в своем большинстве пресловутая партия социалистов-революционеров. Но таким людям было явно не по пути с участниками второй якутской драмы. Вот почему действующими лицами ее были почти исключительно социал-демократы.
    После того, что было сказано нами о первом якутском протесте, нам не приходится особенно останавливаться на том, что, подобно деятелям 22 марта 1889 г., и участники «романовского» вступления вовсе не были героями: это были типичные рядовики «офицерского» либо «унтер-офицерского» звания. Но калибр и закалка этих рядовиков были таковы, что они с ясностью говорили, что революция имеет совсем недурные кадры, что за ее исход можно быть совершенно спокойным. Эту вполне справедливую мысль превосходно выразила прокламация от 5/ІІІ 1904 г., подписанная «Группой политических ссыльных г. Якутска» и озаглавленная «К русскому обществу». Вот эти простые, но такие умные, такие верные слова: «Наши товарищи показали, что не боятся солдатских пуль, не страшатся смерти, не пугаются крови. Когда обыкновенные люди, действовавшие до того лишь путем мирной пропаганды, возвышаются до такой смелой борьбы, то это значит, что время общего кровавого боя с самодержавием уже недалеко, что час развязки с существующим строем уже бьет, что пора уличных баррикад и всенародного восстания уже близка». Стоит ли говорить, что пророчества этой прокламации сбылись — буквально. Мы только в заключение подчеркнем, что с той точки зрения, которую разделяем мы и которую проводила эта прокламация, как первая, так и вторая якутские драмы были, если еще раз позволить себе прибегнуть к военному сравнению, крупными боевыми разведками, которые выяснили в свое время революционерам удовлетворительное состояние их рядов, и внушили непоколебимую веру в близость их победы. Правда, участники обеих разведок терпели — непосредственно — поражение, и очень жестокое. Но, говоря словами Герцена, — «становилось заметно, что не только что-то ломит и губит, но что-то само ломится и гибнет; слышно было, как пол трещит, но под расседающимся сводом».
    Вот почему так глубоко важна и значительна историческая символика обоих протестов.
    /Каторга и ссылка. Историко-революционный вестник. Кн. 52. № 3. Москва. 1929. С. 7-19./


    Ив. Теодорович.
                    ОТ ЯКУТСКОГО ОСТРОГА К СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ РЕСПУБЛИКЕ
    Во времена царизма среди его верных и даже неверных подданных представления об Якутии, носившей наименование Якутской области, отличались исключительной фантастичностью и смутностью. Воображение обывателя было потрясено существованием таких центров правительственных репрессий, как Трубецкой бастион, Алексеевский равелин, Шлиссельбургская крепость. Известны мрачные легенды об этих местах заключения, например, крайне распространенный рассказ о том, как в казематах Петропавловки внезапно под ногами заключенного разверзаются полы и он проваливается в какую-то черную водную бездну. Обыватель безошибочно чувствовал ряд действительно тяжелых трагедий, разыгрывавшихся за стенами, чудовищных крепостей, и, не зная точных фактов, создавал их в своей мрачной фантазии.
    Наряду с Петропавловкой и Шлиссельбургом особенно яркую работу воображения, особенно длинную цепь легенд вызывала далекая Якутская область. Если вообще Сибирь рисовалась уму и чувству как место дикое и жестокое, то такие ее углы, как Нарым, Туруханск, Енисейск, представлялись чем-то прямо кошмарным. Но Якутская область, побивала все рекорды. Она рисовалась краем исключительной одичалости, не имеющим ни единой светлой точки, лишенным какого бы то ни было будущего, местом одних тяжелых страданий и лишений ее вольных и невольных обитателей.
    Такие представления, в основе своей исходившие из фактов реальных, все же искажали действительность в силу своей односторонности и преувеличенности. В настоящее время историки и краеведы должны подходить и подходят к Якутии не только как к месту, где когда-то народные массы бились в жестокой нужде, где царизм мечтал похоронить своих врагов, но и как к стране, представляющей исключительный интерес по специфическим особенностям своей прошлой истории, своей экономики, быту и по перспективам будущего развития.
    Первыми пионерами такого научного отношения к Якутии были враги царизма и капитализма, ссылавшиеся в свое время в этот на конце света находящийся край. Именно они внесли очень значительную лепту в дело изучения географии, истории, хозяйственных формаций, языка, фольклора и культуры Якутии. С другой стороны, понявши хозяйственные и бытовые черты края, они легко могли установить истинные причины его страданий и те способы, при помощи которых можно положить конец этим страданиям. Такое положение вещей повело к тому, что ссыльные решили вопрос о приобщении якутских масс к общей борьбе народов бывшей Российской империи за свое лучшее, будущее.
