poniedziałek, 23 września 2019

ЎЎЎ 3. Якуця Рэніфэр. Апісальнік Калымскага краю Ісак Шклоўскі. Кн. 3. Койданава. "Кальвіна". 2019.





                                            НА КРАЙНЕМ СЕВЕРО-ВОСТОКЕ СИБИРИ
                                                                         ГЛАВА I.
                                                                  Колымский округ.
    Алазейский хребет. — Бадараны. — Оторванный край. — Купцы. — Анюйская крепость. — Средневцы и низовики. — Вырождение. — Как колымчане коптили рыбу. — Улу-тоен. — Сказочный край. — Гижигинский тракт.
                                                                                I.
    — Вот колымская сторона калябасничает (мелькает)! Мольч веселое место!
    Так с гордостью, смешанной с умилением, скажет вам колымчанин, когда вы, по пути из Якутска в Средне-Колымск, взберетесь на вершину Алазейскаго хребта, составляющего естественную границу двух округов Верхоянского и Колымского.
    Как бы сильно ни было в вас желание скорее добраться до Средне-Колымска, вы, однако, должны будете согласиться, что обыватель в своем патриотизме хватил несколько через край.
    Трудно представить что-нибудь более печальное, чем вид «колымской стороны» с Алазейского хребта. Сами горы не высоки (около 3-х тысяч футов), но лютые холода пресекают растительность далеко ниже вершин. При подъеме вам каждый раз встречаются тонкие, чахлые лиственницы, странно скрученные спиралью. Это все действие стужи, достигающей, здесь страшной цифры: — 60° и даже несколько ниже по Ц. Вершина хребта — обнаженная. Одиноко вырезывается на сером небе покачнувшийся крест, обвешанный крылышками куропаток, пучками конского волоса, тряпочками и т. д. Это — все жертвы «хозяину места», духу горы — Дайды-Ичите. Сбейте рукавом вашей меховой кухлянки толстый слой инея, покрывший крест. Вы прочтете тогда ряд грустных надписей, сделанных невольными туристами, посылающими последний привет дорогой далекой родине. Белесые сумерки полярного зимнего бессолнечного «дня» скрадывают горизонт, сгущая таким образом и без того уже мрачные краски. Куда глазом ни кинешь — бесконечная снежная равнина. Легкой волной убегает лишь на север, к берегу Ледовитого океана, гряда невысоких холмов.
    Летом край вряд ли веселее. На вершине хребта, как на всех горах крайнего северо-востока, вы находите болото. Такое же болото у подножья горы. Ближайшее жилье — в расстоянии трехсот верст. Лес крайне редок. Всюду — бесконечные «бадараны». Нужно себе представить бесконечную равнину, на которой, на общем ровном мшистом фоне, наляпаны громадные белесые пятна ягеля. Нога, как в губку, уходит в толстый слой моха. След тотчас же наполняется водою. В начале конь (единственное возможное здесь сообщение летом — верхом) ступает по сравнительно твердому грунту, затем нога лошади все глубже и глубже уходит в толстый слой моха. На рыжем фоне белеют в изобилии оленьи рога. Но вот все чаще и чаще слышится глухое чвоканье и хлопанье под ногами. Вместо почвы, теперь уже какая-то каша из грязи и моха, в которой конь вязнет по брюхо. Почва еще более понизилась. Мох исчез. Всюду, куда глазом ни окинете, ярко-зеленый луг. Вы рады, что кони, наконец, пойдут по твердому грунту. Разочарование наступает быстро. Ступив на этот луг, кони уходят выше брюха в ржавую воду, под которой чвокает та же грязь. Проводник вас предупреждает, чтобы вы следовали шаг за шагом за его конем, иначе вы рискуете попасть в какую-нибудь болотистую речку и окунуться с головою. Кони тяжело дышат и с трудом выволакивают ноги; вот один зашатался и валится на бок. Скорее высвобождайте ноги из стремян. В лучшем случае, отделаетесь тем, что с полчаса продрогнете по пояс в болоте, пока спешившиеся проводники не поднимут коня...
    Чем жарче лето, тем глубже оттаивают бадараны, тем мучительнее и опаснее переезд.
