Виссарион Саянов
ЗОЛОТАЯ ОЛЁКМА
СТАРЫЙ ИРКУТСК
На
Дьячьем Острове боярский сын Похабов
Построил
хижину, чтоб собирать ясак,
Прошли
года в глухой тоске ухабов,
Века
легли как гири на весах.
Над
летниками тесными бурятов
Сыченый дух да хмель болотных
трав;
Сюда
бежали, бросивши Саратов,
И
вольный Дон, и старой веры нрав.
И
город встал в пролете этом узком,
Суму
снегов надевши набекрень,
И наречен
он был в веках Иркутском,
Окуренный
пожарами курень.
Вот он встает в
туманах, перебитых
Неумолимым
присвистом весны.
Немало
есть фамилий именитых:
Трапезниковы,
Львовы, Баснины.
Он
богател. Его жирели тракты.
Делил
полмира белыми дверьми.
И чай
везли его подводы с Кяхты,
Обозы шли из
Томска и Перми.
Он
грузен стал, он стал богат, а впрочем
Судеб
возможно ль было ждать иных
От золотых и соболиных вотчин,
От
ярмарок и паузков речных.
Он,
словно струг, в века врезался, древний,
Рубили
дом, стучали топоры,
Бродяги
шли из Жилкинской деревни,
С
Ерусалимской проклятóй горы.
Он шлет
их в даль. Оборванные парни
Идут навстречу смерти
и пурге,
Мрут
от цынги в тени холодных варниц,
От
пули гибнут смолоду в тайге,
Чтоб богател,
чтоб наливался жиром,
Купеческий;
кабацкий, потаржнóй,
На
весь немшоный край, над целым полумиром,
Поставленный
купцами и казной.
ХОЗЯЕВА
Низко
кланяясь, провожала управа,
Лошадь
рванула — сойти с ума,
Налево — лабазы его, а
направо —
Им же
построенные дома.
А
сбоку саней медленно едет,
Снегом
и ветром обдавая на миг,
Весь
мир, разбитый на «дебет» и «кредит»,
Занесенный
в рубрики бухгалтерских книг.
Купола
церквей, как пробки графинов.
Зело
выдыхается это вино.
Кладбище
в жимолости и рябинах:
Здесь-де
покоиться суждено.
Годы
легли по откосам чалым,
Как
козырные тузы крестей.
Души
загубленных по отвалам
Изредка
встанут во мгле ночей.
Души всех тех, кто
погиб в юродстве
(Вниз пригибаются плечи их),
Тяжбы
в старинных судах сиротских,
Торжище
ярмарок площадных.
Сядет
обедать — уха стерляжья.
Скучно
идет с коньяком обед.
Сын-гимназист,
бормоча, расскажет:
«Жил-де на севере людоед».
Покажется
сразу: пельмени — уши,
Злобно
мигают глаза сельдей,
В
черном рассоле коптятся души
Всех
позагубленных им людей.
В
комнату бросится, прямо с инею,
И
поясные поклоны бьет.
Ветер уходит в Китай да
в Индию,
Неопалимый
тропарь поёт.
Церковь
построит, на бедных тысячу,
Но не
оставит сего в тиши,
Толстый
бухгалтер на счетах вычислит
Цену
спасенья его души.
Деньги
дарит он теперь, раздобрясь.
Надобно, все ж,
искупить добром
Трупы
шахтеров и брата образ.
(За ассигнации. Топором).
Так
бы и жил, да нежданно выплыл,
Всех
сотрапезников веселя,
Купчик
из Питера, голос сиплый,
В
кожаной сумочке векселя.
Месяц прошел, прииска он
продал,
Тихо
заплакал: «Что ж, володей»,
Но
следом за купчиком шла порода
Совсем
непонятных, чужих людей.
Никто
из них не ел струганину,
Они и
не знали, как водку пьют,
Когда
баргузин вдруг ударит в спину
И дымный мороз
невозбранно лют.
Они
аккуратно носили фраки,
Души
свои не трясли до дон,
Вовек
никому не кричали: «враки»,
А все
по-французски: «Раrdоn, раrdоn».
Их имя,
со страху, едва лепечется,
Топырясь,
идут упыри-года,
И стало
подвластно им все купечество,
Процентом
напуганы города.
Их имя,
со страху, едва лепечется,
Топырясь, идут упыри-года,
И
стало подвластно им все купечество,
Процентом
напуганы города.
РОМАНСЫ
Есть один
романс старинный,
На
отверженной заре,
Ночью
зимней, длинной-длинной,
Он
гремел на Ангаре.
«Моего
ль вы знали друга,
Он
был бравый молодец,
В
белых перьях штатский воин,
Первый
в бале и боец».
В
белых перьях ходит вьюга.
Зимний вечер хмур и тих.
Кто
идет? Найду ли друга
У шлагбаумов пустых.
От
него пришел гостинец,
И
тоскуют на току
Сто
дебелых именинниц
По Иркутску-городку.
Эти
годы отступили,
Отстучали в барабан,
Колчаковцы прокатили
По Сибири шарабан.
То
английский, то японский
Танец
грянет на балах,
И
поет правитель омский
В смуте виселиц и плах.
«Белы струги, белы перья,
Нехватает
якорей,
Где
дредноут твой, империя
В глубине каких морей?»
А по
Лене ходят паузки,
Бьет
по отмелям весна,
В деревнях,
в Тутуре, в Павловске,
Не
гуляют лоцмана.
Моего
ль вы знали лоцмана
С
красной лентой у штыка.
Вместе с ним дозоры посланы
Партизанского
полка.
В БЕГА
В
бега — запевают с тобой снегири,
В бега — громыхают на шахте бадьи,
В
бега — зарывается в гальку кайла,
В бега
— прижимается к локтю разрез,
Как
ель, на костре придорожном сгори,
Хоть
в дальней дороге без хлеба умри,
Послушай,
что скажут ребята твои:
За
прииском сразу — крутая скала,
За
ней пригибается к северу лес,
Хоть
из носу кровь, собирайся в поход
От
этих гремящих без устали вод.
Нарядчик тебя в три погибели
гнул,
Пять
шкур барабанных с тебя он содрал,
Убил
ты его — он навеки уснул,
Беги
за Байкал и беги за Урал.
Глядит на тебя, не моргая, дупло,
И неясыть-филин
дорогой кричит,
Уходит
в тайгу отработанный штрек,
Бежит
впереди перелесками пал,
Бежит
впереди он, и стало светло,
И
сумрак широким крылом развело,
И прыгает белка, и коршун летит.
Тебя
управляющий розгами сек,
Ты
нож ему в сердце — он сразу упал,
Беги
задыхаясь, покуда живой,
Той
трып ли тайгою, той трын ли травой.
На
небе сто звезд, словно сотня стрижей,
Дорожный
кустарник рыжей и рыжей.
Ты счастья
искал, — но к туманной стене
Приковано
счастье цепями семью,
На
семь завинчено крепких винтов,
Разрыв-трава и листок-размыкай
Напрасно
тебе снились во сне,
Напрасно за ними ты шел по весне,
Покинув
деревню и бросив семью.
Отвал
отработан, ты тоже готов,
Ложись на дороге, ложись — умирай.
Дожди
тебя били, слепили снега,
И кости твои обглодала цынга.
В последнюю
вспомнишь минуту свою
Вашгерды,
проселки, жену в шушуне,
Кушак
кумачевый и шаль на груди,
И
песню, которую няньчил якут,
И
шаньги, которые девки пекут,
Березы
и сосны в родимом краю,
Дороги, бегущей на
юг, колею,
Реку
при дороге, овраг при луне,
Кривые
кресты на путях впереди.
Неужто
все запросто — сумрак и мгла
И
жизнь мимоходом, как шитик прошла?
