Глава 6
Всадники успели выскользнуть-проскочить в
последний момент — горы вслед за ними с негромким стуком сомкнулись.
Так показалось бы случайному наблюдателю,
окажись он неподалеку и держи в поле зрения узкую, петлявшую по столь же узкой
лощине тропу.
Всадники же не заметили грозившей им
опасности, хотя по пути время от времени и настигало тревожное ощущение,
особенно когда тропа истончалась в нить и гранитные глыбы нависали сверху, так
что приходилось пригибаться. Поэтому они и пришпоривали лошадей, спеша вырваться
из каменного мешка, из безотчетно пугающего болотисто-фиолетового, с рыжеватым
оттенком, точно подводного, сумрака на брезжущую вдали ослепительно белую
звездочку — там выход. И теперь, выбравшись на вольный простор, дышали всей
грудью, отдавшись неизъяснимой радости зрения: с крутосклонов покрытый свежей
зеленью осторожно спускался помолодевший заматерелый сосняк, ниже, в широченных
глубоких падях, переливался светоносными стволами березняк. Не хватало птицы,
отметившей бы поднебесную, шатром раскинувшуюся высь... Но и она — кто ты?—
появилась едва различимой точкой.
Диво-то какое! Воля вольная! Чего ж еще
человеку надобно?
Кто были эти путники? Тит Черканов и Платон
Лось. Первый — секретарь парткома совхоза «Аартык»; второй — председатель исполкома
Тэнкелинского района. Не на прогулку выехали. Не нечистая сила завела их,
блазня сказочной красотою, в это опасное до жути и дико чудесное до невероятия
место. Не было у них и охотничьих ружей — не ради запретной забавы, стало быть.
Впрочем, тайны никакой — заурядное
знакомство нового начальства с делом и кадрами-людьми, которыми ему досталось
на сей раз руководить. Само собой, учесть ошибки, промашки, недогляд и прочее в
горьковатом опыте дня вчерашнего и с богом двинуться на призыв вершин будущего.
Возглавить это могучее и бесповоротное движение и был назначен Платон
Остапович. Тит Турунтаевич в данном случае — проводник с правом совещательного
голоса.
Величественная панорама развернувшегося
вдруг перед ним пространства-мира, вошедшего в пору летнего буйства, захватила
Лося кроме чувственной красоты и по другой, вполне осознаваемой причине: вот
оно — поле битвы! И какое «поле»: размещай на нем иное не самое маленькое
европейское государство, еще и для другого место останется! Такой вот район.
Чувство законной гордости владело им.
Владело вполне естественно. Было бы странно, если не так.
Черканов понимал состояние «хозяина». Даже
косым взглядом, пусть бы и ласково-одобрительным, не отвлекал его, не мешал
тешить душу парящую и, чувствовал, с каждой минутой все больше влюбляющуюся в
новый край. Так и было.
Сам Лось, поклевывая носом, уже точно знал:
он — другой. Не тот, что когда-то, в прежней жизни, и даже неделю назад, до
прибытия в «Аартык». С ним и в нем произошло какое-то ошеломляющее
преображение. Можно сказать, переворот, когда он стал видеть и понимать раньше
незамечаемое и непонимаемое. Не было нужды? Скорее всего и так.
А случилось это нынешней ночью. Провел ее
не сомкнув глаз. (Кстати, потому теперь-то и «поклевывал носом». Факт — без
какой-нибудь иронии.) Бессонницу ему устроило как будто нарочно взбесившееся
комарье: дождалось свежего человека и, кровопийцы, ринулось всем воинством.
Впрочем, сам виноват: никто не понуждал Лося среди ночи оказаться под чистым
небом; он же и уговорил-уломал Черканова пренебречь пуховиками и,как истинные
мужчины, сев на конь, встретить восход солнца — а может, новую жизнь и судьбу!—
в седле.
Комары! Что комары?! Спасибо им: сидя на
скале, где напрасно пытались найти спасение (Черканов-то спал хоть бы хны),
передумал столько, что — о-е-ей! Когда бы еще выдалась такая возможность? Да
никогда! Суть же дела заключалась вот в чем: совхоз «Аартык» представил в район
перспективный план развития на следующую пятилетку. Кэремясов, секретарь райкома
и, между прочим, уроженец этих мест, принял наметки заинтересованно. Да что там
говорить, одобрил целиком и полностью. На предварительном обсуждении он, Лось,
не выступил решительно против, хотя, по правде, сомнения возникли. И сильные.
Оно, конечно, идея резко увеличить поголовье скота, а значит, производство
мяса-молока достойна всяческой похвалы. Но... план — не пустая мечта! Имеются
ли реальные возможности? Именно здесь, в узкой долине, зажатой со всех сторон
каменными громадами? Коровы и лошади, которых собирались держать тут, мечтой и
бумагой сыты не будут. Им нужны богатые пастбища! А где они? «Есть! Да есть
же!» — божились, стучали себя в грудь совхозовцы. Выкатывали глаза, с пеной у
рта и почти со слезами вопили, что встарь «там жили», «скот разводили»! Ну,
может, и «жили» — влачили жалкое существование; может, и «разводили» — держали
жалкий десяток худых коровенок, подбривая лужки да мари на сено... Но сейчас-то
разговор об организации крупного отделения с тысячными стадами и табунами!..
Конечно, понятно (и простительно!), что для любого человека родные места
кажутся раем. А ему разве не сказкой вспоминается милое сердцу Полесье! Эх!
Хотя реальное-то, что греха таить, оно — «ох» и «ах»! Так думал Платон
Остапович прошлой зимой. Иначе мыслил прошедшей ночью, паля костеришко и
отбиваясь от бешеных атак окончательно взбесившихся и осатаневших крылатых
мучителей.
То-то, что переворотило! Новая вера
родилась в его груди! Нахлынувшие впечатления, и верил и не верил собственным
глазам, потрясли его. Решил верить.
И самое невероятное чудо, снявшее и
освободившее, между прочим, его мозг и душу от подозрений и разных сомнений,
заключалось в том, что он в и д е л: среди невообразимого хаоса и мешанины гор,
которые, сойдясь когда-то в смертельной схватке, вытесняли друг друга с земли
под самое поднебесье, оказывается, притаилось неисчислимое множество ручьев и
марей, полян и аласов, лощин и лугов! Судя по ветхим останкам изгородей и
провалившихся срубов, тут когда-то с разудалой песней вольготно гуляла коса.
Когда-то... Что стряслось потом, в давние или совсем близкие времена,--- бывшие
царские угодья сплошь заросли сорной травой, покрылись гнилыми кочками,
затянулись болотинами?
Но план-то перспективный! Оттого и взыграло
ретивое: уже представлял воочию, как здесь (разумеется, сначала придется
навести прежний порядок; а ради того не поскупиться на весьма солидные
капиталовложения) замычат коровы, загогочут племенные жеребцы, закурятся и
завьются веселыми спиралями дымки над домами, в каких поселятся счастливые
пастухи и табунщики. Не беда, что вопрос об организации в Тэнкелинском районе
крупной лугомелиоративной станции обсуждается в Совете Министров республики вот
уже третий год — теперь он тоже имеет право ударить себя в грудь!..
*
Внезапно впереди что-то взорвалось.
Заслоняя восходящее солнце и само небо, взвилось вверх что-то черное и
огромное. Одновременно с оглушительным громом слепая молния ударила в лицо
Лося. Не успев сообразить, что могучий предательский удар — воздушная волна,
ошеломленный Лось с невольно вырвавшимся воплем полетел на землю. Вернее, прямо
на камни.
— А-ай!
Конь, в течение двух дней прошагавший с
тяжелой ношей то по чавкавшей жиже болот, то по запутанному валежнику, то по
зыбучим пескам, то по острым обломкам скал и почти выбившийся из сил, испугался
не меньше своего седока. Громко храпя, раздувая ноздри, рвя повод, намотанный
на руку хозяина, бился и, вздымаясь на дыбы, молотил копытами воздух.
Лось уже встал и почти успокоил дрожащего
коня, когда вернулся назад Черканов.
— Чего кричали? — спросил и поглядел в лицо
спутника. — Э-э, да у вас на щеке кровь! Упали?
Не отвечая, Лось приложил носовой платок к
саднящей щеке.
Черканов пошарил вокруг в траве и протянул
раненому несколько каких-то листьев:
— Нате, приложите к ссадине. Быстро
затянет. А что случилось-то?
— Да так... — Не зная, как объяснить,
Платон Остапович с беспомощным видом развел руками. — Конь вдруг взыграл...
— С чего это он?
— Вдруг впереди нас что-то вроде
взорвалось... такое черное, огромное...
— Да ну?!
Платон Остапович только теперь
почувствовал, что весь облит потом. Рубашка плотно прилипла к спине. С
напускным безразличным видом деланно засмеялся:
— Черт его знает, что это такое!
— Черт, конечно, не знает, да мы сами с
усами! Сейчас узнаем. Если мы верим, что ни бога, ни черта нет, — значит, тот
некто должен быть или зверь, или птица, — принялся внимательно оглядываться
кругом, перебегая взглядом с предмета на предмет. — А-а, вот и оно, неведомое
чудище! Вон сидит ваше «что-то черное, огромное»... Действительно, громаднейший
глухарь! Когда я проезжал, он, видимо, спал. Ишь, и он нами заинтересовался —
вон как старательно высматривает, даже шею выворачивает! «Что за чертоломы
свалились на мою голову?» — ругается он, похоже.
Присмотревшись, Лось тоже увидел гигантскую
черно-фиолетовую с переливом птицу, вцепившуюся толстыми, в роговых наростах
пальцами в сук большой лиственницы неподалеку от места, где они сейчас стояли.
— Всего-то от глухаря мы с конем так
перетрухнули, что у обоих чуть душа напрочь не отлетела, — усмехнулся Лось.
— Это не от трусости, просто от
неожиданности. Взлетает он и правда как взрывается. Особенно здорово это
получается у него в сумерках. Черт сейчас сгинул, и даже в самой дикой, самой
безлюдной тайге бояться некого. Обычно любят сочинять разные небылицы и ужасы
про медведей да про волков, но это враки! Звери лесные никогда первыми не
трогают человека. Оголодавший «хозяин» или волк попадаются очень и очень редко,
от силы раз в десять — двадцать лет. Человек сам преследует и уничтожает их.
Если зверя подранишь или сдуру примешься убивать его детенышей, тогда уж — чего
ж удивительного? — кто не превратится... — не успев закончить популярную
лекцию, которую, однако, Лось слушал с юным вниманием, ибо известное в устах
этого все больше нравившегося ему человека звучало с той настоящей искренностью
и правдивостью, о чем, не догадываясь, он сильно истосковался. Черканов вдруг
схватился за шею и вскинул голову вверх: — Эй, кто там балуется? Кто нашвырял
за воротник корья?
— Белка-проказница! — подсказал,
рассмеявшись, Лось.
— Хватит! Тебе сказано? — как на
несмышленого шалуна, нарочито строго прикрикнул Черканов.
Непослушная белка метнула в ответ целую
пригоршню.
— А-а, показываешь норов? Вот я тебя,
неслуха такого! — Черканов поднял сучок и замахнулся.
Рыжий хвост прыгнул и спарусил на ближнюю
лиственницу.
— Давай заодно напоим-ка коней, — Черканов
уже спускался к ручью, протекавшему по другой стороне лощины под крутой сопкой.
Когда Платон Осипович наклонился над
маленькой заводью, толпившиеся у самого берега темно-синие юркие рыбешки
прыснули веером в разные стороны. С протянутой рукою он свалился бы в воду, —
не подхвати и не удержи его вовремя спутник.
— Что
это с вами, а? В полной одежде и захотелось искупаться?
— Хотел достать вон тот голубой камешек!
— До камешка нырять надо. Тут глубоко:
наберется близко к сажени.
— А видится, словно совсем близко.
— Это оттого, что вода тут чистая. Никто ее
не мутит, вот она и такая — светлая. Давай напьемся и мы.
Лось припал губами к ручью. Он пил и пил.
Остановиться было невозможно.
—Не уподобьтесь Чурумчуку [* Чурумчук — герой якутской
сказки.], который выпил целое море! Хоть немного оставьте для зверья и
птиц. Им тоже надо испить водицы! — пыхая сигаретой, рассмеялся Черканов.
— У Лося заломило зубы.
— Уж так и быть: немного оставлю.
Ломоту в костях и сонливость словно рукой
сняло.
Вот она — чудотворная живая вода старинных
сказаний и легенд! Струится, журчит, позвякивает и позванивает по мелкой
гремучей гальке! Вглядись в глубь, жди терпеливо и несуетно, — и прозришь в
светловодье события седой древности, что в «олонхо» только и остались, как
будто затаились, притворясь сказкой-небылью. Ан нет! Жди! Жди — может быть, и
тебе откроются. Ну, не в этот раз — так в другой.
Знал бы Лось, что в эту минуту он наверняка
испытывал то же, что испытывал великий безымянный, имя, некогда знаменитое,
нынче поглотила бесконечная и бездонная река времени, когда, проведя
день-деньской в жаркой погоне за быстроногим оленем, иссохший от жажды,
доплетясь полумертвый, почти без сознания до этой воды, припадал к ее плескучей
влаге и долго, бесконечно долго пил и вставал, заново рожденный... Может, и
знал.
Отдохнувшие на коротком привале кони бежали
спорой рысцой. Прохладный ветер, дувший навстречу, прибавил самую малость и уже
дул ровно.
З-пад
а-адн-эй га-ары-ы вецер ве-е,
З-пад дру-у-гой га-ары-ы
падвя-ва-ае... —
неожиданно и для самого себя завел
старинную белорусскую песню Платон Остапович. И удивился. И прислушался к эху,
вернувшему его, но как бы и чужой, голос.
Черканов ехал молча, опустив голову. Но по
напряженной спине и по всей посадке было ясно: слушает и, несомненно, одобряет.
Как-то незаметно подкравшиеся было плотные
тяжелые облака, почти касаясь остроконечных скал, древними пиками устремленных
в небо, начали вдруг распадаться, разбегаться и истаивать; высокий купол стал
наливаться сияющей лазурью.
З-пад
дру-угой га-ары-ы падвя-ва-ае...
Да
цемна хма-ар-ка высту-па-ае...
Умный конь, чуя, что сейчас всадник не
станет понукать его, перешел на неспешный нетряский шаг.
Да
цемна хма-ар-ка высту-па-ае...
Да
дробны дожд-жык у-ули-ва-ае...
Платону Остаповичу представилось: плавно
покачиваясь на тихой волне, плывет он на плоту. Широкое лоно Припяти подернуто
тускло мерцающей позолотой. Вдоль невысокого берега, как на параде, выстроились
могучие развесистые дубы. За ними расстилалась насколько хватит глаз, —
расцвеченная бушующим разнотравьем пойма. А там... то появляется, то исчезает
среди зеленых волн головенка цвета спелого жита. Это он! Еще малыш, лет пяти
или много-много шести. Носится ошалело по лугу с ревом в безуспешной попытке
поймать увертливую бабочку с радужными крылышками... Как так: и тут, и там —
он? Не понять. Лучше и не пытаться...
— Ой! — грезивший наяву всадник испуганно
вскрикнул и схватился за поводья. Конь, давно предоставленный самому себе,
вдруг остановился, натолкнувшись грудью на круп своего сотоварища, стоящего
теперь поперек дороги. — Что случилось?
— Тише... — наклоняясь с седла, шепнул ему
Черканов. — Посмотри-ка сюда...
Резко очерченный на фоне ясного неба лучами
солнца, уже начавшего склоняться к западу, на самой вершине одного из отрогов горного
кряжа, на самом краю гребнистой скалы, нависшей над пропастью, стоял
непередаваемо прекрасный зверь.
— Видишь, да? Горный олень...
Невесомо касаясь точеными ногами каменной
осыпи, олень гордо поднял вверх голову, отягощенную затейливого рисунка рогами,
и чутко внимал шуму вечного неба.
«До чего же прекрасно божествен!..
Точь-в-точь Солнечный олень из сказки! — подумал Лось в восхищении. — А поза
чего стоит: весь он — сама чуткость. Все в нем — сама грация. Как же гениальна
мать-природа, что может создавать такое совершенство, такую не выразимую словом
красу!»
— Учуял... Сейчас исчезнет... Подставьте
ладонь!
Олень вздрогнул, в неуследимо быстром и
высоком прыжке перелетел на соседнюю скалу и, сверкая гладкой блестящей шкурой
на хребтине, понесся стремительными прыжками по краю ущелья.
Черканов взглянул на подставленную ладонь и
в полушутку, в полусерьез с огорченным видом тихо воскликнул:
— Так и знал: пуста...
— А чего вы ждали?
— Счастья...
— Разве счастье капает с неба? — засмеялся
Лось. — И нужно только подставить ладонь?
— К некоторым оно приходит само...
— И что это за убогое счастье, вымоленное
как подачка нищему в подставленную ладонь!
— Я даже от такого не отказался бы...
— Не надо ждать от кого-то подачки. Счастье
надо завоевать самому! Будет человек счастливым или нет, зависит только от него
самого. Я правильно говорю?
— Даже сверхправильно. О том, что свое
счастье каждый человек кует сам, и я могу ораторствовать нисколько не хуже вас.
— А зачем тогда подставлять ладонь?
Черканов промолчал, да и Лось, почему-то
смутившись, не стал настаивать на ответе.
Проехав некоторое время молча, Черканов
попридержал своего коня и поехал уже вровень со спутником.
— В этих краях живет такая легенда. Когда
бежит Солнечный или там Золотой олень, ну, в общем, волшебный, у него из-под
копыт вроде бы высекаются, разбрызгиваются и падают дождем золотые искры. И
если из этого золотого дождя кому-либо удастся поймать в раскрытую ладонь хоть одну-единственную
маленькую искорку, тот будет весь свой век счастливым сполна. Очень похоже, что
не моей дырявой ладони дождаться такого дорогого гостя. Да пусть я и не буду
удостоен подобного подарка, обойдусь и без этого. Не так ли, Платон Остапович?—
повернулся к спутнику и, словно давая понять, что шутит, грустно улыбнулся;
опять выехал вперед, и опять впереди замаячила его спина. Только теперь Лось
обратил внимание на ее худобу и выпирающие лопатки.
Хотелось сказать что-то ободряющее. Но что
именно говорится в таких случаях, — Лось не нашелся.
Ручей, постепенно сбегая вниз, влился в
речку, прорубившую себе проход через скалистую гряду гор и устремившуюся прямо
на восход солнца. По обоим берегам ее простиралась луговина шириной не меньше
версты.
Сойдя
со старинного проселка, поехали по самому подножию горы, по еле заметной
тропке, заметенной старым пожухлым разнотравьем.
— А это что такое?! — удивленно воскликнул
Черканов, миновав перелесок.
— А что такое? — Лось непонимающе
огляделся.
— Смотрите туда! Вон туда! — показал
Черканов в глубь открывшейся долины. — Вон, во-он!
— Вы же хозяин этой земли, вам и знать. Это
я могу спросить у вас, местного.
— Я и сам не знаю!
— Что это такое в самом деле?
Объехав огромную и высокую кучу из земли,
песка, камней и дерна с трудом, чуть не завязли кони, преодолев довольно
широкую полосу голой земли, остановились на берегу речки.
— Когда это они успели тут все выстроить?!
— Черканов в полном недоумении осматривал громоздкий, с двухэтажный дом,
целиком смонтированный промывочный прибор, большой дизельный электромотор,
несколько дощатых сараев и штабель бочек с топливом. В его возгласе были и
удивление, и восхищение, и неодобрение, и даже злость. — Все готово, хоть
сейчас начинай мыть золото!
— У вас, у совхоза, они брали разрешение
начинать тут работу?
— Ничего подобного. Был просто разговор, и
то полуофициальный, что добычу золота можно будет начать в предстоящей
пятилетке, после детальной разведки и точного определения запасов, с конкретным
учетом перспектив развития совхоза. Кому, как не вам, в райсовете, все знать —
ведь все идет через вас? Небось спрашивали у вас...
— Поверьте, нет! Странно... — Было отчего
обескуражиться. Было отчего и возмутиться.
— Смонтировано же совершенно недавно.
Может, и люди есть тут? — Поворачиваясь во все стороны, Черканов принялся
кричать во все горло: — Эге-ге-гей!.. Ого-го-гой!..
Кругом царила немая тишина. Лишь спустя
некоторое время, отразившись от отвесных скал по обоим берегам, крик Черканова
вернулся звенящим эхом.
— Платон Остапович, что это значит? Не то
ли самое, что на нашем Джэнкире добыча золота уже началась?
— Нет, нет! — решительно возразил Лось. —
Такого постановления не было.
— Постановление может быть вынесено и
задним числом. Написать его — недолго, — Черканов слез с лошади, обошел
промприбор, словно не веря своим глазам, то тут, то там общупал, обстучал
подобранным здесь же камнем. — Ничего не скажешь, сделано все на совесть,
капитально. Как же это понять? Ведь была же у нас договоренность, что, если
выявится тут богатое содержание металла, будем работать в тесном содружестве,
сообразуя интересы и совхоза, и комбината. Где основать поселок совхозного
участка, где поставить центр прииска — должны были решить также сообща. А на
самом деле получается, что нас вовсе и в расчет не берут? — Цокнул языком,
натянул картуз низко на лоб, молча постоял, потеребил затылок и стал толкать
плечом деревянную стойку промприбора, как будто пробуя на прочность установку.
Положение
Платона Остаповича выходило преглупейшее. Да и понимал он в этом деле, сказать
честно, не то чтобы вовсе ничего, но маловато.
— Тит Турунтаевич, не надо так волноваться.
— Чем меньше понимания, тем больше сострадания: глядеть же на Черканова —
сердце кровью обливалось. — Видимо, ведут разведку, чтобы точно определить
размеры запаса. — Попытался утешить, мобилизовав все свои познания о процессе
добычи золота.
— Разведку ведут по-иному. Тут — другое!
Ясно же, настроились на прямую промывку. Это видно даже простым глазом.
Бульдозера где-то небось спрятали в лесу. Если начнут так, по-воровски,
засылать сюда случайные бригады рвачей и добывать, нам никакой помощи ввек не
дождаться. И все окрест порушат подчистую, камня на камне не оставят. Этим
старателям нужно только золотишко! Плевать они хотели на охрану природы!
Пле-вать! — Черканов захохотал яростно, как помешанный, устремил горящий взор
на Лося. — Не говорите, не говорите, — точно отбиваясь, замахал руками, хотя
тот не собирался ничего говорить. Тем более что он мог сказать? — Бережное
отношение, рекультивация — пустые слова! В гробу они видели все это! После них,
как после саранчи, даже в тысячу раз хуже, остается голая, мертвая земля!.. —
Кажется, и выдохся от неожиданного бурного порыва. Закончил хриплым шепотом.
Вовсе не для подавленного и совсем растерянного Платона Остаповича: — Неужели и
наш Джэнкир обречен на подобную злосчастную долю?!
Лось вполне разделял тревогу и боль
человека, так преданно любящего свою землю. Более того, негодовал вместе с ним.
Но потому-то как представитель районной власти и обязан был сохранять
спокойствие, не поддаваться эмоциям.
— Что вы, не надо так говорить, — точно
отмеривая разволновавшемуся больному в рюмку валериановые капли, произнес
мягким голосом. Затем прибавил слегка железа: — Существуют государственные
законы, правительственные постановления. Никому не позволено безнаказанно
нарушать их.
— Уж чересчур вы уверены в силе своих
постановлений, — слабая больная улыбка скользнула по вялым, уставшим губам
Черканова.
— Как же не верить? — удивился Лось.
Обижаться на перенесшего на его руках кризис и не подумал. — На то и
постановление, чтобы выполняли. И... выполнят, голубчики! Если не захотят
добровольно, то — заставим! — Глаза его стали жесткими, непримиримыми.
Смягчились, обращенные к «пациенту»: — Будьте уверены и не волнуйтесь.
— Что ж, вашими устами, Платон Остапович,
мед пить! Придется поверить, — то ли и точно, поверив, то ли сделав вид,
Черканов подошел к своей лошади. — Куда мы сейчас поедем? Не двинуть ли
прямиком к старику Дархану? Это всего километров пять-шесть. Пораньше приехать
и...
—
Зачем? Где-то поблизости должен быть ваш знаменитый алас. Как он называется?
— «Балыктаах», что значит «рыбное». До него
не так-то близко. А теперь... какой толк туда ехать?
— А что случилось?
— Сами же видели... Мы с вами намеревались
все посмотреть прямо на месте и решить, а тут, не дожидаясь, некие все уже
решили давно и бесповоротно. Чего теперь осматривать...
— Не надо паниковать раньше времени, Тит
Турунтаевич.
Я же говорил: закон есть закон,
постановление есть постановление.
Дальше поехали в тягостном невеселом
молчании, без разговоров и песен. Впереди по-прежнему ссутулившийся в седле
Черканов. Проехав довольно долго вдоль долины, по большому распадку свернули
резко на север.
Скоро прямо перед ними отвесной стеной
выросла громадная гора, точно разрисованная от высоченной вершины до самого
подножия кроваво-красными полосами.
— Кровавая гора, — подъехал Черканов,
заметив, что Лось с интересом разглядывает эти необычные знаки. — Я сам не
видел, но слыхал, что иногда с верха горы тут бежит кроваво-красная жидкость.
Вот и образовались эти «ручьи». В народе говорят: «Плачет кровью». Есть
поверье, что это случается перед великой бедой. В старину этому придавали
огромное значение, при встрече тайком осведомлялись: «Как-то нынче Кровавая
гора?» Видимо, тут есть залежи натуральной красной охры. — Черканов вгляделся в
склон горы и громко воскликнул: — Ба, да там вроде действительно капает! — но
сразу умолк и толкнул лошадь. — Не, мне показалось...
Распадок пошел вширь и раздвоился,
охватывая гору с обеих сторон.
Черканов неожиданно круто осадил коня.
— Посмотрите-ка, — кивнул в сторону редкого
лиственничника, не особенно далеко от тропы. — Ваши тезки.
— Что?!
— Лоси же. «Сохатые» по-здешнему. Во-он
стоят. Трое.
Только тут Лось рассмотрел в тени деревьев
трех неправдоподобно громадных зверей. Отбиваясь от комарья, они мотали
головами, хлопали большими ушами.
— Пусть стоят. Давайте-ка мы объедем их. И
той тропой выберемся к аласу. Будет чуть подальше, да ничего.
Обогнув громаду горы, выехали опять на
ровный продолговатый дол.
— Это и есть Балыктаах?
— Пахай [* Пахай — междометие, выражающее презрение, отвращение.],
разве это алас? Толоон [* Толоон — поляна, заросшая болотной травой, кустами, кочкарником.]
же простой! — возмущенно сказал Черканов, будто обиженный. — Балыктаах — это!
Представьте... — Не найдя нужных и достойных слов, умолк. — В общем, в ближней
округе не найдется второго такого заповедного места! — и подхлестнул коня.
Лощина быстро сошла на нет, и путники
съехали вниз в глубокую и широкую падь, наполненную прохладными сумерками. На
дне пади когда-то был водоем, давным-давно высохший; и тут густо пахло гнилой
сыростью. По всей пади, заслоняя почти непроницаемой стеной солнце и небо,
мрачно толпились угрюмые ели. Даже кони, на что, казалось, безразличные к
окружающему пейзажу, и те шли понурившись.
Лось, облегченно вздохнул, лишь когда
миновали гиблое место. Кругом снова простирался светлый мир, вольный дол,
чистая земля. Горы пошли в плавный изгиб, будто расступаясь.
— Вот и наш Балыктаах! — торжественно, с
воодушевлением объявил Черканов.
Проехали еще немного, и перед ними во всем
великолепии раскрылся дольный алас, окаймленный густыми дубравами,
противоположная сторона его терялась в зыбкой игре полутеней ускользающего
горизонта.
И впрямь, видевший, казалось, все главные
чудеса, необыкновеннее быть не может, такого Лось не мог и ожидать.
— Ну как?
— Да-а... — только и сказалось. — Да-а. —
Все выражающие изумление и восторг слова были истрачены — и не жалко. Для этого
слова не было. Могло ли оно быть?
Черканов прервал-прекратил мучения Лося,
томящегося немотой, будничным:
— Время уже к третьей дойке. Пожалуй, стоит
сделать тут привал. Во-он там хотя бы...
Остановились на невысоком пригорке с
восточной стороны. Расседлали коней, пустили пастись по-вольному.
— Я схожу за водой, а вы запалите костерчик
вон на том старом огнище... — Не замечая того, Черканов обращался к Платону
Остаповичу то на «ты», то на «вы». Не замечал этого и Лось.
В поисках сушины Лось направился к опушке
леса. Набрел на смутные очертания провалившейся ямы старинного погреба.
Несложно было догадаться, что погреб был весьма обширен. Судя по остаткам
бревен да столбов, проживал тут явно не несводящий концы с концами бедняк, —
вон сколько кругом было построек!
Вернувшись с охапкой сучья, застал
Черканова за непонятным занятием: тот старательно выуживал что-то из ведерка
прутиком.
— Что вы делаете, Тит Турунтаевич?
— Э-ж, выуживаю молодь — черпанулась вместе
с водой. Нам нужна не уха, а просто походный чай.
— Интересно, чей это этох? [* Этох — старая усадьба,
заброшенное жилище.] — спросил Лось.
— Не знаю. Я не здешний, олекминец [* Олекма — район на юге
Якутии.]. Во-он, на той стороне, тоже видны многочисленные следы жилья.
При добрых хозяевах и при стадах, хорошо ухоженная, земля эта в свое время
наверняка была славной кормилицей, родимой матушкой, А сейчас тут жизнь
исчезла, земля захирела, все быльем да сорной травой поросло. Земля человеком
жива. Им поддерживается в добром здравии. Им же улучшается.— Опять Черканов
говорил известное, и опять Лось слушал его, удивляясь новизне, казалось бы,
старых слов. — Исчезнет человек, и земля тут же начинает портиться. И в конце
концов окончательно погибает. С тех пор как большинство людей скопилось в
совхозных центрах, этот необратимый процесс, охвативший здешние окраинные
земли, наблюдается даже в центральных районах республики. — Черканов присел
было на обрубок бревна, валявшийся рядом, но вдруг вскочил, точно ужаленный.
— Что с тобой? — встревожился Лось.