    Только от Андылаха начинают встречаться редкие одинокие юрты. Характер местности меняется. По мере приближения к извилистой «земляной» (т. е. болотистой) реке Алазея, впадающей в океан, почва становится холмистее, встречаются многочисленные озера, из которых на иных лед держится круглый год. В жаркое лето образуются на них лишь «забереги», на которые выплывают поиграть на солнце, «capдонки» (щуки).
    Так до самого берега Колымы, составляющей боевую артерию огромного края, территория которого равна 604,756 кв. в., т. е. в несколько раз больше Франции. Десять месяцев почти в году край скован холодом. Близ Средне-Колымска река вскрывается в середине мая, а становится в конце сентября; у устьев же, под 70° с. ш., часто в середине августа можно уже ездить по льду.
    Амплитуда температуры летней и зимней около 100 градусов (-62,8 +28). Вследствие жестоких холодов, почва промерзла значительно глубже, чем на 100 саж. Летом она оттаивает, близ Средне-Колымска, вершков на 6, близ Нижне-Колымска же — вершка на два, на три.
    Вечная мерзлота не позволяет корням деревьев, углубляться: они стелятся почти на поверхности земли. Вследствие этого, жестокие осенние и весенние ветры вырывают с корнями массу деревьев и делают тайгу непроходимой. Редким проезжим приходится часто подвигаться вперед с топором в руках.
    Жестокие холода делают немыслимой какую бы то ни было культуру растений.
    Большинство жителей должны вести ту же жизнь, какую вели таинственные кангиениси, быть может, современники мамонта: рыба, да иногда оленина, вот единственные продукты. Рогатый скот разводится лишь близ Средне-Колымска, да близ Верхне-Колымска. Его очень мало. На 6,000 жителей (т. е.) 1 человек на 99,79 кв. в.) округа имеется всего 597 голов рогатого, скота.
    Здесь «жизнь есть лишь горестное борение со всеми ужасами холода и голода, с недостатком первых, самых обыкновенных потребностей и наслаждений» [* Врангель, «Путешеств. по сѣвер. бер. Сибири», т. I, стр. 2З4.].
    В конце XIX века тысячи людей. ведут жизнь троглодитов: не знают хлеба, вынуждены обходиться без соли, добывают огонь первобытным способом, трением, не знают употребления мыла, обходятся без белья, надевая меховую одежду прямо на голое тело.
    И так живут не только дикари, но и, русские. Все живут в вечном трепете, что поздно вскроется река или же затопит вода тони, и тогда, наступит голод, со всеми ужасами его, не исключая смерти.
   А впереди что? Неизбежное угасание. Всех ждет участь племени кангиениси. Полное исчезновение людей в округе лишь вопрос времени.
    По данным 1889 г., в округе родилось 194 ч., а умерло 456 чел. Через 50 лет в округе не останется ни одного человека, если положение вещей останется то же. Тогда край будет напоминать страшную картину, нарисованную Байроном в его поэме «Darkness»:
                                                 «Herbless, treeless, manless, lifeless
                                                 А lump of death».
    Русские занесли сюда две страшные болезни: оспу и сифилис. Оспа выкосила в 1889 г. в Колымском округе до одного человека племя коряков, которые до сих пор еще существуют... в курсах антропологи и этнографии; от племени чуванцев остался лишь один человек. В ноябре 1891 г. я видел этого последнего из могикан на Сухарном, в поселке, лежащем в устье Колымы, в 130 верстах севернее Нижне-Колымска. От племени юкагир, которых в прошлом столетии было несколько тысяч человек, теперь осталось лишь несколько человек. Еще Врангель рассказывает о трех больших юкагирских деревнях, лежащих на р. Омолоне. В июле 1891 г. я посетил эти деревни; одна исчезла бесследно, в другой — один дым, в третьей — два. Вот что осталось от этих аборигенов р. Колымы. Обыватели далеко объезжают теперь юкагирские «деревни», потому что все население их буквально заживо сгнило от сифилиса и цинги, составивших страшную смесь. В оспенную эпидемию 1885 г. погибло около 1000 носовых чукчей, т. е. почти половина этого живучего, энергичного племени.