Мы
едем тайгою, валежника треск,
Век
прошлый хрустит под копытом,
С твоей
ли могилы разломанный крест
Нам
знаменьем машет забытым?
БАЙКАЛЬСКОЕ ПРЕДАНИЕ
Ямская почта мимо проскакала,
Но
все, что пел ямщик, я сберегу,
Есть
пегий бык па берегу Байкала,
Пасется он на синем берегу.
Есть
пегий бык. Его зовут сохатый.
Большой нарост под горлом у него.
Шумит
тайга. Вдали — острог дощатый,
Проселок, мочь и больше
ничего.
Вдруг
человека вынесло над бездной.
Минуту
он стоит, оторопев:
Как глух
и резок этот звон железный,
Стон
кандалов, их яростный напев.
Он
каторжанин. Просто ли убийца
Из тех,
что, грусть по миру волоча,
Сначала
могут в женщину влюбиться
И,
рассердясь, зарезать сгоряча?
Или
солдат, презревший артикулы?
Иль, может быть, тунгус широкоскулый?
Или
далеких округов повстанец?
Иль
террорист, что бомбу нес в руке,
Раскосоглазый,
рыжий оборванец,
В
больших очках и старом армяке?
Как вал
гремит, вскипая на просторе!
Иль
то поет архангела труба,
Иль это взаболь
гневается море,
У
берегов вскипая, как шерба.
Как будто
мир закрыт ветрами наглухо,
Пожаром
вся земля опалена,
На черной
ветке тучи, словно яблоко,
Едва
блестит клейменная луна.
Он
так стоит. Он с моря глаз не сводит,
Большие
волны рушатся в дыму,
И пегий
бык тогда к нему подходит,
Губой
мохнатой ластится к нему.
Но дальний шум уже несется лесом,
Спешат
враги на берег роковой,
И
конь хрипит, пригнувшись над отвесом,
Сечет
в сто сабель сумерки конвой.
Мыча,
подходит к берегу сохатый,
Садится
беглый на спину к нему,
Прощай
навек, прощай, острог проклятый
Они
плывут, они уходят в тьму.
Они
плывут, и ночь плывет седея,
А в
дальнем Курске свищет соловей,
Руками машет хилыми Расея,
Своих
зовет обратно сыновей.
Далекий
путь, но смерть его минует,
Кругом
враги, но жизнь его легка,
И в
губы он мохнатые целует
Сохатого,
спасителя, быка.
Когда
зимой обледенеют кенди
И каторжане к Нерчинску бредут,
То
молодым — потайно — о легенде
Беспаспортные в ночь передадут.
И
может все, что в жизни им осталось:
Щедрота
звезд падучих на снегу,
Разлучниц-волн нежданная усталость
И
пегий бык па синем берегу.
ЗОЛОТАЯ ОЛЁКМА
Много
было громких песен, токмо
Где
же ты, заветная. Олёкма,
Нищая, хоть оторви да брось,
Золотом
прошитая насквозь.
В
кабаках девчонки запевали,
Золота-де
много там в отвале,
Мы с
одной особенно сдружились,
Балалайки-бруньки жарок грай,
Пожениться с ней мы побожились
И
ушел я в этот дальний край.
Я увидел там
зарю из меди.
За
гольцами бурые медведи.
Соболиных
множество охот.
На
траве испарина как пот.
Небо
там совсем не голубое.
Ночь
длинна в покинутом забое.
Ворон
— по прозванью верховой —
Пробегает мятою травой.
Я
потом тебе писал без фальши —
Ты
меня обратно не зови,
До
жилого места стало дальше,
Чем до
нашей прожитой любви.
По
тайге, гольцов шатая недра,
Непокорней лиственниц и кедра,
Ходят
зимы в быстром беге нарт.
Мне
пошел тогда особый фарт.
Я
нашел в забое самородок.
Разве
жалко хлебного вина?
Весь в крови и в
спирте околодок
Вся
Олёкма в синий дым пьяна.
Самородок отдал я в контору.
Получил за то кредиток гору.
Деньги
роздал братьям и друзьям.
Сшили
мне отменнейший азям.
Шаровары сшили по старинке,
Блузку на широкой
пелеринке,
Заболел потом я страшной болью,
Год
лежал в бараке, чуть дыша,
Будто
десны мне разъело солью,
От
цынги спасала черемша.
Как
прошла тайгою забастовка,
Я со
всеми шел, а пуля ловко
В грудь навылет ранила меня.
Сто
четыре пролежал я дня.
Пять
годов прошло как день. Как парус
Раздувают
ветры средь морей,
Сердце мне тогда раздула ярость,
Дух
недоли призрачной моей.
Хорошо
потом я партизанил,
С боя брал я каждый шаг и дол,
Этот
край под выстрелы я занял,
На
Олёкму торную пришел.
Ты
опять мне поднялась навстречу,
Как
тугая вешняя гроза,
Пегий
бык бежит в людскую сечу
По
реке проходят корбоза.
Ради
старой ярости в забое,
Я
стою. Совсем не голубое,
Все в
дыму, как перегар пивной,
Небо
распласталось надо мной.
Жизнь моя густая,
мимолётно
Не
легла отвалом в стороне,
Ты
меня прославила, Олёкма,
Сколько
песен спето обо мне.
По
тайге — от парня до большого
Каждый знает деда Кунгушева.
Вот
мой фарт, моя большая доля,
Под кайлой гудит моя земля,
Ветер
вновь летит с ямского поля
На
мои дозорные поля.
СОБОЛИНАЯ ОХОТА
Встану в час охоты
соболиной,
Три
силка поставлю на пути,
Млечный
путь раскинется былиной,
От
которой следа не найти.
Будто
в небе тоже эта зáметь,
Шум
снегов и шастанье пурги,
И
ведет глухой тропою намять,
И снега глушат мои шаги.
Душен
мертвой лиственницы запах,
Но
уже бежит навстречу мне
Бурый
зверь на красноватых лапах,
С
ремешком широким на спине.
Бурундук прошел, за ним поодаль,
Но
следам разымчатым спеша,
Ноготь в ноготь, пробегает соболь,
Как
тоска, черна его душа.
Но
дорога ринулась прямая,
Выстрел грянет медленный, пока
Ничего еще не понимая,
Держит
он в зубах бурундука.
Вот
звезду сдувает, как соринку,
Шкурку сияв чулком, я на заре
Кýренгу соболью по-старинке
Обкурю
на медленном костре.
Но
года пройдут центральным боем
Доброго и
верного ружья,
И
когда смертельным перебоем
На
весах начнется жизнь моя,
Я
скажу, что прожито недаром,
Грудь
под ветер подставлять любил,
Золото намыл я по бутарам,
По
тайге я соболей губил.
Чтоб в твоем, республика,
богатстве
Часть
была и моего пайка,
Как
никто, умел я пробираться
По
глухим следам бурундука.
БИОГРАФИЯ
Сначала
малиновка пела в детстве,
Бабушкины
букли, посыпанные мукой,
Крючок на удочке, пруд по
соседству,
Форель,
запыхавшись, плывет рекой.
От игры
на поляне и детской забавы
Лишь
пачка тетрадей да смутный дым,
И в
юности долго грустит о славе,
Идет,
торопясь, по путям земным.
И в
цирке, в тоске обезьян бесхвостых,
Мечтал
он, что жизнь — вся впереди,
Что
скажет цыганка, сгадав на звездах!
«Строитель, твой час наступил. Иди!»
Друзьям говорил:
«Ведь и вы упретесь
В такой
же бесплодный и злой тупик,
В фурункулах
будет душа-уродец,
И станет невнятным ее язык».