— Думал, бревно, а это, оказывается, сэргэ
[* Сэргэ — коновязь
(столб). Символ жилища и благополучия.].
— И чего в этом страшного?
— Страшного, конечно, нет... Но садиться на
сэргэ — это уж слишком. Пусть она и затрухлявела, и обломалась. Сэргэ есть
сэргэ. Это не для сидения. Да вы этого и не поймете. У белорусов сэргэ ведь не
бывает? Если даже и есть, то совершенно в другом духе, наверное.
— А что, ваша сэргэ имеет «иччи»,
духа-хозяина? — Лось усмехнулся.
— «Иччи», дух-хозяин! — неприязненно
повторил Черканов. — Вы, кажется, хотите сказать, что я, коммунист, верю в
чертей и разных там духов? Думайте, говорите — я не против. Но мне сильно не по
нраву те современные парни, которым все трын-трава, все «до лампочки»,
невоздержанные на язык до матерщины, грубые и черствые, у кого ничего святого
за душой. Мне не верится, что из таких шалопутов может выйти хороший, просто
добропорядочный человек. А вы верите, Платон Остапович?
— Остепенятся со временем.
— Иные, дай-то бог, остепенятся, но насчет
других — весьма сомнительно... Вот мы бьем себя в грудь, бахвалясь, что ни в
бога, ни в духов не верим, но мне вот иногда очень хочется, чтобы и впрямь
существовало нечто подобное. Наши предки встарь жили, прячась по захолустьям и
осваивая вот такие аласы, семьи заводили, потомство плодили, скот держали —
жили всяко: и в радости и горе, в сытости и голоде, с песнями и плачем. И
подумать страшно, что от них остаются лишь вон те трухлявые деревяшки... Как
они могут так совершенно бесследно исчезнуть?.. Нет, кэбис [* Кэбис — междометие: брось,
нельзя, да ну!], мне хочется думать, и никто мне этого не запретит, что
дух, душа, мысли и чувства людей, живших тут некогда встарь, каким-то образом
находятся здесь — перешли, впитались, воплотились, как хотите, в эту землю, вон
в те пни, в это самое сэргэ... Старая пословица: «Старинное жилье — не без
пней, заброшенное стойбище — не без завета» — родилась отнюдь не случайно. Что,
не туда клоню и не те слова — для партийного секретаря, а?
— Вообще-то вы правы. Но лучше, когда
память о живших остается не в виде трухлявых столбов, а в сути вечных
благородных дел.
— Совершенно верно. Вот за это я голосую
обеими руками. Я хотел только...
— Великолепные места... — давно уже
перестав слышать, о чем и как рассуждал его спутник, Платон Остапович слушал и
любовался сумерками. Губы прошептали сами: — Богатая земля...
— В подземных кладовых нашего края всего
вдосталь...
— Не о том я, не о том... — печально уронил
Лось. Проговорил, пожалуй, со скрытым сожалением, укоризною и особенно
затаенной безнадежностью, что вообще когда-нибудь будет понят. — Не о том...
— О чем же? — страстно проговоривший на
ветер свой монолог, удивился Черканов.
— Не о подземных кладах, а о наземных, так
сказать, богатствах. Я говорю о царстве пернатых, о племени четвероногих. Я
говорю о растительном мире — вообще о природе.
Не то чтобы не ожидал такого в принципе, но
в этот момент Тит Турунтаевич был застигнут врасплох словами Платона
Остаповича: он ведь только что говорил о «сути вечных благородных дел». Связи
между тем и этим Черканов уловить никак не мор. Хотя почему бы и нет? Наверное,
забыл «то», а к «этому» душевному излиянию располагало все остальное, что
существует без слов.
Лось не сказал еще самого заветного:
— К сожалению, таких мест на планете
осталось очень мало. Надо это богатство всемерно беречь. И не просто сохранить,
а приумножить, чтобы в целости и сохранности передать следующим поколениям,
которые будут умнее нас и по-новому, с дальним прицелом распорядятся всеми
богатствами матушки-земли. — Закончил на одном дыхании. Руки упали в бессилье.
Стоял растроганный и немного даже растерянный: не ожидал от себя такого
лирического всплеска, такой бури чувства. Право, не ожидал.
В этот миг Черканов неопровержимо и
бесповоротно понял, что Лось нравится ему не зря.
— Ох, чай бежит! — Оба разом кинулись к
костру.
Буханка черствого хлеба и небольшой туесок
со сливочным маслом — свою немудреную провизию Черканов выложил первым и теперь
наблюдал, как его спутник достает из объемистой спортивной сумки пластмассовые
и жестяные банки, различные коробки, открывает и развинчивает их, вытаскивает
узорчатые матерчатые мешочки и разбирает их содержимое. Нашлись курятина и
колбаса. Не обошлось без чеснока и шоколадных конфет. Под занавес выудился небольшой,
похоже, из-под лекарства, пузырек. Лось просмотрел его на свет. Не поняв, что
за содержимое в нем, открутил пробку, нюхнул и остался весьма удовлетворен,
бормотнув при этом про себя: «Эге, положила горчицу, молодцом!»
— Сразу видно, собирала рука любящей
женщины, — Черканов завистливо вздохнул: — Счастливый вы человек, Платон
Остапович.
— Да-а, моя Диана!.. — тут же осекся.
Заметил, что на лицо Черканова набежала тень. — Да и ваша супруга...
— А моя — вся вот тут, — Черканов ткнул
пальцем в почти окаменевшую буханку.
— Любит или не любит, разве можно
определить только по этому признаку?
— И безошибочно!
— Э, брось... Каковы припасы на дорогу — зависит
просто от наличия продуктов в доме.
— Это верно только относительно разнообразия
продуктов, — тихо отвечал Черканов, вертя в руках кружку с обжигающим чаем. —
Но важнее, как все приготовлено и как уложено...
— Не слишком ли примитивно, чтобы вынести
окончательное заключение в таком непростом деле?
— И совсем не примитивно. Посмотрите сами,
— Черканов показал на скатерть-самобранку. — Разве здесь не видна воочию
любящая рука?
— А у вас как?
— Жена меня не любит.
— И вы это определили только сейчас?
— Нет, знаю давно.
— А вы ее как... любите?
— Я? — Черканов отрицательно крутнул
головой.
— Коль не любите друг друга, зачем же
живете вместе? Как будто кто-то вас к этому принуждает.
— А что делать, позвольте спросить?
— Если не любишь, сразу надо рвать все узы.
Уехать.
— Куда?
— Как это «куда»? Ну, в общем... Свет
велик, земля обширна. Где-нибудь есть, наверное, кто-либо, что люб сердцу. Вот
к нему и прибиться.
— А если тот человек тебя не выносит и даже
глядеть не хочет?
— Э, бросьте! Так не может быть.
— А вот и может. И даже очень запросто. Эх,
Платон Остапович, вы, молодые люди, иногда рассуждаете донельзя прямолинейно.
Сколько семей, думаете, живут в подлинной любви? От силы половина! И на том
спасибо. А другая половина живет по инерции, из равнодушного согласия, ради
детей и даже из-за страха: чуть что — и карьера полетит к черту... Вот так-то,
милый...
До этого Лось не замечал почему-то разницы
в летах между ними. Особенно когда вместе глядели на неизъяснимое, что окружало
их, когда... Оказывается, разница была.
— Таких семей может быть только единицы...
— Молодость Лося еще и не собиралась согласиться.
Черканов, приобняв руками колени, невидяще
уставился куда-то в пространство.
Лось, принявшийся было яро доказывать
ошибку, замолчал, заметив, что до собеседника его слова совсем не доходят. Если
даже сказать совершенно бесспорные вещи, выложить абсолютные истины, он сейчас
их не воспримет. Видимо, Черканов все решил для себя давно и твердо. И разве
выстраданное в жестоких сердечных муках убеждение человека можно изменить
голословными рассуждениями вроде «должно быть так и вот так»? А в сочувствии он
и вовсе не нуждался... Не найдя, что сказать, чувствуя себя оттого несколько
неуютно и неловко, Лось принялся грызть куриную ножку.
Внезапно откуда-то прилетела трясогузка и,
трепеща крыльями, зависла в воздухе над Черкановым, едва не касаясь его лица.
Тит Турунтаевич от неожиданности отшатнулся. Птаха, словно решив: «Достаточно
попугала, теперь поругаю», в несколько взмахов крылышек взлетела на деревцо неподалеку
и принялась гневно чирикать, вертя головкой.
— Не пойму, о чем ты мне толкуешь, —
проговорил Черканов рассерженной птичке и спросил у спутника: — Вы случайно не
знаете, сколько живет такая вот трясогузка?
Лось замычал, обжегшись чаем, отрицательно
замотал головой.
— Если она долгожительница, то эта пичуга
должна помнить тех, кто жил здесь прежде. Не изгоняет ли она нас отсюда,
невзлюбив, а? — Напрасно прождав ответа, Черканов взглянул в лицо сотрапезника
и улыбнулся: — Вы что, осуждаете меня или жалеете? Чего молчите-то? Осуждать —
за мной вроде нет никакой вины. Жалеть — не считаю себя горемыкой. Вероятно,
правы люди, когда говорят: «Где любятся, там и ссорятся». У нас — тишь да глядь
и божья благодать. Такую мирную и согласную семью, как наша, сыщешь редко.
— Что касается меня, с нелюбящей женщиной
не прожил бы и одного дня. Как можно быть счастливым с нелюбимым человеком? —
Не часто выпадали поводы быть Лосю искренне благородным. Тут и стараться было
нечего. Само собой вырвалось.
—
Верю. Но некие, вроде меня, так, видимо, и уйдут из этого мира, не узнав, что
такое любовь... Вы, похоже, прошли через жаропышущее горнило любви, достаточно
вкусили ее сладкого меда и сока. Может, объясните мне все это?
— Хотя не все обстоит так, как вы сказали,
свое мнение могу высказать. — Не сумел бы дать отчета: на какое-то мгновение
Лось точно почувствовал, что он старше Черканова. — Зачем вам, Тит Турунтаевич?
Ваша жизнь куда интереснее моей! Расскажите вы, — смиренно, унижение паче
гордости, склонил голову Лось.
Черканов легко согласился.
— Ну слушайте. Семнадцатилетним парнем я по
самые уши втюрился в девушку, с которой вместе учились в техникуме в Якутске.
Не знаю, чем она меня околдовала. По словам друзей, она была далеко не красавица,
но для меня!.. Короче, солнце всходило именно с нею. По утрам я просыпался с
радостной мыслью, что днем увижу ее. Ночью засыпал с ее именем на устах. Но
чтобы открыться в сжигающих меня страстях — и помыслить о том, не смел. Собрав
все мужество; раза три-четыре приглашал ее в кино. В общем, как говорится, одни
сладкие страдания... — замолчал и начал прикуривать сигарету. Не только затем
нужна была ему передышка.
Признаться, несколько коробил тон, каким
Черканов рассказывал свою историю. Лось объяснял его внутренней ожившей вдруг
болью и, пожалуй, глубокой застенчивостью, какую проще всего скрыть, знал по
опыту, самоиронией.
— На последнем курсе, — продолжил
повествование Тит Турунтаевич усмехаясь, — на мою ненаглядную положил глаз
парень со второго курса. Что за личность? Хотите верьте, хотите нет, — прищурил
глаза то ли в шутку, то ли всерьез, — он не стоил моего мизинца. И на вид был
не лучше меня, в учебе — просто дундук, общественную работу совершенно терпеть
не мог. Только и умел — танцы. Моя же любимая втюрилась в прохвоста, как я в
нее. Души в нем не чаяла, ходила за ним тенью. Покорно сносила издевательства,
какие этот... позволял над нею при людях. Спросите: что же я-то смотрел? Да как
ответить. Ревновал страшно. Удумал, дурень, что она сама разберется, что
заговорит в ней женская гордость. А главное, тешил свое самолюбие: пусть, мол,
помучается, — поймет, какой замечательный рыцарь, — то есть, извините, я, —
преданно и бескорыстно любит ее. Ждет. И будет ждать всю свою жизнь.
— Да-а... — протянул Платон Остапович,
намереваясь что-то сказать, пока Черканов ворошил прутиком в костре, но
передумал. Тем более что рассказчик сам приступил к делу.
— В конце второй четверти моего счастливого
соперника вытурили из техникума. Кажется, я говорил, что в науках он был
дундук? Обрадовался ли я такому обороту? Можете меня презирать — да! Неужели и
теперь моя ласточка не поймет, с кем хотела связать свою судьбу? В чем-чем, а в
этом не сомневался. Успокоившись, стал готовиться к серьезному объяснению с
моим ангелом. И... вдруг! Моя царица бросает учебу, выскакивает замуж за этого
прохиндея, и они укатывают в неизвестном направлении... Какой зверь тут
проснулся во мне, не знаю, — рвал и метал! Хотел даже, но... Коли остался в
живых, — выход один: забыть. Я и пытался. Получалось наоборот: с течением
времени все более обаятельным и прелестным являлся мне ее облик. Из-за этого
проклятого чувства долго ходил в холостяках. Мне все мерещилось, что она, моя
незабвенная любовь, когда-нибудь все равно вернется ко мне... И все-таки жизнь
взяла свое, юношеская мечта стала блекнуть. И я женился. — Сказал, будто нырнул
в омут.
Терпения Лосю не занимать, но тут хотелось
поскорее узнать, как дальше развивались события.
— Перед тем как попасть сюда, работал я вторым
секретарем райкома партии на Ленском побережье. Там и встретил свою девушку. Да
какую там «свою», какую там «девушку» — поблекшую, неряшливую женщину. У нее
уже было двое детей. Муженек превратился в форменного «бича». Ну и встреча! Что
же, вы думаете, было потом?
Лось изобразил на лице недоумение, развел
руки.
— Меня хватил солнечный удар. Я, балбес
эдакий, опять закусил удила, забил копытом. «Вырву страдалицу из рук злодея!» —
Бог мой, какое святое благородство, жажда самопожертвования и самоотречения
закипели в этой груди! — Хлопнул себя по брезентовой куртке. — Готов был
вызвать на поединок самого страшного дракона! С женой, решил окончательно и
бесповоротно, развожусь. Но... спасло от великого жертвенного подвига, что
красавица и глядеть на меня не желала. Поздороваюсь — еле-еле кивнет головой,
хочу заговорить — не отвечает. Однажды в сельпо оказался в очереди за нею. Ей
не хватило сколько-то копеек. Щедрой, дрожащей от радости рукой я положил их на
прилавок. Продавщица уже сгребла мою мелочь, но моя прелестница, затребовав
лепту обратно, с ехидной усмешечкой швырнула монеты на прилавок передо мной:
«Это не мои деньги, а вот этого гражданина! Запишите, я завтра же занесу».
Итак, я — «гражданин»! Так-то, Платон Остапович, милый вы мой! Может, хватит?
Небось думаете, с чего это старую перегницу потянуло на исповедь?
— Что вы, Тит Турунтаевич? — от чистого
сердца отмел подозрения в праздном любопытстве Платон Остапович, заплескав и
руками, и глазами. — Рассказывайте, пожалуйста! Интересно необычайно!
— Дальше будет еще интереснее, —
усмехнулся, как делал это много раз сегодня, Черканов. — Пока суд да дело,
муженек моей, не знаю, право, как и называть теперь, по пьяной драке загремел в
тюрьму. Какой человек не нуждается в сострадании? Человек я, как вы могли уже
убедиться, сердобольный — поперся к ней домой. Повторяю про себя, что скажу в
утешение и в ободрение: «Не крушись, не бойся, в беде одну не оставлю».
Встретила меня злым оком. Сесть не предложила. Пришлось беседовать у порога. Вижу,
все нехитрые пожитки увязаны — переселенцы, да и только.
— Куда это собираетесь?
— На кудыкину гору!
— Неужели и спросить нельзя? Не совсем мы
посторонние: вместе учились все-таки.
Смягчилась как будто:
— Поближе к месту, где муж отбывает срок.
— Когда едете?
— Завтра.
— Может, стоит поразмыслить еще?.. Вашему
мужу, человеку молодому и здоровьем не обиженному, за несколько лет ничего не
сделается. Вы подумайте о себе, о детях. На новом месте будет трудно отыскать и
жилье, и работу. Не лучше ли будет остаться тут? Я бы стал помогать...
— А-а, потому и прибежал, высунув язык, что
считаешь меня свободной? Что, в полюбовницы зовешь, кобель такой-сякой? И не
мечтай! Катись прочь с моих глаз!
— Вот как! — вернулся Черканов в настоящее
время. — Надо было видеть ее, взбеленившуюся, с растрепанными космами, как у
ведьмы. И... как же необыкновенна она была в тот миг! Прекрасна? Не знаю. Было
в ней что-то завораживающее. Было!.. Но... в такой ситуации, понимаете, не до
выяснения истины — в самую пору уносить ноги. С тех пор не встречались. Не
представляю, что горе-муженек опомнится, вернется когда-нибудь в человеческий
образ. А бедная женщина с двумя детьми на шее где-то мыкает горе. Она нейдет у
меня с ума. Ночью ли, днем ли, как останусь один, сразу же вспоминаю о ней.
Если б позвала, очертя голову побежал бы на край света. — Черканов кончил свою
исповедь.
Оба долго сидели молча.
— Скажи, что это такое, любовь или насмешка
жизни?
Ждавший подобного вопроса Лось, однако,
вздрогнул от неожиданности. Сам ломал голову, прикидывая и так и этак. Ответил
не слишком уверенно, запинаясь:
— Больше похоже на любовь.
— Да? Вы убеждены?
Признаться как на духу, убежден Лось не
был.
— Может, и не совсем, но...
— Ага, нужно было бороться?
Лось обрадовался подсказке. Странно, что
это не пришло самому в голову.
— Ну конечно! Конечно, бороться. И не
сдаваться!
— Та-ак... И тогда бы я преодолел один шаг,
верно?
— Какой шаг? — опешил Лось.
— Ну, как же, от любви до ненависти,
говорят, один шаг. Стало быть, и в обратном направлении не больше.
— Вот видите, вы же сами все превосходно
понимаете, милый Тит Турунтаевич, — облегченно, радуясь выходу из безвыходного,
показалось в какой-то миг, положения, молодо засверкал зубами Платон Остапович.
— Я-то понимаю. Она не понимает и не хочет.
Подскажите, как мне еще бороться?
Лось развел руками. От его уверенности, что
он чему-то, самому главному, научил беднягу Черканова, почему-то вдруг ничего
не осталось. Он и сам уже не знал, что такое — любовь. Лицо стало беспомощным,
как у младенца.
Костер прогорел и только изредка помигивал
тлеющими угольками, вокруг некоторых пыхало голубенькое пламя, тут же падая.
«Да-а...» Кто сказал? Или вовсе и не сказал
— тяжкий вздох вырвался из чьей-то груди.
*
Уже к вечеру путники прибыли в алас Кытыя.
Старик Дархан, копавшийся на подворье, долго вглядывался в направлявшихся явно
к нему незваных гостей и не мог никак узнать: кто бы это мог быть? Хопто нехотя
поднялся и, вероятно, вспомнив о своей обязанности облаять новоприезжих, лениво
взбрехнул несколько раз, затем завилял хвостом: увидел знакомого человека.
Черканов познакомил Дархана с Лосем.
— Старче, по-старинному он — улусный
голова, по-нынешнему председатель райисполкома. Фамилия у него интересная,
звериная: Лось, что значит Сохатый. Звать: Платон Остапович.
— Такая хорошая фамилия не может не
понравиться, — улыбаясь, Дархан крепко пожал протянутую руку Лося. — Не чета
твоей. Сохатый — не черкан [* Черкан — небольшая снасть; нечто вроде деревянного
капкана.].
— Ты неправ, старый. Такой уловистой
снасти, как черкан, еще надо поискать. Особенно встарь, когда о железных
капканах и не слыхивали.
Дархан и Намылга засуетились: часто ли
наезжают столь уважаемые и дорогие гости? Беда, негде было бы принять и нечем
потчевать — есть все, чего душа ни пожелает. И за красною речью дело не станет.
— Старче, уж не больно ли щедро ты начал
раздавать налево-направо свои исконные земли, а? — вперил в Дархана суровый
взор свой Черканов, подняв чашу с кислым молоком.
— Как это? — испугался Дархан. Не понял
шутки.
— А кому ты уступил долину Харгы?
Дошло до старого. Но не принял ласковой
шутки, нахмурил седую бровь.
— Небось сам радостно трубил, что
обнаружено золото. Похоже, там постарались твои любимые золотокопатели. Они же
побывали и выше — на Туруялахе.
— Хе, я привык уже, что в конце концов
любая вина падает на мою голову, — снисходя и прощая слабых и сирых, находящих
виновника в лице великого, не жалеющего ради их счастья ни здоровья, ни сил, ни
самой единственной жизни, печально ответствовал Тит Турунтаевич. Добавил же
неожиданное, сути затеянного разговора как будто и не касаемое: — Не известно
еще, как и когда впоследствии аукнется это нашествие... — Приспустил набрякшие
веки.
Зачем сказал? Да и что именно? Ничего как
будто особенного. Но Дархан, чуток стариковский слух, сердце и того более,
уловил в голосе что-то вроде тревоги и удивился.
— Ну, будем надеяться, все будет
благополучно. — Привычно перебирая пальцами редкую бороденку, Дархан постарался
успокоить и гостей, и себя. — Советская власть распорядится, как лучше.
Лось все время больше помалкивал. Если и
высказывался, нахваливал пир и хозяев пиршества...
Нет, не понять не вкусившему блаженства
отдохновения, какое испытывал теперь Платон Остапович, смутно сознавая, что
пробдился-таки. Трапеза была, несомненно, излишне обильна. Хозяева в грязь
лицом не ударили, а гости не чванились...
У-ух! Как только не задохнулся ночью?
Духмяный аромат неведомых трав и цветов витал в полумгле помещения, где Лось
сейчас находился, где, само собой, и почивал. Приглядевшись повнимательнее, уже
не сомневался: спальня — амбар, ложе — дровни. И... возликовал: «Мать честная!
Да что же это со мной творится? Где я?» — И не спешил ответить, смаковал
предчувствие того, что явится, что еще более озарит. И не выдержал. «Не в
детстве ли?» (Нужно ли говорить о сеновале и прочем? И без слов ясно. Пожалуй
что, и яснее.)
*
Откинув пышущий жаром тулуп, бодро вскочил
с саней. Пошарил вокруг глазами: где-то тут должен быть и Тит Турунтаевич. Где
же он, родной человек? Вторые дровни были пусты. В приоткрытую щелку двери
сочился призрачный свет.
Платон Остапович выбрался из амбара наружу.
И снова ощутил волю.
Но что это? Ночь — не ночь, утро — не утро.
Небо стояло высокое-высокое, и отовсюду струился мерцающий матовый свет.
Изредка на опушке леса всщебетнет полусонная птичка. Где-то на озере квакнет
лягушка. У дымокура, источающего тоненькую струйку дыма, закрыв глаза и
пережевывая жвачку, безмятежно дремала корова; ее глубокий, утробно печальный
вздох разносится далеко окрест. Обрадованно подскочил пес, замахал-завилял
хвостом: признал за хорошего человека.
Среди редкого березняка, стоящего посреди
луговины, Лось заметил, как что-то мелькнуло. Похоже, человеческая фигура. «Не
Черканов ли бродит?» Размашисто зашагал туда.
— Тит Турунтаевич! — никого не обнаружив в
березняке, громко воззвал. И еще раз, шутейным окриком. Мало ли что, и
взрослому человеку иной раз охота сыграть в «казаки-разбойники». — Ти-ит
Турунтаеви-и-ич! Ку-ку!
— Ку-ку! — ответили откуда-то сверху.
Лось от неожиданности споткнулся о кочку,
едва удержался на ногах: «А-а?.. А!»
С неба опять заговорило:
— Черканова тут нет. А это я Чаара!
«Какая еще Чаара?.. Чары?..» Чиркнуло
зарницей и погасло в мятущемся сознании Платона Остаповича. «Меньше надо...» —
мелькнуло вслед. Недодумалось: чего меньше-то?
— Взгляните наверх, Платон Остапович! — подсказал
нежный голосок.
«Откуда знает мое имя?» Впрочем, это было
не самое удивительное. Послушно поднял голову.
В седловине, какую образовывали два
разошедшихся в разные стороны толстых сука огромной березы, болтая ногами,
сидела прелестная девочка. Лось узнал ее незамедлительно: старикова внучка! Он
еще и обратил внимание, как она резвым челноком сновала вчера (или еще
сегодня?) между амбаром и домом, — помогала готовить застолье. Значит, ее зовут
Чаара! Вчера поинтересоваться было как-то недосуг.
— Рыбой угоститесь? — не подозревая о
пережитом гостем, как ни в чем не бывало спросило небесное создание. — Дедушка
велел, чтобы я подала вам, когда проснетесь. Или будете ждать Черканова?
— С этим позже, — вяло и хмуро отвечал с
земли печальный Платон Остапович. — А где Тит Турунтаевич?
— Ушел вместе с дедушкой осматривать стадо.
Во-он туда, — сунула пальчиком куда-то в белесые сумерки. — Дедушка и на ночь
останется там. А Черканов скоро должен вернуться. Это я его поджидаю.
— Чтобы угостить рыбкой? — Про себя
подумал: «Господи, значит, еще все-таки ночь? Пора бы и привыкнуть к белым
полярным ночам...», заодно и пожурил себя.
— Нет. Чтобы спросить.
— Это о чем, если не секрет? — Доброе
расположение духа, кажется, помаленьку возвращалось. Недавний страх, уже
отлетевший, вызывал улыбку. Только ведь кому расскажешь? «Хотя отчего бы нет
когда-нибудь, когда буду уже на пенсии?»
— Почему секрет? — Некоторое время Чаара
серьезно смотрела сверху на Платона Остаповича. — Кстати, про это должны знать
и вы. Ой! — всполошилась вдруг. — Так же нельзя разговаривать: вы — на земле, я
— на дереве... Давайте я сойду лучше.
— Не надо сходить! — Бедовый мальчишка
взыграл в Платоне Остаповиче и полез на соседнюю березу.
— Осторожнее! Ой!.. Осторожнее же!
Расшибетесь в... — И правильно, что недоговорила.
О-го-го!.. Ну, видела? — Пыхтя и обливаясь
потом, Лось уже восседал верхом на толстом суку. — Теперь разговор будет
происходить на высоком, так сказать, уровне. Слушаю вас!
— Черканов сказал дедушке, что здесь, на
нашем Джэнкире, будет организован прииск, образуется отделение совхоза,
возникнет новый поселок. Когда это произойдет?
— Когда? — назвать точный срок Лось
затруднился.
— Через пять-шесть лет?
— Ну, за это время-то — конечно! Успеем.
Обязательно даже. Может, и раньше.
— В таком случае после университета прямо
сюда!
— Кем же нам ждать вас?
— Врачом.
— Приезжайте. Милости просим.
Чаара легко и быстро, словно белочка,
соскользнула на землю. Раскинув руки, плавно закружилась:
— Как все чудесно: и земля, и небо!..
Платону Остаповичу представилось, будто он,
вознесенный на волшебных крыльях этой молочно-белой ночи, невесомо и
стремительно летит над просторами прекрасной земли, которую можно бы сравнить
только со сказочной страной олонхо, полной чудес и тайн.
Он ощутил в себе такую мощь и волю, какие
теперь позволяли ему творить невозможное. Прежде — невозможное. Всю его душу,
все существо его объяло страстное желание эти мощь и волю, которые он почуял в
себе, без остатка направить только на приумножение добрых дел, хороших
поступков, благородных мыслей. И если бы дано ему было десять жизней, все до
последней посвятил бы тому, чтобы эта чудесная земля с каждым днем, с каждым
годом расцветала пышней и краше, чтобы люди на ней жили еще более счастливо.
То ли чей голос, то ли порыв ветра тихо
шепнул:
— ...эта земля... это небо...
Лось полной грудью набрал воздух и
выдохнул:
— Как прекрасны!
Глава 7
Утро
9 часов 30 минут
«...Таким образом, товарищи, не только мы,
руководители и специалисты, но и каждый простой горняк должен твердо понять,
что месячный план под угрозой срыва... кхэ, кхэ!.. — прокашлявшись, тягучий
голос продолжил тягомотное: — Всем нам без исключения необходимо трудиться с
полным напряжением всех сил. Каждый должен сказать себе: «Судьба плана прямо
зависит от того, с каким успехом проработаю именно я!»
Непосвященный, стой он за неплотно закрытой
дверью кабинета, откуда просачивался голос, мог бы за милую душу решить, что по
радио передают какую-то знаменитую пьесу на магистральную тему; и может, угадал
бы в роли положительно-передового, но смертельно умученного борьбой с
ретроградами, консерваторами и прочими чиновниками новатора любимого артиста,
чья фамилия, как назло, выскочила вдруг из головы.
Обладай нечаянный слушатель воображением,
увидел бы воочию тяжелое лицо героя с набрякшими от бессонницы и горьких раздумий
веками, большие натруженные кулаки, вбитые в стол. Популярный артист не помогал
себе руками — оттого и говорил не громобойно, без надрыва. Не вещал. Не
призывал. Он просто и честно доносил до народа правду. Правда, сказанная тихо
(тут, несомненно, ощущалась школа «чеховского театра»), куда глубже проникает в
душу. А зачем вообще-то надрываться криком по любому поводу?
Скрипливая хрипотца... Разве что она
выдавала затаенную тревогу и сдерживаемое усилием воли волнение:
«Мы сегодня подробно обсудили конкретные
недостатки, имеющие место в деятельности горных предприятий, назвали поименно
отстающие прииски и карьеры...»
«Молодец, — успел бы подумать слушатель, —
явно руководитель нового типа: режет правду-матку в глаза, невзирая...»
«К сожалению, недостатков гораздо больше,
чем мы их сегодня назвали. Это ясно. Как, каким путем устранить их,— об этом вы
знаете не хуже меня. Вы и должны это знать. И все-таки мне хотелось бы обратить
ваше внимание на следующие обстоятельства. Ну, во-первых...»
«Нам
бы такого начальника! Э-э, где там, такие бывают, видать, лишь в пьесах... —
закручинились за дверью. — Э-эх!» Его бы так кто-нибудь попросил быть человеком,
да он бы... А коли тебя отматюгают, снимут стружку, поневоле назло станешь черт
его знает ком — самому после тошно! Надо бы, ох как надо, чтобы такие вещи
слушало все начальство без исключения!.. Пьеса, напрягся памятью, называлась,
кажется, «Совесть» или... «Рабочая честь»? Точно не вспомнил. Но — близко! Во
всяком случае, что-то в этом духе.