    Настоящий сборник составлен почти исключительно бывшими якутскими ссыльными. Он воскрешает в памяти основные этапы исторического развития Якутии и ее хозяйственного строя. Он разъясняет ту роль, которую сыграла ссылка в деле изучения края и присоединения его к великой борьбе российских народных масс против царизма и капитализма.
    В результате перед нами проходит в высшей степени интересный процесс политической и экономической эволюции края, прерываемый в надлежащий момент «революционным скачком».
    В 1632 г., т. е. ровно триста лет тому назад, казацкий военачальник Петр Бекетов начал покорение Якутии, заложив на берегах Лены, на месте теперешнего Якутска, так называемый острог. Это была небольшая крепость, на гарнизон которой возлагалась обязанность держать якутский народ в повиновении.
    Покорение Якутии было одной из заключительных глав в покорении Сибири вообще, начавшемся в восьмидесятых годах XVI столетия, еще в царствование Ивана Грозного.
    Покорение Сибири, присоединение к Московскому царству новых необъятных земельных просторов, очень мало населенных, исторически совпало по времени с великой борьбой между боярством и дворянством. Была ли какая-нибудь связь между этими явлениями и отразилась ли эта связь на форме колонизации, на способах освоения новых земель? Была и очень тесная. Отразилась и самым существенным образом. Мы позволим себе напомнить читателю основные моменты чрезвычайно важной страницы истории. После этого ему легче будет понять главнейшие черты якутского прошлого.
    Мы начнем с некоторого цифрового примера, — разумеется, совершенно условного, но служащего, на наш взгляд, прекрасной схематической иллюстрацией, разъясняющей сущность очень сложного и глубокого общественно-экономического явления.
    Представим себе крупное землевладение размером в сто тысяч десятин. Чтоб понять, какого типа хозяйство велось на территории этого владения, введем такие допущения. Барскую часть хозяйства мы игнорируем и считаем, что хозяйство ведется крестьянами, осевшими в рамках данной вотчины. В хозяйстве этом превалируют отчасти звероловство, но главным образом экстенсивное скотоводство, требующее известного типа угодий и известного их количества (лес, луг, выпас, выгон и т. п.). Пашня очень мало развита. Производительность земли ничтожная. Основных денежных средств, нужных для перехода к более интенсивному земледелию, к трехполью, нет. Представим себе далее, что при таких условиях для сносной жизни на одно крестьянское хозяйство требуется сотня десятин земли. Тогда на территории владения поместится тысяча крестьянских хозяйств. Каждое в отдельности крестьянское хозяйство платит продуктовую ренту в очень мизерных размерах, а потому владельцу вотчины для того, чтобы выполнять свои государственные и общественные обязанности (служба, воинская повинность) и жить сообразно своему обычаю, требуется не менее тысячи крестьянских хозяйств.
    Перед нами будет хозяйство боярина. Ясно, что характеризовать его только тем, что это — крупное землевладение, очень недостаточно. Нужно сказать для точности и ясности, что это — крупное землевладение, на территории которого ведется экстенсивное крестьянское хозяйство с преобладанием скотоводчества.
    Представим себе теперь, что производительные силы сельского хозяйства растут, производительность земли увеличивается, подымается интенсификация. При условии перехода ко все большему и большему развитию земледелия, крестьянское хозяйство может теперь выдержать прежний оброк, сократившись со 100 десятин до 25. Но это значит, что вместо одного крупного владельца может теперь существовать четыре менее крупных по 25-десятин в каждом владении. Процесс может продолжаться и дальше, дробление может идти все больше, но при одном условии, что экстенсивное крестьянское хозяйство будет сокращать свою скотоводческую часть, увеличивать пашню, а производительность земли, вследствие усовершенствования техники земледелия, будет расти, т. е. валовой доход на единицу земли будет повышаться, и возможность сохранения и даже увеличения ренты в пользу владельца осуществляться на деле.
    В результате такого процесса появится дворянство, т. е. среднее землевладение, которое, если отвлечься от барских запашек, характеризуется тем, что на сократившейся площади владения развивается крестьянское хозяйство нового типа с гораздо большим удельным весом земледелия, с сократившимся скотоводством и поднявшейся производительностью земли.
    Таким образом, чтоб поняты боярство и все его политические, общественные, бытовые и культурные особенности, надо понять особый тип кормившего бояр крестьянского хозяйства, а чтобы усвоить себе все особенности дворянства, надо изучить тот уже совсем новый тип крестьянского хозяйства, который питал новый слой новых, владельцев. В основе борьбы между боярством и дворянством лежит борьба между двумя типами крестьянского хозяйства: скотоводческим и земледельческим.