Так,
наедине, прозябал с мечтами,
Но черта
ли в стену стучаться лбом,
И
шел, получив перевод в почтамте,
В
гремящий мазуркой публичный дом.
В цветах
из бумаги, в тоске майолик,
Злорадные
тени по всем углам,
И в толстые груди
веселых полек,
Шурша,
зарывается мадеполам.
А
годы, меж тем, проходили, запись
В матрикуле
вдруг к концу подошла,
И
душу, как жжет бородавку ляпис,
Любовь
неожиданная прожгла.
Счастливая пара молодоженов,
Покуда еще на
подъем легка,
Спешит,
по совету дельцов прожженных
На
самые дальние прииска.
Они повезли
с собой пианино,
На случай
бессонницы — белый бром,
Платья
из бархата и поплина,
С
орлами развесистыми диплом.
И стал поживать
инженер богатый,
Семейный уют, не спеша, потек,
На
дом двухэтажный, забор покатый,
Площадку для тенниса и каток.
И
вдруг — революция. Красногвардейцы.
Шахтерские вышли в поход полки.
Ночами
Иванов не спит — надеется,
Что,
все же, отступят большевики.
И только
по кочкам, в росе туманов,
Колчак
на Россию повел войска,
Все списки зачинщиков сдал
Иванов,
И
кончилась сразу его тоска.
Гуляет
ночами в галошах, с зонтиком,
Не
гнутся прямые его шаги, —
Спешат
казаки с белокурым сотником —
И
выстрел доносится из тайги.
Колчак
побежал, и с ордою беженцев,
Под присвист
немолчных сорочьих стай,
С последним
отрядом его приверженцев
Иванов
бежит на восток, в Китай.
Случайно раздавлен на самой
границе,
Спиной
перебитой к земле приник,
Годами
лежит под колесной спицей
И
страшен высунутый язык.
И
тянется снова в покой диванов,
В семейный
уют, в двухэтажный дом,
Обрубком
руки инженер Иванов,
И ночь опускается над
прудом.
ПЕСНЯ
Спит
Алдан и спит Олёкма,
Реки
северные спят,
И метель
стучится в окна,
Распустив два дымных локона,
Космы
серые до пят.
Парню
рыженькому снится,
Будто
ходят копачи,
Долго
цвинькают синицей
И
зовут его в ночи,
В
шали рыжей, в шали черной
Накрест сшитой на груди,
Вдоль
по улице просторной
Ходит
старший впереди.
По
снегам, по хрусту галек,
Он
проходит налегке,
Полуштоф большой да шкалик
В
окровавленной руке.
Парень рыженький проснется,
Прииск
снегом занесло,
Снег
высокий у колодца,
Дремлет
дальнее село.
Спит Алдан и спит Олёкма,
Реки
северные спят,
И
метель стучится в окна,
Распустив два дымных локона,
Космы серые до
пят.
Темнота на дальнем стане.
Осторожна тишина.
Шахта
тихая в тумане
Потаённа и
страшна.
Он
спускается по лестнице.
Темь
мохнатая как шерсть.
Знать
дается пулей-вестницей,
Что
взаправду гости есть.
Кто
там ходит? Кто шурует?
Пулю
целит мне в висок?
Наше золото
ворует?
Промывает
наш песок?
Чья
там торкается поступь?
Чьи
тут ходят копачи,
На
лицо наводят фосфор,
Чтоб
светилося в ночи?
У
крепей, у старых кровель
Тень
большая копача,
Вас я, братцы, не неволил,
Вынимает он револьвер,
Заряжает
сгоряча.
Копачи бегут украдкой,
Чтобы бить наверняка,
И
тяжелою перчаткой
С
сокровенною свинчаткой
Ударяют
паренька.
Жизнь окончена в ночи,
Ничего уже не снится —
Ни
дорога, ни синица,
Ни
ночные копачи.
Убегают вверх убийцы
Со
свинчатками в руках —
Только некуда пробиться,
Десять выстрелов дробится,
Дым холодный на штыках.
УПРАВЛЯЮЩИЙ
ПРИИСКОМ
Опять, не поверивши памяти-патоке,
Прошедшее
тянет мне руки из тьмы.
От
песен кандальных на дудорге-каторге
Бежал
я тогда из царевой тюрьмы.
Я шел
по Иркутску, и крался я стеночкой.
Накрапывал дождь,
и звонили ко всенощной
Союз
Михаила-Архангела нес
Хоругви и знамя на дальний откос.
Лабазники в шапках бобровых прошли,
Столбы придорожные ветхи,
Сутяжницы-пихты
до самой земли
Пригнули тяжелые ветки.
Тебе ли,
Сибирь, прозябать на роду
В
охотном, в марьяжном, в купецком ряду,
С
усобицей служб по старинным церквам,
С поддевками синего цвета
С
шустовской рябиновкой по кабакам,
С
фитою и ятью по щирым листам,
С
орлами по черным жандармским полкам,
Со
всем, что цыганами спето?
Чуть
осень настанет, пройдется метель
Полосками
нищих мужицких земель,
Прудами
рыбачьих затонов
Дорога расхожена на прииска
И
гложет по громкому фарту тоска
Звериные
души чалдонов.
Расписаны
годы, и время все занято,
В снегах
достопамятных спит слобода,
И
падают годы пролетные замертво,
Ползет,
лебезя, по степям лебеда.
Минутная встреча, невнятица, рóздых,
И
дальнедорожная стынет тоска
И с новою явкой дорога при звездах,
За
дальним Витимом зовут прииска.
Давно
седина на висках и затылке,
А все
я никак не уйду с приисков —
Со
мной два товарища старых по ссылке
И сто
партизанов шахтерских полков.
И
жадность такая — все больше бы золота,
На
драги несли придорожные рвы,
Скорей
бы его с мерзлоты бы да со льда
В
немолчно гремящие сейфы Москвы,
Чтоб скупости подлой забыв
перебранки,
В
попрание вечное жизней пустых,
Отхожее
место поставили правнуки
Из
самых отменных пород золотых.
ЛЮБОВЬ
Смерть
придет — не в тоске умираем,
Сразу
в памяти встанет судьба,
Вот сплотки —
и по брошенным сваям
Осторожно
бегут желоба.
Этой
ночью, проворней, чем ястреб,
Память
торной дорогой пройдет,
По
заметам сугробов и заструг
На
речной остывающий лед.
Вот —
в лотке золотые крупицы,
В старой шахте
дробится обвал,
Вот —
лицо инженера-убийцы,
Что
на гибель меня посылал.
Так,
но в смуте годов одичалых
Только
память твоя дорога,
Вот
весна протрубит па отвалах,
Ветер
с веток сдувает снега.
Промелькни, пробеги по
тропинке,
Чтоб
я вновь увидал, как впервой,
Из
сафьяновой кожи ботинки,
Оренбургский
платок пуховой.
Вновь
поет молодая истома,
Проступают из смуты и тьмы
Два
разбитые кедра у дома,
Снеговое сиротство зимы.
А
луна надо мною, как пряник,
И
кругла, и духмяна на вид,
Старый
муж, трех дистанций исправник,
Вечерами
тебя сторожит.
Только горные реки взыграли
Синим
станом воды коренной,
Нас в
царевым поход собирали,
Повели
на германца войной.
Как
война распахнула воротца,
Мы и
запросто мерли, и так,
Отдавая свое первородство
Перебежчикам
конных атак.
Только
после, по сотням дивизий,
Золоченую рвань волоча,
Двоеглавых орлов на девизе
Полоснули
штыком сгоряча.
Вот и
я — восемнадцатым годом
Все лечу
на конях вороных,
Бродит паводок вешний по водам
Над
прибоем голов молодых.
Я
тебе присягал не как рекрут,
По согласью с тобой,
по любви,
Через
вал, набегающий к штреку,
Берега
я увидел твои.