Но
это была не радиопостановка. И монолог, утекавший хвостами и обрывками фраз в
коридор, принадлежал не народному артисту СССР. Никого не было и под дверью.
Кэремясов же, чем дольше слушал глухой
монотонный голос Зорина, тем острее чувствовал набухающее в себе раздражение.
Как мог, гасил его. Но... что толку себя обманывать? Такое дряблое, точно
спросонья или, черт подери, с похмелья выступление почти наверняка может свести
на нет весь эффект его, Кэремясова, духоподъемного обращения. Это ведь за ним
заключительное слово. За-клю-чи-тель-ное!
Зорин уже перешел к «во-вторых»...
В это самое мгновение Кэремясов будто
отключился. Может, стал хуже слышать. В мозгу ворочалось только: «Убил!
зарезал!» Завершающее слово, подводящее итог сегодняшнему бурному обсуждению
важнейшего, капитальнейшего вопроса, должно было прозвучать резко и
мужественно. Даже — безапелляционно! А после мочала, которое жует и никак не
прожует этот цицерон, мямля, давясь и запинаясь, не то что говорить, жить не
хочется. Передразнил про себя: «Знаете не хуже меня...» Если это так, зачем
было валять ваньку — затевать эту радиоперекличку? Чтобы успокоить его? Сейчас
его может успокоить только одно: золото!
Знал бы «артист», какие страсти кипели в
возмущенной груди единственного его «зрителя»! Но откуда он мог знать?
«Погоди-ка! Постой, постой...» — Кэремясов
снова начал слышать, и, чем внимательнее вслушивался, тем больше светлело у
него внутри — истекал мрак безнадежности; вместе с ним уходили и тревога, и
раздражение.
Оказывается, своим бесцветным,
непроспавшимся голосом Зорин излагал очень дельные вещи, вплоть до конкретного
совета: как улучшить транспортер на таком-то промприборе или где раздобыть
запчасти и как устранить поломку чьего-то бульдозера.
«Да-а... Таас Суорун — дока из док! Есть ли
что-нибудь в его громадном хозяйстве, какая-нито мелочь, о чем бы не знал?
Да-а...» Уже не жалел, что его заготовленная речь явно пошла насмарку. Бог с
ней! В сравнении с зоринскими его выступление, наверное, выглядело бы чересчур
общо; может, даже расплывчато. Конечно же государственный план — непреложный
закон. И план должен кровь из носу быть обязательно выполнен! Впрочем, об этом
директора приисков, секретари парткомов знают нисколько не хуже... Поймал себя
на «не хуже». Снисходительно усмехнулся: как мог разозлиться за то на Зорина?
Чудак...
— У кого вопросы?
— Все ясно... понятно... —
зашипело-затрещало-заухало в динамике. Голоса переплелись, смешались: —
ЯснопонятновсеМихаилЯковлевич... — расплелись, шум прекратился.
— Тогда на этом кончаем. Вам, дорогие
товарищи... — Зорин повернулся к Кэремясову. Тот согласно кивнул, — желает
успехов в вашем труде секретарь райкома Мэндэ Семенович и выражает уверенность,
что вы сделаете все возможное...
— И даже невозможное!— крикнул Кэремясов в
микрофон. Фраза, пришедшая на язык вдруг, как бы и сама собой, нечаянно, стоила
непроизнесенной речи. Был доволен.
— Спасибовыполнимнеподведемсделаемвсевозможноеиневозможное!!!
— зачавкал эфир.
— До свидания, товарищи! — Зорин надавил
кнопку.— Вот и кончили.
Длилась радиоперекличка ровно тридцать пять
минут.
10 часов 5 минут
Дела, дела... Как им не быть — были. И выше
головы. Но главное — здесь. Уходить и не спешил. Тем более Зорин жестом руки
усадил его в кресло.
Усадить усадил, а словно забыл о его
присутствии: хмуря брови и шевеля губами, принялся перебирать лежавшие на столе
бумаги, бумажки и бумаженции. Вряд ли все это было срочное. Пауза необходима.
В зазоре нуждался и Кэремясов. Вот почему,
поглядев с улыбкою на занятия хозяина, он пружинисто выбросил свое тело из
кресла и затеял прогулку по кабинету взад-вперед; заодно и рассматривая
апартаменты, кои имел возможность изучить множество раз, но сегодня — особым
взором.
Притчею во языцех все еще оставалось
прежнее великолепие, от которого теперь и следа нет.
А было, видно, на что поглядеть. Было!
Вызвать картину непредставимой роскоши Кэремясов, увы, оказался слаб. Вряд ли
она напоминала стиль королевских покоев, правда, тоже им не виденных, но,
утверждают свидетели, было — хоть стой, хоть падай! Мэндэ Семенович мог судить
лишь о размерах, если из одного Зорин выкроил сразу три кабинета. Его — бывшая
комната отдыха. Прямо сказать, не маленькая — мини-банкетный зальчик, эдак
гостей на двадцать. Может, на том самом месте, где теперь восседал суровый
трудяга, раньше-то красовалась себе кушеточка, рядом — столик с фужерчиками да
рюмочками. Недурно, а? «Эх Зорин! Эх Михаил Яковлич! От какой красоты
отказался!» — шутил про себя Кэремясов, веселил себя, коротая время. А если
серьезно, — уважал. Нравился ему этот дядя: такого не купишь! Такого дешевкой
не соблазнишь, — не клюнет!
«Идет охота на волков, идет охота!» — вдруг
ни с того ни с сего вышагал. Удивился: — Ну, привязчивый диссидент... Как его?»
И опять не вспомнилось. А вот вышагал и с того и с сего: не думая думалось все
о Зорине. И о том, что, руша купеческие замашки бывшего директора,
перво-наперво ликвидировал полутайную охотничью резиденцию на Тонгулахе,
выстроенную для забав начальства. Сам хозяин с присными прибывал сюда по
воскресеньям подрассеять служебную скуку. Тут и высоких гостей, столичных в том
числе, принимал с винами заморскими и сибирской банькою. О таком, к слову
сказать, в фельетонах писано. Прав, выходит, хрипатый диссидент? Не понять,
как, но — прав.
Пауза, кажется, затянулась.
Кэремясов уселся в кресло.
Зорин по-прежнему был погружен в пучину
бумаг, бумажек и бумаженций, которые, похоже, успели размножиться, пока гость
прогуливался по бывшей комнате отдыха и услад.
«Он что?..» — и не найдя сразу, что — «он
что», не стал искать подходящего слова. Тем более что хозяин уже отпихнул от
себя писанину, нажал кнопку звонка, вызывая секретаршу, и блаженно откинулся на
спинку стула.
Тотчас же вошла худущая, довольно высокая
брюнетка с короткой мужской стрижкой, обтянутая джинсами.
— Эти немедленно отправьте по адресам. —
Заметив вытянувшееся от удивления лицо Кэремясова, озорно подмигнул девице: — И
мы не отстаем от моды, Светлана Гавриловна?
Не отвечая на фамильярность, гордая дива,
вихляя бедрами, торжественно удалилась.
«Да-с... гхэ-гхэ!..» — смущенно кашлянул
Зорин.
— Хорошо, что не отстаете от моды, —
Кэремясов усмехнулся. — Плохо, что — от плана.
— Да-с... отстаем... отстаем... — думая еще
о чем-то постороннем, безотчетно забарабанил пальцами по столу Зорин. Тут же
вдруг и очнулся; вернулся в реальное. — Думаю, после нынешней переклички
процент выполнения будет все же несколько выше ожидаемого. Даже, скажу, уверен.
— Что-о?! Вы шутить изволите, что ли,
Михаил Яковлевич?! — не наткнись грудью на стол, кресло всеми заигравшими вдруг
пружинами выстрелило бы Кэремясова неизвестно куда. — План необходимо перекрыть
на десять-пятнадцать процентов! И то будет в самый притык, чтобы покрыть долги
прошлых месяцев! А вы тут радуетесь: «Хотя и провалим план, процент будет
несколько выше!»
— Перевыполнить, конечно, было бы не худо, —
прищуренными глазами Зорин смотрел поверх головы гостя, за спиной которого
висела карта.
Заготовленная гневная тирада на случай
возражения застряла в горле. От услышанных явно нелепых слов опешил и
поперхнулся.
— Что это... было бы не худо?.. — прошептал
огорошенно.
— Перекрыть процентов на десять-пятнадцать...
Перекрыть я хочу не меньше вашего,
— Хотеть — мало. Надо желание воплотить в
жизнь! — уже без напора проговорил своим голосом Кэремясов. — Таить не стану,
сегодняшний ваш разговор мне не совсем понравился. Все дело вы сводили к
выполнению плана текущего месяца. А кто, извините, должен платить за нас долг?
— Я никогда не требую от людей
невозможного, — Зорин прямо смотрел в лицо Кэремясова.
«Гм!» Недавно в райкоме, когда Мэндэ
Семенович пытался поймать взгляд Зорина, толи случайно, то ли преднамеренно тот
уводил глаза в сторону, и Кэремясов, промахиваясь каждый раз, проваливался в
пустоту. Их взгляды так и не встретились. Но это тогда.
— Значит, план всего сезона летит в трубу?
Не это ли вы хотите сказать, Михаил Яковлевич?
— Положение дел вам известно не хуже меня,
Мэндэ Семенович.
«Хуже,
что вы не знаете лучше! — еле сдержал себя, даже горлом булькнул. И другое —
больше, пожалуй, привычного уж талдыченья — передернуло. — «Не требую!»
Добрячок какой, не требует! А вот он, злодей, демагог и прочее, так получается,
измывается над несчастными? Ну, и умница! Ишь, в святые метит, знать? За чей
счет, а? Нет, любезнейший, будете требовать! Это — ваша обязанность. Это — ваш
долг. Перед партией, перед государством! Требуйте! И добивайтесь выполнения
своих требований! Вот с какой задачей поставили нас обоих на наши посты».
Кэремясов, — уже и выдохшись:
— Требовать от людей вам все же придется.
Нет у нас с вами права не требовать, — уронил устало, выстраданно, не ожидая
ответа.
Но Зорин ответил. Если не резче, чем мог,
упрямее:
— Я
привык говорить лишь то, во что верю! У меня недостатков уйма, но никто не
скажет: «Зорин — из тех болтунов и лжецов, кто сеет слова на ветер».
Не спохватился. Не показал, движением,
взглядом ли, что не обвиняет Кэремясова. И в чем, — в заведомой лжи! Не
заметил, что ли? Или хотел того?
Кэремясов — ангел. Другой взорвался бы:
наговорил такого и всякого. Этот — лишь:
— Вы не верите, что комбинат выполнит план?
— Я не только не верю, но я еще...
— Еще?
— ...знаю наверняка, что выполнить план
немыслимо. Невозможно!
Немыслимо, невозможно — слышать такое вот.
— Э-э!.. — Не ослышался ли? — Зачем вы
тогда сидите в директорском кресле? Чтобы проваливать план, что ли?.. Не
понимаю! — И руки врозь. — Не понимаю! — тряхнул головою.
— Нет, Мэндэ Семенович! Чтобы в мучениях
биться до наипоследнего за выполнение плана, — вздохнул. Замолчал. Стиснул
зубы. Вырвал из пачки «беломорину», не прикурив, отбросил. — Не думал, Мэндэ
Семенович... Право слово, не думал, что вы обо мне подобного мнения.
«Он укоряет еще. Он не думал, не ожидал...
Какого же мнения быть о директоре, не верящем в выполнение плана? Это же
безобразие! Детский лепет! Хорош генерал! И еще обижается! Инте-ре-есно, уж не
награды ли ждет за позорное поражение?..»
Всегда занимавшее Кэремясова, что о нем
думают и за кого принимают, а больше всех, ясно, Зорин, сейчас и не шевельнулось,
не промелькнуло.
Нервен, крут выходил разговор. А толку?
Вдруг, неожиданно усмехнувшись:
— Вы вольны думать обо мне что угодно. А за
откровенность — спасибо, — Зорин смотрел печально, куда-то вглубь Кэремясова.
Видел ли он его? Или то был незрячий взгляд, ничего себе и не ищущий, не
нуждающийся в предмете, чтоб на нем и остановиться? Трудно сказать. Сам же так
глядящий не знал о том вовсе. Его и не нужно спрашивать.
На миг Кэремясов поймал глаза Зорина.
Ничего, кроме печали и застарелой усталости, он там не обнаружил. Нет, ничего
обнадеживающего обещать они не могли. Только поймал — сам отвел глаза. Точно бы
оторвал от ледяной железяки. И только отвел, отвернул к окну, — обухом по
затылку:
— Что темнишь со мной, секретарь?
— Что-о-о? — Ударило: и на «ты», и жаргон,
а главней всего, язвительность в тоне. Мол, насквозь тебя вижу, друг ситный!
Надоело играть в бирюльки — хочешь сыграть в «очко»? — Что вы себе позволяете?
— И:— Вы ли это?..
— Не узнаете?
— Не узнаю... — вынужден был признаться.
— А знаете, почему?
— ?
— Не хочется вас обижать.
«Что тянет резину?»
— На правду я не обижусь. Сделайте
одолжение: говорите!
— За дураков вы людей-то держите, милые, за
холуев, родимые! Если угодно-с, за крепостных, батюшка!.. — Зорин, было яснее
ясного, едва начал.
Не выдержал Кэремясов, перебил:
— Вы соображаете, что несете-то?
Только того и ждал словно — впился комаром,
подмигнул, молвил ласково:
— Вот! А я о чем? По-вашему, я «несу», «не
соображаю». Может, с ума сошел, а? Вы скажите, и вам поверят.
Кэремясов не перебивал.
— Не любите вы людей... Э-э, что там,
любите — и понимать не желаете, ибо боитесь: вдруг они-то, вахлаки неученые, да
умнее вас, всезнающих?.. Вот людишки и прячутся, прикидываются глупыми,
притворяются роботами...
— Да я...
— Да-да! Вы, конечно, совсем другой: вам за
людей жизни не жаль! Вы за их счастье — в пламя...
Такое мало б кто выдержал.
— Как вы смеете?
— Смею, милый! Всю жизнь не смел, а теперь
вот... И верно: не сбрендил ли я на старости лет? — Смущенно (и видно, что без
притворства) развел руками. — Не стану вам обещать слона к завтрашнему утру.
«Бредит он, что ли? Глаза — в лихорадке,
сухие губы — и вкось и вкривь».
— Какого слона, извините? — Решил
бесповоротно: болен бедняга! Нервное потрясение. Жаль...
— Э-э...
«Сморозил несусветное». Не ждал объяснения
безумной реплики. Да и ждать было нечего.
Объяснение ж было. Не плод умопомрачения —
«слон», персонаж немудреной байки. Подробности нам ни к чему, сюжетец вкратце
таков: генерал отдает приказ интенданту доставить слона к завтрему. « —
Слушаюсь! Будет исполнено!» Разумеется, что ни завтра, ни послезавтра и вообще
слон не прибыл в расположение воинской части... по объективным причинам. Весьма
уважительным. Ну и что? Ничего! Черт бы с ним, со слоном! Все даже довольны:
мороки меньше. Мораль: возрази интендант в тот момент,— мол, слон в вертолет не
поместится! то да се, — сгорел бы давно синим пламенем. А так и до сей поры в
ус не дует. И генерал им доволен.
Только что незнакомое, чужое лицо было у
Зорина — разнесчастнейшего человека; не шло к его крепкой, ловкой фигуре.
И вдруг — прежний Зорин глядел осмысленно.
— Так что не требуйте, чтобы, бия себя в
грудь, я обещал невозможное. Совесть не позволяет.
«Совесть?.. Ишь, о чем вспомнил: совесть! У
меня, выходит, совесть не ночевала?»
— А план провалить позволяет? — выцедил
сквозь зубы. Лучше бы — проглотить, что ли, пилюлю? Сам же лезет вот на рожон.
Не мог пощадить его Кэремясов: не за себя обида сжала горло.
— Да вы!.. — Опрокинувшийся стул грохнулся
об стену. Зорин рванулся к окну и, стоя спиной к Кэремясову, зачадил.
«Что это с ним? Какая собака его укусила?»
Было чему удивиться: не ожидал такой прыти от обычно невозмутимого, почти
флегматичного человека. «Что так задело его за живое — взвился как смерч? Что
он, секретарь райкома, должен был говорить? Кому еще приструнить паникеров, тем
более коммунистов, — он и приструнил. Тут обижаться нечего!» И себе не позволял
такой роскоши. Чего не намолол Зорин о Кэремясове, — другого б инфаркт хватил.
«Я же не обижаюсь? Нет!» Это тоже была чистейшая правда.
И все же! И все-таки жаль было Зорина:
спина его, с виду казалось — износу ему не будет, выглядела уныло
ссутулившейся. Сивки да горки... Не поспоришь с годами.
Кэремясов встал, шумно отодвинув кресло.
Зорин не шелохнулся.
Обернись он сейчас, Мэндэ Семенович молча
кивнул бы ему и на том бы расстались до будущих лучших времен. Теперь же...
Теперь же придется что-то сказать. Да, кстати, зачем задержал его Зорин? Не для
того же, чтобы они сказали друг другу сумбурное, несуразное и обидное, чем, по
сути, и был их разговор. Что-то другое хотел сказать Зорин. Что-то другое.
Может быть, и приятное.
Мэндэ Семенович подошел и встал рядом с
Зориным.
Сколько же можно молчать? Даже и не
взглянул.
— Михаил Яковлевич...
— Да-а?
— Вы
что-то хотели сказать мне?
— Хотел. Да какой теперь толк?
— А все же...
— Скажите сначала вы мне... — качнул
головою. — Вы, впрочем, не скажете.
— Ну, зачем же так? Отвечу как коммунист
коммунисту. Спрашивайте!
— Вы действительно искренне верите, что мы
можем перевыполнить план на пятнадцать процентов?
Не дрогнув, встретил прямой взгляд Зорина.
— Если...
— Нет, вы скажите без всяких «если» и
«но»... Мы постарались сделать все, что требовалось, и все, что надлежало. Так
же поступим и впредь. Поэтому, пожалуйста, без всяких «если» и «но». Вы
действительно искренне верите?
Кэремясов отвел глаза.
Как реагировал Зорин?
Вот и ошибка — не усмехнулся.
Снова мимо — даже бровью не шевельнул.
Знающему ответ заранее торжествовать
по-младенчески не к лицу.
Только печальней, чем был, стал Михаил
Яковлевич Зорин — вот и вся реакция.
А Кэремясов?
Сквозь землю не провалился — раз.
К высшей мере себя не приговорил — два.
Обвинение в трусости: мол, боится принять
он истину, рассыпалось вдрызг, затрещало по швам и сгинуло. Не-ет, он не трус!
Не корысти собственной ради и не карьеры для — не потому он ведет людей на
штурм плана, хоть и кажется тот неприступен. Так полководец, бросая когорты в
сражение с превосходящими силами противника, побеждает, ибо вдохнул в их сердца
львиную ярость и мужество — нашел великое Слово.
Правда — вера в победу!
Ложь — заведомый страх поражения!
— Ну, так что, Михаил Яковлевич, — поражение?
Запасных ведь резервов нет?
— Отчего же нет?
Сотня пчел впилась в Кэремясова
одновременно:
— Есть?! — застонал ужаленно.
«Что же ты, старый жук, целый час разводил
мерихлюндию? Чуть навек не рассорились! Да и я, кретин, прицепился к каким-то
словам, разобидел ни за что ни про что зубра... А старик-то хотел порадовать!
Золотой человечище! Ай да Михаил Яковлевич! Ай да Таас Суорун!»
«Старый жук» меж тем стоял у стены,
воззрившись на самодельную карту. Стоял не просто так — со значением. Это было
видать и по выпрямившейся спине и еще по дыму, любовно пускаемому курчавыми
небольшими колечками.
— Что там разглядываете? — пытаясь издали,
прирос, не сдвинуться, отыскать глазами точку Зорина.
— Джэнкир.
— Джэнкир?
— Да-а... Джэнкир... Джэнкир... — Не запеть
ли уж собирался Зорин? Приятность в сердце это магическое слово вызывало у
него, — несомненно.
Когда тяжело приблизился к карте, взгляд
его сразу выхватил свеже-зеленый кружочек на черном фоне. Неделю назад, помнил
ясно, его здесь не было.
— За
что, любопытно, Джэнкиру такая честь?
— Золотоносное место.
— По данным геологов, месторождений золота
у нас, если не ошибаюсь, по крайней мере, не меньше четырех. Но почему тут
отмечен только Джэнкир, да еще и особым цветом?
— Ему — особый почет.
— Почему?
— Как мне известно, Джэнкир — ваша родина.
Вот почему, — усмехнулся Зорин.
Предложенный тон Кэремясов не принял.
— И все-таки объясните серьезно, без всяких
шуток — почему?
— Пески там невиданно золотоносные. Давно у
нас ничего подобного не было.
— Но это же был предварительный прогноз
разведчиков-изыскателей... Вдруг опять?..
— Прогнозы подтвердили и геологи комбината,
капитальщики. Выявилось, что в иных местах золото можно, как встарь, прямо
грести лопатой.
Кэремясов скис, помрачнел.
— Эго хорошо. Просто замечательно! Но
дело-то в том, что Джэнкир нас не выручит. На нем на гребень всплывут добытчики
будущей пятилетки.
— Если суметь, выручит и сейчас...
— Как?! Каким образом? — вскинул глаза на
собеседника: не шутит ли он опять? — Строить дороги, организовывать прииск —
долгая песня. Можно успеть к последним годам следующей пятилетки, и то — едва
ли. К тому же запасы там окончательно не определены, сам участок еще не передан
в ведение комбината, так?
— Вообще-то — да. Но это — просто
формальность. Нынче, когда колхозы повсюду преобразованы в совхозы, отвод новых
земельных территорий сильно упростился.
— Совхоз «Аартык» представил нам свой
перспективный план, и в нем предусмотрено освоение окрестных земель Джэнкира.
— Черканов у меня уже был, — Зорин шоркнул
ладонью по щетине на подбородке. — Предложил дельную вещь: перспективный план
развития Джэнкира разработать совхозу и комбинату сообща.
— Ну, а вы?
— Я сказал, что серьезно это обсуждать —
еще рано.
— И правильно: рано. Ну и хват этот Тит! Не
меня одного хотел взять за грудки, и до вас добрался. Спешат они, спешат. Такие
вещи надо обдумывать капитально...
— Верно, верно...
— С дальним прицелом...
— Иначе нельзя...
Неужели совсем недавно эти два мирно
беседующих человека почти ненавидели один другого? Не потому ли и воркование
слышалось в их голосах, что таким образом винились друг перед дружкою? Не
потому ли?.. Да потому! Потому, конечно.
— Ох ты, времени-то сколько! — удивился
Кэремясов. — Через полчаса я должен звонить в Якутск. — На прощание — о
наболевшем, зудящем в сердце занозой: — Вы вот давеча намекали о запасном
резерве. Объясните, пожалуйста, что вы имели в виду?
Зорин, — качнувшись к карте:
— Вот же! — ткнул пальцем в ярко-зеленое.
Теперь удивился он. «Что, не слышал Мэндэ Семенович, о чем тут талдычил ему
битый час? Не понял? Или, напротив, понял, но делает вид?»
— Что это?
Зорин, — глаза на лоб:
— Как «что» — Джэнкир!
— Да-а...
Джэнкир... Джэнкир... — как бы приготовился запеть в свою очередь. Но светлая
грусть — в голосе. И в радость не превращалась вдруг.
Искушал, что ли, Михаил Яковлевич? Даже
если без задней корыстной мысли, не в силах сдержаться, нелукаво изливал свой
восторг,— то ведь мог кто-то слушавший заразиться какой-нибудь преступной
идеей? А всегда ли мы думаем о последствиях нами произносимого? Увы!..
— О-о! Если бы вы знали, Мэндэ Семенович:
такие богатейшие месторождения попадались, и то редко, только в начале работы
старого Дальстроя!
Сработал инстинкт сопротивления.
— Вы лично видели?
Не отвечая на лобовой вопрос, заплескал
руками:
— Геологи чудеса рассказывают! Поверьте,
что я и то верю с трудом.
— Ну?
— Все точно! Тютелька в тютельку. Чтобы
проверить их россказни, смахивающие на легенду, велел поставить там несколько
промприборов. Провели ограниченно и вскрышу торфов.
— Ка-ак? На Джэнкире? Туда же добраться...
— Нужную технику подбросили еще весной, по
зимнику. Старье с Аргаса, но к работе пригодное.
— И как?
— Никак. Все там продолжает простаивать.
Вот я и думаю: а что, ежели пустим на время хоть промприборы? — крутанувшись на
каблуках, поймал взор Кэремясова. — Что вы на это скажете?
Застал-таки врасплох. Соблазнял, стало
быть, не без тайного умысла? Докажи попробуй.
Глаза заметались. Но прежде-то все внутри
переворотилось, заерзало. Хаос. Неразбериха.
Мэндэ Семенович даже попятился.
— Кэби-ис!.. Кэбис!.. — выскочило якутское.
Русское слово, точно передавшее бы смятение, что охватило его в момент, можно и
не искать. На родном-то не выразить. — Кэбис! Кэбис! — Вроде «чур», «сгинь,
нечистый», «никак невозможно». Но и еще что-то, непереводимое. И еще
суеверно-шаманское.
Зорин смотрел со скрытой усмешкою.
Не просто смотрел — наблюдал. Может, даже
следил, наслаждаясь эффектом, какой произвело его предложение. Нет, не сейчас,
значительно позже подобное подозрение укололо Мэндэ Семеновича. Тогда же был
ошарашен, не соображая, чем. Этим, конечно. Этим! От него и отпрянул.
— Месторождение государством еще не
передано в эксплуатацию?
— Нет еще.
Кэремясов,— почти задыхаясь:
— Как же вы, знаток всех законов и правил,
осмеливаетесь предлагать мне такое?! — Чистое изумление отразилось во всей его
возмущенной фигуре.
Но Зорин, хитер лисовин, был готов к
подобному повороту.
— Я ведь хотел просто проверить на деле
прогноз геологов.
И ничего другого.
Знал мудрый «зубр», чем успокоить. И не
ошибся.
— И для этой цели пускаете в ход
промприборы? — прищурился успокоенный Кэремясов.
Зорин ответил беспечно:
— Какая разница, чем будем мыть породу:
лотком или промприбором?
Беспечность снова насторожила.
— Нет, нет, Михаил Яковлевич, это
исключается! — уже из-за порога вскричал Кэремясов и кинулся вниз по лестнице.
Естественно, он не слышал слов, которые
пробурчал Зорин: «На нет и суда нет! Но я других шансов не вижу. Отыщете вы, —
пожалуйста!» Знал же наверняка: нечто подобное должен был вымолвить старикан. Чтобы
не слышать их собственными ушами, и поспешил ретироваться. Попросту же — сбежал.
12 часов дня
Как залихорадило, так и не отпустило.
Колотун, само собой, время от времени прекращался. Надолго ли? Озноб начинал
бить в самый неожиданный, казалось бы, момент. А все — разговор с Зориным.
«Черт знает что! Неужели?.. Чепуха! Блеф!» Наконец даже рассердился на самого
себя.
18 часов вечера
Так же, как раннее утро — час-полтора до
начала работы, когда можно одному побыть в кабинете,— любил Кэремясов тихое
вечернее пребывание за рабочим столом.
Сегодня — не исключение. Исключение —
мысли, каких у него раньше не было; да и быть не могло.
«Он, видите ли, других шансов не видит».
Бурчание Зорина, отчего и сбежал позорно. «Сбежал, сбежал, голубчик, — не давал
себе увильнуть от истины, держал ладонь на огне, сжав зубы, — чтобы не
слышать!» Но голос Михаила Яковлевича звучал в мозгу его. Рвал на куски.
Наивно, но: забегал взад-вперед по кабинету
— точно ходьбой можно забыться. И в этом себя обманывал. Даже в этом... «Он не
видит! А я что, вижу?»
Мотало туда-сюда. Протаскивало и мимо
густобрового человека на портрете, который, казалось, был удивлен и, пожалуй,
даже обижен, что его не замечают. А ведь правда: ничего и никого не замечал теперь
Мэндэ Кэремясович.
Джэнкир!
«Надо же было этим геологам!.. » Не
договорил — расстроился. А что — «надо же было»? Обнаружить месторождение — вот
что. Открыли, можно сказать, случайно — вне плана. С одной стороны, «ура» и
аплодисменты; с другой, вышло, ему на голову!
А почему, собственно, «на голову»? Если по
закону, многим водам протечь, покамест на Джэнкире будет разрешена настоящая
разработка. Как говорится, черный ворон скорее побелеет. Так почему?
Смущена была душа Кэремясова. Поколеблена.
Разворочена. Потрясена. И знал, чем. «У-у, старик Зорин, с виду скромняга —
зеленой травинки не стопчет — решился на смелый шаг, факт!» Что же не осудил,
не возмутился? Уж не одобряет ли невзначай?.. «Обещаю!» — кто-то думал его,
Кэремясова, головой, точно взяв ее напрокат. Чесались мозги. «Ну и Зорин! Ну и
праведничек!..»
Кэремясов или тот, кто воспользовался его
головой, попал в самое яблочко: решился-таки. «У-у...» — а что: «у-у» —
восхищение ли, порицание ли — не понять.
Не лучше ли было б спросить у Зорина?
Захочет — ответит. На нет и суда нет. Да где он, Зорин-то?
*
Если до сей минуты и колебался, теперь,
уловив токи мыслей о себе, будто его подтолкнуло что-то, Зорин как честный
человек вынужден был признаться себе самому, что принятое вчерне, про запас и
на всякий случай решение — окончательное. Именно: теперь он решился!
Решился — не значит, исполнит. Теперь,
пожалуй, и нет. «Кэбис! Кэбис!» — словно черт от ладана замолотил руками по воздуху
Кэремясов. Собственно, он и не мог поступить иначе. На него, обижаться никак
нельзя. Бог с ним!
И для Зорина день был сумбурен, скомкан и
перекручен. Вот почему и задержался. Вот почему и не спешил домой, как обычно.
Сидел в полусумраке одиночества в своем кабинете.