    К сожалению, историки не бывают одновременно аграрниками. Ни Ключевский, ни Платонов, ни Рожков, ни Покровский не отмечают этого чрезвычайно важного и существенного обстоятельства. Для всех них дело сводится максимум только к борьбе крупного и среднего землевладения. Но изображать дело таким образом — это значит видеть, только внешность явлений. Среднее землевладение побеждало вовсе не потому, что, как землевладение, оно — среднее, что средний размер владения прогрессивнее размера крупного, а потому, что питавшее среднего владельца новое крестьянское хозяйство было прогрессивнее того экстенсивно-скотоводческого типа крестьянских хозяйств, который «подпирал» боярское крупное землевладение. А между тем мы у историков читаем рассуждения о крестьянстве вообще и констатируем полное игнорирование того факта, что на деле крестьянское хозяйство постоянно менялось, становилось другим, так что говорить о крестьянстве вообще, не различая сменяющихся систем его хозяйства и полеводства, глубоко неправильно.
    Наибольшей неясностью отличается анализ Ключевского. Хотя знаменитый историк с чрезвычайным талантом рисует фактическую сторону дела, но его объяснение фактов оставляет читателя неудовлетворенным.
    Течение событий представляется ему в таком виде:
    «С малолетства Грозного, — пишет он, приблизительно с 1540-х гг., становится заметен отлив населения из центральных областей государства. Здесь во второй половине XVI в. путешественник на обширных пространствах, даже по бойким торговым дорогам, встречал уже только свежие следы прежней населенности края, обширные, но безлюдные села и деревни, жители которых ушли куда-то. Везде народ разбегался, и пустели не только деревни, но и города. Разные случайные обстоятельства: татарские набеги, многолетние неурожаи в 1550-х годах усиливали этот отлив [* Ключевский сильно ошибается. Неурожаи вовсе не были случайными обстоятельствами, а закономерно вытекали из типа организации тогдашнего крестьянского хозяйства.]. Кн. Курбский в рассказе о малолетстве Ивана замечает что пустыня начиналась в 18 милях от столицы благодаря татарским вторжениям, что вся Рязанская земля была опустошена ими по самую Оку. В некоторых известиях иностранцев XVII в о Московии можно видеть отдаленные следы этого переворота в размещении сельского населения. Переселенцы прежде всего кинулись на ближайшие и безопаснейшие из открывшихся им плодородных мест и в два-три поколения успели истощить их, как умел истощать почву только древнерусский хлебопашец. Служивший придворным врачом при царе Алексее англичанин Коллинс писал, что в его время лучшие земли в России приносили весьма мало дохода, потому что им не давали отдыхать [* Иными словами, трехпольная система еще не стала общепризнанной.], а другие от недостатка в рабочих руках лежали необработанными... Уже во второй половине XVI в. остатки поземельных описей поражают обилием пашни переложной и лесом поросшей, количеством пустошей, „что были деревни”, в ближайших к столице уездах... Так ход сельского хозяйства в Московской Руси XVI в. представлял, можно сказать, геометрическую прогрессию запустения... Задачей высшего землевладельческого класса, стоявшего у власти, было спасти от крушения свое поземельное хозяйство... Как землевладельческий класс боролся с разбегавшимся крестьянством, действуя против него об руку с правительством, то из-за него противодействуя и правительству и закону, и как он наконец восторжествовал над тем и другим, — это один из любопытнейших эпизодов нашей истории». («Боярская Дума древней Руси», издание 5-е, 1919 г., стр. 307—310).
    Перед нами мастерски набросанная художественная картина, но анализ хозяйственного развития оставляет желать большего. Ключевский ограничивается общими местами очевидно потому, что близко не знаком с ходом эволюции сельского хозяйства. Отсюда у него такие термины, как «древнерусский хлебопашец», тогда как в действительности этот последний не был низменной фигурой, и история знает несколько типов «древнерусского хлебопашца», сменявшихся во времени. Отсюда у него такое понятие, как «поземельное хозяйство высшего землевладельческого класса» тогда как в действительности в одну эпоху высший землевладельческий класс назывался боярством, а в другую — дворянством, и «поземельное хозяйство» одного мало походило на «поземельное хозяйство» другого. Отсюда у нашего историка приведенный нами окончательный вывод о торжестве «землевладельческого класса» над крестьянством и правительством, тогда как надо было бы сказать точно, что восторжествовало не боярство, — наоборот, оно было разгромлено, а дворянство. На законнейшие вопросы о том, какую роль в событиях того времени сыграли такие факты, как рост интенсификации сельского хозяйства, увеличение плотности населения и т. п., — у Ключевского не находим никакого ответа.