Скобяной
ли товар, бакалейный,
Все
гостинные лавки на слом,
Станет
славою ста поколений,
То,
что было твоим ремеслом.
И минуты короткой не выждав,
Все,
что было тобой, возлюбя,
Снова
встану, расстрелянный трижды
Чтоб
опять умереть за тебя.
Только дождь — и горят мой раны,
Чернокнижницы-тучи
в пыли,
И в
песок, в тротуар деревянный,
Ударяют мои костыли.
Но
поет молодая истома,
Проступают из смуты и тьмы,
Два
разбитые кедра у дома,
Снеговое сиротство
зимы.
Вдалеке от дорожных колдобин,
Спит
в лазоревом дыме плетень
Дальний
берег, что смерти подобен
И уже
беспросветен, как тень.
Ты —
раззор моей юности жаркой,
Полдень
таборной жизни моей,
Все лицо твое — в смеси неяркой
Костромских
и татарских кровей.
Ты не
плачь — осторожны наезды,
Весь
полон моей жизни храня,
Словно слезы, падучие звезды
В эту
полночь оплачут меня.
Мое
имя в воде не потонет,
На дорожном костре не сгорит,
Его
нож двоедана не тронет
И
убийца-чалдон пощадит.
НА
СЕРЕДИНЕ ЖИЗНЕННОЙ ДОРОГИ
На
середине жизненной дороги, в синей ему
Неодолимо
чей-то голос шел,
И вот
звезда блестит, как шарик ртути,
И теплый снег покрыл
пустынный дол.
Крутые,
как рога, крылатые тропинки,
Всю
жизнь мою расскажут без запинки.
Немало дел и добрых и недобрых,
Как
вал реки заключено в гранит.
Не
обо всем расскажет мой биограф,
Не
все людская память сохранит.
Настанет
ночь бела и неказиста,
В
озерах мгла раскинет невода,
И снова
входит в кровь авантюриста
Сентиментальности жестокая вода.
Где
молодость вальяжная, блатная?
Ты
плотно жалась к моему плечу,
Хоть
от тебя открытка б доплатная,
Я за
нее всей жизнью заплачу.
Года
прошли, и сердцу пособили,
И жар
остыл неукротимых лет.
По наледям всей
каторжной Сибири
Прошел
мой путь, как узкий лыжный след.
В
глухую ночь в тайге кричит сохатый,
За восемь тысяч верст он слышит соловья.
Так я
иду, кругом снегами сжатый,
Но
знаю, близко выруча моя.
ВОСПОМИНАНИЕ
Так,
на острове дальнем, где белое полымя
вьюг,
Вспоминаю тайгу и ночную тоску перелесиц,
Потаржные дороги, как лето, уходят на юг,
И,
как ложка кривая, над старыми юртами
месяц.
В
соболиных следах потеряется след
бурундучий
Низко
кренясь, проходят над брошенным
прииском тучи.
Смута
желтых снегов. Над озерами лед голубой.
В
дымный край мерзлоты позабытый уходит
забой.
Приискатели
спят. Страшен прииск богатый
в ночи.
С
фонарями «Летучая мышь» пробегают в дали
копачи.
Человеческий
фарт. Человеческой жизни удача.
Якуты постоят и на
север уходят, судача.
Вдруг
заржала кобыла, бежит жеребенок ее,
Это
пулю ведет по коротким нарезам ружье.
Я ребенком еще по дорогам
Сибири прошел.
Душны
ночи ее, а заря — огуречный рассол.
Помню
яркие звезды, и воздух, как порох сухой.
Мимо летников братских,
где кормят нас
жирной ухой,
Мы
уходим на север — ветер каторжный
шастает
прочь —
И с
любой стороны наступает на прииски ночь.
Нам
якут говорил: «Я рубахой клянусь, что не
спятил,
Чертов
сын в красной шапке, над пихтой
подымется
дятел —
И,
как рог, не промерзнет то дерево. Ветви
его
серебря,
Так,
без стуку над ним пролетит молодая заря».
Что
же, сердце мое, ты опять меня смутой
томишь?
Ведь
уже отшумел по далеким болотам камыш
И
другая тайга от оврага бежит на овраг,
В
экскаваторном шуме и яростной поступи
драг.
ЗАПЕВКА
Пролетали города,
Пушками
клейменные,
Тем
ли жизнь моя горда,
Тем
ли жгут мои года,
Братья поименные?
Пролетали по краям,
Стриженные бобриком,
Умирали по морям,
Погибали
по горам,
Под
залетным облаком.
Ели
редьку па меду,
На
хмельном настое,
Но
гнала зима беду,
И мутна луна
на льду,
Как
бельмо пустое.
В
достопамятных горах
Кедр
растет ползучий.
Ночи сохнут на
кострах,
В
смуту снега, в пух да в прах,
Выползают
сучья.
Там далекая
страна
Меж горами
спрятана,
Если
старость суждена,
Как
ударит седина,
К ней
вернусь обратно.
Пропадает на
земле
Тягота
земная,
Пуля
сплющится в стволе,
Месяц
вымерзнет во мгле,
Как тропа
лесная.
Но
одна дорога есть
Нерушимой
области —
Побеждающая весть,
Несмолкаемая честь,
Дело
нашей доблести.
***
Вот
прямая земля за Леной.
Кони ринулись с
высоты.
Восьмигранная мать вселенной
Так
зовут тебя якуты.
Как
прозрачны речные воды
И
отборны твои леса,
Пресловуты в горах породы,
Ослепительны
небеса.
И
тропа отступает, пятясь,
И
олонхо стучит в груди,
На
обломанных соснах затесь
След
пробившихся впереди.
След
прошедших в тяжелых катах
Над
раздором лесных путей,
По
кандальным дорогам каторг,
По
тропам сорока смертей.
Хоть уйду от тебя
далеко,
Хоть
не той судьбой заживу,
Всё
же в сердце стучит Олёкма,
Кони
мнут по лугам траву.
Золотой
самородок, брошенный
На
распутье пяти дорог,
Смертной
мукой рот перекошенный,
Убегающий в тьму острог.
А
тайга убегает в горы,
Студенеет
страна отцов,
И
беззвездны порой просторы
Всех пустынных ее гольцов.
Пусть
наплывом склерозной извести
Смерть
крадется ко мне в тиши,
Как
полночное небо, вызвезди
Все
просторы моей души.
Москва.
Июнь 1933 года.
/Виссарион Саянов.
Золотая Олёкма. Ленинград. 1934. 64 с./
Конец двадцатых и особенно начало
тридцатых годов стали в советской поэзии порой удивительных открытий и взлетов.
Ветер странствий полнил паруса
поэзии. Нет, не туристские приключения увлекли поэтов. На всех необъятных
просторах страны разворачивалась огромная стройка. Строители обживали
«медвежьи» углы, прокладывали дороги в тайге, возводили города в пустыне,
задували новые домны.
Писатели отправлялись на стройки
вслед за своим читателем. На страницах журналов и книг мелькали названия
множества рек и поселков, озер и зимовок. Еще не обозначенные на карте, новые
города получали широкую прописку в литературе. Бивачная жизнь стала обыденной для
многих литераторов. Они стремились лучше узнать родную страну, укрепить свои
связи с героями великого созидания.
Не мог усидеть в Ленинграде и
Виссарион Саянов.