Так ли — своем? Не Владиславокузьмичовом
же!
Да и где он теперь, этот гусь —
Ермолинский? Как укатил в Златоглавую, — так и след простыл.
*
Между тем не простыл след В. К.
Ермолинского. «Говорят, весной был почетным гостем на юбилее у магаданцев.
Стало быть...» То и стало быть. «У-у...» Не предлагал ли Зорин нечто сродни
ермолинскому фокусу? Но почему это так вдруг и «фокусу»? Что, для себя рисковал
он, что ли?
Подними Кэремясов голову, — встретил бы
добродушный взгляд пышнобрового человека. Впрочем, надобности не ощущал.
Чувствуй укор, — вскинул бы непременно. Что же зря-то тревожить свой ум, Зачем?
Да и что прочитал бы в бесстрастном взоре: «Сам, сам шурупь! Я верю в тебя,
сынок! Не подведешь».
*
Кому легче — Зорину ль? Может, и легче:
переступил. Суть решения, пусть уже и невыполнимого, ибо отвергнуто: «Это исключается!»
— в том и заключалась. Тогда еще, когда велел перебросить кое-какую технику по
зимнику на Джэикир, не был уверен наполовину, что затеет промышленную промывку.
Зачем же? И в самом деле — для пробы. Если же Кэремясов ему не поверил, — что
ж, всяк понимает в меру своего недоверия к людям.
*
Кэремясов и вправду Зорину не поверил.
Какой горняк, тем паче столь опытный, станет гонять старье и монтировать, чтобы
техника тут же и развалилась? Это же несусветная глупость! Не мог он так думать
о Михаиле Яковлевиче. Хоть убей его — не мог. Другое думалось: «Вот старый
черт! Мне — ни слова! «Чертом» назвал, конечно, любя. «Джэнкир, Джэнкир, —
машинально пропела душа. — На Джэнкире сейчас пустынно, одному зверью вольготно
небось. По слухам, сейчас там живет лишь старик Дархан со своей старухой —
живой памятник канувшего в предания бытия. Так что правильнее считать Джэнкир
безлюдным».
*
И все-таки не потому, как, успокоившись,
подумал Мэндэ Семенович, Зорин притащил технику на Джэнкир. Оно, конечно,
имелось в виду. Только не это главное. Что же? В том Михаил Яковлевич и
разбирался теперь наедине с собой: пытал себя беспристрастно, ставил вопросы,
от коих уйти невозможно. Ан, уходил. Но тут же ловил себя, возвращал к
исходному. Что за хитрый бес мог его попутать? Крутись не крутись, имя беса
выплыло: он, он, подлец, — Ермолинский!
Забыл вроде прохиндея на веки вечные,
растер в порошок, вычеркнул из памяти, — выходит, нет? Думал: сгинул Кузьмич, а
тот в это самое время и нашептывал, подзуживал, улещивал. Без слов, само собой.
Да и нужен ему был Зорин. Кузьмич-то, точно уж, заспал вахлака-правдолюбца
начисто. Если и являлось что-то смутно-расплывчатое, хмыкал: «Есть же дурни на
свете!» Имя и вспомнить не пытался. Дурень — имя одно на всех.
Может, в такие моменты и вскипало в чуткой
душе Михаила Яковлевича ответное бурление — вибрация, преобразующая невидимую
волну гнева в обличительную филиппику. Имей Кузьмич совесть,— испепелился б
дотла. Видимо, не имел. Жил, по слухам, припеваючи. Это-то и бесило Зорина.
Другое явление вообще было странно:
«Неужели хочу понять этого?..» — ударяло дикое. И замирал остолбенело. А только
что клокотал. Уж не намерен ли он, поняв, и простить, ибо и сам, увы, нуждается
в снисхождении? Сам виноват. Не в той степени, но однако ж... Пусть Кузьмич —
негодяй, лиходеи, а я? Я-то кто? Трус, говно, жалкий винтик! — и выдохся.
Подобрался к какой-то опасной мысли. Но отступил пока.
*
«У-у... А что?.. Этот, как его, черт возьми,
был мужик, видать, не из робких — ухарь, лихач!..»
*
Вот оно и открылось, потайное: живи-живи,
да не гаркни! Точь-в-точь по пословице. «Эх ты, Миша, Миша, прокоптил свою
жизнь послушником. Не потому законник, что уважал закон, — боялся, брат! А хотелось?..
Хотелось! Как не хотеться? Всем хочется». Внутренний голос, который отчетливо
слышал теперь Зорин в себе, сам спрашивал, сам же и отвечал. «Нет! — возразил
Михаил Яковлевич лично. — Не боялся. А гаркнуть — этого, верно, хочется!» Ну,
вот кое-что и прояснилось.
*
«Бульдозеристы на дороге не валяются».
Кэремясов наморщил лоб: где в разгар сезона отыщешь нужных людей? На приисках
каждый рабочий наперечет — ни человечка у них не вырвешь. Усмехнулся невесело:
«Может, кто и валяется?» Что же, решился, значит? Себе еще не спешил
признаваться.
*
«Не получилось гаркнуть... Так-то оно и
лучше!» Вздохнув, Михаил Яковлевич погасил настольную лампу.
*
«Ладно, согласен: я нарушаю порядок
промышленной разработки месторождений. Пусть не погладят за то по головке.
Пусть! Но если сравнить с публичным позором?.. Может, и с исключением из
рядов?.. Это... Боже, да это — пустяк!.. «Победителей ведь не судят!» —
вспомнился голос Зорина. — Прав мудрый хрыч! Тысячу раз прав, лукавый змий!»
Сильнее любовь, чем такими словами, нельзя было выразить...
— Зорин, — после долгих гудков пробасило в
трубке.
Не зная, как начинать, Кэремясов смешался,
молчал растерянно.
— Алло! Кого надо?
— Михаил Яковлевич, это вы?
— Ну, я. А вы кто?
— Я... я...
— Мэндэ
Семенович?
— Да, я... Михаил Яковлевич, кого вы хотели
послать на Джэнкир?
— Если нельзя, — стало быть, нельзя. Я
понимаю. Теперь уже безразлично, кого я хотел.
— Ну, допустим, что можно... Где вы найдете
рабочих?
— Что зря толковать, коль...
— Я же сказал: допустим, что можно...
— На днях встречался с Журбой.
— Он что, разве в добром здравии? Слыхал,
что серьезно болен.
— Да ничего вроде. Ходит, бродит... Старый
золотишник, бедняга. И захворал-то, видать, от тоски по своей работе, — оттенок
ласковой снисходительности появился в голосе Зорина.— Я ему сказал: «Вдруг
понадобишься, набирай потихоньку небольшую бригаду». Летунов да бичей и теперь немало.
Еще говорил Парамонову...
«А вдруг и победителей судят?» Кэремясов
онемел с присосавшейся к уху трубкой, без всякой мысли уставясь в глаза
густобрового человека. Не подмигнул ли он ему? Ясно, что не Мэндэ Семенович.
Скорее бы небо рухнуло.
— Алло!.. Алло!.. Мы кончили?
— Нет еще, — оторвал свой взгляд от родного
лица. — Думаю, можно пустить промприборы на Джэнкире. Для пробы, чтобы сделать
окончательные выводы... Ваше мнение?
Тяжкое с хрипом дыхание булькало, не
умещаясь в черной горячей трубке.
«Сдрейфил, что ли? Ведь сам же первый...»
— Я жду!
— А
может, нельзя?
— Мы же не ради чего-нибудь, товарищ
директор, а ради государственных интересов!
— Это другое дело, товарищ секретарь!
— До завтра. Привет супруге.
— До завтра. Взаимно привет.
Опустив аккуратно трубку, Кэремясов еще
посидел немного. Точно он дожидался мысли, какая бы завершила сегодняшнюю
лихорадку. «Уж не я ли сам принялся теперь уговаривать старикана?» Может, это и
была она. Попробовал улыбнуться. Но улыбка была кисла. И стерев ее с губ
ладонью, вышел на воздух.
Если
бы взглянул на часы, с некоторым удивлением обнаружил бы, что время — к
полночи.
Глава 8
— Стой!.. Стой!..
Все равно что остановить воплем тайфун —
громыхая мотором, лязгая гусеницами, бульдозер надвигался на человека,
бежавшего навстречу с поднятой рукой.
— Сто-ой!.. Стой, тебе говорят!..
Не отпрыгни Максим в последний момент, это
был он, — огромный вал земли, камней и песка, какой легко толкала перед собой стальная,
утробно рычащая, слепая махина, подхватил бы щепкой и замешал в кипящее месиво.
С вытаращенными глазами, не соображая еще, какой опасности избежал, Максим
продолжал бежать рядом с бульдозером, размахивая руками.
— Чего тебе? — Бульдозер резко дернулся и
остановился, точно споткнувшись. Из кабины вылупилось мордатое, казавшееся
ошпаренным лицо Тетерина. Того самого Тетери в старательском обиходе, для
Максима же Картуза-набекрень, как он называл его про себя в отместку за
издевательские насмешки еще там, в конторе.
— Стой, тебе говорят!..— И сам, задыхаясь,
чувствуя, как сердце комом перехватило дыхание, остановился. — Сто-ой...
— С чего это вдруг, товарищ юный пионер? —
Глаза нагло смеялись.
— Там... там!.. Максим надсадил глотку, стараясь
перекричать грохот, и, уже как бы онемевший, махнул-ткнул рукой в сторону
бункера.
Насладившись растерянным видом мокрого
курчонка, как не преминул подумать, Тетерин соизволил заглушить мотор, потом не
спеша и враскачку ловко спрыгнул на землю, вразвалку двинулся к бункеру,
посмотрел, тычком толкнул картуз на затылок, громко присвистнул.
— Уй-уй-уй!.. Ты что, приятель, стоял
спустя рукава и любовался, пока наберется столько валуна? Ой, молодец! Хвалю,
гордись!— Тетерин был весь вне себя от восторга. Между тем остановил двигатель
бункера и подал сигнал оператору.
Тотчас же наступившая на полигоне тишина
больно ударила в уши.
— Я зря не стоял... я... — Максим утер
рукавом лицо в грязных разводах пота.
Глаза Тегерана уже не смеялись. Зло
ощерившись, смотрел на Максима с презрением.
— Об этом расскажи своему дедушке! Кабы не
ловил ртом ворон, столько не набралось бы! Тоже мне работничек, едрена вошь, на
мою голову! — Закусив папиросу, опять же вразвалку направился к бульдозеру.
Забравшись с притворным кряхтеньем в кабину, повелительно бросил: — Я пока
покемарю, расчисть завал сам! Да мигом, не чешись! У нас что ни минута — рупь!
Огромные валуны напрочь забили горловину
бункера. Засунув лом под крайний валун, Максим изо всех сил навалился на рычаг,
но камень — хоть бы хны, не вздрогнул. Не помогло и когда налег всем телом.
Э-эх, ухнем! Ну! Ну же... Какой там, «сама пойдет» — упирается и ни в зуб
ногой. Нет, надо действовать с умом: Максим подлез под валун, набрал полную
грудь воздуха и попытался встать на ноги. Не тут-то было. И слава богу, валун,
стронься он с места, сплющил бы «умника» всмятку. Не удержавшись, Максим сел с
размаху на землю. То ли пот, то ли слезы текли по лицу. А что ему оставалось?
Жалкий слабак! Прав Тетерин. Прав, хоть и подонок. А кто он-то сам? Обуза,
нахлебник — кто же еще?
Не сидеть же сиднем. Максим с трудом
поднялся. «Миленький! Ну...» Что он мог посулить ему, если валун послушается и
вывернется из горловины? Что ему стоит... «Миленький» не поддавался никаким
уговорам, никаким мольбам. «Ах ты, гад!» — ломом ударил в камень.
Первые два дня сам Никодим Егорович Журба
учил Максима азам работы бункеровщика: что, когда и как сделать. Сначала
показывал, потом потребовал от Максима повторить. Журба двигался как будто
медленно, но получалось как-то так, что успевал везде, и работа у них
спорилась, промприбор работал без перебоев, ритмично и в полную силу.
— У нас нет основных и подсобных рабочих,
все равны. От работы бункера, сколько песка будет пропущено через него, а
значит, в конечном итоге, сколько золота намоется, зависит, как понимаешь,
главное. — Между делом Журба читал нечто вроде лекции, употребляя какие-то
непонятные Максиму термины. Видно, это доставляло Журбе удовольствие, и он
хитро искоса поглядывал на единственного своего студента. — Соответственно
объему песка ты должен регулировать ширину горловины бункера. Через бункер на
ленту транспортера ты должен пропускать строго измеренную массу песка. Почему,
спрашивается? — Задав риторический вопрос, сам же отвечал: — А потому, что
давать меньше положенного накладно — в этом случае мощь моторов и транспортера
будет использована не полностью, что равно чистому простою. Понял?
Максим, конечно, понял.
Журба продолжал:
— Давать песка больше потребного тоже
нельзя — в таком случае транспортер, не осилив лишнего груза, может
остановиться, или песок, не умещаясь в ленте, просыплется по дороге, не
достигнув скруббера. Ясно?
Максиму, само собой, было ясно.
— Вот посмотри: лента сейчас нагружена в
самый раз — ни много ни мало. — На том закончил.
Максиму показалось, что дело понятней
понятного. Немного тут требуется умения. Подумаешь, опыт: направь струю воды в
песок, в горловину — всего и делов-то! Раз плюнуть.
Так оно и было, когда работал рядом с
Журбой: за два дня промприбор останавливался только раз. Неужели вчера и
сегодня валунов, как назло, стало гуще? Вчера, когда промприбор останавливался
раз шесть, Тетерин после смены накапал Никодиму Егоровичу: Белов слаб и
неповоротлив, полдня простоял из-за него. «А ты что, стоял и смотрел? Нет чтобы
помочь парню! Нет, Витя, так не годится!» Молодец бригадир, отбрил по первое
число. Но Максиму-то от этого не легче. Наоборот, тяжелее. Чего-чего, а такого
не ожидал. Хам — одно. Говорить, видно, иначе не умеет, кроме как: «А-а,
антиллигент, как тебе нравится потом умываться?» Таких Максим и в Москве
встречал. Но чтобы доносить?..
Самое поганое дело, если бы сейчас Тетерин
смилостивился и решил помочь Максиму. Черт с ним, пусть лежит и курит. Из
кабины бульдозера валил густой дым.
Но что делать-то? Смущенно, в тайной
надежде взглянул в сторону, где грохотал бульдозер Журбы, — может, догадается
Никодим Егорович. Умолять валун не было никакого смысла.
Одна надежда на Айдара. Он уже и спускался
вниз. Молча взял второй лом, прицелился взглядом, и оба парня даванули как по
команде. Неумолимый «чертов» валун словно того и дожидался — вздрогнул и как
миленький загремел вниз.
Валуны поменьше растаскали без особого
труда. Оставался лишь один, закупоривший самую горловину бункера. Максим,
вконец выбившись из сил, готовый вот-вот отпустить свой лом, взглянул на
Айдара. «Не отпускай, не отпускай! Еще, еще!» — кричали вытаращенные глаза.
— Эх слабаки! Эх слюнтяи!
С едва заметной усмешкой Айдар протянул лом
подошедшему Тетерину.
Тот засунул лом под валун, напрягся и,
выматерясь на чем свет стоит, рванул. Камень даже не шевельнулся. «У-у, сука!»
— пнул его ногой и направился к бульдозеру.
Айдар между тем тросом крест-накрест увязал
валун. Бульдозер чуть дернул, и громадная глыба, выдернутая точно штопором,
закувыркалась вниз с высоты бункера.
— Эй, вшивый студент, смотри в оба! — снова
заорал из кабины Тетерин. — Полчаса золотого времени — псу под хвост! И все
из-за тебя!
Больше в этот день заторов не было. Все
окрест грохотало, гремело, дребезжало — казалось, трясется сама земля.
*
В первый вечер после смены Максима шатало
от усталости, еле дотащился до палатки и рухнул пластом. То, что говорил ему
Журба, едва слышал.
— Молодцом,
Максим! Смену проработал полностью. Я опасался, что выдохнешься раньше. Показал
себя настоящим мужчиной. Из тебя получится добрый добытчик золота,— тихонько
похлопал по спине лежащего вниз лицом Максима. — Мышцы болят? Тело ломит? Это
уж обязательно. Спервоначалу трудно всякому. Мужайся и терпи. Ну, а теперь
соберись с силами, вскакивай на ноги, приведи себя в порядок, поешь плотно.
Молодой человек, как поест, опять полон жизненных сил. Так и ты...
По словам Журбы, Максим уже должен был втянуться,
войти в колею, а у него ничего подобного. Вчера к концу смены так выдохся, что
то и дело, чтобы не упасть, хватался за бункер и стоял, хватая ртом воздух как
рыба. Шланг тугим черным удавом извивался в руках, все тело жгло-прокалывало
раскаленными иглами; голова стала чугунной,— хоть бы какая мысль, ничего. Даже
не заметил, когда кончилась смена, не понял сигнала Айдара, чтобы остановить
мотор бункера, так что пришлось выключать тому. И он же довел вконец
обессилевшего Максима до палатки.
Может, он не привыкнет совсем? Вот и теперь
перед глазами поплыли багровые кольца. Терпи, Максим! Сколько терпеть-то?
Терпи!.. Кажется, полегчало. Максим краешком глаза глянул на солнце: что оно,
намертво припаяно к небу, что ли? И недавно пылающий его диск стоял высоко над
руслом речки, и сейчас там же. Нет, похоже, чуть-чуть стронулся с места. Но
почему так медленно?
Шланг дико рванулся из рук. «Ну-ну, тихо! —
погрозил ;ему Максим, удержал-таки. — Нет, не сдамся! Пусть Картуз-набекрень
зря не радуется!»
Он
догадался, отчего ему так тяжко. Конечно, с непривычки. Это само собой. Но еще
и потому, что первые дни он ни о чем не мог думать — как бы разучился. И это,
оказывается, страшнее страшного: точно забыл что-то самое главное в жизни; и
вместе с этим пропало ощущение времени. Сколько уже он тут находится: борется с
непокорным шлангом, ворочает и таскает камни? Кажется, давным-давно, а всего-то
идет только пятый день.
Оттого, что Максим как бы вернул бесследно
исчезнувшее время, стало неожиданно легче; и тут же вспомнилась радость,
которую он пережил, летя сюда. Вот уж не думал, что это так невероятно
интересно, — вертолет! «Ну и счастливчик же я!» И не мог понять, за что ему
такое? Но не стал очень огорчаться, потому что в следующий момент уже представлял
себя летящим, парящим, нет, все-таки несущимся на ковре-самолете в сказочную
страну с таинственным именем — Харгы.
Внизу переливались волны безбрежной
девственной тайги, время от времени радужно вспыхивали голые скалы. Наверное,
именно таким был мир в первые дни творенья. Странно, что подумалось об этом. Но
так ли уж странно? И вдруг стало печально. Так, Максим уже заметил за собой,
ему бывает, когда мысль приходит как будто сама, без всякого труда: и не думал
— она тут как тут. Чувство нечаянной радости, охватившее его, было словно не
готово и, может, застеснялось само себя. Или Максим чувствовал некую неловкость
быть по-детски, беззащитно счастливым рядом с равнодушными людьми, которых
ничуть не волновала открывшаяся внизу красота. Они даже не смотрели, нещадно
дымили и говорили о скучном, хотя по их виду этого не сказать бы. Наоборот.
Жаль, конечно, что не с кем поделиться
своим восторгом — вздохнув, Максим принялся думать о другом. Стало очень жалко
людей. Не всех, понятно. Тех же, кто знать не хочет, как велика и прекрасна
земля. Им дороже две-три улицы, по которым они плетутся на работу и с работы; и
сплошные разговоры о том же, как их работа им обрыдла. Но скажи такому: «Бросай
да поезжай куда-нибудь, где будет интересно!» — или заканючит: «Поздно уже...»
— или оскорбится еще. И как так можно жить? Он бы ни за что не согласился! Он
бы... Ну и что, «он бы»? Спасибо тете Нюре! Не она бы, — не видать ему ничего.
Ехал бы сейчас восвояси несолоно хлебавши, — даже мороз пробежал по спине. И
все-таки жалко...
Перевалив бессчетное множество горных
кряжей, как бы взметнувшихся на дыбы к небу и застывших там в неистовой давке,
вертолет полетел вдоль русла речки, затем завис над поляной, медленно снизился
и без толчка приземлился.
Где ты, сказочная страна? Да вот же —
вокруг, куда ни кинь взор!
«Здравствуй, Харгы!» — невольно
шевельнулись губы у Максима. Ответил ему кто-то или не ответил, он не разобрал.
Наверное, не расслышал. Он еще не научился слушать голос этой земли.
«Здравствуй!»
Хорошо, что он успел так подумать и
поздороваться, потому что, спрыгнув в звенящее и шевелящееся облако гнуса, в
следующее мгновение ему уже было не до того: отбивался от жадно набросившегося
полчища комарья, забыв обо всем на свете.
Пока выгружались из вертолета,
перетаскивали вещи к опушке леса, ставили палатки, готовили место для костра,
искали сушину, проклюнулась первая звездочка.
— Айдар, ты запали костер, — распорядился
Чуб, заместитель Журбы по хозяйству. — Ну, а ты, Белов, сбегай-ка за водой!
— А где вода?
— Как это «где»? Подойди к любому дереву —
найдешь крантики, вот такие, маленькие и блестящие, с любой водой по выбору.
Хочешь — горячая, не хочешь — холодная. А ты набирай горячей. Быстрей на костре
закипит. Дошло? — Не был бы Тетерин самим собой, не сунься он с очередной
издевочкой.
«Чего он ко мне прицепился? Ну, ладно —
посмотрим». Еще в вертолете Максим дал себе слово не обращать внимания на
дурацкие шуточки этого клоуна. Только одно дело дать слово, другое — сдержать
его. Самое обидное: не умел он отвечать на язвительные подзужинания.
— Тетеря, перестань! — Чуб показал куда-то
в глубь луговины. — Там должна протекать речка.
Добраться до невидимой издали речки
оказалось не так-то просто. А он было разлетелся, гремя ведрами. Кругом
разрослась матерая сорная трава; всюду понатыкано видимо-невидимо громадных
кочек; жилистая осока опутывала ноги.
Пока добрался, несколько раз упал, рассек
до крови руку, разорвал штанину.
Но речка!.. Неужели такие бывают? Неужели
он видит ее наяву? Говорливая, какая-то вся уютная. А вода — такой
необыкновенно светлой он никогда не видел. Не о таких ли речках говорят:
хрустальные? О каких же еще!
Едва подступил к воде, к нему устремились
из глубины какие-то неведомые существа — остроносые, черноспинные, неуследимо
быстрые. Больше от неожиданности, чем с испугу, Максим отпрянул, но тут же и
опомнился: «Да ведь это рыбы!»
Они совсем не боялись человека, с
удивлением, показалось Максиму, смотрели на него выпученными глазами, словно спрашивая:
«Ты кто?» Особенно любопытна была одна, самая крупная в стае рыба, так и
норовила выпрыгнуть из воды: «Ну, что же ты молчишь? Отвечай!»
«А что, если я тебя поймаю, а?» — озорно
подумав, Максим присел на корточки и стремительно бросил руку в воду.
Рыба увернулась ленивым, медленным
движением.
Человек попытался схватить ее еще раз,
третий...
Рыба никак не хотела быть пойманной, но и
далеко не отплывала, как будто ей нравилась эта игра. А может, она решила
подразнить неведомое ей, неуклюжее существо?
«Ну, если ты так!..» Подвернувшейся под
руку палкой Максим со всего размаха трахнул по воде. Когда оглушенная речка
успокоилась, стаи как не бывало.
«Что я наделал? Кто я, дикарь или человек?»
Стыд и раскаяние одновременно обожгли лицо. «Прости, пожалуйста! Я не хотел,
сам не знаю, как получилось...» — попросил Максим прощения у оскорбленной им
речки и особенно у той доверчивой рыбы, которая почти с человеческим интересом
разглядывала его.
Речка что-то лепетала, и было не понять,
что. В воде стало пусто...
После ужина, когда все собрались вокруг
весело плескавшегося костра, Максим точно впервые увидел старателей —
«гвардию», как назвала их тетя Нюра. Может быть, потому, что Журба, еще раз
обговаривая обязанности каждого, называл его по имени и фамилии; и все смотрели
на того человека, который, как правило, исключение — один Виктор Тетерин
тушевался, а кое-кто даже заливался краской от общего внимания.
Компаньоны и в самом деле — как на подбор.
Максим чуть не прыснул, представил, кто бы из артистов мог играть в кино эту
«гвардию»: Пуговкин, Леонов, Бурков. Журба как две капли воды походил на Жана
Габена. Заминка вышла со жгучим брюнетом, Гурамом Чиладзе. Пожалуй, больше
всего он был похож на какого-то итальянского актера, фамилия которого, как
назло, вылетела у Максима из головы. В общем, не хватало только сценария.
Между тем «Жан Габен» на чистом русском
языке излагал программу труда и быта, каковая в общих чертах заключалась в
следующем: звенья будут меняться сменами через двенадцать часов; как раньше и
договаривались еще в поселке, распоряжения бригадира и его заместителя для
каждого — закон, обжалованию не подлежащий, хочешь не хочешь — выполняй без
возражений; в работе никакого нытья; также недопустимы лень, апатия, склоки,
тем более ссоры и прочее.
«Гвардейцы» слушали внимательно, не
шушукаясь, не перебивая, — тоже неписаный закон.
— Предупреждаю заранее: работа нас ждет
тяжелая. Даже лучше сказать, сверхтяжелая. Проработать двенадцать часов на
ногах — это вам не фунт изюму. Ну, это вы все, кроме Белова, хорошо знаете. Вас
сюда никто не загонял силком, пришли сами, по доброй воле, некоторые — после
слезной мольбы. Поэтому ваше дело одно: работать и работать! Днем и ночью: —
Неужели так жестко мог говорить Журба? Максим думал о нем совсем по-другому.
Оказывается, Никодим Егорович может быть и таким. — Вы сюда пришли, ясно,
хорошо заработать. И все-таки я должен заявить вам: наша работа приносит пользу
не только нам самим, она нужна государству, нашей Родине. Она верит, что мы
дадим ей много золота. Кое-кому эти слова покажутся лозунговыми, но это
взаправду так. Мне в комбинате это особо подчеркнули, а я передаю вам. К
примеру сказать, я сюда заявился разве ради длинного рубля? Мне и моей старухе
всего хватает: одеться есть во что, поесть найдется и деньжонки водятся. Меня
лично попросил Михаил Яковлевич. Знаете, наверное, его: Зорин — директор
комбината.
Старатели закивали головами, забухтели — в
подобном случае можно:
— Знаем...
— Кто же его не знает?
— Свой мужик!
Дав слушателям передышку, Журба продолжал:
— Он сказал: «Никодим Егорович, помогите
Родине еще раз!» Если кто-либо попросит в личных интересах, то можно отказать.
А как я, старый коммунист, могу отказать в просьбе, если она исходит от имени
Родины? Именно по этой же причине находится тут Гурам Георгиевич, собиравшийся
на днях к себе на Кавказ в очередной отпуск. (Тут Журба самую малость
приукрасил: горный мастер Чиладзе, разругавшись в пух и прах с начальством
какого-то прииска, находился в настоящее время без работы по специальности.) Я,
товарищи, обращаюсь к вам с просьбой: оправдаем надежды Родины!
На этом Журба кончил.
«Товарищи» зашевелились, заерзали.
Растроганные и гордые, сызнова закивали:
— Оправдаем...
— Для Родины-то ничего не пожалеем!
— Не сомневайтесь, Никодим Егорович!
Даже Тетерин торжественно-серьезен:
— Зря некоторые думают, что если — бич,
так, значит, человек без совести!
Максим про себя еще раз дал клятву
выдержать: «Не бойся, тетя Нюра, выдержу!»
Довольный произведенным эффектом речи,
Журба повел весь гвардейский десант на полигон — ознакомить всех и каждого с
местом будущей ударной работы.
Между тем Чиладзе и Тетерин пригнали из
леса грохочущие бульдозеры.
— Порядок в танковых войсках! — сияя,
завопил из кабины Тетерин. — Ну, братва! Десять уж лет как в старателях, а на
таком звере буду работать впервые!
«Вот тебе и Тетерин! — Максим забыл назвать
по кличке, удивившись, что тот, оказывается, умеет радоваться. — Наверное, он
все-таки больше притворяется таким...» Кем «таким», слово не находилось.
Называть же «подонком» не хотелось.
Как полководец, обведя придирчивым и
становящимся все более довольным взором поле завтрашней битвы, Журба широко
улыбнулся:
— Все точно, как и сказал Михаил Яковлевич!
Ну, утром с семи начинаем! А теперь все по койкам!
*
Вдруг Максиму начал сниться страшный сон.
Вдруг — потому, что сначала ощутил острую боль в голове, точно кто-то вцепился
в его волосы и начал трясти.
«Надо скорей проснуться!.. проснуться!..» —
с этой мыслью он попробовал разлепить склеившиеся веки, и это, похоже, ему
удалось. Но тут же начал сниться другой сон: прямо над ним склонилась чья-то
огромная всклокоченная голова; она хрипела голосом Тетерина:
— А ну, выпей, детсад, за то, чтобы госпожа
Джэнкир преподнесла нам побольше и погуще золотишка! — Глаза на заросшем
щетиной лице тускло замерцали, и тотчас подобие хищной, противной улыбки
шевельнуло мокрые губы. — Выпей!
Какая-то неведомая сила заставила Максима
взять кружку и опрокинуть в рот.
Наверное, он проглотил расплавленный свинец
— нечленораздельный вопль запузырился и замер. С обожженным перехваченным
горлом рухнул на постель.
Значит, это не сон?
— Га-га! Валится с одного-единственного
глотка! Эх ты, маменькин сынок! Настоящий старатель должен уметь дуть чистый
спирт, как воду! А ну-ка, Айдарчик, покажи-ка этому карасю, как надо пить!
Еле переведя дух и вытирая слезы на щеках,
Максим проснулся окончательно; и оттого с еще большим ужасом смотрел, как Айдар
жадно пил, стукаясь зубами о край кружки, и спирт громко булькал, переливаясь в
горло.