    Край оторван от остального мира бесконечным кольцом болот и горных хребтов. До ближайшего «культурного» центра, до Якутска, около трех тысяч верст. И каких! Приходится перевалить через два горных хребта, переправиться через две громадные реки и бесчисленное количество мелких. Дороги нет. В этой пустыне может лишь ориентироваться проводник дикарь. В лучшем случае, путь от Якутска до Средне-Колымска продолжается 50 дней, в худшем — 4 месяца и даже более.
    Поддерживают связь между Колымским краем и Якутским редкие почты (раз в четыре месяца), да купцы.
    Колымский купец — это особое существо, всю свою жизнь проводящий в полярной пустыне. В начале октября, как только замерзнут «бадараны» (болота), — из Якутска отправляются вьючным порядком транспорты купеческой клади. Главный груз состоит из кирпичного чая, листового табаку, бракованных ситцев и водки. Якутские кони очень выносливы; во все время пути они довольствуются подножным кормом, который выбивают из под снега. В марте кладь прибывает в Колымск. Часть ее продается тут же, но большая часть на собаках отправляется на Анюй, на чукотскую ярмарку. Она происходит в Анюйской «крепости», в 250 верстах на восток от Нижне-Колымска, на нейтральной почве между землями русских и независимых чукчей. Пусть грозное слово «крепость» не введет никого в заблуждение. «Крепость» — несколько пустых срубов, обнесенных рубленным забором из «плавника». Когда какой-то проказник-чукча, напившись пьяным, вздумал перелезть через крепостную стену, — она рухнула. Сюда-то в апреле съезжаются чукчи, русские и ламуты, которым поручается держать посты в крепости. В данном случае исправник пользуется вековою ненавистью, которая существует между чукчами и ламутами. Купцы выменивают пушнину и мамонтовые клыки на чай, табак и, самое главное, на акамимель (водку), которая, хотя официально запрещена для привоза, но доставляется целыми флягами. За полторы бутылки разведенной водой водки, настоянной для крепости на махорке и на медном купоросе, — купец берет у чукчи бобровую шкуру. Обыкновенный способ торговли такой. Как только открывается ярмарка, чукчи бросаются разыскивать своих «друзей»-купцов и требуют водки. Купец говорит, что водка у него есть, но не для продажи; друга, пожалуй, он угостит, но даром. Тут он подносит чукче чашку «сладкой», т. е. не настоянной на купоросе водки. Чукча начинает умолять дать ему столько «акамимель», чтобы свалиться на землю (единственная мера, признаваемая чукчами при покупке спиртных напитков); купец отказывает, прогоняет дикаря, который чмокает губами, щелкает языком и качается, как мертвецки пьяный, чтобы нагляднее объяснить, сколько «веселой воды» ему нужно. А тут еще купец, как бы нечаянно, толкнет флягу, так что в ней начинает хлюпать жидкость. В эту минуту чукча готов отдать все, что у него имеется, лишь бы напиться. И купец пользуется моментом...
    В начале мая купцы отправляются из Средне-Колымска в Якутск с грузом пушнины и клыков, да еще нескольких красивых дикарок, которых покупают у клана. Цена девушки на крайнем северо-востоке — кирпич чая и чашка водки, т. е. несколько меньше, чем стоит олень. В дороге девушки составляют гарем купца, а в Якутске он их сбывает либо в местные публичные дома, либо в Витим и Киренск, где женское тело в цене, так как это первые этапы золотоприискателей при выходе из тайги. Если путь в Средне-Колымск труден, за то барыши, получаемые купцами, — громадны. Одна поездка на крайний северо-восток приносит тысяч 10-15 чистых. Все население берегов Колымы — вековечные рабы купцов; обыватели и дикари в вечных долгах, которые, как мертвая петля, все более и более захватывают шею. Купцы подряжаются доставлять в Средне-Колымск муку для казенного магазина и соль; за доставку они берут от казны по 12 р. за пуд; но, вместо муки, в магазин доставляются квитанции, которые купцы покупают за гроши у казаков. Купцу квитанция стоит 3 р., а в магазине он берет за нее 12 р. Соль доставляется в гораздо меньшем количестве, чем берется подряд. Вследствие этого, все население низовьев реки почти круглый год сидит без соли. Так как мука в казенном магазине стоит 14 р. за пуд, то ее никто не покупает. Со времени существования магазина в Средне-Колымске не продано ни одного фунта. В низовьях Колымы кирпич чая стоит до 8 руб., 1 ф. табаку-махорки до 3 руб., аршин самого плохого ситца — до 1 р.; таких денег обывателю, а тем более дикарю, взять негде; вследствие этого, население живет лишь сырою, мерзлою рыбою (строганиной), без соли; вместо чая, пьет брусничные листья и курит крошеную ровдугу (замшу). Белья не носят, а меховое платье одевают прямо на голое тело.