    Оставляет нас совершенно неудовлетворенными и анализ. М. Н. Покровского. В «Русской истории с древнейших времен» мы читаем:
    «Два условия вели к быстрой ликвидации тогдашних московских латифундии. Во-первых, их владельцы редко обладали способною и охотой по-новому организовать свое хозяйство. Человек придворной и военной карьеры, „боярин XVI века был редким гостем в своих подмосковных и едва ли когда заглядывал в свои дальние вотчины и поместья: служебные обязанности и придворные отношения не давали ему досуга и не внушали охоты деятельно и непосредственно входить в подробности сельского хозяйства” [* Эта цитата взята М. Н. Покровским у Ключевского.]. Во-вторых, феодальная знатность „обязывала” в те времена, как и позже: большой боярин или медиатизированный удельный князь должен был по традиции держать обширный „двор”, массу тунеядной челяди и дружину, — иногда, как свидетельствует Курбский, — в несколько тысяч человек. Пока все это жило на даровых крестьянских хлебах, боярин мог не замечать, экономической тяжести своего официального престижа. Но когда многое пришлось покупать на деньги, — деньги, все падавшие в цене год от году, по мере развития менового хозяйства, — он стал тяжким бременем на плечах крупного землевладельца. Историк служилого землевладения в XVI веке приводит трогательный, можно сказать, эпизод, ярко рисующий эту сторону дела. В 1547 г. царь Иван просватал дочь одного из знатнейших своих вассалов, князя Александра Борисовича Горбатого-Шуйского, за князя И. Ф. Мстиславского — тоже из первых московских бояр. И вот оказалось, что матери невесты не в чем выехать на свадьбу, ибо муж ее, отправляясь на царскую службу, т. е. мобилизуя свою удельную армию, заложил все, что только можно было заложить, в том числе и весь женин гардероб...
    Мелкий вассалитет был в этом случае в гораздо более выгодном положении: он не только не тратил денег на свою службу, но еще сам получал за нее деньги. Денежное жалованье мелкому служилому человеку все более и более входит в обычай в течение XVI века. Если прибавить к этому, что маленькое имение было гораздо легче организовать, чем большое — легко было „спустить вместе” две-три деревни или починка и совсем невозможно проделать эту операцию над несколькими десятками и сотнями деревень; что если мелкому хозяину легко было лично учесть работу своих барщинных крестьян и холопов, а крупный должен был это сделать через приказчика, который весьма охотно становился фактическим хозяином, то мы увидим, что в начинавшейся борьбе крупного и среднего землевладения все экономические выгоды были на стороне последнего. И, экспроприируя богатого боярина-вотчинника в пользу мелкопоместного дворянина, опричника (боевой авангард дворянства, — Ив. Т.) шла по линии естественного экономического развития, а не против него. В этом было первое условие ее успеха» (т. II, стр. 78-79, издание 1913 г.).
    Ошибки М. Н. Покровского бросаются в глаза. Он, например говорит о двух причинах ликвидации боярского землевладения. Но обе они второстепенного значения. О главнейшей же причине — росте производительности земли, обусловившем возможность для крестьянского хозяйства перейти к высшей организации, — он не говорит ни единого слова. Далее: марксизм взвешивает не владение, а хозяйство, и наш историк должен был бы говорить не о борьбе «крупного и среднего землевладения», что в данном случае бессодержательно, а о борьбе крупного и среднего хозяйства.
    Но М. Н. Покровский как раз эту сторону дела совершенно упускает из виду. Лежавшее в качестве фундамента боярского крупного землевладения экстенсивное крестьянское хозяйство требовало большого простора, но ничтожного основного «капитала», тогда как интенсифицировавшееся крестьянское хозяйство на землях дворянства базировалось уже на гораздо более значительном основном капитале и, следовательно, было более крупным, чем хозяйство экстенсивное. Кроме того, нельзя согласиться с тем, будто бояре, так сказать, от природы обладали меньшими «способностями» к сельскому хозяйству, чем дворяне: это замечание звучит совершенно по-идеалистически. Помимо этого, дело также вовсе не в том, что бояре хозяйствовали посредством приказчиков, а дворяне — лично сами. Эти последние сплошь и рядом тоже прибегали к помощи приказчиков, и с этой стороны разницы не было. Наконец, после того, как сам М. Н. Покровский показал, что у ряда бояр расходы превышали их доходы, странно говорить, что поместный дворянин экспроприировал боярина за его «богатство». Нет, не за «богатство»! Дворянин отнял у боярина землю, потому что боярин не мог сорганизовать крестьянского хозяйства более рационального и более интенсивного, чем прежнее, а история требовала такой организации!
    Перечисленные нами ошибки говорят выразительно о следующем: покойный историк не видел, что суть дела заключается совсем в другой связи фактов, в другой цепи причин и следствий.