— А теперь смотри на меня! — Опрокинув
кружку, последние капли, оставшиеся на дне, Тетерин стал капать себе на язык. —
У-у, сама сладость... Так и вливается теплой волной... — почти урчал и мурлыкал
от блаженства.
Картина, если правду сказать, в некотором
роде модернистская, в том смысле, что упадком от нее так и несет.
— На, выпей еще. Во второй раз пойдет
легче. А по третьему вовсе гладко. По четвертому... На, держи! Не чистый спирт,
маленько развел.
Максим отвел протянутую кружку:
— Нет, не буду!
— Как это «нет»? — вдруг разъярился
Тетерин. — Как это «не буду»? Тебя угощают — ты выпей, и все. Он еще
отказывается. Или ты себя ставишь чересчур высоко: мол, я интеллигент?!
Максим отвернулся.
— Смотри-ка ты, он еще кочевряжится тут!
Вот врежу хорошенько...
Не так страшно было Максиму в этот момент,
сколько противно и обидно. Его заколотила нервная дрожь.
— Ладно, хрен с тобой... — снизошел
Тетерин. — Никогда из тебя не получится хорошего старателя! Айдар, выпьем сами.
Где кружка?
Глухо стукнулись.
— Ну, теперь слушай! — Язык у Тетерина
заплетался, но что-то, распиравшее его, требовало выхода. — Ты слыхал о речке
Дирин?..
Айдар промычал в ответ.
— Так вот, в первое время там намывали с
каждого куба по два пуда! Сколько же это получается?.. Ах да, двадцать...
не-ет, тридцать два килограмма! Не веришь? Ей-богу, чистая правда! Об этом даже
записано, говорят, в геологических учебниках... И у нас тут тоже, говорят,
может случиться нечто подобное. В таком разе мы заработаем каждый по мешку
денег. Я тогда двину в родные места. В Оренбург! Ты хоть слыхал что-нибудь об
Оренбурге? Э-э, да где тебе слыхать, евражка якутская!.. Знаешь ли ты
что-нибудь, кроме своей пустынной, дикой Якутии? Да ничего ты не знаешь...
Снова глухой стук, и следом — бульканье,
после чего Тетерин, видно, вконец расстроился, всхлипнул, но, собравшись с
силами, повел историю дальше.
— Три года уже, как пытаюсь добраться до
родимых мест, и — бесполезно! О я несчастный! — возопил рассказчик. — О! А
почему, спрашивается, не могу? Деньги, и неплохие вроде, появляются — и
исчезают. Просто глазом не успеешь моргнуть, денежки — фьють! В прошлом году я
добирался даже до Якутска! Да-а-с, любезные, добирался. Но... пришлось
вернуться. Причина до обидного примитивна: последние мои трудовые рублики,
добытые в поте лица, оставил пошлым кабатчикам и прочим нечестивым лицам обоего
пола... Что делать без копья в кармане? К счастью, встретил знакомого кореша,
так и вернулся с ним сюда — вновь осчастливил Тэнкели... Эх, где наша не
пропадала?.. Эй, Айдар, давай споем... И э-э-х!.. Та-ам, где зо-о-лото р-роют в
го-о-р-рах!..
— Тетеря, услышат... — Кажется, это были
первые слова, которые за все это время услышал Максим из уст Айдара.
— Э, пусть не задаются. Мне плевать —
услышат не услышат. Виктор Тетерин и не таких видывал! Ты знаешь, что такое
Виктор по-иностранному? Победа — вот что, лопух! С таким именем да бояться
какого-то лысого старого черта? Как бы не так! Вольная душа молодца старателя
желает вволю попеть, повеселиться!.. Та-ам, где зо-о-ло-то р-роют в го-ра-ах!..
— Что здесь такое?!
— А-а, Гурамушка!.. — Ноги Тетерина не
держали, и он снова плюхнулся на место.
— Что, спрашиваю, за шум?
— Гурамушка, это не шум — песня. Солист
Виктор — пойми: не просто Виктор, а Виктор, наподобие Гюго,— выступает солист
Виктор Тетерин. Слушать будешь?.. Денег не надо. Бесплатно. Моя любимая «По
диким степям Забайкалья»...
— Врешь!
— Чего вру?
— Что песня — твоя. Не имеешь права!
— Я, не имею? — Надо признаться, Чиладзе
напрочь сбил его с толку своим странным заявлением; и пока соображал, что к
чему, отвечал на вопросы замбригадира как под гипнозом.
— Что у тебя в руках?
— Ну, кружка...
— А еще?
— Ну и бутылка...
— Дай сюда!
— А за-ачем? — полуидиотская плутоватая
гримаса появилась на лице Тетерина. Наркоз, видно, постепенно прекращал свое
действие.
— Сами решили — сухой закон! Кто давал
зарок, обливаясь слезами и соплями: ни грамма? А теперь пьян в стельку. Давай
сюда!
— Гурамушка-а...
— Я тебе не Гурамушка, а Чиладзе!
— Ну, в таком разе, товарищ Чиладзе... У
меня застарелый радикулит. Вот я и делаю себе компресс. Ну, и попутно не
удержался... немножко того-самого...
— Для компрессов я дам тебе одеколон.
Вполне заменяет спирт.
— Тьфу, гадость!.. Но я...
— Вот и молодец! А теперь давай сюда.
— Тут всего-то на донышке... — и тут же
заорал как резаный, молниеносным движением Чиладзе выхватил у него бутылку: —
Отбирать права не имеешь!.. Я покупал на свои кровные!..
Забулькала выливаемая на землю жидкость.
— Ты того... не очень-то, Чиладзе!
— Ничего «не очень». О таком порядке мы и
договаривались! — Пустая бутылка покатилась под ноги. — Еще есть?
— Нет-нет!.. Что я, магазин какой? — Тут же
и выдал себя невольным движением, качнуло к лежавшему рядом рюкзаку.
— А ну покажь!
— Убери
грабки!
Вокруг рюкзака затеялась возня.
— Покажи!
Не отдам, хоть убей!
Один толкнул другого, оба схватили друг
дружку за грудки и молча боролись, только сопя и покряхтывая.
Смотреть на эту катавасию было и жутковато,
и противно. Максим вскочил и, стараясь разнять, повис на их руках:
— Не надо!.. Перестаньте!..
Тетерин, поняв, что Максим хочет ему
помочь, точно заклекотал:
— Рюкзак!.. Да вырви ты его!..
Чиладзе, — локтем оттиснув Максима:
— Белов, отойди. Ты сюда не вмешивайся.
Эти спокойные слова привели Максима в
чувство; он разжал руки и отошел в сторону.
— Ты это что?.. Тру-ус!.. — пронзительно
взвизгнул Тетерин. — Ай-да-ар! Айда-ар!.. Рюкзак!..
С таким же успехом можно было будить камень
— Айдар сидел, уронив голову: ни на вопль своего дружка о помощи, ни на бурную
схватку, отчего палатка ходила ходуном, он никак не реагировал.
— Ой-ой!.. Собака!.. — глухо простонал
Тетерин, лежа в правом углу палатки.
Между тем Чиладзе опоражнивал последнюю
бутылку, найденную в рюкзаке.
— Гура-а-амушка-а!
— заголосил, рыдая, Тетерин и всем телом рванулся на булькающий звук. — Хоть
чуток... хоть чуток оставь, Гурамуу-у-шка-а!..
— Сказано: ни капли — значит, ни капли!
— Ну, жлоб, придет час, вспомню я тебе все!
— Не грозись. Трусов здесь нет, — спокойно
сказал Чиладзе и с чувством исполненного долга пошел к выходу. — Спокойной
ночи!..
Тетерин бросился ниц посреди палатки и,
захватывая горстями, стал обсасывать пропитанную спиртом землю... Он давился,
перхал, отплевывался. Выл. И снова принимался сосать пьяную землю...
Но и после дикой, кошмарной ночи
обязательно наступает рассвет.
— Не встали еще? — спросил голос Чиладзе.
— Нет еще, дрыхнут, — пробасил Чуб.
Чиладзе зашел в палатку, молча кивнул
одевающемуся Максиму, затем также молча, взяв каждого за шиворот, приподнял и
посадил рядышком Айдара и Тетерина.
— А ну, подъем! Быстро!
Вероятно, хватка была железная — дружки, не
открывая еще глаз, поморщились и взялись за шеи.
В общем и в частности жизнь старателей на
новом месте началась...
Глава 9
Не сошлись на «ты». Возможность вроде была,
но... Впрочем, не известно, как оно лучше. В официальности отношений есть свои
преимущества.
Алла Андреевна протянула несколько
нестандартных листов, тесно заполненных машинописью:
— Сахая Захаровна, в завтрашний номер. Надо
подготовить срочно. Времени в обрез. — Все произнесено в телеграфном стиле,
почти без знаков препинания.
— А это?
— Что «это»?
— Насчет ремонта школ.
— Не к спеху. Будьте любезны, подготовьте
этот, — словно и подчеркнула жирно голосом, — материал. — Тут же и определилась
дистанция. Дальнейшие препирательства были бы унизительны.
«Что там за горящая статья?» В дневной
набор идет действительно неотложное — чаще всего правительственные сообщения.
Сахая прочла заголовок: «Упорядочить использование жилфонда». Сочинение
заведующего коммунальным хозяйством. «К чему такая спешка?» — возмутилась было,
но, подумав, что себе дороже, а начальству виднее, взяла в руки стило. О
шедевр! Господи!.. Неужели совсем недавно она могла еще иронизировать, и это
даже доставляло ей удовольствие? Жалкая радость. Противна сама себе. Ну как,
спрашивается, может иначе излагать свои соображения коммунальный чиновник,
ежели и от речей иных, с позволения сказать, литераторов и прочих
интеллектуалов уши вянут?
В начале так называемой статьи (вот именно:
так называемой!) целых полторы страницы было занято казенными словесами о
грандиозном значении жилищной проблемы, о неусыпном (ха-ха! так и сказано:
неусыпном. «Ну, разумеется, как же уснуть?») внимании со стороны партии и
правительства.
Из всего этого пафосно-идиотски-водянистого
пассажа Сахая сотворила одну-единственную фразу.
Потом последовали кое-какие конкретные
факты. Суть их заключалась в том, что в списках исполкомов райсовета и
поссовета, в месткомах организаций и предприятий количество заявлений от остро
нуждающихся в жилье увеличилось. Сие тоже уложилось в две убогие фразы.
Сахая попробовала представить неимоверные
потуги сочинителя, кряхтенье, тяжкие утробные воздыхания, ртутные капли пота на
лбу и висках — зрелище, конечно, достойнейшее! Присовокупить к этому задерганных
домочадцев, почти не дышащих, дабы не помешать творческому процессу, порхающих
на цыпочках, — это уже, как говорится, вообще. Впрочем, не исключено, ничего
подобного не было на самом деле: начкомхоза поручил сочинение вышеупомянутой
бумаги подчиненным, кои состряпали ее в два счета по имеющимся в их
распоряжении образцам. Скорее всего...
Основную причину хронической нехватки жилья
уважаемый автор узрел вот в чем, объявив сие неоспоримым фактом: «Некоторые
пенсионеры не хотят расставаться с просторными квартирами, полученными ими
давно, когда они еще жили многочисленными семьями». Из чего следовало: «В
административном порядке изымать у таких людей излишек жилого фонда». Пример?
Пожалуйста! Одинокая пенсионерка Кузнецова Л. И., занимающая квартиру из трех
комнат.
«А что, разве так ли уж неправ?» Сахая
готова была почти согласиться и даже почти вознегодовала: «Как не стыдно
некоторым людям роскошествовать, когда другие!..» Да что там говорить. В общем,
молодец! Замечательный пафос!
Вдруг Сахая запнулась, перечитала кусок
предыдущей фразы и следующую: «...занимающую квартиру из трех комнат. А в то
время лучшие представители рабочего класса, как, например, Горбатен-ко...»
Стоп, какой это Горбатенко? Не тот ли самый? Того звали, кажется, Леонид Борисович.
Ну, конечно, речь о нем: вот и инициалы: Л. и Б. Странно. Оказывается, он уже
«лучший представитель рабочего класса»! Ни больше ни меньше. Очень странно...
Примерно месяц назад перед столом Сахаи,
точно из воздуха, возникла высокая фигура некоего гражданина. Лет ему было,
пожалуй, тридцать с небольшим. Лицо треугольником. На щеках рыжеватые густые
бакенбарды. Словно подкрался — не заметила, как вошел. Обратила внимание, когда
прямо перед ней на стол лег «путевой лист», густо испещренный завитушчатым
почерком. Еще не успев поднять голову, услыхала самоуверенный, твердый голос:
— Я — рабочий автобазы. Фамилия —
Горбатенко. Вот это напечатайте в завтрашнем номере.
Шутит? Не похоже.
— Прежде всего, здравствуйте! Пожалуйста,
присаживайтесь и рассказывайте, в чем дело.
Нежданный посетитель меньше всего собирался
воспользоваться приглашением.
— Спешу. Нам, рабочим, некогда
рассиживаться за беседами. До завтра! До встречи на страницах газеты. — Видно,
эту тираду приготовил заранее: произнес без запинки, как по писаному.
И снова, не успела Сахая ответить, — дверь
за весьма разбитным гражданином хлопнула.
«Ну и ну! Толи беспардонный нахал, толи до
невероятия наивен, то ли... Вроде нет, на человека, как говорится, с приветом
не похож. Любопытно, о чем такой деятель мог писать? Да еще таким почерком!»
Сахая принялась читать письмо:
«В советской стране всем необходимым в
первую очередь должен быть обеспечен рабочий человек. Руководство же автобазы,
нарушая этот главный закон, намерено раздать квартиры в новом строящемся доме
разным там конторским служащим. Я требую, чтобы мне, многосемейному рабочему,
обязательно была предоставлена в этом доме соответствующая квартира».
«Хваток! Такому палец в рот не клади — враз
оттяпает!» И решив, что «современный демагог повстречавшегося ей типа — явление
прелюбопытное», отправилась к месту службы последнего, дабы изучить среду
обитания и применения оным своего малопочтенного, если не сказать резче,
таланта.
— Что? — позеленел. — Уже успел побывать и
у вас? — стал багрово крапчат. — О! — простонал директор автобазы, пожилой
человек с умученным лицом и тусклыми, лишь на миг резко вспыхнувшими глазами.
— Типичный рвач! — с ходу на полную катушку
завелся секретарь парткома. — Спекулирует высоким званием рабочего! А на самом
деле... —то ли с возмущением, то ли с отчаянием махнул рукой.
«Как же так?» Удержала вопрос, вертевшийся
на языке. Удивиться было чему: понимают, с кем имеют дело,— и не в силах
поставить на место примитивного хама. «Ну и ну!» — снова подумала Сахая, с
презрительным сожалением глядя на растерянных собеседников. «Вот тебе и
Горбатенко, орел! На прииске без году неделя, а уже успел получить
однокомнатную квартиру в кирпичном доме, хотя многие кадровые рабочие мыкаются
по углам». Это Сахая уже успела узнать, как, впрочем, и кое-что еще из
«трудовой» биографии героя, прибывшего из теплых краев загребать лопатой
деньгу.
Моя вина... — смущенно поскреб затылок
предпрофкома, пожилой дядька с тяжелыми руками, в которые застарело въелись
машинное масло да железные опилки. — Замучил он меня просто, задергал —
вцепился, как клещ. Ну и пришлось пообещать. Сейчас, едва завижу его, — давай
бог ноги...
И вот тот самый Горбатенко Л. Б. опять
всплыл. На сей раз в роли «лучшего представителя рабочего класса».
— Вот, вот, — редактор отвалился на спинку
стула, стащил с носа очки и начал моргать словно провалившимися в глубь
тестообразного лица тусклыми глазками. — Именно об этом я и хотел поговорить с
вами, милая Сахая Захаровна. Именно об этом! — пришлепнул ладонью по столу.
Однако без раздражения. Скорее — по-отечески ласково.— В чем заключается ваша
ошибка? — тут же и смягчил, подсластил, так сказать, пилюлю. — Не только ваша,
но и всей редакции. — Явил прямо-таки царскую милость. — Моя в первую голову! —
понурился, точно посыпал макушку пеплом. — В недостаточном внимании к письмам
трудящихся. Меня вызывали в райком, в отдел пропаганды. — Он, редактор, никого
не подставил, не выдал, взял всю ответственность на себя. Это можно было
безошибочно прочитать по жестам; то же подтверждала и сутулость, как бы
придавившая его теперь. Борясь с нею как с невольной слабостью, расправил
плечи. — Этот самый... как его там... Горбенко?
— Горбатенко.
— Ах да, правильно... Жалоба Горбатенко
вернулась в райком с резолюцией: «Предоставить квартиру в первую очередь».
Попало и нам — за неопубликование того письма. Вы, конечно, помните? — скорбный
взор на Сахаю.
Та кивнула.
— Меня строго предупредили, — хриплым
шепотом сообщил редактор.
«Бедненький!» Сочувствие было искренним.
Чуть не взорвалась от прихлынувшего вдруг гнева.
— Чья же это, извините за выражение,
дурацкая резолюция? Это же! Это же... — наконец нужное слово выпорхнуло, —
несправедливо, Николай Мефодьевич! — Повторила решительно и твердо: —
Несправедливо! Разве не так?
Редактор застыл немо. Даже голова не
покачивалась.
— Чья же все-таки резолюция?
Бледный перст редактора уставился в
потолок.
— Все равно! — подалась вперед. Глаза
засверкали непримиримо. — Все равно! С какой стати этот... этот прохиндей
должен получать квартиру вне очереди? За какие заслуги? За сутяжничество? Так,
что ли, получается?
Очки уже восседали на носу редактора и,
вминая их поглубже, он тяжко молвил:
— Ах, милая Сахая Захаровна! — что могло бы
восприниматься и как «наивная душа» или «глупая девочка». — Не нам решать,
правы или нет высшие инстанции в своих распоряжениях. — На этот раз покачал
головой.
— Кому же?! — И подумалось невольно:
«Бедненький...» Но в отличие от первого раза сострадание к Николаю Мефодьевичу
было иного рода. Грусть примешивалась к нему теперь.
«Не шутит ли? Может быть, еще и
издевается?» Редактор с подозрительным недоумением рассматривал сидящую перед
ним сотрудницу, будто лицезрел ее впервые.
— Мы обязаны выполнять распоряжения
вышестоящих инстанций! И только. — Произнес все это тягучим скучным голосом.
«Неужели можно кончить университет и не знать о таких простых, очевидных
вещах?» Сомнение промелькнуло за толстыми стеклами очков.— Статья должна быть в
завтрашнем номере. Всенепременно! Таким образом мы исправим нашу с вами ошибку.
— Печально улыбнувшись, дал знать, что аудиенция закончена.
— Никакой ошибки не было!
Мороз-воевода сделал вид, что не слышит
гласа вопиющего в пустыне, склонился над бумагами.
«Вы еще здесь, голубушка?» — вопросил
взглядом, когда спустя некоторое время с видимым сожалением отлепился от
захватившего его чтения и обнаружил пред собой застывшую в неподвижной позе
Сахаю. Пожевав губами, вытолкнул из себя:
— Поторопитесь, пожалуйста. Время бежит, а
материал... гм... сами понимаете. В общем, я прошу вас, — говорил как будто с
некоторым смущением. Может, и смутную вину ощущал. Конечно, это могло и просто
казаться.
То существо, какое в этот момент было
Сахаей Захаровной Андросовой, поднялось как во сне, сдернув себя со стула, и на
ватных ногах вышло из кабинета редактора. Мыслей никаких не было — как
отрезало. И слово «бедненький», что должно бы явиться в третий раз — это слово
не явилось.
Зато оно пришло в голову Николая
Мефодьевича, старого газетного «волка», который сидел теперь со страдальческой
гримасой на лице — переживал. «Бедняжка! Знала бы, от какой неприятности он
спас ее сейчас. От выговора — по меньшей мере!» И закручинился, и вздохнул.
«Сейчас наверняка от меня пух и перья летят! За кого же и можно меня считать,
как не за карьериста, ретрограда и т. д. и т. п.?» — усмехнулся с печалинкой.
Вспомнил, что и иные сотрудники в первое время встретили его в штыки,
возмущались, швыряли на стол заявления об уходе. А потом ничего — смирились.
Про себя, возможно, и огрызаются по привычке, а похоже, и довольны: жить стало
куда спокойнее!
«А что я в самом деле-то волнуюсь из-за
какого-то типа? Такие всегда были, есть и будут!» Сахая уже сидела за столом и «выжимала
воду» из завкоммунхоза, — разумеется, из его сочинения. Дело нехитрое! Опять
споткнувшись на выражении «лучший представитель рабочего класса», хмыкнула,
ничтоже сумняшеся заменила одним словом «рабочий» и отправилась в машбюро
диктовать срочный материал в номер.
*
Никакое дело не сделаешь добро без таланта.
Смотреть, как работает Ая, — залюбуешься: пальцы так и порхают над клавишами
машинки.
Сахаю, признаться, поразила безукоризненная
грамотность Аи, хотя что ж тот же дар! И по-русски, и по-якутски — без единой
ошибки.
А если и миловидна, женственна к тому же, —
скажете: что еще человеку нужно? Известно что: счастья. Но, как говорится, не
родись красивой... Случалось, Ая приходила на работу с заплаканным, опухшим от
слез лицом. И тогда по редакции начинал сквознячком погуливать шепоток:
«Муженек, видимо, опять запил...»
К чему бы такие подробности? Не сплетни
ради, конечно. Затем же, чтобы понять без лишних слов, с чего бы это Ая иногда
расстраивалась по самому, казалось бы, пустяковому поводу, разливалась ручьями.
Короче, впечатлительна и жалостлива была до невероятия.
...Когда Сахая прочитала очередную фразу,
Ая неожиданно сняла руки с клавиш и с непонятным волнением переспросила:
— Вы назвали фамилию Кузнецова? А инициалы?
— Л. И. А что?
— Это же про Лидию Ивановну! Что же хотят с
нею сотворить? Выселить из дома?
Такое и в голову не могло прийти Сахае.
Поэтому и не придала никакого значения тревоге, прозвучавшей в голосе Аи,
особы, что там ни говори, весьма экзальтированной.
— И это будет напечатано?
— В завтрашнем номере.
Ая, — подняв полные слез глаза на Сахаю:
— Вам-то — все равно, вы их не знаете, ни
Лидию Ивановну, ни Михаила Кузьмича, — но не разревелась, крепко сжала
задрожавшие губы.
— Кто такой Михаил Кузьмич? вопрос выскочил
машинально. Неудобно было уйти молчком, да и в словах Аи таилась какая-то
загадка.
— Он был мужем Лидии Ивановны.
— Почему «был»? — Глупо, но слово — не
воробей.
— Умер недавно... Знали бы вы, какой это
был редкой души человек!
— От чего же он?..
— Пил. Сердце и не выдержало.
— Разве пьяница может быть хорошим
человеком? — спохватилась, но поздно.
Ая скользнула по ее лицу безнадежно усталым
взглядом и отвернулась:
— Разве только плохие спиваются? —
сгорбилась; и по ее отрешенной спине было видно, что больше не скажет ни слова.
Чувствуя себя непоправимо виноватой, Сахая
вышла, неслышно закрыв дверь.
*
Не камни же она ворочала! Такой
опустошающей усталости, как сегодня, Сахая не испытывала, кажется, никогда в
жизни. И в тишине, какая стояла в квартире, ей почудилось присутствие чего-то
пугающего — точно кто-то невидимый притаился в сумерках. Она
судорожно-лихорадочным движением щелкнула выключателем. Естественно, никого и
не могло быть. Нервы!
Будь Мэндэ дома, — напряжение как рукой
сняло бы. Сегодня одиночество было непереносимо. Молчал и телефон как
заколдованный. Обычно, когда почему-либо задерживается, Мэндэ непременно
звонит. Может, сегодня случилось что-то из ряда вон выходящее? Волнуясь, Сахая
сама позвонила в райком. Трубку поднял дежурный: «Мэндэ Семенович ушел из
райкома часа в четыре вместе с Зориным». Сахая хотела было рассердиться, но
передумала и даже поругала себя за глупое бабское намерение: «Ты ведь — жена
секретаря райкома, девочка, терпи и жди!» Села за стол, стала терпеть и ждать.
Но это-то было труднее всего— сидеть. Может, вскипятить чайник? Не успела
поставить на плиту, — уже свистел Соловьем-разбойником; и оттого стало как
будто повеселее. Но, достав из шкафа чашки и расставив их на столе,
почувствовала, что чаевничать одной расхотелось, и она направилась в другую
комнату за книгой. Может быть, английский детектив отвлечет ее, а там придет
Мэндэ, — и все будет хорошо!
Так бы, наверное, и было, но, проходя мимо
зеркала, она невольно поразилась: как же так, почему не переоделась после
работы? В другой бы раз не придала этому никакого значения, но сегодня...
Первое движение — хотела снять блузку, но почему-то передумала: потом, попозже.
Почему «потом»? Почему «попозже»? Определенно, с ней творилось что-то неладное;
и тому была какая-то серьезная причина. Но какая?
Не читалось. Детектив, вместо того чтобы
рассеять мрачное настроение, еще больше раздражил ее; какая-то гадливость
поднималась в душе. Но... исходила она не от книги, полной кровавых загадочных
убийств. Отчего, — Сахая боялась и не хотела признаться самой себе.
«Ну, ладно, прекрати! Распустила нюни!
Хватит!» — прикрикнув на себя, Сахая резко мотнула черной гривой. Это значило,
что она прогоняет прочь все свои сомнения, тревоги, докучливые мысли...
Как по мановению волшебной палочки хандры
словно не бывало, — давно бы эдак-то!
Недолго ж, однако, царил в душе мирный
покой.
«Вам-то — все равно...» — вот оно
невидимое, пугающее, что насторожило ее, чье присутствие в доме, оказывается,
не было игрой фантазии.
«И это будет напечатано?» — Ая. Ошибиться
было нельзя: это ее голос.
Все тотчас же прояснилось: ну конечно, ее
теперешнее состояние связано с той проклятой статьей. С ней, и ни с чем другим!
Оправдаться перед собой ничего не стоило —
только подумать: ей поручили подготовить статью, и она это сделала. И,
признаться без ложной скромности, — с блеском! Та же Алла Андреевна, отношения
с которой в последнее время разладились, не преминула выразить восхищение:
«О-о! Кто бы подумал, что такой прелестный материал можно сотворить из
скучнейшей тягомотины?»
Разве Сахае была не приятна эта похвала?
Еще как и польстила! Точно крылышки затрепыхались за спиной. Как же иначе: она,
Сахая Андросова, — прирожденный журналист! Что ей стоит сделать конфетку из?..
Вот то-то и оно — «из».
Все валилось из рук. Машинально открыла и
машинально же захлопнула холодильник. Не до ужина. Да и когда придет Мэндэ,
неизвестно. Еще хуже слоняться как неприкаянная по гулкой квартире.
«Вы не знаете...»
Что, в конце концов, она должна знать? Но
рассердиться не получалось. Значит, Ая все же права? Но ведь и ей сердце
подсказывало, что-то в писании завкомхоза нечисто, явная ложь ехидно
прогладывала сквозь громобойный, широковещательный текст,— не послушалась. И
вот теперь — точно удар грома! Ее, Сахаи, руками вершилась подлая
несправедливость, и она, самовлюбленная и равнодушная тупица, сопливая, в
сущности, девчонка, дрянная выскочка, позволила себе решать судьбу человека!
Что знает она о нем? А случись что-нибудь отвратительное благодаря ее
«прелестному материалу» — не оправдаться. Не простит себе ни за что!
*
Улица Раковского, 9.
Не сообразила, как выскочила из дома и уже
летела в сгущающейся предвечерней мгле по не освещенной еще, полупустынной
улице. Скорее же, скорей!
Нетерпение гнало ее. И радость, что
вспомнился вдруг адрес человека, которому по ее милости грозила страшная
опасность, — единственное, без чего было бы совсем тошно. Это, может, и
отвлекало от тяжелого разговора, который, не сомневалась, ей предстоял.
Мимо с грохотом проносились большегрузные
машины: улица Раковского тянулась вдоль трассы на Магадан, но Сахая почему-то
не слышала их гула, как и не замечала густой пыли, клубящейся из-под колес, как
не заметила бы ничего, что не было бы непреодолимым препятствием к цели.
Роскошный особняк, который она искала и
который наконец-таки нашелся, — длинный барак, сложенный из бревен. Зрелище не
то чтобы удручающее, но, конечно, и не такое, чтобы вызвать восторг. Множество
узких, словно бойницы, дверей разделяли стену на примерно равные куски. Там, за
этой молчаливой стеной, жили люди. Во дворе же, если так можно назвать
захламленную, без единой живой травинки площадку перед бараком, в этот момент
не было ни души.
Куда торкнуться — номер квартиры Сахая не
помнила. Надо же, незадача! А времени — в обрез. «Господи, помоги!»
— Вам кого?
Вздрогнув от неожиданности, Сахая испуганно
обернулась на голос. Перед ней стояла усталая женщина с тяжелыми сумками в
обеих руках.
— Кузнецову Лидию Ивановну.
Почему-то подозрительно оглядев с ног до
головы, точно бы обшарив (и это Сахае определенно не померещилось), усталая
женщина кивнула головой, указывая на одну из узких «бойниц». И, не ответив на
благодарность, словно испарилась.
Пройдя через незапертые сени, Сахая
осторожно постучала в дверь, обитую толстым войлоком. Ответа не последовало.
Чуть подождав, она отворила дверь и очутилась в продолговатой крохотной
кухоньке с печью-плитой посредине. Никого не было и тут.
— Здравствуйте...
Если существует на свете мертвая тишина,
то, несомненно, такой ей и должно быть. И оторопь, охватившая вдруг Сахаю,
заставившая ее обмереть, тоже была сродни тому ощущению, которое впервые, может
быть, испытал невыразимо древний человек перед безмолвием «вечного покоя». Но
тут чувствовалось и беспокойство, едва различимое дыхание, неясный стон.
Опомнившись и приходя в себя, Сахая
решилась осмотреться, куда она попала. Слева от плиты виднелась дверь с
матерчатой шторой. Не устояла и, подкравшись на цыпочках, робким движением
отодвинула штору; отпрянула было, но любопытство пересилило страх. То, что ей
показалось вначале призраком,— седая худенькая женщина, сжавшаяся озябшим
воробушком; она сидела за маленьким столиком, придвинутым вплотную к
единственному окошку, и напряженно, что ощущалось во всей ее позе, вглядывалась
в какую-то ведомую лишь ей глубь сумерек. На столе перед ней стояла чашка чаю и
немудреная еда, заменявшая, видимо, ужин: хлеб, масло, сахар. Напротив стояла
вторая чашка с чаем.