Он предпринял путешествие в
Казахстан и на Урал, побывал в Семипалатинске, Новосибирске, на берегах озера
Балхаш, присутствовал на суде над атаманом Анненковым, участвовал в
изыскательских работах в районе озера Заксан. Одни за другими появлялись его
стихи: «Путь на Сибирь», «Сибирские реки», «За Катунью». Потом он объединил их
в цикл, похожий на дорожный дневник, — «Ленинград — Балхаш». Никогда еще так легко
и привольно не дышалось Саянову, как в эту творческую командировку. «Первые версты
сибирского тракта, как горные птицы», летели за ним. Как перед богатырем из
сказки, перед ним открывалась «россыпь сотен дорог». Иди по любой, и тебе
станут известны поразительные истории, удивительные тайны, ты встретишь людей,
которые на всю жизнь протянут тебе руку на дружбу, как вот этот «широкоплечий
сумрачный народ», что в свое время спасался под Бухтармой от царского произвола.
Он сделал русским краем Бухтарму, и теперь сюда дошли вести о планах
большевиков, подняли людей на славные дела.
В первом варианте стихотворения
«Сибирские реки», напечатанном в журнале «Красная панорама» (1928), были такие
строки:
От труб и от фабрик,
От угольных шахт
Другой получает
Природа ландшафт.
В средине столетья
Повырубят лес,
И в шахтах
Подымутся штреки,
На стыке
Проложенных к северу рельс
Качнутся сибирские реки.
Далеко не все из написанного и напечатанного тогда Саянов включил в свои
более поздние сборники. Иной раз он безжалостно отказывался
от строк, очень нужных для понимания его настроения, его точки зрения, хотя
поэтически, может быть, и не очень сильных.
В Приуральских степях начиналась, как мы
помним, трудовая биография поэта: здесь он учительствовал в начальной школе. Но
Приуралье, с его дремлющими курганами, таинственными ярами, «горбатыми
каменьями», было для Саянова словно страница летописи отечества. Видя на каждом
шагу новое, он хотел мысленным взором проследить, откуда это новое начиналось.
Так в, степи, над которой сизым покрывалом лежит бензиновый дым, он хочет
увидеть «знамена мужицкого бунта» Пугачева. Но прошлое «присказка это, не
сказка». Настоящая сказка там, где молодежь врезается в «ломовые пласты на Эльтоне»,
чтобы земля отдала свои богатства советским людям.
Желание глубже осмыслить историю снова и
снова возвращало Саянова от современности в прошлое. Обращение к прошлому
позволяло ему не только установить преемственность традиций, но и ярче показать
величие советских будней. Такой органичный сплав прошлого с современностью
представляет собой книга «Золотая Олекма» (1934).
Жизнь широким потоком входила в подобные
книги, как вода в первые построенные нами каналы, как зерна в только что
поднятую нашими руками целину. Ведь именно тогда были написаны «Песни о Ладоге»
А. Прокофьева, «Христолюбовские ситцы» П. Васильева, «Весна республики» Н.
Ушакова, «Большевикам пустыни и весны» В. Луговского, «Мы входим в Пишпек» А.
Гитовича, «Работа и любовь» Я. Смелякова...
Новая книга стихов Саянова открывала перед
читателем золотоносную Сибирь, знакомила нас с пестрым народонаселением этого
таежного края. Вместе с тем «Золотая Олекма» открыла и новые стороны дарования
поэта. Перед нами — целые полотна, написанные рукой зрелого художника, знающего
цену слова, умеющего несколькими мазками набросать портрет человека,
убедительно развернуть характер, поднять глубокие пласты социальной жизни.
Речь уже шла о том, что в крупных вещах, к
которым не раз обращался Саянов и где, казалось бы, его герои должны были
предстать перед читателями, как говорится, живыми, успех сопутствовал ему не
всегда. На этот раз главная задача была решена. Этому способствовало множество
обстоятельств.
«Величественная сибирская природа, духовная
мощь простых людей, среди которых прошло мое детство, знакомство с
приискателями, хранившими в своей памяти лучшие образцы народного творчества,
определили мое жизненное призвание», — писал Саянов.
В «Золотой Олекме» это призвание получило
свое яркое отражение. Еще в 1926 году в литературно-художественном альманахе
«Стройка» Саянов опубликовал главы из поэмы «Лена», назвав их «На кедровой
заре». По существу это — поэма, повествующая о судьбе одного большевика —
Николая, каторжанина, активно участвовавшего в подготовке восстания, раненного
во время Ленского расстрела, прошедшего горнило империалистической войны, чтобы
обрести новые силы для участия в победе Великой Октябрьской социалистической
революции. Поэма щедро пересыпана народными словечками, присказками, жаргоном,
на котором говорил приисковый люд. Выразительно написаны отдельные сценки:
Седой исправник дни, как
карты,
Сухой рукой переберет,
И вот опять трясутся нарты
За поворотом — поворот.
Бубенчик, пой, бубенчик,
динькай,
Бубенчик, булькай по пути,
Но за разрушенной заимкой
По рытвинам не пронести...
Эта поэма не появилась отдельным изданием.
Видимо, сам автор рассматривал ее как первую пробу сил в создании книги о
Сибири.
В «Золотой Олекме» мы не встретим
«заготовок» взятых из того, что было опубликовано в «Стройке»! В новой книге
только бережно сохранена атмосфера «кедровой зари», чувство восхищения людьми,
которые в сложнейших условиях царской каторги находили в себе силы для борьбы,
для организации политической работы среди приискателей.
При работе над новой вещью, несомненно,
сказался опыт, уже приобретенный Саяновым. Поэма «На кедровой заре», несмотря
на то что во всех ее главах идет речь об одном главном герое, еще лишена яркого
характера. Большевик Николай не стал художественно убедительным образом.
«Золотая Олекма» — наоборот, многолюдна, но из множества лиц, проходящих перед
нами, как раз и создается яркое впечатление об облике приискового человека.
Именно в этом определилось новое качество
работы, выполненной Саяновым. Не случайно «Золотой Олекмой» заинтересовался М.
Горький, и он был ее первым редактором.
Успех «Золотой Олекмы» был в значительной
мере обеспечен коллективным опытом, накопленным советской поэзией, ее смелым
поворотом к современности, активным участием поэтов в социалистическом
строительстве. 23 апреля 1932 года ЦК ВКП(б) принял историческое постановление
«О перестройке литературно-художественных организаций». В нем отмечалось, что
сейчас, когда выросли «кадры пролетарской литературы и искусства, выдвинулись
новые писатели и художники с заводов, фабрик, колхозов, рамки существующих
пролетарских литературно-художественных организаций (ВОАПП, РАПП, РАМП и др.)
становятся уже узкими и тормозят серьезный размах художественного творчества».
Исходя из этого, ЦК партии счел неооходимым
ликвидировать ассоциацию пролетарских писателей (ВОАПП, РАПП), объединить всех
писателей, поддерживавших платформу Советской власти, в единый Союз советских
писателей.
Решение партии было проникнуто заботой о
развитии художественного творчества, открывало перед всеми талантливыми
литераторами широкие возможности для всестороннего проявления своего дарования,
положило конец рапповским регламентациям.
Пожалуй, еще ни над одной своей книгой поэт
не работал так много и так серьезно, как над этой. Никакая другая столь полно и
ярко не отразила те принципы, которые горячо и последовательно отстаивал он в
своих литературоведческих книгах и критических статьях.
«Совершенно очевидно, — писал Саянов в
книге «Начало стиха», — что только на взгляд мещан и обывателей марксизм —
серая и однообразная теория. Для подлинного марксиста марксизм — подлинная
революционная теория, дающая глубокое историческое понимание всех явлений
действительности. Точно так же и диалектико-материалистический метод — не метод
построения ограничительной поэтики, не метод, стесняющей свободу творческих
поисков поэта; этот метод, наоборот, предоставляет наибольшую свободу
писателям, потому что он покоится на точном научном представлении об окружающей
действительности и на правильном понимании тех средств, которые необходимы для
того, чтобы эту действительность изменить».