    Постепенный и неуклонный рост пашни, рост населения и общественного разделения труда, рост профессий вели к систематическому росту денежного хозяйства. Оно уже появилось, но еще было совсем недостаточным. Тем не менее уже на ранних стадиях своего развития оно повлекло за собой необходимость замены сословной монархии монархией абсолютной. Такая замена влечет за собой важнейшие последствия. Необходимость охраны торговых путей, необходимость хозяйственно-политического объединения, необходимость поддержки абсолютной власти против феодальных вассалов всюду и везде ведет к необходимости создания сильной армии, находящейся всецело в подчинении у абсолютного монарха. Но незначительное пока развитие денежного хозяйства не дает возможности содержать эту армию па государственном бюджете в силу слабости последнего. Отсюда вытекает необходимость содержания «воинников» путем наделения их землей. Но «воинников» становится все больше и больше, и земли для них требуется тоже все больше и больше. Если б на крестьянских участках велось прежнее хозяйство (экстенсивное, скотоводческое), то их не хватило бы на содержание военной силы. Отсюда было два выхода: или завоевание новых земельных просторов, на которых велось бы прежнее экстенсивное хозяйство, или интенсификация земледелия, т. е. переход — согласно уровню тогдашней агротехники — к трехполью, к систематическому пару. При интенсификации земледелия производительность десятины чрезвычайно подымается, но для этого нужно затратить лишние «капиталы» и лишний труд.
    События на Руси пошли этими двумя руслами. С одной стороны, началась полоса завоевательных войн с целью приобретения новых земель, из коих львиная доля должна была доставаться «воинникам», т. е. поместному дворянству. С другой стороны, понадобилась экспроприация боярских земель в расчете, что там, где раньше сидел один боярин, разместится в несколько раз большее количество дворян, которые для возможности свойственного их потребностям существования должны будут «по-новому организовать свое хозяйство», т. е. в первую голову рационализировать и интенсифицировать тогдашнее крестьянское хозяйство.
    Таким образом, и перед этим последним вырисовалась двоякая перспектива: или устремляться, параллельно с дворянством [* М. Н. Покровский пишет: «Первыми, кто воспользовался ею (вновь завоеванной «подрайской землицей» Казанского царства. Ив. Т.), оказались не помещики, а крестьяне. Гораздо раньше, чем страна была настолько усмирена, чтобы можно было завести там правильное помещичье хозяйство, по следам русских отрядов потянулись на восток длинные вереницы переселенцев. Они гибли десятками тысяч, но воля была так соблазнительна, а вольных земель в центральных областях оставалось так мало, что гибель передовых не останавливала следующих» («Русская история», т. II, стр. 103).] на новые земли, еще не истощенные отсталой системой беспарового полеводства, и вести там привычное хозяйство, или вступить на путь трудо- и капитало-интенсификации.
    П. П. Маслов утверждал когда-то, что традиционное стремление российского крестьянства бежать на новые земли ради старых форм хозяйства вообще, а полеводства в частности, является следствием так называемого закона убывающего плодородия почвы, т. е. убывающей производительности новых затрат труда и капитала. Утверждения П. П. Маслова — плод грубейшей теоретической ошибки. Но мы не можем сейчас говорить о ней. Мы укажем только на то, что исторически русский крестьянин встал перед такой дилеммой: или двинуться в переселение на новые места и за отсутствием денежных и трудовых ресурсов остаться там при старой организации своего хозяйства, или перейти к интенсификации, но зато попасть в ужасающую кабалу. Не закон убывающего плодородия почвы, а перспектива рабства бросала крестьянина на новые земли. Так как у крестьян не было своих «капиталов», то перейти на иные формы полеводства нельзя было без помещичьей ссуды, а эта последняя прикрепляла крестьянина к земле, делала его фактически рабом, кабальным холопом.
    Но как ни соблазнительна была перспектива переселения, все же огромная масса крестьян выбирала и другую. Совершенно прав М. Н. Покровский, когда пишет:
    «Уже в начале 50-х годов XVI века крестьянин становится редкой вещью, которую стараются привязать к своей земле всеми возможными средствами и переманить с земли своего соседа. Для помещика лучшим средством для этого тогда, как и теперь, служило, как мы знаем, „запускание серебра” за крестьян: перспектива жирной (далеко не всегда! — Ив. Т.) денежной ссуды, которую можно получите у себя же дома, никуда не ходя, одна могла несколько уравновесить надежду на „вольную землю”. Денежный капитал был нужен помещикам, как никогда» (там же, стр. 104).
    Процесс вытеснения боярства дворянством был для старой Руси прогрессивным явлением. Этот факт хорошо понимает М. Н. Покровский. Например, он говорит:
    «Дорога „воинства” (т. е. дворянства. — Ив. Т.) шла через труп старого московского феодализма, и это делало „воинство” прогрессивным независимо от того, какие мотивы ими непосредственна руководили» (стр. 112).