    Таково влияние «связи», соединяющей заброшенный край с культурным миром.
    Посмотрим же на население округа.
    «Когда-то, — говорит легенда, на берегах Колымы было огней более, чем звезд на ясном небе». Это было, вероятно, очень давно. С XVI в. округ стал ареной борьбы. Вначале явились ламуты, затем прибежали остатки разбитых якутов, восставших под предводительством Дженника (см. дальше). Они принесли весть о новых страшных завоевателях. Скоро явились и последние. В главе «Конец кангиениси» я прилагаю легенду, рисующую тревожное состояние края накануне появления русских.
                                                                                IІ.
    Завоевание Сибири не даром признается фактом, не имеющим себе подобного в истории: 23-го октября 1581 г. был взят Ермаком Искер, а в 1648 г. казак Семен Дешнев, да промышленники Федот Колмогорец и Анкудинов огибали уже Чукотский нос. В 60 лет русские прошли весь громадный материк от Урала до Берингова или, точнее, до Дежневского пролива по диагонали слишком в 10 тысяч верст; в северной Америке же в 2½ века завоеватели едва исследовали окраины. Мы знаем, что гнало русских на крайний северо-восток: соболь и смутные толки о «кильбягирях юрях» (буквально: блестящие речки), о которых рассказывают столь много чудес полярные дикари. Промышленники принимали эти «блестящие речки» за золотые россыпи, и немало жизней погублено в поисках за ними. В общем, покорение Сибири была затянувшаяся на 60 лет охота на соболя. В погоне за ним, охотники не щадили ни себя, ни тем боле инородцев, с которыми приходилось сталкиваться. Эти шестьдесят лет — страницы, писанные кровью и слезами. Каждый шаг на северо-восток вел за собою отчаянье и мученическую смерть побежденных. Чем меньше сопротивления встречали завоеватели, тем большие мучения переносили побежденные [* Стоит лишь вспомнить участь якутов, ламутов, юкагиров и др. инородцев, почти не сопротивлявшихся русским.]. Но в то же время нас поражает этот удивительный поход горсти людей. Крайней север и восток Сибири был поражен не сплоченным отрядом войск, а десятком промышленников, этими «courreurs des bois» и «beaver trappers» Сибири. В 1628 г. казак Василий Бугор с шестью товарищами на лыжах перебрался с Енисея на Лену и утвердился на этой исполинской реке. Через 10 лет казак Василий Бузыг (пьяница?) с десятью товарищами пробрался на коче (лодке) Ледовитым океаном в устье Яны и заложил там острожек Усть-Янск. В то же время 11 казаков под предводительством Михаила Стадухина свершили Ледовитым океаном, в небольшой лодке, около 2-х тысяч верст и появились в устьях р. Колымы. Без карты, без компаса, на неуклюжей коче, почти без запасов, горсть людей свершила подвиг, который 250 лет потом напрасно старался повторить ряд прекрасно снаряженных полярных экспедиций в поисках за так называемым северо-восточным проходом, пока задача не была разрешена Норденшильдом. Как видите, в личной храбрости и в нечеловеческой энергии завоевателям крайнего северо-востока отказать ни в коем случае нельзя.
    Посмотрим же на потомков этих завоевателей теперь; во что они превратились на крайнем северо-востоке через 2½ века? Они выродились совершенно. Наблюдателя прежде всего поразит явление, которое можно формулировать так: чем меньше сопротивления встретили русские со стороны инородцев, тем больше они потеряли свою национальность. В самом деле в Якутске, в Верхоянске и в Средне-Колымске, где противниками завоевателей были якуты, которые почти не сопротивлялись, — русскіе объякутились совершенно, как увидим дальше; в Нижне-Колымске, дальше к северу на 550 верст, где русские встретились с мужественным врагом, с чукчами, которые всего только несколько десятков лет как перестали тревожить русские поселки, — потомки завоевателей сохранили в полной чистоте русский язык. В устьях Колымы вы услышите вышедшие уже из употребления русские слова, былины, которые поются на голос. Там вы можете слышать варианты, забытые уже в Европейской России, слова и выражения, которые встретите разве в «Слове, о полку Игореве.