— Извините... — в горле у Сахаи стало сухо.
«Извините» она произнесла шепотом и запнулась. Тревожная тишина дрогнула, но
тут же и успокоилась. — Можно войти?
Плечи похожей на птицу женщины резко
вздрогнули, — как от громкого окрика, и в следующее мгновение она смотрела на
нежданную гостью оцепенелыми, как бы остановившимися глазами.
— Простите...
Странная хозяйка еле заметно кивнула ей
седой головкой и опять вернулась в прежнее положение.
— Вы Лидия Ивановна? — не вынеся
затянувшегося молчания, спросила Сахая.
И снова, на этот раз почти неприметно
вздрогнув, женщина ничего не отвечала. Не расслышала вопроса? То, что она
слышит, Сахая не сомневалась. Не была ли она немой?
— Моя фамилия Андросова...
Ответ — молчание.
Чем дольше сидела Сахая, тем загадочнее
становилась для нее эта простая с виду женщина. То, что ее как бы не
интересовала причина появления в ее жилище незнакомки, — очевидно. Так же, как
и то, что она ни о чем не собиралась ее спросить. Да видит ли она ее? А может,
в свою очередь, как и Сахая, принимает ее за призрак? Есть отчего поежиться.
Немая хозяйка между тем время от времени
исподтишка поглядывала краем глаза на окно. Не ждет ли она кого-нибудь?
Ситуация и впрямь принимала все более
странно-необъяснимый характер. И разрядить тягостную атмосферу должна все-таки
она — Сахая, ибо выходило явно нелепо и неловко: незвано заявиться в чужой дом
к незнакомому человеку и молчать, не говоря о цели своего визита. А в самом
деле, что ее привело сюда, — только ли любопытство? Желание убедиться или,
напротив, разувериться в правоте Аиных слов? Она и сама еще не знала; но, не
зная, чувствовала, что увидеть все это было необходимо; и не случись эта
встреча, чего-то — может быть, самого важного, — никогда бы ей не понять в
людях.
«Вам-то — все равно...» — Ая.
«Прелестный материал!» — Алла Андреевна.
И ни слова — Лидия Ивановна.
А нужно ли ей что-либо говорить? За нее
Сахае все-все сказали ее руки — худые, но крупные в кости, натруженные, в
старых, теперь уже, видать, навечно, мозолях. Лицо сказало потом, когда Сахая,
перестав бояться, увидела его — темное, как на древних иконах. Но причина — не
столько годы, сколько жизнь в этом суровом краю. Это она прокалила некогда
нежное, стройное лицо ледяными, колючими ветрами.
—
Лидия Ивановна, я из газеты...
И вдруг случилось неожиданное, невероятное:
хозяйка, сидевшая почти неподвижно, встрепенулась, забилась; ее руки, уложенные
на коленях, взлетели; и, немая, она закричала взахлеб:
— Нет!.. Нет!.. Никуда я отсюда не перееду!
Никуда... — бывший нездешним, ее взор, теперь вперившийся в Сахаю, казалось,
ожил. Но видела ли она сидящего перед ней? — Нет!.. Пока жива!.. — вскрикнула
и, не находя больше слов, мелко затряслась, точно озноб начал бить все ее
существо.
Если бы Сахая знала... Что знала? Разве
можно такое знать заранее?
Лидия Ивановна слепо шарила руками по
воздуху — что искала? Не ее ли, Сахаю? Зачем? Было чего испугаться, — и Сахая
панически испугалась. Все, происходившее теперь в доме, походило на
невообразимый кошмар, бред.
Вскочить — Сахая и вскочила.
Убежать — нет, это невозможно: в доме,
кроме них двоих, никого не было.
Позвать на помощь соседей?
— Лидия Ивановна, успокойтесь...
Теперь та точно не слышала.
— Ну, успокойтесь, пожалуйста!.. — с
отчаянием, в полный голос взывала-молила Сахая, забыв недавний обуявший ее
ужас. — Я совершенно с другой целью!.. — уже почти и кричала, не надеясь и
надеясь докричаться.
— Нет, не-ет!.. Пока жива — ни за что! Уж
лучше... деточка моя Миля... — слова путались, мешались. То смутный лепет, то
резкий вскрик — и весь этот хаос боли и муки навзрыд, рвущийся наружу, был ею в
эту минуту. Ею, ибо, казалось, в нем растворилась плоть ее. Остался лишь стон.
И вынести его не было никакой человеческой возможности.
— Милая вы моя! Родная!.. — не бросилась
бы, не обняла, не почуяла бы дрожь по-девчоночьи, по-птичьи хрупких плеч, не
зарыдала бы вместе с нею, — так и не вынесла бы. А что сталось бы — никому и
знать не дано.
Неужели-то и теперь не достоналась
разрывающимся сердцем до сердца?
— Нет, не-е-ет!!! — пыталась как бы
выскользнуть из цепко сковавшего ее кольца — Сахаиных рук.
Та чуть ослабила объятье, дала немного
воли, но не отпустила совсем.
Похоже, страшная тупая усталость пришла на
смену безумной истерике,— озноб, колотивший все тело измученной женщины, поутих
и вскоре сошел на нет.
Когда это случилось, Сахая, обняв левой рукой
ее за шею, правой стала гладить ее по голове и плечам, — словно успокаивала
ребенка. Уверившись, что опасный кризис миновал, принялась нашептывать на ухо:
— Миленькая Лидия Ивановна, успокойтесь...
Я пришла защитить вас... Я хочу вам помочь! — Конечно, затем она и пришла.
Пусть эта цель прояснилась только теперь. Но и, смутная прежде, именно она
вытолкнула Сахаю из домашнего уюта и влекла почти через весь поселок в этот
дом. Она! И ничто иное, ибо ничего иного Сахая не помнила сейчас и не могла бы вспомнить
потом. Уже не шепотом повторила: — Я хочу помочь вам!
Вдруг неподвижные глаза похожей на птицу
женщины дрогнули; свет, еще не различимый, но чье присутствие Сахая ощутила
всеми нервами, мелькнул в глубине их.
— Я хочу помочь вам!
— Правда? — шевельнулись сухие бескровные
губы.
Сахая скорее поняла, чем услышала. Но
поняв, прямо взглянула в лицо Лидии Ивановны, точно притянула на себя ее все
еще колеблющийся, блуждающий в пустоте взгляд и удержала его.
— Правда! — Теперь только это и было самой
настоящей правдой. Единственной. Святой.
И уже не птица, не даже хотя бы и похожая
на птицу — старый и несчастный человек, с робкой благодарностью смотревший на
другого, неизвестно откуда явившегося, чтобы выручить из беды человека, был тут.
А я-то...
«Бедная! В чем она готова виниться? И перед
кем: перед ней, предавшей не задумываясь эту одинокую, беззащитную, как сирота,
женщину». Сахая не помнила, когда скорбная мысль: «Почему так происходит, что
жизнь превращает многих людей в забитые, бессловесные существа, в забывших о
человеческом достоинстве рабов, и кому это нужно?» — завладела ею и с тех пор
не отпускала, хотя иногда, будто спасая от невыносимости невыразимого
переживания, давала передохнуть — отлетала в сторону. Но потом неизменно
возвращалась снова.
— Простите меня, ради Бога, —
прошептали-прошелестели губы Лидии Ивановны, и последняя, может быть, жалкая
слезинка скатилась по ее щеке.
— Это вы простите... — задохнулась Сахая,
бережно подняв повисшую плетью руку Лидии Ивановны и прижавшись к ней лбом.
Может, и для того чтобы спрятать глаза — не слезы, навернувшиеся вдруг на
ресницы, а обжигающий стыд, о котором никто на свете, кроме нее самой, знать,
конечно, не мог. — Простите меня...— и машинально проговорилось эхом: — ...ради
Бога.
— За что, деточка? — И хотя вымолвила в
форме вопроса, вопроса для нее не существовало: никакой, самой малой, вины за
этой девочкой (а она воспринимала Сахаю как добрую девочку, ниспосланную ей в
утешение) не видела. Подозревать же людей Лидия Ивановна за всю свою жизнь не
научилась и поэтому не умела. Теперь уже она по-матерински, будто вспоминая эти
блаженные движения, испытывая неизъяснимую радость прикосновения, поглаживала
живую черную волну Сахаиных волос. Она текла, струилась между пальцами, и
какое-то неистребимое прекрасное воспоминание волновало Лидию Ивановну,
молодило ее; й в то же время некая робость сквозила в лице, какую вскоре
сменило смущенное выражение. Рука ее замерла. Нетрудно было догадаться, сколь
противоречивые чувства сошлись в ее душе.
Загляни в комнату в это мгновение
кто-нибудь, нечерствый сердцем, он или она были бы тронуты увиденной невзначай
сценой — возвращением блудной дочери; и, не смея дольше смотреть на
невозможное, тихонько удалились восвояси, улыбаясь про Себя от нечаянной
радости.
— Выпей чайку со мной, дочка.
— Нет-нет, спасибо, — Сахае нужно было
торопиться в типографию. Не успей она, — и катастрофу нельзя уже будет
предотвратить. Статья ни в коем случае не должна появиться в завтрашнем номере!
И никогда вообще.
— Выпей, голубушка. Поговори еще немножко
со старухой. — Глаза Лидии Ивановны, только что припорошенные пеплом,
потусторонние, а теперь воскресшие и ясные, умоляли.
Отказаться было невозможно. Сахая протянула
руку к стоящей чашке, но Лидия Ивановна, как-то странно вскрикнув, цепко
уцепилась за ее рукав:
— Не надо трогать!.. Это чашка Михаила
Кузьмича... — на лице ее промелькнуло прежнее странно-испуганное выражение.
Словно обжегшись, Сахая отдернула руку и в
то же время почувствовала, точно еловые иголки кто-то шутя высыпал ей за
шиворот. И опять стало не по себе.
Между тем хозяйка достала из шкафчика новую
чашку, наложила из трехлитровой банки варенья в аккуратное, разрисованное
мелкими цветочками блюдечко, — и все это поставила перед Сахаей:
Небось такого варенья не пробовала,
деточка, — из голубики. В прошлом году запаслась еще. Ждала дочь... Не
приехала... А нынче и вовсе не приедет...
— Приедет! — О как щедры мы порой на
посулы. Всех готовы утешить ради собственного спокойствия. Вот и стараемся не
видеть или не принимать чужого горя близко к сердцу.
— Нет, голубушка, — сказала мягко, но с
твердой уверенностью, — не приедет.
Почему бы Сахае не поупрямиться?
— К родной матери приедет! Вы уж мне
поверьте, пожалуйста, Лидия Ивановна!
— Родной матерью я только зовусь...
— Как же так?! — вырвалось невольно.
Лидия Ивановна сгорбилась и, снова став
похожей на птицу, закрыла лицо ладонями.
— Не так всё просто...
Можно было ожидать, что после этих слов,
вовсе неожиданно прозвучавших в сумрачной комнатенке, Лидия Ивановна не
удержится и обязательно поведает свою горемычную историю. Не случайно же Сахае
вспомнилось вычитанное где-то: «Бедолага любит излияния». Но, похоже, та и не собиралась
исповедоваться; сидела неподвижно, по-прежнему заслонив лицо по-мужски
большими, худыми ладонями.
— Рассказывайте!
— О чем?
— О себе, о Михаиле Кузьмиче, о дочери!
— Вы — вправду? — Руки упали сами собой, и
Лидия Ивановна с удивлением уставилась на непонятную гостью.
— Да, вправду. — Гостья не увела глаза в
сторону, смотрела прямо и открыто. Ждала.
— Ну, ладно, в таком случае... —
недоговорив, все еще с недоверием взглянула на пришелицу.
Та молча кивнула.
— Что ж, если хотите... — прикрыла глаза
тяжелыми веками, медленно начала повествование: — С Михаилом Кузьмичом... С
Мишей мы сошлись в сорок восьмом году. Он учился в горном институте, я работала
медсестрой в больнице. Зимой, когда Миша был на последнем курсе, я разрешилась
девочкой. Назвали ее Милей. — Застенчивая улыбка скользнула по лицу
рассказчицы.
«Вот о какой Миле она бредила»,— догадалась
Сахая, ничуть не удивившись странному имени, секрет которого мог заключаться и
в том, что оно составилось из начальных букв имен родителей: Михаил и Лидия. А
почему бы и нет?
Рассказ между тем тек своим чередом:
— Я была круглой сиротой, воспитывалась в
детдоме. А родные Миши жили далеко — аж в Краснодарском крае. Они всячески
зазывали меня к себе, но я, чтобы не разлучаться с Мишей, не поехала. Кое-как,
перебиваясь с кваса на воду, зиму протянули на ничтожную Мишину стипендию.
Правда, иногда по ночам он ходил на вокзал, подрабатывал на погрузке. Я говорю
«кое-как», но теперь вижу, что та полуголодная зима была самой счастливой порой
нашей жизни. Дурочка, мне тогда казалось, что впереди нас ждут бесконечные годы
ослепительного счастья! А в чем оно, я и не ведала. Да и знать не желала.
Только и свету в окошке — Миша! Мишенька! И снова вдруг застеснялась-смутилась.
— Той весной Миша кончил учебу и получил назначение сюда, в Якутск. Встал
вопрос: как быть? О расставании с ним хоть на миг я и слышать не хотела; на
любые умные-разумные доводы шипела дикой кошкой, только что не царапалась. Ну,
в конце концов, все от меня и отступились; кто рукой махнул, кто про себя
выругался, может, а кто и одобрил мое упрямство. Да никакого упрямства-то не
было и в помине,— сказав это, Лидия Ивановна умоляюще поглядела на Сахаю: верит
ли?
Та ответила взглядом без тени усмешки:
верила. Однако же и подобие вопроса просквозило будто бы. Не о том ли: как же с
малым ребеночком — и на Колыму, в лютые морозы? А главное: добровольно!..
Впрочем, чего ж удивительного, если — любовь?
— Вы спросите: а как же Миля? Это я теперь
лишь понимаю, что нет и не может быть для женщины высшей радости, чем рожденное
ею дитя! А тогда?.. Тогда ребенок казался мне обузой. Страшно сказать, не
хватало у меня сердца ни на кого, кроме Миши. Может, и грех это, которому нет
прощения, да ничего я поделать с собой не могла...
Потом не раз Сахая благодарила кого-то, кто
не позволил первым порывом осудить Лидию Ивановну, хотя, кажется, готова была.
Удержало что-то.
— К великой радости Мишиных родителей, мы
отдали девочку им (до следующей только зимы!), а сами, свободные и счастливые
до небес, упорхнули сюда, как пташки. Не успели приземлиться — сразу
экспедиция. Я — туда же. Коллектором. — Лицо Лидии Ивановны засветилось
внутренним светом, и глаза, уже совсем оттаявшие, потаенно заголубели. — Я и
сама теперь не верю, что человек может быть таким счастливым! Все это время я
жила, как в сладостном сне...
Сахая слушала певучую речь и тоже не
верила, что это говорит та похожая на больную птицу женщина, которая совсем
недавно казалась ей немою и, в чем не хотелось признаваться самой себе,
полубезумной.
— Зимой в отпуск приехали к дочери, в гости
к старикам. Девочка уже бойко стояла на ножках. Меня сторонилась, даже, можно
сказать, дичилась. Насилу приучила кое-как к себе. Через два месяца подоспело
время возвращаться. Взять дочку с собой, — пришлось бы сидеть дома, нянчиться с
нею. Этого я и в мыслях допустить не смела: всего-то один сезон и поработала,—
поверьте, уже не могла представить себя без геологии. Может быть, громко
сказано, но она околдовала меня. Сплю и постоянно вижу девственные чащи, где
испокон веков не ступала нога человека, гряды непроходимых хребтов, говорливый
бег горных речек, буйное пламя костров. И Миша был не прочь ходить вместе со
мной по геологическим маршрутам. А тут еще старики заныли: «Не жалеете вы
собственное чадо! Берете крошку в дикий, необжитый край... еще прихворнет там,
чего доброго... а не дай бог...» И т. д. и т. п. В общем, напугали до смерти.
Пришлось согласиться, чтобы дочурка еще пожи-ла-понежилась у них до будущей
зимы... Последнюю ночь перед расставанием напролет проплакала тайком. Еще
удивлялась себе тогда: «С чего я так расстраиваюсь? Вернемся же следующей
зимой!» Так я себя утешала, уговаривая, что все к лучшему, но сердце-вещун
знало, недаром ныло, — его не обманешь. Позже и я поняла, что той проклятой
ночью разлучилась с моей кровинушкой на веки вечные... Понять-то поняла, да уж
поздно...
И хорошо, что Сахая снова удержалась: не
перебила Лидию Ивановну. А подумалось страшное: не несчастный ли случай
произошел с девочкой?
— И последующие зимы мы проводили у Мишиных
родителей, но дочка все дальше и дальше уходила от меня. В каждый приезд я
осыпала ее дорогими подарками, всячески лебезила перед нею... Это я старалась
так искупить свою вину — чувствовала же, что бросили мы ее... Пусть не на
произвол судьбы, но бросили! Подлая, я после всего этого пыталась приманить
дочку, как щенка. Но Миля оказалась гордой девочкой: никакие подачки не
помогали — относилась ко мне, как к чужой. А я, дурища, серчала. Один раз даже назвала
ее неблагодарной! Как сейчас помню, как тут же я испугалась: вдруг она швырнет
мне все подарки обратно. Но она не сделала этого. Хуже: так посмотрела на меня
— вся душа перевернулась. Не дай бог, когда дети так глядят на давшего им
жизнь... Только после долгих уговоров она согласилась называть меня «мамой». А
в бабушке души не чаяла, звала «баба-мама». Вот оно как... Выросла, вообще
отошла. Хотели взять ее к себе — наотрез отказалась. Сейчас ей уже тридцать.
Работает на заводе. В последнее время, особенно после смерти бабушки, более
охотно называет меня «мама», но это у нее не от чистого сердца, больше от
ума-разума. Не приехала даже на похороны отца. Прошлым летом, сжалившись надо
мной, обещала приехать, но... так и не удосужилась. Нынче зимой наконец вышла
замуж. На свадьбу и не пригласила... Теперь-то уж, ясно, не приедет... — Лидия
Ивановна поперхнулась и замолчала понурившись.
— Ребенка еще нет? — почему-то шепотом
спросила Сахая, не отдавая себе отчета, почему это важно ей. Наверное, хотела
отвлечь Лидию Ивановну от какой-то невыносимой мысли, думая которую она
застынет в каменной немоте.
— Еще нет.
Вот родит сама, тогда и узнает, что такое —
родная мать.
— Вы, пожалуйста, не ругайте ее, — подняла
просящий взор на Сахаю.
— Родное дитя для матери...
— Какая я, по сути, мать? Я же кинула ее в
грудном еще возрасте. Кукушка я. Правильно сказал свекор. Миля не виновата,
виновата я сама. И вот сижу наказанная. Хоть бы подержать на руках внучонка... —
голос ее задрожал.
— Если дочь не приедет сюда, поедете к ней
сами, — Сахая притронулась к плечу поникшей Лидии Ивановны. — Теперь уже внук
станет называть вас «баба-мама».
— Нет...
— Почему?
Словно таясь от кого-то, Лидия Ивановна
краешком глаза повела на чашку, потом на окно.
— Он не отпускает... — промолвила едва
различимым испуганным шепотом.
— Кто?!
— Он... Миша...
— Миша?! — от неожиданности Сахая чуть не
вскрикнула в полный голос.
Хозяйка уже сидела по-прежнему, в позе, в
какой ее застала Сахая: сжавшись в комок, с неподвижным взглядом точно вмиг
замерзших глаз.
В который раз Сахае стало не по себе.
— Он не отпускает...
— Ка-ак это?
Будто раздумывая, сказать или не стоит,
Лидия Ивановна некоторое время слепо ощупывала пронзительными глазами Сахаю,
затем поманила к себе, приглашая сесть поближе.
— Видите, во-он сверкает? — показала в окно
на огромную гору, нависшую над поселком.
Сильно прищурившись, Сахая повела
пристальным взглядом по гребню горы, играющему отсветами на фоне
зловеще-багровых туч, освещенных последними лучами уже скрывающегося за
горизонтом солнца.
— Вы смотрите не на гребень горы, а на
склон. Там, на небольшой, ровной и чистой полянке похоронили Мишу... На его
могиле поставили обелиск из нержавеющей стали... Во-он сверкает. Видите?
В густых белесых сумерках ясно различалось
на склоне темной горы светлое пятно. Об этом Сахае раньше никто не рассказывал.
Сама же она, если когда и натыкалась взглядом, скользила дальше, не думая, что
бы это могло быть.
— Вижу...
Да-да, вижу!
Сахая заметила на подоконнике старую из
березовой свили (подобную курил ее дед) трубку; возле стояла начатая пачка
махорки.
— Это все Мишино... — поймала хозяйка
взгляд гостьи.
В потемках комнатушки все вещи и предметы как-то
незаметно утратили четкость линий, а стены и потолок, ставший как будто еще
ниже, странным образом давили, так что невольно захотелось пригнуть голову.
Кажется, само время вдруг остановилось; и если бы не будильник, тикающий где-то
в темноте, так бы оно и было — без «кажется».
Скорее — на воздух!
— Лидия Ивановна, мне пора!
И в тот же момент хозяйка, показавшаяся
Сахае во мраке настоящим привидением, с неожиданным проворством схватила гостью
за руки.
— Подождите... — зашептала лихорадочно,
больно сжимая Сахаины ладони. — Вы... Как вас зовут?
Сахая.
Сахая... Сахаюшка, подождите!
— Як вам еще зайду, потом, — дрожа, Сахая
пыталась высвободить руки.
— Сахаюшка, я прошу вас... Ради бога,
посидите со мной еще чуть-чуть...
От
устремленных на нее умоляющих глаз у Сахаи заныло сердце.
— Еще минуточку, ладно? Мне правда-правда
пора. Свет зажечь?
— Не надо. При свете не видно гору, —
провела кончиками пальцев по глазам и робким движением на неуловимый миг то ли
припала, то ли прижалась к Сахае. — Спасибо, моя девочка...
«Если бы вы знали, Лидия Ивановна, что я
сегодня натворила! Что я наделала?» — Раскаяние и ужас, перед которым ничто
все, пережитое здесь, захлестнули ее душу.
— Я очень спешу, Лидия Ивановна, — пробормотала-пролепетала
она.
Та, не слыша, опять поворотилась к окну и
замерла.
Сахая безотчетно удивилась резкой
переменчивости ее поведения, с какой она легко и быстро, без каких-нибудь
усилий переходила из одного состояния в другое: вроде бы только что
разговаривала с тобой, и тут же в следующее мгновение нет ее — исчезла, улетела
куда-то далеко-далеко.
— Он не отпускает... — забыв о гостье,
шептала как бы и про себя Лидия Ивановна. Наверное, она привыкла разговаривать
сама с собою и, слушая горькую повесть своей жизни, находила в том какое-то, ей
одной лишь доступное, умиротворение. Но кто может знать: так ли оно? — Справив
сороковины Миши, я засобиралась к дочери в Краснодар... Накануне вылета
вечером, ближе к ночи, пошла в гору... к Мише, проститься... Стояла осень.
Началась непроглядная темень... С неба валилась мокрая изморось, не поймешь —
то ли снег, то ли дождь... Я понимала: если завтра улечу, сюда уже никогда не
возвращусь. Значит, это должно быть последним нашим свиданием, то есть прощанием...
Чтобы поговорить с Мишей с глазу на глаз, сказать ему последнее «прощай!», я
никого с собой не взяла. Только я начала было подниматься, сверху, словно в
трубу, с воем ринулся несусветный ветер. Как будто препятствуя мне и
прогоняя... А тут еще из-за горы тяжело выползла огромная черная туча и плотно
заволокла все небо. И как из ведра хлынул ливень — холодный, противный,
нестерпимый... Я продолжала все-таки карабкаться вверх. Там, на склоне, глина,
ее размыло потоками воды, никак не устоять на ногах. Возьмешь еле-еле очередной
взъем, оступишься и опять летишь далеко вниз... Но если бы даже само небо,
треща по шрам, опрокинувшись, рухнуло на землю, а земля, разваливаясь на куски,
полетела в тартарары, я все равно бы не остановилась!..— словно наяву переживая
ту страшную бурную ночь, Лидия Ивановна стала вдруг задыхаться, ее окатил
внезапный пот, руки бессознательно скребли по столу, словно желая за что-то
ухватиться.
Сахая, будто бы и она вместе с Лидией
Ивановной взбиралась в гору, почувствовала в себе трудное напряжение. И первым
ее желанием было как-то отвести отчаявшегося от заглатывающей бездны, в какую
нельзя смотреть безнаказанно; но тут же одернула себя: откуда ей известно, что
необходимо теперь — какое невероятное потрясение, чтобы стереть в памяти или
хотя бы приглушить то давнее, которое она, может, хочет и никак не может
отодвинуть от себя. И тяжелая тоска, накопившаяся за бесконечные дни и ночи
одиночества, все прибывает и прибывает. Кто в силах освободить от нее? Она,
Сахая. Да-да, она, если не испугается взять муку другого человека на себя, в
себя... Как знать, не в неосознанной ли надежде на это рассказывает Лидия
Ивановна? Не верит ли в случайную гостью как в свою спасительницу, явившуюся
(нет, посланницу) именно с этим заданием? Как знать... Да и, в конце концов,
так ли много требуется человеку? Но разве мало — поделиться самым дорогим, будь
то боль или радость, с другим, обязательно чутким, человеком.
— К могиле добралась почти неживая. Я
упала, обняла холмик, убранный зелеными ветками стланика, и, обливаясь слезами,
начала вспоминать всю нашу с Мишей жизнь — вплоть до мелких, но для нас
значительных эпизодов. Свердловск... Как познакомились впервые... Как
поженились... Как жили в закутке, где хозяева прежде держали свиней... Радость
появления Мили... Как ходили в поле — с ранней весны до самого снегопада...
Наверное, в этом краю не осталось мест: речек, долин и нагорий,— где бы за
промелькнувшие почти тридцать лет не ступала наша нога. Почти все места, где
сейчас добывают золото, в свое время были открыты при участии моего Миши...
Потом, в отчаянии, что это последнее наше свидание, я всеми недрами души немо
закричала: «Миша-а-а!!!» Мне почудилось, что где-то далеко откликнулось:
«А-а-а!..» Мишиным голосом. Бывало, боясь потеряться, мы аукались, и он тогда
кричал именно так... Я не смогла удержаться от соблазна и стала кричать во весь
голос, пока не охрипла... Наконец я отпустила могилу, поднялась, отвесила
последний земной поклон и на дрожащих ногах поплелась прочь... И вдруг, пересиливая
свист резкого ветра, позади взорвался отчаянный крик: «Лиду-усь!..» Так меня
звал только один человек на этом белом свете. Я нисколько не сомневалась —
Миша! Обернулась, и в тот же самый миг прямо надо мной ударил гром.
Одновременно на низко нависшем черном небе прозмеились огненные плети молний. И
при их мгновенном ослепительном свете на покинутом холмике я увидела не
металлический столб, а самого Мишу, простершего ко мне руки...
«— Лидусь, ты куда-а?!» — надрывая сердце,
мутя душу, оглушающе, зазвенел в ушах стон.
«— Миша-а!.. Миша-а!! Я же говорила...
Ухожу... Насовсем...»
«— Лидусь, не уходи! Не оставляй меня
одного!»
«— Миша-а! Остаюсь!.. Я не ухожу... Остаюсь
навсегда!»
«— Лиду-усь...»
В последнем возгласе, прозвучавшем совсем
иначе, чем первые — задушевно и искренне, я расслышала еще не высказанную до
конца любовь ко мне, которую всю свою жизнь носил в сердце мой голубчик Миша.
То ли вслух, то ли про себя любовно повторяя: «Мишенька, Мишенька-а!» — я
взбежала на гору и бросилась Мише в объятия... Спасибо соседям: встревоженные,
глухой ночью они пошли по моим следам и нашли меня на могиле Миши, лежащей без
памяти в обнимку с железным столбом... Два месяца пробыла в больнице. Поначалу
думала, он заберет меня с собой. Не взял... Три года протекло с тех пор...
Утром встаю, приветствую его в это окно. Вечером ложусь, попрощавшись с ним
через это окно... Временами даже не различаю: то ли там он, то ли тут... Иногда
кажется,' что Миша дома, подле меня. Там,— махнула рукой в сторону передней,—
на вешалке висят его пальто да шапка, внизу — резиновые сапоги... в той комнате
— старые его костюмы... вот его любимая трубка... Когда особенно захлестнет
тоска, долго чаевничаю в застольной беседе с ним... Это просто так говорится:
«Его нет, умер...» Нет-нет, он есть. Вот здесь, там... Он везде и во всем...
Как может исчезнуть человек бесследно, словно дым, туман, коль он жил на белом
свете, работал и творил, радовался и горевал? Ведь даже обгоревшая спичка и та
не исчезает... Правда?
— Да... да...
Но ответ был не нужен,— и рассказчица не
услышала его.
Когда, одолев муку исповеди, Сахая решилась
и смогла поднять влажный взор на объятую горем женщину, страшась столкнуться с
ее помертвевшим лицом, с ее глазами, слепыми от пролившихся и невыплаканных
слез, она отпрянула невольно. От страха ли? Если и от него, — совсем не
походившего на тот, каким он ей представлялся. Сквозь нее глядели совершенно
сухие на слегка улыбающемся чему-то или кому-то лице глаза. И в этом заключался
настоящий страх. Такого Сахая никогда в жизни не переживала. Откуда она могла
догадываться, что такое возможно? Теперь же, узнав, поверила всему услышанному
здесь. Всему — до последнего слова. Губы невольно шевельнулись:
— Правда...
Точно вернувшись в этот миг откуда-то
издалека, Лидия Ивановна уловила невнятный шелест.
— Спасибо, голубушка... — Припала к Сахае,
поцеловала в голову. — Спасибо, что выслушала... И поняла... И за сочувствие...