    Несколько раньше мы встречаем у Покровского более точный ответ на вопрос, почему он считает прогрессивным этот процесс замещения боярства дворянством.
    «Для современного читателя, — пишет наш историк, — привыкшего рассматривать крепостное хозяйство как синоним регресса, странно встретить первые зачатки крестьянской крепость, в связи с интенсификацией культуры» (стр. 77).
    Это очень правильно, но покойному историку все же было неясно, что речь идет не о крестьянской крепости вообще, безразлично, относится ли она к крупному или среднему землевладению, а о крепости дворянству, как общественному классу, получившему гораздо меньшие земельные просторы и вынужденному именно благодаря этому факту помочь организованному переходу крестьянского хозяйства на высшую ступень.
    Как бы то ни было, но зерновая проблема в тогдашней Руси была более или менее урегулирована в результате изменения — при содействии победившего дворянства — типа крестьянского хозяйства. Совершенно иначе обстояло дело с проблемой животноводства. Сокращение звероловства и экстенсивного скотоводства повлекло за собой уменьшение товаров, наиболее ходких как во внутренней, так и в экспортной торговле: пушнины, кож, другого животного сырья, продуктов переработки молока, птицы, яиц и т. д.
    Любопытно, что денежным оброком раньше всего заменяется оброк, платимый как раз животноводственными товарами. Это объясняется тем, что — при переходе к земледелию — животноводственной «натуры» становится недостаточно, и крестьяне не доданное в натуре должны были покрывать деньгами. М. Н. Покровский указывает, что на Руси эта замена произошла уже к концу XVI века. А между тем потребность в этих товарах, как самых важных и для экспорта, и для удовлетворения внутреннего спроса, была крайне настоятельной.
    Русское дворянство сумело разрешить и эту проблему, но на этот раз не на путях хозяйственного прогресса, а посредством, самого беззастенчивого грабежа достояния завоеванных народностей, бывших звероловами, либо ведших наиболее примитивное скотоводческое хозяйство.
    Мы видели выше, что росшее не по дням, а по часам дворянство искало земель, как «жалованья» за свою службу. Оно находило эти земли и за пределами Руси и внутри ее. Эпоха бурного роста дворянства была эпохой завоеваний: Пермский край, «железные ворота» Урала, Казанское и Астраханское царства, Сибирь — все это было захвачено в течение столетия! В то же время внутри страны «старые вотчины, — пишет Покровский, — были единственным земельным фондом, на счет которого могло шириться среднепоместное землевладение» (стр. 112).
    Захватить земли «русские» и чужие, разверстать их по потребностям нового общественного класса — всего этого было еще недостаточно. Мы помним очень верное замечание Покровского: «Денежный капитал был нужен помещикам, как никогда». Без денежного капитала они не удержали бы крестьян у себя дома, так что завоеванные земли доставались бы не помещикам, а мужикам; Где взять эти денежные капиталы? Покровский ответил на этот вопрос совершенно верно: «Государева казна — единственный источник денежных капиталов» (стр. 112). И действительно, дворянство получало свое жалованье не только землей, но в значительной степени и деньгами.
    Простой расчет показывал победившему завоевателю, где добиваться земли, а где создавать условия, обогащающие «государеву казну». Земли суровой Сибири, особенно Якутии, с их звероловами, охотниками и скотоводами не привлекали дворян. Отсюда их приговор, определивший надолго судьбы сибирских народностей: они должны платить «ясак», т. е. оброк продуктами животноводства и звероловства, в виду их необычной ценности для государственного экспорта, обогощающего казну, а следовательно, в конечном счете дворянство.
    Таким образом, господство этого класса стало базироваться на земледельческом прогрессе внутри Руси и на беспощадном консерватизме по отношению к отсталым народностям. Но земледельческий прогресс строился на костях и крови крестьянских масс, а консерватизм по отношению к хозяйству сибирских народностей обрекал их на страшную эксплуатацию. Так история связала судьбу русского мужика с судьбою отсталых народностей. И эти последние и русский мужик легли внизу теми «камнями», на которых дворянство соорудило «церковь» своей культуры, хозяйственного прогресса, общественной и государственной силы. Но спаяв их судьбу, дворянство предопределило и свою собственную участь, ибо в борьбе против дворянской государственности и общественности народные массы, как коренные русские, так и инонациональные, неизбежно оказались союзниками.
    Но не одно дворянство, «организованное в государство», превращало хозяйственные устои Якутии в одну из основ своей силы. Не одно дворянство жадным вампиром припадало к телу злосчастного края.