Казалось, одних воспоминаний детства было
бы достаточно для того, чтобы написать книгу. Однако поэт не стал полагаться на
память. Несколько месяцев он работал в библиотеке. В его архиве сохранились
копии бланков заказов на книги в Публичную библиотеку имени Ленина. Они дают
некоторое представление о том, что прочел поэт, приступая к работе. Тут и
«Памятная книжка Якутской области», и «Технико-экономический очерк Ленского
горного округа», и «Православный благовестник», и «Томские губернские
ведомости» за 1865 год, «Известия В.-Сибирского отделения Императорского
русского географического общества» за 1891 год и «Очерки золотопромышленности
Олекмы» (1884) и т. д. и т. п.
Впоследствии, отвечая на вопросы читателей,
Саянов говорил о том, что «Золотая Олекма» вызревала медленно. Он долго не
решался приступить к ней, все вынашивал темы и сюжеты отдельных стихотворений
выверяя архитектонику будущей книги. Но весной 1933 года он наконец засел за
работу, и к июню книга в основном была завершена. В ноябрьском номере журнала
«Октябрь» появилось стихотворение «Старый Иркутск», в альманахе «Год семнадцатый»
сразу целый цикл. Вслед за этим вышло отдельное издание. Книга открывалась
обращением к читателю:
Дай руку мне, пойдем со мною
В тог вьюжный край,
Он полонил мне сердце тишиною,
И снегом зим, и свистом
птичьих стай.
Но меньше всего в книге тишины, покоя,
идиллических пейзажей. Дореволюционная Сибирь была клубком разительных
социальных противоречий: сказочное богатство одних и крайняя нищета других,
неоглядные просторы и царские остроги.
В книге академика В. А. Обручева «В старой
Сибири» рассказано о баснословных богатствах тех мест, где вырос Саянов.
«Если
же, несмотря на это, — пишет автор, ни богатые леса, ни сочные зеленые луга, ни
волнующиеся нивы не радуют глаз в этих районах, то в этом повинны не столько
климатические условия, сколько безрассудная алчность людей, стремление
обогатиться в кратчайший срок, хотя бы за счет стократных потерь бедной земли и
своего ближнего».
И в другом месте:
«Тот, кто раз вступил на приисковую землю,
не скоро выберется из сети, хотя бы он и понял, что грезившиеся ему золотые
горы Эльдорадо всего лишь трясина порока, нужды, жизнь рабство, промывание
золота — тяжелая работа, а не веселое хватание сверкающего драгоценного песка».
По сведениям Энциклопедического словаря
Брокгауза и Ефрона, в 1850 году 54 процента всех рабочих Олекминского округа
были ссыльнопоселенцы. Добыча золота здесь составляла около 800 пудов в год.
В своей книге «Россия под властью царей» С.
М. Степняк-Кравчинский приводит множество примеров издевательств царских
чиновников над каторжанами и арестантами, составлявшими основную рабочую силу
золотых приисков. Вот только один из них:
«Перед тем как начать «операцию», полковник
Руденко обратился к казакам со следующими словами: «Если я прикажу избивать их
— будете избивать. Если прикажу стрелять в них — будете стрелять. Если
захватите тюрьму, все, что там есть, будет ваше». И казаки, одолев спящих
каторжан, бросились грабить их имущество. Офицеры, чтобы не отставать от своих
солдат, захватывали лучшие вещи, утаскивая даже столы, стулья, табуретки,
сделанные заключенными собственными руками в подарок своим друзьям.
Каторжане остались в пустой камере, не имея
больше никакой одежды, кроме серых арестантских халатов. Когда появился
помощник начальника тюрьмы полковник Бутаков, один из заключенных спросил его:
— Неужели мы останемся в таком положении
навсегда?
— Да, навсегда! — ответил Бутаков».
Все это Саянов знал не из книг, а видел
собственными глазами. Впечатления детства со всех сторон обступили его.
Мысль о создании книги Саянов, повторяю,
вынашивал давно, но непосредственным толчком к работе было напутствие
Александра Серафимовича. В набросках своих воспоминаний о Серафимовиче Саянов
рассказывает о том, что зимой 1927 или 1928 года он жил в Доме творчества в
Малеевке. Однажды за чаем молодежь решила: пусть каждый расскажет какую-либо
интересную историю из свой жизни. Саянов рассказал о детских годах, проведенных
на золотых приисках, как лилась рекой водка, если подфартило, как страшнейшая
нужда калечила людей. Вспомнил он и о Ленском расстреле.
Он не заметил, что в числе слушателей
оказался Александр Серафимович. Когда поэт уезжал, он неожиданно подошел к нему
и сказал;
«Вот о Лене вы интересно рассказывали. Это
и надо записать, как вспомнится, больше внимания обращая на простых людей,
которых видели. Настоящий писатель больше всего интересуется людьми, их
чувствами, их борьбой».
Слова запомнились.
Книга рождалась медленно. Каждая строчка
выверялась подолгу, каждое слово взвешивалось. Так старатели, о которых писал
поэт, промывали на берегах Олекмы породу, терпеливо перепуская через свои руки
тонны ее, чтобы обнаружить наконец крупицы золота.
Начиналась «Золотая Олекма» как книга
лирики, но постепенно сюжетное начало, всегда ярко выраженное в стихах Саянова,
получало все больший простор, и книга, не утратив своей лиричности,
превратилась в социальную эпопею.
Первое издание книжки состояло из трех
разделов: «Старая Олекма», «Люди» и «Лирика».
Прежде чем повести нас «по наледям всей
каторжной Сибири», Саянов знакомит с предысторией
«Старая Олекма» во многом близка «Семейной
хронике», но тема взята шире, глубже, а художественное ее решение убедительнее.
В ней тоже сообщается множество фактов. Но это не перечислительная
скороговорка. Факт потому воздействует на нас, что он живет в ткани образного
повествования. Поэт с почти этнографической точностью рассказывает о развитии
Иркутска — центра «золотых и соболиных вотчин». Перед нами не сухой отчет, а
впечатляющая картина, глядя на которую, мы видим, как построил «на Дьячем
острове боярский сын Похабов» первую хижину, чтобы собирать с окрестных людей
ясак. С той поры и пошел расти город:
Он, словно струг, в века
врезался, древний.
Рубили дом, стучали топоры,
Бродяги шли из Жилкинской
деревни,
С Ерусалимской проклятой горы.
Он шлет их вдаль. Оборванные
парни
Идут навстречу смерти и пурге,
Мрут от цинги в тени холодных
варниц,
От пули гибнут смолоду в тайге
—
Чтоб богател, чтоб наливался жиром
Купеческий, кабацкий,
поторжной,
На весь немшоный край, над
целым полумиром
Поставленный купцами и казной.
«Золотая Олекма» в значительной мере
основывается на фольклорном материале, но теперь это — не блатная речь, не
жаргон городских предместий, а подлинно народные песни, баллады, сказы, с
детских лет питавшие фантазию поэта. Они органично входят в стих.
Заметно возросло умение Саянова давать
социально точный анализ явлений народной жизни, портретные характеристики. Вот
хозяева старого Иркутска: кажется, будто сошли они в книгу со старинных картин,
— столь зримо выписан каждый.
Для купцов старой закалки и городской
пейзаж — «свой», привычный: «налево — лабазы его, а направо — им же построенные
дома», для них «купола церквей — как пробки графинов». Даже жимолости и рябины
посажены на кладбище для того, чтобы убрать покраше место, где им «покоиться
суждено». Для них — все давно размерено, все предопределено богом и кошельком.
Весь мир, разбитый на «дебет» и «кредит», занесен в рубрики бухгалтерских книг.