Некоторые, если я чуть заикнусь об этом, принимают меня за тронувшуюся. Ведь я
же не сумасшедшая? — она опять собралась в комочек и, ожидая окончательного
приговора, возвела на Сахаю мгновенно изменившиеся — мокрые, беззащитные,
по-детски чистые, — глаза.
— Нет... Нет! Вы самый прекрасный человек
на земле! — уже ничего не боясь, зарыдала взахлеб Сахая и судорожно
обняла-обхватила ее. Наверное, старалась удержать, не дать ей исчезнуть хотя бы
на миг. Страдание, которое несла-хранила в себе эта необыкновенная женщина и
которое Сахая ощущала так явственно, предвещало и ее будущую жизнь, совсем не
такую, что рисовалась до этого — в минуты полного умиротворения, забвения -в
собственном безоблачном счастье.
Они плакали.
Лидия Ивановна, освободившись в эту минуту
от окаменевшей, казалось, навечно боли, плакала всем телом — вздрагивала,
уткнувшись седой головкой в грудь Сахаи.
Сахая плакала горько, еще не зная, отчего,
а то, что знала, вызывало в ней такое отвращение к себе, что она презирала
себя, ненавидела так сильно, как, наверное, нельзя ненавидеть даже смертельного
врага. «Нет! Гнусная ложь, какую она приготовила своими руками, ни за что не
появится на свет». Она не могла больше плакать — не имела права. «Дрянь! Какая
же ты дрянь!» — подумалось жестко. Пожалуй, еще и щадила себя. Случись это, —
не простит себя никогда. Сейчас решается ее судьба.
Время, только что стоявшее неподвижно и,
может быть, вообще отсутствующее в этом жилище, вдруг появилось и лихорадочно
рванулось.
— Мне пора!
— Великое вам спасибо! — Лидия Ивановна
выпустила Сахаю из объятий, склонила голову. — Спасибо, деточка! — промолвила
ясным голосом.
— Можно к вам приходить, Лидия Ивановна?
— Я буду ждать тебя, дочка... Теперь я
всегда буду ждать тебя...
*
— Стойте!
Сахая не сообразила, откуда прямо перед ней
возникла громадная неуклюжая фигура трудно, со всхлипами дышащего мужчины в
тапочках на босу ногу, загородившая дорогу. Испугаться — это ей и не пришло в
голову. Она боялась другого: теперь каждая секунда была на счету.
— Извините, у меня больше нет! — протянула
две десятки и мелочь — все деньги, какие нашлись (к счастью, захватила с собой
сумочку). — Берите, мне некогда!
«Грабитель» отвел руку Сахаи.
— Простите! — Дорогу и не думал
освобождать. — Кожевников Евграф Тимофеевич, — представилась фигура и продолжила
бухающим басом: — Мне жинка сказала, что, кажется, к Лидии Ивановне пришла
женщина из редакции. Вот и торчу тут, чтобы перехватить вас. Вы и вправду
работаете в редакции?
— Да. Но я, товарищ, очень спешу!
— На три минуты. Всего на три минуты,
товарищ?..
— Андросова.
— ...товарищ Андросова. Для чего вы
заходили к Лидии Ивановне?
— Я совсем не обязана докладывать каждому
встречному, куда и зачем хожу! — досадуя, что драгоценные минуты уходят, Сахая
разозлилась.
— Конечно, не обязаны... Но мы хотели бы
знать.
— Кто
это «мы»?
— Мы — это старые геологи, сослуживцы и
товарищи Михаила Кузьмича Кузнецова. Если вас интересует причина, почему мы
вмешиваемся, то так: недавно приходили из райсовета, даже из милиции, — хотят
Лидию Ивановну куда-то переселить. Если вам дали задание способствовать этому,
знайте: Лидия Ивановна никуда отсюда не переедет! Вы что-нибудь сказали ей
насчет переселения?
— Н-нет...
— Это хорошо. А я боялся. Если бы точно
знал, что нечто подобное вы скажете, зашел бы, взял вас за шкирку и выбросил
вон.
— И вы, мужчина, смогли бы так поступить с
женщиной? — вдруг улыбнулась Сахая, представив, как этот громадный, пыхтящий,
словно паровик, великан берет ее, как котенка, за «шкирку» и... — И расхохоталась.
— Ничего смешного в этом нет! — обиженно и
сердито засопел угрюмый гигант.— Эх, просто поражаюсь, как коротка у людей
память на добро! Помнит ли кто-нибудь сейчас, что за двадцать пять лет адской
работы большинство приисков, что сейчас так гремят, были открыты при его
участии? Где там... Затеяли постыдную возню, чтобы выселить вдову из хором
размером не больше собачьей конуры! Ну, скажите, разве это не безобразие?
Э-эх!.. — махнул рукой, закончил решительно, непримиримо: — Лидию Ивановну в
обиду не дадим! Так своим и передайте!
— Это относится и ко мне?
— Ко всем!
— Извините, я спешу. Очень!
— Извините, что задержал и, кажется, —
усмехнулся, — перепугал вас. — «Грабитель» отступил в сторону, галантным
по-медвежьи жестом открывая Сахае дорогу.
— Товарищ... Товарищ Кожевников! Мне
необходима ваша помощь! — решившись на отчаянный шаг, крикнула Сахая в
широченную спину уходящего человека.
— К вашим услугам, товарищ Андросова! —
совершенно неожиданно на человеческом языке заговорил поворотившийся великан. —
Приказывайте!
Сбивчиво, волнуясь и захлебываясь словами,
Сахая рассказала о готовящейся статье.
— Я попробую добиться сама! Но вы на всякий
случай найдите Кэремясова и... Ну, в общем, вы понимаете... Статья не должна появиться.
Не должна! — впав в истерику, трясла разгневанного и в то же время растерянного
«товарища Кожевникова», вцепившись в его свитер.
*
В редакции уже никого не было — не стоило и
заходить. Сахая опрометью кинулась в типографию.
— Стой!.. Остановитесь!
— Что такое? Что стряслось? — печатник
Морозов, старик с лысым черепом и роскошной, как у Льва Толстого, бородищей,
занавешивающей всю грудь, вышел из-за грохочущей машины.
— Василий Николаевич, разворот уже
отпечатали?
— Нет, только начали.
— Милый Василий Николаевич, прошу вас,
печатать пока прекратите!
— Почему? — прогудел сквозь дремучую
бороду.
— Будем снимать одну статью.
— Вот тебе на! Снимаете, когда уже идет
печать!.. Ну и работнички!..— и, еще какие-то слова вроде этих ворча себе под
нос, остановил машину.
— Почему остановились? — тут же появился
Вилюй Архипович Багынанов, заместитель редактора.
— А вот товарищ Андросова остановила.
Сказала, что снимается статья.
Багынанов повернулся к Сахае:
— Распоряжение редактора?
— Нет... Я сама...
Едва ли кто в подобном случае не развел
руками, да еще и ухмыльнулся бы. Зам только пожал плечами:
— Ну,
это, извините меня покорно, Сахая Захаровна, несерьезно. От вас я такого не
ожидал... — Не будь она женой первого секретаря райкома, сказал бы что-нибудь и
позанозистей. Теперь же ограничился этими словами: и не обидел как будто, и
пожурил по праву старшего, более опытного коллеги.
— Выслушайте меня, Вилюй Архипович...
— В газете, подписанной главным редактором,
никто, и я в том числе, ничего не смеет менять! Вы это знаете не хуже меня. —
Кивнул Морозову: — Печатайте!
— Послушайте! —Сахая нагнала уходящего
Багынанова. — Вы мне поверьте... Эту статью никак нельзя печатать. Ну, никак
нельзя!
То, что рассказала Сахая (так же путано и
нескладно, как и Кожевникову), не произвело на вежливо-равнодушно слушающего
зама никакого впечатления.
— Да... да, конечно... Может быть, оно и
так... — тускло промямлил он. — Но, поймите и меня, снять какой-нибудь материал
я могу только по распоряжению... Ну, я уже это вам объяснял, — нудно закончил
чтение нотации.
Чуть не плача Сахая бежала домой к
Нефедову. Благо жил он совсем рядом. Только бы застать!
О счастье! Николай Мефодьевич медленно
прогуливался по дворику, делая глубокие вдохи и короткие выдохи, — совершал
вечерний моцион.
Выслушав на ходу, кротко вздохнул:
— Во всем этом я не вижу ни малейшего
повода, чтобы эдак-то волноваться, дорогая Сахая Захаровна.
— Ка-ак?
— А вот так, не ви-ижу.
— Николай Мефодьевич, мы совершаем
преступную ошибку! — Слезы готовы были политься из ее глаз.
Если бы он знал, как она ненавидит его в
эту минуту, — готова... Что готова, и сама не могла бы сказать. Но Нефедову это
было все равно.
— Помилуйте,
голубушка. Никакой ошибки, тем паче преступной, в статье нет. И она обязательно
должна быть опубликована в завтрашнем номере.
— По... почему? — Слезы, стоявшие в ее
глазах, уже текли неудержимо.
Что-то похожее на. жалость шевельнулось в
незлом сердце Николая Мефодьевича. Но что он мог поделать?
— Почему-у-у?..
— Таково распоряжение сверху. Доброй ночи,
Сахая Захаровна. — Николай Мефодьевич, произведя глубокий вдох и заложив при
этом руки за спину, не спеша направился в глубь дворика.
— Николай Мефодьевич!..
Не обернулся.
*
Не помня, как доплелась до дома, упала
ничком на постель; страшные мысли, которые она не смела облечь в слова, и
самая-самая страшная, ибо была не о мгновенном исчезновении из числа живущих на
этом свете людей — не о смерти, а о муке продолжения существования, но не здесь
(завтра от позора она не сможет смотреть людям в глаза и уедет сегодня же,
только дождется Мэндэ, с которым уже мысленно прощалась), заставили стонать и
корчиться все ее существо.
— Сахаюшка-а-а!.. Ты дома, солнышко?
Услышав вдруг веселый голос Мэндэ, она еще
глубже зарылась лицом в подушку, — только бы ничего не говорить. Голос
сорвется, и она безутешно разрыдается.
И в это время затрезвонил телефон.
— Сейчас буду! — входная дверь тут же
хлопнула. Мэндэ куда-то срочно вызвали. Так и не узнал, дома ли Сахая.
*
Вернулся Мэндэ поздно ночью. Не зажигая
света и даже не раздевшись, прошел в спальню.
— Сахая, — позвал осторожно.
Тяжелый вздох — в ответ.
— Сама же затеяла всю кутерьму, а тут
лежишь, ровно ничего не зная и не ведая, в молчанку играешь! — нарочито сердито
проворчал.
— Со статьей как?
— За то, что чуть не пропустила
несправедливую статью, завтра в редакции получишь нагоняй. И — поделом!
Сахая вскочила и повисла у мужа на шее.
*
Утром Нефедов, прежде расплывающийся в
улыбке на приветствие Сахаи, на этот раз только пробурчал что-то неразборчивое
и, тяжело сопя, прошел мимо.
Глава 10
Есть ли большее наслаждение для мужчины,
чем выбритое до легкой синевы лицо?
Оказывается, есть: лицо, буйно заросшее
дремучей, первобытной бородищей, немытой, нечесаной, в которой запутались дикие
травы, крошки, табачные и хлебные, и прочая мелочь. За особое достоинство
почитается, если она источает благоухающий запах дыма ночных костров и
романтики походов в неведомое. И она же причащает современного гражданина,
скажем, кое-какого специалиста по кибернетике, к великому племени
доисторических охотников на динозавров или, не имеет принципиального значения,
тушканчиков куда проще и надежнее, чем какая-нибудь мудреная теория обратимости
времени.
Чью сторону принять в этом суровом, но, к
счастью, исключающем, по нынешним временам, кровопролитие споре? А может,
лучше: пусть каждый поступает, как ему заблагорассудится, — по велению сердца и
вкуса.
Максим предпочитал первый вариант. Не
потому, конечно, что люто ненавидел и глубоко презирал самозванцев, то есть
туристов, коим стоило совершить вылазку на природу в пределах сотняшки
километров от Москвы, чтобы на этом основании возвести себя в гордое звание
бывалых путешественников и первопроходцев. И заодно утвердиться в праве на
личную бороду. В его глазах они были простыми лентяями и неряхами.
Короче: в эту минуту Максим брился. И не
где-нибудь — за тысячи километров от дома, в необыкновенном, почти сказочном
краю, среди первозданной природы. Осколок зеркала, укрепленный на сучке дерева,
отражал наивно-лучезарную чистоту и непорочность юности — щеки и подбородок
новоиспеченного старателя вполне могли еще обходиться без лезвия, но... Да что
говорить: какой же отрок добровольно откажется почувствовать себя мужем?
Небывалая радость, которую испытывал сейчас
всем существом, родилась, точнее, вспыхнула нежданно-негаданно в тот момент,
когда он вынырнул из ласковой, прозрачной, искрящейся слюдяными блестками
глубины — сна, в который провалился, точно, казалось, в черную дыру, и уж никак
не думал, что проснется так легко. Вчерашней ломоты во всем теле не было и в
помине. Наоборот — крылатость!
Правда, вначале, едва распахнув глаза,
испугался: проспал! Солнце уже вовсю гуляло по небу, и день ликовал, сияя и
звеня на все голоса. Почему же его никто не разбудил? Не разбудили и Тетерина с
Айдаром. Они как будто устроили соревнование, кто кого перехрапит. И вдруг
вспомнил: с нынешнего дня их звено работает в ночную смену. Работать ночью,
пожалуй, лучше: прохлада! Только вот комары — не станет их гуще?
А радость все прибывала. От светлыни,
полыхавшей вокруг без устали, и от пьянящего воздуха, которого он набрал полную
грудь, едва не завопил во все горло. Еле удержался. «А-а!» — только выдохнул...
Ноги сами так и несли его; и, соверши он какое-то чудесное, неуловимое движение
руками,— полетел бы над землей. Но ему никто не открыл этой тайны. Ну и что? Он
и так парил в бесконечности воздушного пространства, равный птицам.
«Ур-ра-а!» Времени до начала смены столько,
что теперь-то можно хорошенько осмотреть и исследовать окрестность. Прежде для
этого просто не оставалось сил: приплетаясь с работы к закату солнца и наскоро
поев, падал замертво от изнеможения. Теперь дело другое.
«А-а!» Не ведающим усталости полярным
оленем мчался Максим в низину, когда услыхал сначала глухой, но быстро
нарастающий стрекот, идущий с неба. Вертолет! Не тот ли самый, который забросил
их сюда, в эту глухомань? Зачем он прилетел сейчас? Наверное, забрать намытое
золото. Если и так, это событие ничуть не волновало Максима.
Золото! Какое оно настоящее? Не то, что в
ювелирном магазине, а живое, только-только «снятое». Максим и сам еще не видал:
матерые «старички» не допускали его, необученного и необстрелянного новобранца,
к таинственному ритуалу лицезрения «блеска сатанинских глаз», так в старину величали
золото мудрые якуты. Может, нынешние мудрецы боялись, что у зеленого юнца, как
у иных, вроде куда более зрелых молодцов, начнут трястись руки и челюсти, глаза
загорятся безумным огнем? Тогда, считай, нет человека — пропал. А на его месте
— кровожадный зверь! Тем более опасный, что когда-то он был человеком.
Максим и не думал обижаться. Откуда Журба
или Чиладзе могли знать, что он не какой-нибудь псих или потенциальный
преступник, сам до поры не подозревающий о дремлющих в нем жестоких инстинктах?
И разве сам он не видел недавно «пляску святого Витта»? Тот самый Тетерин
влетел в палатку с лихорадочно сверкающими желтыми глазами, хохоча и рыдая,
запрыгал, завертелся; и бесновался, пока не рухнул, бездыханный, на землю.
Когда наконец пришел в себя, прохрипел неузнаваемым голосом:
— Ну, братва, что я видел! Ну, б!.. Ну,
теперь всем покажу... мать!.. У-у!..
Вспомнив человеческую речь, объяснил, что
видел он «съемку» золота.
— П-п-пропасть! Будь я!.. — чиркнул грязным
ногтем по зубам. — Только на чуть-чуть не дотягивает до легендарной речки
Дирин, стерва! Ничего-о-о! Загребу деньжищ лопатой! Наконец-то госпожа Фортуна
улыбнулась и мне! — Клекотал, не замечая брезгливого взгляда Максима. Но и
по-настоящему страшно было. Страшнее, чем видеть Тетерина пьяным.
Максим не помчался любопытным щенком к
вертолету, только зачем-то подождал, когда приземлится, и пустился своею
дорогой.
*
Низина сошла на нет. Начался густой лес —
листвяк и ельник вперемежку. Максим двинулся вглубь. Идти по лесу оказалось
легче, чем по кочковатой долине. И это несмотря на все рытвины и взлобья, на
коряги и валежник.
И вдруг...
Максим замер. Точно споткнулся, налетев на
невидимое препятствие.
Что могло остановить его? Приди в голову —
не отринул бы со стыдливым смешком догадку, что корневище, бросившееся ему под
ноги, тут же и спряталось, мигом ушло в землю. Но такая сказочная причина не
явилась на ум, а он все стоял, не смея двинуться; и не ясное еще волнение, уже
не смутная тревога заполняла его существо; и когда переполнила через край,
он... вдруг обрел слух. В это надо было теперь поверить — в то, что,
оказывается, ступив в лес, он почему-то сначала ничего не слышал, словно был
глухой. Но, воспринимая окружающее только зрением, не ощущал и какого-нибудь душевного
неудобства. Слышать, несомненно, мешало и прочитанное, во что он до этой минуты
верил безусловно: «тайга» — значит, «вековечная тишина».
И вот, растерявшийся, потерянный в,
казалось, невообразимом хаосе звуков: каждый ствол, каждая ветка, каждая
травинка — все исторгало щебет, писк, шипение, треск, бульканье — Максим почти
начал понимать, что с ним сейчас творилось: в зазвучавшем вокруг него мире
происходило воплощение той нечаянной радости пробуждения, которая окрылила его
и повлекла навстречу чему-то невероятному, невозможному, что, однако, он —
именно он! — должен был исполнить. И не под страхом кары — потому что, не
соверши он что-то невозможное, распадется в прах это чудо. Лес онемеет. И
может, еще тысячу лет никто из людей не услышит его голоса, пока не появится
другой юноша, несущий в сердце возможность счастья, которого достигнет. Почему
этого нынче не сделает Максим? Порученье-то выше сил человеческих!.. Так ли уж
выше?.. Ну-ну, мое дело предупредить, чтоб потом не жаловаться...
Таинственные шепоты и шорохи перепархивали
вокруг. И ликование мешалось в душе юноши с томящей тревогой: неужели все, что
он видит и слышит наяву, — ради него? Да кто он такой? Чем может отдариться за
несказанную красоту? Максим невольно оглянулся, точно ища кого-то, кто достоин.
Никого не увидал. Но это ничего не значило.
А тем временем из дремучего леса, из
благоуханного воздуха, из синевы небес, из ослепительного солнца
текло-ликовало-исходило невыразимое, неподвластное и недоступное разуму —
музыка!
Очнулся
Максим от внезапно, так ему показалось, наступившей тишины. С изумлением
обнаружил, что стоит, обняв ствол деревца. Им оказалась березка. Обнял еще
крепче и прикоснулся губами, как Шукшин в «Калине красной». Отдернул — будто
ожегся. Засмущался машинального порыва... Но кто мог видеть его «телячьи
нежности»? Никого же не было. А деревья, птицы и разные насекомые — они все
понимают правильно.
...Чем дальше проникал Максим в чащу, тем
загадочней и сумрачней становилось. Между деревьев перебегали какие-то тени,
треща крыльями, перепархивали какие-то неведомые птицы. Вдруг прямо перед ним с
шуршанием зашевелилась прошлогодняя жухлая листва. Змея? Максим отпрыгнул за
дерево. То, что могло быть ядовитой гадюкой, оказалось... безобидным
бурундуком. Светло-коричневый, с черными полосками на спине, крошечными, с
дробинку, круглыми глазенками уставился снизу вверх на неведомое, странное
существо. Не просто смотрел, он вроде спрашивал: «Кто ты такой?» Существо
улыбнулось: «Я — человек!» Бурундук то ли понял, то ли нет, постоял еще немного
и, недоверчиво, показалось Максиму, поморгав бусинками, шмыгнул по своим делам.
— Я — че-ло-век! — слегка обидевшись,
крикнул Максим вслед ему. Но слышал ли бурундук? Или слова пропали даром?
Если, как известно, среди людей обязательно
есть хотя бы один свой Фома неверующий, — почему бы не быть такому и среди
лесных жителей? Его, несомненно, и повстречал сейчас Максим.
Зато остальной пернатый народец, словно
извиняясь за своего неучтивого собратца, сторицей пытался выказать «существу»
свое полное благорасположение; и, правду сказать, весьма перебарщивал в рвении,
которое можно было принять за невоспитанность и настырность, а при желании —
даже за наглость: мельтешил под ногами, чуть не садился на голову.
Кто бы в этом случае не подумал с известной
гордецой, впрочем, вполне понятной и потому извинительной: «А ступала ли здесь
когда-нибудь до меня нога человеческая?» И ответить с достаточной долей
уверенности: «С самого сотворения мира я первый из людей оставляю тут первый
след!» Максиц и подумал, и ответил именно так.
Чудеса! Хорошо, что они являлись в образах
милых пичуг и одного проскакавшего карликовым жеребенком зайца. Лешего или
русалку, сидящую на ветвях, Максим, пожалуй, испугался бы.
Он и испугался. Правда, по иной причине: не
заблудился ли он в дремучем лесу?
Но испуг был недолог. Надо поскорее
выбраться к речке — она не даст заплутать. Пойдешь вверх — непременно упрешься
в Харгы. Там их стан.
Лес между тем успокаивался, примолкал,
готовясь к вечернему часу, и соответственно преображался, чтобы предстать пред
очи далеких небесных светил в облике торжественно-величавого бора.
Максим ускорил шаги. Но главное, ему
перестало чего-то хватать. Чего? Попробовал запеть. Знаменитый университетский
бард здесь явно не годился. Не подошел и другой, не менее популярный,
менестрель из МАИ. И тут же вспомнилось другое, совсем даже не современное:
Когда б имел златые горы
И реки, полные вина,
Все отдал бы за ласки-взоры,
Чтоб ты владела мной одна...—
то была, по словам бабушки, любимая песня
его деда в молодости. Ей, прекрасной девушке с косой до пояса, кому же еще,
суровый юноша в краснозвездном шлеме готов был отдать все на свете!
Вот, оказывается, отчего Максиму еще
раньше, до песни, стало грустно: кто она, где она, его единственная и вечная?..
Смутился, но тут же твердо произнес про себя: «Любовь!» А что отдать — разве
жизнь не дороже всех «златых гор» в мире?
*
С нею все могло статься. И сталось:
Эриэнчик исчезла! Не будь она сама коровой, к загадочной истории с пропажей в
самый раз подошло бы выражение: точно корова языком слизнула.
В истории, названной для красного словца
загадочной, на самом деле ничего особенного не было. Особенной была корова.
Точнее, ее норов: питала неприязнь ко всему роду человеческому вообще и к хозяевам
в частности. Тем более она должна была возрасти теперь, когда Эриэнчик
готовилась стать матерью. Определив по кое-каким признакам, что случиться это
может с часу на час, мудрая Намылга заперла будущую роженицу в загоне. Так
говорится «Заперла» — просто покрепче да поплотнее затворила жердяные воротца.
Затворила и, наверное, с гордостью подумала, что сам черт их не отопрет.
Подумав так или иначе, со спокойной душой удалилась. Когда же спустя некоторое
время возвратилась назад, в первую минуту не смела поверить собственным очам:
ворота — нараспах, матушки-кормилицы — следок простыл. Умнее черта она, что ли?
Гуляет небось сейчас на воле, подсмеивается над хитрой Намылгой. Утешительно
так думать: «ушла» и «гуляет». А там кто знает, сама ушла или волк увел?
Как бы там ни было, Чаара с дедушкой весь
вчерашний вечер и весь нынешний день употребили на обшаривание окрестностей. Но
«дьяволица» и не думала находиться.
— Вся в хозяйку: такая же строптивица! —
попытался пошутить Дархан, заодно и тонко польстить расстроенной женушке, что
должно было и утешить ее одновременно.
— Что, она глупая, чтобы найтись сразу? —
неожиданно обиделась Намылга за «строптивицу», которой, однако, ума, по ее
мнению, не занимать.
Дархан тут же засмущался и стушевался.
Чаара слушала незлобивую перебранку дедушки
с бабушкой и незаметно улыбалась.
В конце концов на семейном совете было
решено: разыскать корову немедленно, круг поисков расширить.
Итак, Дархан отправился на восточную
сторону, Чаара — на западную.
Кому ведомо, на какие подвиги может
толкнуть любовь матери, хотя и коровы, к своему дитяти? Говорят, она может
совершить невозможное. Правильно говорят: фактов в подтверждение этому сколько
угодно.
Чаара замерла в глубоком раздумье: пройти
еще вперед или вернуться назад. Не зря, ох не зря ворчала вчера мудрая Намылга,
упрекая «старого» и «малого», — не заметив, прошли мимо беглянки; она же,
схоронившись где-нибудь в укромном местечке поблизости, наблюдала за растяпами
с презрением и брезгливостью: «Мол, корову-то найти не можете, а еще людьми
называетесь». Но, умница, не замычала — сдержалась от выражения по-своему,
по-коровьи то есть, обуревавшего ее чувства. Разве не умница? Это, видимо, и
имела в виду Намылга в частности.
Раздумье, какое теперь овладело Чаарой,
имело и другую причину: какой-то глухой размеренный гул, доносящийся спереди.
Если Эриэнчик действительно обладает
разумом, туда она не пойдет ни за какие блага. Значит...
Гул звучал посторонне, по-чужому, может, и
враждебность таилась в нем. Во всяком случае он совершенно отличался от
привычного шума живущей вокруг природы, вовсе не желая покоряться ей. Казалось,
наоборот. Откуда он шел, Чаара знала: на Харгы высадилась артель
золотодобытчиков. «Еще не известно, каких людей нелегкая забросила в наши
края!» — вспомнились Чааре слова Черканова, приезжавшего в гости к Дархану.
Тогда она не придала значения ни этим словам, ни тону, каким они были сказаны.
А теперь? И теперь было не до того: Эриэнчик как в воду канула.
Проводник и вернейший из верных приятель
Чаары Хопто, бежавший впереди, вернулся к хозяйке. Сел рядом столбиком. Так и
сяк наклоняя голову, внимательно и все с большим беспокойством старался
заглянуть Чааре в лицо. «Чего стала? В какую сторону пойдем?» — будто спрашивал
глазами.
Отдельно скажем: нам неизвестно, найдутся
или нет в этом солнечном, а нередко и сумрачном мире такие же истинные друзья и
товарищи, связанные узами братства подуху, без лишних и вообще без слов
понимающие друг дружку, как Чаара и Хопто?
Скажете: найдутся! Есть такие! Что ж, для
нас это великая радость. В радости — наша надежда, что когда-нибудь люди и
звери вспомнят, как жили раньше: одной семьей, и как все-все станут счастливы.
И как тогда будет!.. На «как» нам не хватит самого буйного и роскошного воображения.
А если бы хватило, — нужно было бы сочинять сказку! У нас же, увы, другая
задача и другая цель...
Однако не пожалеем нескольких слов, чтобы
завершить рассказ о сути взаимопонимания наших закадычных и преданных друзей.
Стоит только Чааре показать глазом, двинуть бровью, шевельнуть пальцем, — Хопто
безошибочно угадывает, чего она желает и что должен сделать он. Одна небольшая
загвоздка... Эта, что ли, загвоздка? Неважно, что Хопто не умеет говорить на
человеческом языке, а по-своему он — красноречи-ив! Иначе не вела бы Чаара
долгие доверительные разговоры с немым. Конечно, Хопто не все понимает, как
люди, но самую главную суть схватывает на лету и отвечает на своем собачьем
языке: то взвизгнет, то заворчит, то гавкнет, то рявкнет. Его тоже надо уметь
понимать. Чаара понимает. Сейчас вот душа Хопто наполнена сомнениями. Почему?
Да потому, что сомнениями объята сама Чаара.
— Скажи, Хопто: поищем еще или пойдем
назад, домой? — наклонилась к другу.
—Арр! — коротко рявкнул Хопто и взглянул на
недалекий перелесок впереди.
— Ладно, быть по-твоему! Еще немного
поищем. Ровно через час поворачиваем. Хорошо? Идем!
Хопто помчался к перелеску.
Впереди поодаль редкой цепью разбрелись
деревья. Чаара в детстве часто бывала тут: собирала смородину, малину,
бруснику. Можно сказать, знает здесь каждое дерево, каждую кочку и рытвину.
Во-он там, где виден большой просвет,— небольшая сугуннаах [* Сугуннаах — голубичная
поляна.]; по опушке кругом голубики столько — ввек не обобрать!
Лиственный лес кончился, началась чересполосица березы и тополя. Кругом стало
светлей, просторней, чище. Была пора самой пышной зелени, и все-таки этот
необыкновенный лес светился каким-то внутренним светом, идущим откуда-то из
прекрасной и бесконечной дали.
Чаара и Хопто вышли вскоре на опушку.
Пес, обежав вокруг поляны, почему-то быстро
вернулся, стал прыгать хозяйке на грудь, ткнулся мокрым кожаным носом в ее
щеку.
— Это еще что за шуточки?! — рассердилась
Чаара. Конечно, притворно.
Хопто виновато опустил голову.
— А-а, поняла: признание в любви! — хозяйка
ласково погладила присмиревшую собаку по голове.— Ну, любви-то не надо
стыдиться,— нравоучительно молвила она, будто ей-то эта истина была известна
всегда; а в том, что это — истина, и не могло быть ни малейшего сомнения.—
Стыдиться надо нехорошего. А любовь — это самое, самое... Ну, короче, самое
хорошее дело! Так что не стоит тебе смущаться. Смотри, вот я тебя также... —
Чаара носом прислонилась ко лбу Хопто, и некоторое время они так сидели вместе.
— Ну, любезничать кончили. А теперь за работу! Ты пошарь там — левее, а я
взгляну сверху на речку.
Счастливый Хопто стремглав понесся в
указанном направлении.