    Тот факт, что на Западе и в центре русского царства развивалось земледелие, консолидировалась новая система крестьянского хозяйства в то время, как на Востоке — чем географически дальше, тем в большей степени — продолжала существовать система старая, полускотоводческая и типично-скотоводческая, — этот факт означал специализацию районов, один из видов общественного разделения труда. Это последнее обстоятельство породило тенденцию к образованию единого — в общегосударственной масштабе — рынка, на котором хлеб и животноводственные продукты при помощи денег обменивались друг на друга. Производительность земледелия повысилась, у дворян образовались хлебные излишки, ибо крестьянин платил свой хлебный оброк натурой. М. И. Покровский сообщает:
    «В самой ранней из крестьянских „порядных”, от 1556 года, „оброк”, т. е. арендная плата, выражена не в деньгах, а в хлебе: „хлеба, ржи и овса 5 коробей, в новую меру из года в год, и из леса пятой сноп, а из Заозерья шестой сноп”. Но это вовсе не доказывает господства натурального хозяйства, а скорее наоборот: желание землевладельца получить участие в прибылях от продажи хлеба» (стр. 70).
    Мы выше видели, что дворянство в меньших размерах, чем боярство, могло получать в оброк животноводственную натуру. Но, имея излишки хлеба, оно получало продукты звероловства и скотоводства в порядке обмена, на рынке. Этот факт выдвигал на сцену торговый капитал как посредника между двинувшимися по пути специализации районами. Купец поэтому явился и в Якутии как рычаг, втягивающий якутское скотоводческое и звероловное хозяйство в единый российский рынок.
    Из печатаемых в этом сборнике статей читатель видит, какую страшную мзду брал купец с несчастного края за свою «цивилизаторскую» миссию. Об эквивалентном обмене якутский скотовод или зверолов не мог и помышлять. Его товар сбывался купцу по самым минимальным ценам, а товар купца шел по максимальнейшей оценке.
    Двойной грабеж — со стороны дворянской казны и ее чиновничьего аппарата и со стороны торгового капитала — лишал якутское крестьянское хозяйство всякой возможности какого бы то ни было денежного накопления. А отсутствие денежных средств предопределяло полную невозможность какого бы то ни было прогресса в организации хозяйства на целые столетия. Реакционер Леонтьев мечтал о том, как бы «подморозить» Россию. Это было все же очень трудным делом, но вот такие окраины, как Якутию, дворянскому государству действительно удалось «подморозить» на многие и многие годы. Суровый край, в котором первый снег выпадает в конце сентября, а последний — в начале мая, выглядел долгий ряд лет «подмороженным» и экономически. В 40-х годах XIX века, т. е. через 200 лет после завоевания, в Якутском округе, по свидетельству Миддендорфа, высевалось... 4½ тысячи пудов разного хлеба! Это на 75 млн. десятин территории!
    Огромные доходы торгового капитала не получали в крае производительного назначения: они вывозились в метрополию. Край истощался год за годом. Известно, что крепостничество, а затем остатки его в пореформенной экономике России задерживали рост передовой индустриальной формы капитала; наоборот, азиатские, средневековые его формы получали возможность пышного и длительного процветания. Это положение, верное по отношению к России вообще, было особенно справедливым по отношению к Якутии. Край сказочной красоты — дивные взгорья, покрытые вековечными, пустынными лесными морями, дивные реки во главе с Леной и тысячей ее притоков — является в то же время и краем сказочных богатств. Золото, платина, серебро, свинец, железо, медь, соль, каменный уголь, графит, янтарь и т. д. и т. д. дремлют в недрах Якутской земли. Чтобы разбудить их и заставить служить человеку, нужно было, чтобы наживавшийся на горбу якута торговый капитал обращал свои прибыли на производительное употребление. Но на пути к этому стояло господство крепостников, и Якутия была безжалостно «подморожена».
    В статье «Лев Толстой как зеркало русской революции» Ленин писал о русской деревне: «патриархальная деревня, вчера только освободившаяся от крепостного права, отдана была буквально на поток и разграбление капиталу и фиску» (т. XI, ч. 1, стр. 115).
    Мы видели, что якутская деревня в течение столетий была отдана на «поток и разграбление» фиску дворянского государства; в течение столетий она истощалась неслыханным грабежом капитала. Но кроме фиска, кроме капитала, якутское крестьянское хозяйство — отсталое, средневековое, звероловно-скотоводческое — знало еще одного страшного врага, имевшего возможность — в виду общей для всех якутов «русской опасности» — носить личину друга, учителя и защитника народной массы. Мы имеем в виду так называемый тойонат.