Правда, их нередко преследуют страшные видения («души загубленных по отвалам
изредка встанут во мгле ночей»). Надо ли удивляться, что купец, нахапав все,
что можно было, готов откупиться от бога взяткой в виде церкви. Ведь
Деньги дарит он теперь,
раздобрись.
Надобно все ж искупить добром
Трупы шахтеров и брата образ
(За ассигнации. Топором).
И тем не менее купец старого закала сходил
со сцены. На смену ему «шла порода совсем непонятных, чужих людей»:
Никто из них не ел струганину,
Они и не знали, как водку
пьют,
Когда баргузин вдруг ударит в
спину
И дымный мороз невозбранно
лют.
Но именно этим приехавшим из Питера
купчикам, разговаривавшим по-французски, носившим не кафтаны, а фраки,
хранившим «в кожаной сумочке векселя», предстояло прибрать к рукам прииски.
Мы увидим и силу, противостоящую новым
хозяевам. Это — каторжане, среди которых, естественно, не только политические,
но и шальной народ, рисковый, отчаянный. Это у него по весне, когда забродят
соки в могучих кедрах, когда вскроются реки, кругом идет голова, а ноги сами
просятся в бега, прочь от этой богом проклятой земли. Это состояние передает
Саянов в стихотворении «В бега»:
«В бега!» —
закричали тебе снегири,
«В бега!» — громыхают на шахте бадьи,
«В бега!» — зарывается в гальку кайла,
«В бега!» — прижимается к локтю разрез.
Как ель, на костре придорожном
сгори,
Послушай, что скажут ребята твои:
За прииском сразу — крутая
скала,
За ней пригибается к северу
лес,
Хоть из носу кровь, собирайся
в поход
От этих гремящих без устали
вод.
Но рядом с таким народом появляются в Тутурах,
в Павловске, в самом Иркутске люди, видящие иной способ избавления от
каторжного труда. Им посвящены лучшие строки книги. Один из них — дед Кунгушев.
В свое время Кунгушева увела в далекие края, на Олекму, золотая лихорадка, но
она, Олекма, «нищая, хоть оторви да брось, золотом прошитая насквозь», была для
него только злой мачехой, хотя и знавал дед дни небывалого фарта. Он вспоминал:
Я нашел в забое самородок.
Разве жалко хлебного вина?
Весь в дыму и в спирте
околоток,
Вся Олекма в синий дым пьяна.
Истинное счастье Кунгушев изведал, когда
ушел в партизаны, воевал против Колчака, когда смог сказать о себе: «С боя брал
я каждый шаг и дол». Именно превращение вчерашнего забитого, измученного
непосильной работой, испитого, задавленного нуждой люмпенпролетария в красного
партизана, а потом в самого уважаемого на прииске человека составляет сюжет
стихотворения. Рассказ о деде Кунгушеве превращается в современную былину,
отражающую особенности нашего государства. Ведь главное в жизни Кунгушева — то,
что она «не легла отвалом в стороне» а была неотрывна от жизни своего народа.
Кунгушевы стали новыми и уже вечными хозяевами «Золотой Олекмы».
...Вот она, моя большая доля,
Под кайлой гудит моя земля,
Ветер вновь летит с Ямского
поля
На мои дозорные поля.
Подлинные герои Олекмы наделены редкостными
свойствами Они сродни „героям русской народной сказки Спасаясь «от злой погони,
ушел партизан в тайгу» и непременно погиб бы там без воды, если бы сохатый «не
выбил в ту ночь копытом в промерзлой земле ключи».
В другом предании сохатый опять-таки спасает
беглого каторжанина. Удалось каторжанину убежать от стражников, но вдруг
разверзся перед ним, как бездна, как неоглядное море, Байкал. Не обойти его, не
переплыть. Нет под руками, на которых еще звенят кандалы, даже воспетой в
песнях омулевой бочки, способной стать спасительным кораблем. А уж слышен шум
приближающейся погони («сечет в семь сабель сумерки конвой»). Кажется, не
миновать несчастному нового страшного плена.
Как будто мир закрыт ветрами наглухо,
Пожаром вся земля опалена,
В тумане, будто наливное
яблоко,
Едва блестит клейменая луна.
Он так стоит. Он с моря глаз
не сводит,
Большие волны рушатся в дыму,
И пегий бык тогда к нему
подходит,
Губой мохнатой ластится к
нему.
Сохатый перевозит каторжанина на другой,
спасительный берег Байкала.
Далекий путь, но смерть его
минует,
Кругом враги, но жизнь его
легка,
И в губы он мохнатые целует
Сохатого, спасителя, быка.
Когда зимой обледенеют кенди
И каторжане к Нерчинску
бредут,
То молодым — потайно — о
легенде
Бесписьменные в ночь передадут.
И может, все, что в жизни им
осталось:
Щедрота звезд падучих на
снегу,
Разлучниц-волн нежданная усталость
И пегий бык на синем берегу.
Кому же помогал этот пегий бык? Ну, конечно
же, каторжанам особого рода, не убийцам «со свинчатками в руках», а людям,
подобным будущему управляющему прииском — герою одноименного стихотворения. Ему
все довелось изведать на своем веку — и цареву тюрьму, и побеги, и борьбу во
главе с сотней партизан-шахтеров против белогвардейцев. И вот теперь он
руководит большим предприятием. Впервые в жизни пришла к нему жадность. Она во
сто крат сильнее, чем жадность старателя-чалдона, купца, поднимающего топор на
родного брата. Он говорит о своей жадности не стесняясь:
И жадность такая — все больше
бы золота
На драги несли придорожные
рвы,
Скорей бы его с мерзлоты бы да
со льда
В немолчно гремящие сейфы
Москвы.
Чтобы, скупости подлой забыв
перебранки,
В попрание вечное жизней
пустых,
Отхожее место поставили
правнуки
Из самых отменных пород
золотых.
Сродни управляющему прииском его давний
товарищ но тайге — соболиный охотник. У него тоже — партизанское прошлое. Но в
отличие от управляющего он не занял при Советской власти высокой должности. Он
занимается тем, чем занимался и до революции, только революция наполнила его
жизнь иным содержанием, поставила его на одну ступень общественной лестницы
рядом с крупным хозяйственником. Ведь все, что делает соболиный охотник,
проникнуто одной заботой:
Чтоб в твоем, республика,
богатстве
Часть была и моего пайка.
Несколько особняком стоит в книге большое
драматическое стихотворение «Былина о красном коннике Иване Лукине»,
эскадронном командире, романтике и первопроходце. Слышал Лукин, будто где-то на
краю земли стоит светлый город. И, когда окончилась гражданская война, пошел он
искать этот город, чтобы открыть его людям. Жаждой сделать людям добро
мечтатель Иван Лукин близок героям новой Олекмы. Не довелось Ивану до конца
осуществить мечту, не вернулся он из тайги, а люди сохранили о нем память. Ведь
ничто хорошее не забывается.
Но сказывают, что будто бы в день,
Когда зацветет по ложбинам
донник,
Мчится по лесу длинная тень —
С казацкою шашкой красный конник.
Очень важное место в книге занимает
стихотворение «Сибиряки возвращаются с Карпат в 1917 году». Это — одно из
первых стихотворений Саянова, где появляется Ленин. Образ Ильича, созданным
поэтом, еще традиционен:
Он костью широкий, собой
коренастый,
Веселый, с улыбкою доброй
такой,
Он ласково скажет дивизии:
«Здравствуй»,
Махнет, улыбнувшись; тяжелой
рукой.
И каждое слово, как пулю
литую,
Немного прищурясь, стремит во
врага...
Знаменательно, что образ Ленина, над
воплощением которого Саянов будет работать не только в стихах, но и в поэмах,
романах, в публицистике, появился именно в книге «Золотая Олекма», одной из
лучших не только в творчестве Саянова, но и во всей советской поэзии того
времени.