Чаара еще раз оглядела поляну —
повнимательней. Нет, признаков присутствия скотины незаметно. «Дьяволица» могла
затаиться в лесу. Может забрести и к речке, спасаясь от мошкары. Ведь ей и напиться
надо. Чаара стянула с шеи невесомый шелковый платок и принялась обмахивать
разгоряченное лицо. Фу, какая жарища! Не успела пройти и нескольких шагов, испуганно
шарахнулась в сторону: прямо из-под ее ног с оглушительным шумом вырвались два
огромных селезня и, громко крякая, тяжело полетели прочь, заворачивая к речке.
Грозный Хопто тут же очутился рядом.
Убедившись, что это не больше чем взлетевшие утки и никакой опасности нет,
побежал по невидимому следу дальше.
Речка у крутого песчаного яра, куда вышла
Чаара, — вся в воронках черных крутящихся омутов. Зато на мелях и перекатах —
волшебная сокровищница: под тонким, с детский мизинец, слоем хрустальной воды
играли, перемигивались, переливались разноцветные драгоценные камешки.
Чаара залюбовалась. И так, очарованная, не
в силах оторвать взора, о чем-то задумалась, вовсе и не подозревая, что она
думает. Какие-то сладко волнующие все ее существо видения проносились перед
ней. Что это было? Что это могло быть? В минуту озарения нужно ли знать, что
оно-то и есть настоящее счастье? Да и то счастье не ведает, что оно — само
счастье. А вот и еще: если человек может и умеет вспоминать,— значит, он уже взрослый.
Или почти взрослый. Пусть это не одно и то же. Но все-таки...
А видения, захватившие Чаару, возвращали ей
вот что: когда-то малыши с неблизкого отсюда аласа Кытыя мчались наперегонки
именно к этому месту с единственной и великой целью — побольше набрать самых
замечательных цветных камешков и почувствовать себя властелинами мира,
обладателями того, чему нет и не может быть цены: радости! И радости — от
радости, когда несравненный богач одаривал щедрой рукой неудачливого товарища,
сам вдруг становясь нищим и... еще более счастливым! Или то же, когда владелец
лучшего из «алмазов» с бескорыстным благородством обменивал его на потускневший
серый голяк!.. Или!..
Случались и ссоры. Но до свадеб всем было
далеко-далеко. Синяки заживали. Обиды проходили сами собой...
Сверху Чаара оглядела приречье. Коровы
нигде не было. Нет, «умница» по такому обрыву не пошла бы.
Чаара же пошла по крутояру, даже
замурлыкала что-то негромко. Замурлыкалось машинально, поэтому она и не
замечала, не думая о словах. Пелось же: «Я думала, что лик блестящего ласкового
солнца спустился и стоит на якутском дворе,— то пришел и стоит юноша, блестящий
ликом, счастливым лицом!»
Что значит пересказать содержание? Ничего
не значит. Может, даже сделать хуже — испортить песню. Из песни слова не
выкинешь. А как, если мелодию? Как, если всю несравненную красоту земли и
небес, из которых она выпорхнула легким дыханием? Откуда бы иначе могла знать
Чаара этот странный напев? Может, кем-то сказано, может, сейчас родилось: у
каждой песни — своя родина. А коли так, песня тоже ищет свой дом — душу, в
какой зазвучит, словно родится заново.
Как кончила напевать, Чаара тоже не
заметила. И тотчас услышала внизу под обрывом какой-то плеск. Не Эриэнчик ли?
Вот негодница! Подойдя к самому краю, заглянула вниз на речку. Никого и ничего.
Может, опять взлетели те самые селезни? Но те закрякали бы, — дескать, это мы,
все видим, все слышим, близко уже не подпустим!
Обходя заросли ивняка, мешавшие ей как
следует рассмотреть, Чаара в просветы густой листвы смутно различила внизу, под
берегом, что-то большое, шевелящееся. Если это «что-то» никак не могло быть
Эриэнчик, тут обрыв еще круче, чем был раньше, — неужели там медведь?! Или
сохатый? Сердце испуганно заколотилось. В лихорадочных, почти бессознательных
поисках выхода: не потерять головы от страха, а может, что и хуже, —пришло
спасение. Припомнилось, как дед говаривал: «Голубушка, зверя напрасно бояться
не надо. Он нападает, лишь защищаясь, зря никого не тронет».
Милый дедушка! Он-то заранее знал, что с
ней, его внучкой, может случиться всякое. И такое, что случилось теперь. Не зря
он готовил к любым неожиданностям. Дедушка-а! Сердце Чаары зашлось от нежности
и любви. Выходит, и она не зря утешала Хопто, внушая ему, что любовь — это самое-самое?..
Ушел страх — пришло любопытство: кто же
все-таки это? Тихо, на цыпочках подкралась к самому краю обрыва и... прямо
перед собой, на берегу речки, увидела не медведя, не сохатого, а — человека!
Человек!
Увидь она там, внизу, любого таежного
зверя, даже какого-нибудь легендарного героя из «олонхо», удивилась бы куда
меньше, чем теперь. В этих пустынных, безлюдных местах, на самой верховине
Джэнкира встретить человека — это было действительно чудо! Но благо ли?
Не из тех ли он, кто в одиночку, таясь от людей,
по-воровски моет золото — ищет слепого счастья? Но тут ей вспомнился услышанный
с этого, яра отдаленный смутный гул. Наверное, он из этих — харгынских
старателей. Из тех людей, которые уже начали творить будущий прекрасный Джэнкир,
куда она приедет уже медиком с высшим образованием?
Глядя во все глаза на незнакомца, Чаара
вдруг сообразила, что, выйдя из-за кустов, она стоит на открытом месте. И как
всегда бывает, — только сделала шаг в сторону, чтобы затаиться в тени деревьев,
— под ее ногой громко треснул сучок. Несомненно, специально для этого он и
оказался тут: дожидался своего часа.
Человек на берегу испуганно выронил из рук
шест и резко обернулся.
Человек внизу, по колено в реке, и человек
наверху, на гребне яра, молча смотрели прямо друг на дружку.
Максим — а это был он — невольно зажмурил и
тут же распахнул глаза: она все равно была! Стояла! Перед его глазами стояла
нежно-воздушная девушка, точь-в-точь похожая на сказочную фею, духа трав и
цветов. Неужели она может вот сейчас бесследно раствориться в прозрачном
воздухе или невидимо перелиться в дыхание шумящих листвой деревьев? Или
превратиться в порхающую бабочку? Или — в играющий блик на бегучей волне?
Подобное видение, наверное, может только присниться. Но он, он-то видит наяву.
Это не сон. Вот она стоит... Стоит!
А в Чааре в этот момент все ее чувства
пересилило одно: радость! Да-да, ее захлестнула радость. Она ожидала и боялась
увидеть человека, заросшего дикой бородой, с грязно-черным морщинистым лицом, смотрящего
исподлобья тяжелым взглядом ненавидящих закровеневших глаз, — такими она
представляла искателей золота по книгам иностранных и русских писателей,
которых читала. Никому не пожелай встречи с такими! На нее же изумленными
голубыми очами смотрел русоволосый, светлоликий, прекрасный юноша — витязь из
русских былин! Что за чудеса: Алеша Попович — и в самой гуще джэнкирской тайги?
Максим и Чаара, не веря своим глазам, молча
смотрели друг на дружку.
Они смотрели не отрываясь и не смея
оторваться, открывая друг в друге не то, что обычно видят в них другие люди,
желая для удобства принимать их за тех, какие они нужны и полезны в
обыкновенной жизни — в работе, в компании и просто так; они же искали то, без
чего невозможная другая, настоящая, жизнь, когда один уже не мыслит себя без
другого.
Но так должно быть в первые минуты и
длиться не очень долго,— чтобы не спугнуть и, не дай бог, обидеть чудо слишком
пристальным, неподвижным взглядом, а только как бы коснуться без касания, как
бы запомнить без памяти и поскорей постараться стать земными людьми. Только и
это не просто, ибо известно из древности: «Скажи хоть слово, чтобы я увидел
тебя».
Слово — какое?
— Здравствуй...
Само ли сказалось-выдохнулось? Не поспешил
ли вымолвить не до конца созревшее?
— Здравствуй...
Не поспешила ль ответить суетно?
Чаара осторожно сняла ногу с
предательского, самого лучшего из всех сучка.
— Не уходи!.. Пожалуйста, не уходи! — Юноша
одним духом взлетел на яр.
Девушка и не подумала испугаться.
— Максим.
— Чаара.
Отдернув руки, едва соприкоснулись, юноша и
девушка стояли друг против друга и улыбались. Если бы кто-нибудь посмотрел на
них со стороны, он наверняка подумал бы, что эти двое похожи на людей, которые
когда-то, давным-давно, потерялись и вот снова неожиданно обрели друг друга.
К счастью, они были уже совсем земные и
потому могли говорить о самых простых, но весьма необходимых вещах. Тем более
для людей, которым еще предстоит познакомиться.
— Ты откуда? — спросил Он.
— Оттуда... — неопределенно, куда-то назад,
в сторону леса, повела Она рукой.
— Откуда это «оттуда»?
— Из Джэнкира.
— Вот же Джэнкир, — кивнул Он вниз, в
сторону речки.
— Джэнкир и там, — дотронулась Она ладошкой
до потного лба. — Ну, тогда из аласа Кытыя.
— Что это такое «алас Кытыя»?
— Вот такая, — начертила Она круг в
воздухе, — круглая долина посреди леса. И там мой дом.
— Значит, деревня?
— Нет, не деревня.
— Уж не Эдем ли? — Он позволил себе
пошутить.
Она засмеялась.
— А что, если есть рай на земле, то он там,
у нас!
— И далеко до земного рая? —
полюбопытствовал Он.
— Не так уж: два-три километра лесом, —
удовлетворила Она любопытство вполне серьезно. Только глаза заиграли смехом...
Эта беседа могла бы продлиться вечность,
ибо истинный смысл ее был не в том, что они говорили словами, а в том, что и
выразить не смогли бы.
Но в этот момент, с оскаленной пастью и
оглушительно лая, из дремучего леса всесокрушающим смерчем вылетел страшный пес.
В первый момент — секунда, не более! — Он и
Она отшатнулись было в разные стороны. В другую секунду Он заслонил Ее и
оказался лицом к лицу с лесным чудовищем. Оно, вздыбив шерсть на загривке,
ощерив острые зубы, утробно рыкало. Еще секунду — и... прыгнет. Но зверь
пробудился и в Нем.
— Хопто!
Сначала Он и не понял, чей это голос.
Сообразил уже, когда Она гладила чудище по голове.
— Хопто, успокойся... хватит... — И лбом
прильнула ко лбу собаки.
Не так-то просто снова стать человеком. И
Ему удалось это совсем нелегко.
— Это наш Хопто, — обернулась Она к Нему,
обнимая уже укрощенного зверя за шею.
Пес напоследок гавкнул еще разок — уже не с
прежней гневной и яростной силой.
— Я думал...— И Он рассмеялся, признаваясь
дрожащим смехом, что чуть не умер от страха, но не упрекая Ее ни в чем,
довольный, что это уже позади, а что впереди — прекрасно. И подмигнул
отошедшему в сторону псу: — Ну, брат... Брр!
Хопто опустился на землю, положил голову на
лапы.
Беседа возобновилась.
— А ты откуда?
— Я из Харгы.
— У вас там тоже рай?
— Не совсем, но близко.
Услышав похвалу родным местам, Она
расцвела. Но все же сомненье, не лесть ли, прошелестело:
— Правда?
— Правда. Еще какая!
— Спасибо тебе, Максим. — В первый раз она
назвала его по имени.
— Мне-то за что? Спасибо тебе, владычице
этой земли, Ча-раа! — Он тоже впервые вымолвил ее имя. Но он-то боялся: вдруг
ошибется? Прежде не мог и представить, что существует на свете такое таинственно-нежное
имя!
— Не Чараа, — она ничуть не обиделась, —
Чаара. Ча-а-ра.
— Ча-а-ра. — Послушно повторил за ней по
слогам. — Чаара! — Такое имя показалось ему еще лучше прежнего. И он
рассмеялся. И оттого, что знал, что теперь не ошибется больше никогда в жизни. —
Послушай, Чаара...
— Слушаю.
— Смею просить Вас и смею надеяться,
великолепнейшая Чаара Джэнкирская, что, выслушав мою просьбу, Вы не обрушите на
ничтожного Свой священный гнев...
— Проси! Наш гнев на тебя не обрушится! —
Приняла игру. Словно была готова.
— О дочь земли и неба, Чаара! Окажите
великую честь, соизволив принять мой скромный подарок. — Трепеща склонил
почтительно голову.
— Считай, честь тебе оказана. Дари же,
витязь.
— О несравненная! Мой скромный подарок не
здесь, но рядом. Не далее чем в пяти шагах. Соблаговолите спуститься к речке.
«Несравненная» величественно, едва
приметным кивком соблаговолила.
«Витязь», шагнув к краю яра, немедленно
предложил услуги.
— Нет уж, мой храбрый рыцарь, лучше иди за
мною! Да смотри, осторожней!
Едва касаясь земли замшевыми туфельками с
узорчатым шитьем, Великолепнейшая стала быстро спускаться по крутому склону.
Под ее, казалось, невесомой поступью ни песчинки не сдвинулось с места.
«Рыцарь» смело шагнул вослед. Песок под
ногами поплыл. И — «а-ай!» — рыцарь ссыпался вниз в мгновение ока.
Не засмеялась царица, молвила с легкою
укоризною:
— Я же предупреждала...— И боле о сем
происшествии ни словечка. — Ну, где твой подарок? Жду!
«Ничтожный» бросился к речке и... исчез с
головой.
— Ай?!
Только успела вскрикнуть — он уже
возвращался к ней, мокрый и грустный с головы до ног. Как хорошо, что не
решился утопиться от позора.
— О-ох...
Он шел, неся на дрожащей ладони бесценный
подарок — сияющий изумруд.
Вот,— произнес упавшим голосом.
— Благодарю, мой витязь! — Приняла с ладони
на ладонь. — Благодарю сердечно!
Но что это? Не прошло и минуты — изумруд
погас, превратился в простую гальку. О горе-злосчастье! За что же над ним
смеется судьба? Зачем не остался он в черной пучине навеки?
Божественная, я не хотел обмануть Тебя! Так
получилось. Но все равно я достоин самой жестокой казни!
— Зачем же? Когда бы ты знал, как дорог мне
твой подарок! — Она любовалась неказистым, неожиданно потускневшим камнем.
«Не притворяется?» Максим смотрел на Чаару
с недоумением. Он и сам не предвидел такого разительного преображения камня.
Если бы и в самом деле знал, как несправедлив, подозревая Чаару в притворстве!
— Но как же мне одарить тебя? — Задумалась
не на шутку. — Впрочем, я знаю. Дарю тебе этот лес, эту речку, во-он те далекие
горы — всю эту землю и небо над нею! Отныне ты — их хозяин.— И подождав
немного: — Ну как, доволен подарком?
— Чаара! — От испуга вылетело из головы, с
кем имеет дело: божественную назвал как простолюдинку. Но и она, уже кончив
игру, забыла. — Что же мне делать с ними?
— Владей и заботься! Царствуй и береги! —
Эхо былой церемонии. Уже и растаяло. Уже спросила другим — теплым — голосом: —
Видишь вон тот цветок? — Показала на другой берег речки.
В который раз, не успел Максим моргнуть
глазом, — Чаара уже скользила над речкой. Под ее босыми ногами — скользкая,
пружинящая лесина. Мигом сорвав цветок, воздушным видением
перенеслась-перебежала-перепорхнула обратно.
— Вот.
— Спасибо, Чаара! — Голос Максима дрожал,
как «мост», еще продолжающий трепетать.
— От имени госпожи — бабушки Джэнкир. За
то, что ты принял ее душой, глядишь на нее с приязнью.
— Чаара!..
— Что, Максим?
— А если бы...
— «Если бы» не считается! — Оглянулась на
речку. «Мост» уже успокоился: не колебался.
*
Где же Хопто?
В это время далеко, где-то на северной
стороне долины, вдруг раздался лай.
— Это Хопто! — Чаара одним движением сунула
ноги в туфельки. — Бегу!
— А если собака наткнулась на хищного
зверя? — вырвалось у Максима.
— Пусть! Хопто зовет!
Прыгнув на склон насыпи, Максим протянул
руку Чааре. Так, держась за руки, они взбежали на крутояр и побежали дальше по
опушке леса, вдоль долины, на несмолкающий требовательный голос Хопто.
— Чаара, ты тут подожди. Я пойду посмотрю,
что там. Вдруг действительно хищник?
— Нет, если б была опасность, Хопто не звал
бы меня. Зовет, потому что я необходима.
— Чаара!..
Не дослушав, она побежала к месту, где
заливался лаем Хопто. Максим мчался рядом с нею. И когда лай раздался совсем
близко, он обогнал Чаару.
В просвете между деревьями Максим различил
что-то черное, огромно-глыбистое. Оно явно двигалось.
— Чаара, не подходи! Там медведь!
— Где?
— Вон, вон!.. Бежим назад!
Женское любопытство! Сколько бед и греха от
него на свете! Чаара опять не послушалась. Замерев на цыпочках, пристально
всматривалась в охристо-лиловатый сумрак чащи, куда ткнул рукою Максим.
Насмотревшись вдоволь, захлопала вдруг в ладоши и закричала:
— Да это же Эриэнчик! Эриэнчик! Эриэнчик! —
Кинулась в глубь леса.
Заслышав долгожданный голос, навстречу
примчался Хопто.
— Милый, родной Хопто! Какой же ты молодец,
Хопто! — Погладила пса по загривку. — Что, она отелилась?
Хопто завилял хвостом, отрывисто взлаял.
Чаара взлетела на ноги:
— Пошли скорей! — Поняла, что ответил пес.
Через минуту они вышли на маленькую, с
японский дворик, лужайку. Большая черно-пестрая корова с загогулистыми рогами
топталась на одном месте, трясла головой и размахивала хвостом — то ли
отбиваясь от комарья, то ли выказывая неудовольствие появлением людей. Рядом с
нею на тоненьких подгибающихся ножках-прутиках качался, дрожа при этом крупной
дрожью, крохотный черный теленок.
— О Эриэнчик, с новым потомством! —
воскликнула радостно Чаара.
Нелюдимая корова-мать, будто не нуждаясь и
не желая принимать ничьих представлений, тем более от людей, которых меньше
всего хотела видеть, засопела сердито. Ну и характер!
— Эриэнчик, и не стыдно тебе: почему
убежала из дому? Глупая, кто же обидел бы твоего малыша? — Чаара подошла к
угрюмой корове, обняла ее за шею.
Хопто со всех сторон обнюхал теленка.
Похоже, тот ему очень понравился: лизнул его в мокрый плоский нос.
— Ну, Эриэнчик, не стоять тут век, идем!
Бабушка с дедушкой уже набедовались, дожидаясь нас, — Чаара повернула голову
коровы на восток и легонько шлепнула ладошкой по крупу. — Пошли!
Эриэнчик и не думала сдвинуться с места.
Наоборот. Она даже угрожающе повела рогами: мол, идите, если вам надо. А мне с
сыночком и здесь чудесно!
— Эх, Эриэнчик, как ты не понимаешь, мы же
тебе только добра желаем! Что, так и будем стоять тут?! — Обида и чуть не слезы
показались Максиму в Чаарином голосе.
Корова меж тем принялась вылизывать
теленка.
— Не хочешь расстаться с маленьким? А кто у
тебя его отбирает? Вот все вместе и пойдем домой. Хорошо? — Чаара ворковала,
поглаживала, потягивала корову за рога.
А та на все ласки и унижения ноль внимания.
Тут Чаара, вот умница, скумекала:
— Максим, поведи-ка теленка вперед! Тогда и
эта гора с места двинется.
Лучше и не придумаешь! Сначала Максим хотел
подтолкнуть теленка сзади — тот ни в какую. Только дрожать стал чаще. Тогда попробовал
приподнять его за передние ноги, — тоже впустую. И верно: садись и плачь.
Выручил всех Хопто. Сел перед носом
теленка, тявкнул — и тот послушался. Сделал шаг левой ногою, потом — правой и
потихоньку двинулся, пошел и пошел перебирать прутиками.
Наверное, он еще не умел ходить и боялся,
что, если тронется, упадет и не поднимется. А Хопто его научил, как и с какой
ноги нужно начать. И дело пошло!
Обеспокоенная Эриэнчик с мычанием двинулась
вслед за сыночком.
И торжественно-величавое шествие началось.
— Как обрадуются дедушка с бабушкой! —
Только что едва не рыдавшая Чаара снова наполнилась радостью.
— А мать с отцом? — Вот и зацепка. Прежний
разговор продолжился, будто и не кончался.
— Они у меня живут далеко отсюда, в
поселке. Я здесь, увы, — лишь гостья, а не хозяйка здешнего рая, — улыбнулась
лукаво-печально Максиму. — Скоро уже и обратно.
— Как? Почему?
— Поеду в Якутск. Сдавать экзамены в
университет.
— На какой факультет?
— Медицинский. Стану врачом — вернусь сюда
насовсем.
— Именно сюда?
— Конечно!
— Будешь лечить только деда и бабушку?
— Почему? — взглянула она удивленно. —
Через несколько лет здесь откроются новый прииск и крупное отделение совхоза.
Шли по старой, когда-то расхоженной, но
после заросшей, теперь и вовсе еле приметной тропе.
Максим брел сзади, глядел и не мог
наглядеться на стройную нежную шею Чаары. На черных шелковых косах,
спускавшихся ниже пояса толстыми, с руку, жгутами, золотыми стрекозами
перелетали блики. И вся она словно плыла в воздухе, не касаясь земли
быстрокрылыми ножками, не колебля и стебелька травы.
Он и теперь не забыл ее — фею, духа полей и
лесов, но и земная, она была столь же необыкновенна.
«Откроется новый прииск...» С какой
надеждой сказала это Чаара! Чему же здесь радоваться? Ясно: ее и всех кто-то
ввел в заблуждение, нарисовав фантастические миражи, где молочные реки и райские
кущи. Максим покраснел от стыда, и жалости, и обиды, и... и... «Владей и
заботься!»? «Царствуй и береги!»? Он-то теперь ведь знает, его не обманешь:
если здесь обоснуется прииск, северным девственным джунглям с непуганым зверем
и птицами, с хрустальными водами рек и озер, с благоуханным живительным
воздухом — всей этой сказке придет очень скорый, неумолимый конец.
Рекультивация? Ха! Взять хотя бы их полигон: всюду курганы песка да камня. Ни о
какой бутировке и речи нет. Как-то осмелился спросить у Журбы: почему так? —
Тот безнадежно махнул рукой. Себя-то водить за нос ни к чему: после них
останется навечно голая черная пустыня! А может, когда-то прежде здесь тоже был
«рай»?
— Чаа-ра-а...
Она обернулась мгновенно. Ждала. Подхватив
с груди одну косу с распустившимися на конце волосами, неуловимыми движениями
ловких и точных пальчиков привычно заплела ее и небрежно кинула за спину и
устремила на Максима вопрошающий взгляд огромных и чистых, бездонно черных
своих глаз.
Максим не выдержал этого взгляда. «Нет,
лучше не знать ей этого! Как же люди, поселятся на изуродованной, бесплодной,
мертвой земле?»
Чаара ждала. Терпеливо.
Мысли Максима метались. Не потревожить ее,
но как? Сказал не шутя — всерьез:
— Чаара, я верю, ты станешь настоящим
врачом!
Улыбнулась:
— Ты это хотел сказать? — Уже и спокойна.
— Это! Я правда верю.
Спасибо, Максим. А ты... всегда будешь
старателем?
— Нет! Ну что ты? Конечно, нет! — В чем он
хотел оправдаться перед Чаарой этой своей горячностью? — Я учусь в МГУ. На
географическом. Мечтаю побродить по всей земле.
— Правда?.. Я так и знала... — Смутилась:
что «правда» и почему «так и знала»? Тут же и пошутила: — Решил начать свои
странствия с нашего Джэнкира?
— Так получилось... — Смутиться пришла его
очередь. То, о чем он расскажет ей когда-нибудь и ни за что не смог бы, даже
намеком, обмолвиться теперь, — о своем родном дедушке, погибшем на этой земле,
которую он, вместо того чтобы считать чужой и враждебной, может быть,
ненавидеть, вдруг полюбил нечаянно, — было причиной его смятения. Не она ли,
Чаара, заставила его предать память деда? Но разве он предал? Разве земля
виновата? От этих и прочих таких же мыслей, сумбурных, отрывочных, должных еще
созреть, но уже терзающих душу, стоял потерянно.
Главное: он был еще отрок, хотя и почти что
юноша, но не взрослый мужчина; прошедший и испытавший положенное, потому не вошедший
в тот срок своей жизни, когда заслужил бы право вершить святой суд. Не бездумно
жестокий, в порыве мщения, и не всепрощающий, в пылу благодушия, — истинно
справедливый в той высшей степени, в какой полюбил жизнь и людей. В какой понял
смысл бытия.
Это и
предстояло им, Максиму с Чаарой. Тогда все палачи и все невинные жертвы получат
свое по заслугам.
— Макси-им! — Нежно-певучий голос вернул
его из невыразимого, из немыслимого.
Ему улыбалась Чаара, и он ответил улыбкою.
— А где все наши? — спохватились
одновременно.
Ну и картинка! Теленок, подобрав под себя
ножонки, спокойно себе полеживает; мать над ним деловито перетирает жвачку;
неутомимый труженик, крутясь вкруг их, облаивает. Завидев Ча-ару с Максимом,
усилил лай. Когда подошли, Хопто встретил их скулежем: он, мол, из кожи вон, а
его не слушают.
Попытались поставить теленка на ноги — чуть
подержится, тут же валится на траву.
— Устал он, пусть полежит, — решила Чаара. —
Вечером за ним придем с дедушкой.
— Зачем вечером? Отнесем сейчас.
— Как это «отнесем»?
— А вот так! — Максим легко поднял теленка
на руки. — Ну, пошли!
Хопто, показывая дорогу, потрусил вперед.
— Тише ты, тише!.. Эриэнчик, угомонись! —
Чаара погрозила хворостиной корове. Той обращение Максима с ее дитятей пришлось
не по вкусу: готова была подступить с рогами. — Ты же сама отказалась вести его
за собой, а теперь еще и сердишься! Перестань!
Теленок устроил черную глянцевитую голову с
белой звездочкой во лбу на плече Максима; взгляд его влажных агатовых глаз
выражал неземное блаженство. На руках человека ему явно нравилось.
— У русских ведь есть «крестные отцы»? —
спросила Чаара, шагая рядом,
— Есть. А у вас?
— У нас тоже. Максим, стань ему крестным
отцом!
— Это кому, теленку? Разве у скотины бывают
крестные отцы? — Максим рассмеялся. — Тем более из людей.
— Не было раньше, пусть будет теперь! — Тут
же нашлась Чаара. — Ты его первый нашел. Ты его первый взял на руки. Чем не
крестный? Ну, будь, будь им!
— Ладно.
— А
теперь придумай теленку кличку. Крестный отец обязан дать крестнику имя. Таков
обычай. И у русских ведь так же, да?
— Точно не знаю.
— Так-так — я знаю! Ну, как его наречешь?
Максим помолчал, затем остановился.
— А что, если назвать Чернушкой? Он же весь
черный.
— Чернушка? Верно! Хорошая кличка! — Чаара
на радостях заплясала. Вспомнила, как когда-то, только пошла в первый класс,
дед нарек кличкой щенка. В большое, торчащее лопухом телячье ухо она трижды
кряду громко крикнула: — Чернушка! Чернушка! Чернушка! Все!.. Эриэнчик, сынка
твоего звать Чер-нуш-ка!.. До дома уже рукой подать. В семь часов — пир,
застолье...
Вздрогнув, Максим быстро обернулся.
— Сколько ты сказала? Времени сколько?!
Чаара удивленно взглянула на испуганное
лицо Максима и протянула руку с часами.
— Четверть седьмого.
Смена Максима начинается ровно в семь. За
пятнадцать минут до начала он должен быть на рабочем месте. Опаздывать даже на
минуту нельзя. Порядок у них железный. Об этом договорились с самого начала.
Строго соблюдает этот закон даже Картуз-набекрень, хотя втихую ворчит и
ругается.
Максим нехотя опустил теленка на землю.
— Чаара, прости, пожалуйста!.. Опаздывать
мне никак нельзя...
— Чего ты тогда стоишь? Беги быстрей! —
Чаара забеспокоилась чуть ли не больше самого Максима.
— А вы доберетесь сами?
— Отсюда близко. Да и Чернушка теперь
пойдет сам — отдохнул. Спеши, Максим!
Не в силах уйти так сразу, юноша с голубыми
глазами смотрел и не мог оторваться от лица черноглазой девушки.
— Чаара... Ча-а-ра...
Потупя взор, девушка не отвечала.
— Ча-а-ра... завтра встретимся?
— Нет, завтра и послезавтра я с дедушкой...
— А через три дня?
— Через
три? — Она прикинула что-то в уме. — Через три дня можно.
— Три дня!.. Как долго...
— Пройдут быстро.
— Там, где нашли Чернушку. Ладно? Ровно в
три. Хорошо, Чаара?
— Хорошо.
— Не забудешь?
— Не забуду. — Чаара показала на ладошке
его камешек. — Он напомнит.
— А мне напомнит вот он! — Максим достал из
кармана рубашки ее цветок.
Хопто, вертевшийся возле них, присел перед
Максимом и, повизгивая, точно пытаясь что-то сказать, тронул лапой его за
колено.
— Что, Хопто? — Максим наклонился, пожал
протянутую лапу. — Будем друзьями, ладно? Спасибо тебе, Хопто!
Довольный, пес ласково тявкнул.
— Спеши, Максим!
Он тут же рванул, понесся полярным оленем.
Промчавшись довольно много, юноша обернулся, замер в стремительном беге:
— До сви-да-ния, Ча-а-ра-а!..
Пролетев еще изрядное расстояние:
— Че-рез три дня!.. До сви-да-ни-я...
Девушка молча стояла и вдруг, не
удержавшись, сложила ладошки рупором:
— Макси-им!.. Через три дня!.. Мак-си-им!..
Из неразличимой дали, из непроглядных
глубин леса, всколыхнув весь белый свет, донеслось ответное:
—Ча-а-ра-а! Ча-а-ра-а!! Ча-а-ра-а!!!
Brak komentarzy:
Prześlij komentarz