    В сборнике читатель найдет данные для понимания сущности тойоната. История тайоната является чрезвычайно интересной, до последней степени поучительной страницей обшей истории феодализма. Старая якутская знать — антирусская, новая знать — русофильская. Старая знать напоминает нам русское боярство, являясь зародышевым вариантом последнего. Новая знать является модификацией — примитивной, недоразвившейся — русского дворянства. Если взглянуть на историко-этнографическую карту Сибири XVI века, то восточная ее часть представляется в таком виде. В центре — якуты. Они окружены кольцом следующих народностей: тунгусы, чукчи, юкагиры, коряки, олюторы, камчадалы, ламуты, гиляки, дучеры, дауры, монголы, буряты, чакагиры и т. д. Есть много оснований думать, что если б этот край не был катастрофически остановлен в своем органическом развитии русским завоеванием, то талантливый якутский народ на «боярской» и «дворянской» стадии своего роста явился бы восточной Москвой, т. е. стал бы гегемоном объединения этих земель в одно целое. Но русское завоевание лишило тойонат возможности сыграть исторически прогрессивную роль объединителя. Лишенный политической власти, он целиком ушел в культивирование своего экономического благополучия и стал страшнейшим эксплуататором своего народа. Этот последний, отдавая одну «часть» капиталу, другую фиску, должен был тойонату отдавать третью «часть». Но отдавая «три» части, якутское крестьянское хозяйство могло оставить себе только то, что поддерживало его на уровне форменного голодания и беспросветной нищеты.
    В этот-то край, морозный климатически, подмороженный экономически, в это «гиблое» место, царизм с известной поры стал ссылать своих политических врагов. С первого взгляда это могло казаться вполне целесообразным. Когда человека отправляли, например, в Колымск, то ведь его ссылали, так сказать, два раза: в смысле пространства — на край света, за несколько тысяч верст от передовых центров империи, а в смысле времени — его ссылали в IX столетие, точно у нас действовала «машина времени» Уэльса! Ссыльный, по своим идеям — социалист, был человеком XX века, а зверолов-охотник, скотовод-кочевник оставался человеком IX-X века! Между тем и другим залегала тысяча лет!
    Царизм и предполагал, что в такой обстановке человек XX века должен будет погибнуть физически или морально.
    Но он ошибся и на этот раз!
    Край оказался действительно морозным: между последними заморозками в мае и первыми в сентябре число теплых дней всего только, например, в Якутске — 57, но эти 57дней оказались сказочно-прекрасными. В подмороженном крае ссыльный встретил хотя и забитый, но чрезвычайно даровитый, поэтический народ с языком, «неисчерпаемым, как море», с чудным фольклором! Тяжкие страдания, этого народа сразу же были поняты ссыльными, как своего рода гаршинский «красный цветок», как результат сконцентрирования, сконденсирования на крае всех преступлений, всех отрицательных сторон царизма и капитализма! Темный, неграмотный якут во веки веков не прочитал бы революционных книг и газет. Ссыльные стали для него живой литературой. Они охотно дали якутскому народу «использовать» себя как литературу, ибо
                                                   «Европейца все вниманье
                                                  Народ сей чудный привлекал».
    Когда пришли ссыльные, якут узнал от них, что где-то далеко-далеко «закипела великая борьба», борьба с тем чудовищем, которое такой сатанински-тяжелой пятой наступило на его горло. А узнавши про это, он задумался над совершенно естественным вопросом: не связать ли свою судьбу с теми народными массами, которые восстали против чудовища? А задумавшись над этим вопросом, он в 1905 и 1917 годах дал на него положительный ответ.
    Общими усилиями России и Якутии страшная тяжесть с якутского народа была снята, и он получил возможность свободного развития, которое, так ужасно было растоптано триста лет тому назад.
    Значит ли это что якутский народ начнет вновь с «боярской» и «дворянской» стадии развития и перейдет затем к капитализму? Да нет же!
    Якутия пойдет путем некапиталистического развития, возможность которого создана Октябрьской победой, среди организаторов которой было не мало тех, кто когда-то в качестве ссыльного нашел общий язык с народными массами Якутии Освободившиеся ныне силы талантливого якутского, народа пойдут, конечно, не на утверждение гегемонии над кольцом отсталых народностей, не на рост производительных сил в капиталистической форме! Под руководством победившего пролетариата эти силы целиком двинутся на социалистическое строительство. Пятьдесят семь солнечных дней в морозном крае творят чудеса. Каких же чудес надо ждать теперь, когда солнце социализма будет сиять Якутии вечно!..
    /100 лет Якутской ссылки. Сборник якутского землячества. Под редакцией М. А. Брагинского. [Всесоюзное общество политических каторжан и ссыльно-поселенцев. Историко-революционная библиотека. Воспоминания, исследования, документы и другие материалы из истории революционного прошлого России. № 6-7 (XCV-XCVI) 1933.] Москва. 1934. С. 9-23./





Brak komentarzy:

Prześlij komentarz