Много лет спустя Саянов напишет поэмы о
Ленине, циклы стихов. Через них пройдет согретый любовью и трепетным уважением
этот образ, возникший, видимо, еще по рассказам ссыльных большевиков. Недаром в
первом крупном прозаическом произведении — «Детство на Негаданном»,
произведении автобиографическом, он передает окрыленность своего героя, едущего
из Сибири в Питер с тайной мечтой увидеть Ильича.
«Быстро темнело, и грозные тучи нависали
над ними, как полог ночи, встающей над бесконечными просторами России. «К утру
мы будем уже совсем недалеко от Петрограда», — подумал я, и радостно стало на
душе: надеялся я в Петрограде увидеть Ленина. Суров наказывал, как только
приеду в Петроград, тотчас отправиться к дому на Петроградской стороне: там
иногда говорит с балкона Ленин.
Образ его снова и снова вставал передо
мной, пробиваясь сквозь наплыв ночного тумана, с широкой рукой, с крутым
подъемом могучего, смелого лба, с добрым прищуром ласковых глаз, излучавших
тепло на всю землю.
Все мечты детских и отроческих лет, все,
что снилось ночами и отчего холодело порою сердце, вспоминалось теперь как
забавы, как продолжение далеко, невозвратно ушедшего дня...»
Впечатлений о пережитом хватит поэту на всю
жизнь. Саянов станет городским жителем, приобретет много новых друзей, другие
дела и заботы заполнят его время, но золотая Олекма всегда останется для него
не только памятным местом, но и важнейшей вехой в творчестве.
После кратковременного и яркого взлета в
первых книгах для Саянова наступила полоса не то чтобы неудач, а временного
затишья.
В одной из статей того времени Саянов,
основываясь на собственном опыте, писал:
«Да не покажутся эти слова еретическими без
страдания, без неудачи, без годов тяжелого упорного труда, без непрерывного
сомнения в созданном нет советского поэта. Самонадеятельные верзилы, уверенные
в своей гениальности, быстро превращаются в героев юмористических фельетонов».
Не следует думать, что «Золотая Олекма» — книга,
написанная двумя красками: прошлое черной, а сегодняшняя советская жизнь —
розовой. В картинной галерее приисковой Сибири, запечатлены самые разные типы —
и «копачи», пытающиеся уворовать добытое другими золото, не останавливающиеся
перед убийством, и трусы типа инженера Иванова, и настоящие люди. Об одном из
таких настоящих людей рассказано в стихотворении «Любовь». Это бесхитростная
исповедь человека, через всю жизнь пронесшего любовь к женщине, наивную и
трогательную. Сдается, что герой стихотворения, человек вообще неразговорчивый,
избрал для выражения своих чувств форму слышанного когда-то в городе
«жестокого» романса:
А луна надо мною, как пряник
И кругла и духмяна на вид.
Старый муж, трех дистанций исправник,
Вечерами тебя сторожит.
Но за всем этим вырастет образ удивительно
цельного человека. Любовь наполнила его жизнь романтикой, готовностью к
самопожертвованию. Он начинает говорить о ней словами «высокими» («Я тебе
присягал не как рекрут», «Снова встану, расстрелянный трижды, чтоб опять
умереть за тебя»), но не сбивается на риторику.
Герои «Золотой Олекмы» — сильные личности.
Они живут на страницах книги полнокровной жизнью, расширяя наши представления о
людской породе. Именно стихи о людях придали книге особый первооткрывательский
интерес. Яркие по форме, отточенные по мысли, они подняли целый социальный
пласт, расширили представление о золотоискателях, которое мы могли составить,
скажем, по романам Мамина-Сибиряка.
В книжке, вышедшей в 1934 году, было всего
15 стихотворений, составлявших три цикла. В разделе «Лирика» были напечатаны
стихи: «На середине жизненной дороги», «Воспоминание», «Запевка», «Вот прямая
дорога за Леной». Они вносили в книгу эмоциональную струю, но как бы повторяли
уже известные нам мотивы:
Хоть уйду от тебя далеко,
Хоть не той судьбой заживу,
Все же в сердце стучит Олекма,
Кони мнут по лугам траву.
Саянов не мог не чувствовать слабости этих
стихов. Готовя книгу к переизданию, он подверг их значительной правке, дописал
цикл. Новые стихи привнесли в книгу новые краски. Это относится прежде всего к
стихам о медвежьем охотнике Миките Нечаеве («старый мой друг, золотой приятель,
— говорит о нем поэт, — вечно я сердцем моим с тобою»), об офене Игнатии
Ломове, доставлявшем на самые дальние заимки книги и веселый русский лубок.
И мы смеялись; в месте
нежилом,
Где так томило долгое
ненастье,
С ним приходили песня о былом
И тайный сон о славе и о
счастье.
Оказалось, что типично городской поэт,
каким всегда знали Саянова, десятками, сотнями нитей связан с тайгой, с
дальними приисками, с людьми самых разных и даже диковинных для горожан
профессий. Золотая Олекма надолго останется заповедным краем души поэта:
Весь этот край, прославленный
и зримый,
Где каждый колос вырастил я
сам,
Как часть моей судьбы
неповторимой,
Я по складам потомству передам.
Наверное, у каждого поэта есть книга, в
которой всего полнее отразилась не только излюбленная тема, но выразился сам
талант, особенности его. У Саянова эта книга — несомненно, «Золотая Олекма».
Десять лет активной работы в поэзии потребовались для того, чтобы все, что
составляло неотъемлемую часть его собственной жизни, наконец вылилось в книгу.
В своем докладе на Первом Всесоюзном съезде
советских писателей Н. Тихонов отметил, что «Саянов заговорил о Сибири в книге
«Золотая Олекма», заговорил со скромным достоинством. Он отверг оглушительные
метафоры, фейерверкные рифмы, он заговорил скуповатым, сдержанным языком о
Сибири и ее темном прошлом. Но так мало работают наши поэты над живым
материалом, что даже эта небольшая книга сразу отделилась от многих других,
заключающих книжные раздумья и копеечную лирику».
Уроки «Золотой Олекмы» были важны не только
для своего времени. В нашей сегодняшней поэзии очень много стихов о
путешествиях, о стройках в отдаленных местах, о самих этих краях. Далеко не все
эти стихи привлекают внимание, даже когда написаны на действительно свежие темы
и людьми, не лишенными способностей.
В чем тут дело?
На этот вопрос хорошо ответил Саянов в
одной из своих статей, появившейся как раз в год выхода первого издания
«Золотой Олекмы». Он писал, что «есть поэты, которые не отрываются от
непосредственных впечатлений окружающей действительности; не мудрствуя лукаво,
они воспроизводят свои впечатления в фотографически точных стихах. Истина в
поэзии чужда односторонности. Эккерман вспоминал об одном разговоре с Гете,
особенно ясно подчеркивающем это. Рассматривая копию знаменитой микеланджеловской
статуи, Эккерман заметил, что статуя хороша, но руки чересчур велики. Гете
ответил ему — до самой смерти Эккерман, должно быть, не смог понять, было это
сказано всерьез или же великий поэт пошутил, — что руки Моисея должны быть
больше обычных человеческих рук, ведь в этих руках пророк держит скрижали.
Это шутливое замечание прекрасно
подчеркивает своеобразие искусства. Искусство всегда должно быть обобщением
действительности, а не простым ее воспроизведением.
Основным в поэзии всегда останется существо
ее — человеческая личность, ее развитие и движение».
«Золотая Олекма» — прекрасная иллюстрация к
сказанному.
/Дм. Хренков. Виссарион Саянов. Путь поэта. Ленинград.
1975. С. 78-98./
Brak komentarzy:
Prześlij komentarz