    По берегам Колымы русские живут в трех «городах»: Верхне-Колымске, Средне-Колымске и Нижне-Колымске, да в нескольких поселках, лежащих между последним «городом» и Ледовитым океаном. Вряд ли ошибусь, сказав, что каждое из этих поселений составляет как бы особый клан, со своими обычаями и своим особым говором, иногда даже языком (в Средне-Колымске, например, обыватели плохо понимают по-русски и всегда говорят между собою по-якутски, а низовики не понимают ни слова по-якутски). О Верхне-Колымске мне долго говорить не приходится: там всего девять жителей. Около сотни якутов и ламутов живут разбросанно верстах в 20-180 от этого «города». Здесь официально числится русское мещанское общество в 40 человек; но его давным-давно нет уже. Скажу невероятную вещь: это общество совсем одичало и ушло «в ламуты», т. е., как и эти дикари, бродят с оленями в гольцах. Повторение этого явления мы увидим еще в Нижне-Колымске, хотя в несколько другой форме.
    Средне-Колымск или «Средно», как говорят здесь, — царица края. Тут целых два три десятка избушек, без крыш, разбросанных без всякого порядка на левом берегу Колымы, по обеим сторонам узкой, но глубокой речки Анкудин. В Средне-Колымске вся администрация края: исправник, который в тоже время высший судья, комендант Анюйской «крепости», начальник всего войска округа (последнее состоит из 11 казаков, не имеющих ни ружей, ни знамен, ни мундиров) и т. д. и т. д.
    Средневец очень гордится своим городом и пренебрежительно смотрит на низовика, как губернский франт на жителя местечка.
    Население Средне-Колымска состоит из мещан и казаков. Вторые составляют аристократический элемент города. Материальное положение их, сравнительно, должно было бы быть недурно. Каждый казак с самого рождения получает «пол-пайка», т. е. 1 п. ржаной муки в месяц, а с семи лет— 2 п., т. е. полный паек. К сожалению, на муку эту является много охотников, в лице купцов. Пользуясь страстью колымчан к водке и тою детскою чертою беззаботности, которою отличаются все дикари, — купцы закупают вперед за целый год пайки по 3 руб. за пуд (уплата — водкою, по 3 руб. за бутылку, или кирпичным чаем и табаком) и сдают пайки в казенный магазин по 12 рублей за пуд.
    Рождение каждого казачонка — ведет за собою увеличение благосостояния семьи. Вследствие этого «паек» породил в Средне-Колымске удивительное явление. Забеременевшая девушка-казачка не имеет отбоя от женихов; тут своего рода лотерея, до которой так падки колымчане: может родиться паек [* По закону, незаконнорожденные приписываются тоже к казачьему сословию, если к нему принадлежит мать.]. Если супруги-казаки детей не имеют, муж отдает свою жену казаку, у которого родилось несколько пайков. В случае, если родится мальчик, счастливый муж отдает сотруднику полпайка за целый год. Это явление до того заурядно на всей Колыме и, если не ошибаюсь, в Верхоянске, что на него смотрят как на подряд. Меня уверяли, что иногда заключаются письменные условия; говорил мне это человек вполне компетентный; но подобного условия я ни разу не видал.
    Жизнь мещан вполне зависит от улова рыбы. Впрочем, как бы хорош последний ни был, к концу весны обыкновенно запасов не хватает. Река очищается совершенно ото льда очень поздно, — лишь в начале июня. Неводить же начинают около Петрова дня; до тех пор тони залиты водою или попорчены кляпинами и корягами, принесенными в изобилии во время водополья. В марте месяце кончаются уже запасы рыбы. Жители начинают есть собачий корм: рыбьи кости, потроха и прочую полусгнившую мерзость. В это время в избу колымчанина нельзя войти: тяжелый одуряющий запах гнилой рыбы захватывает дыхание и вызывает тошноту. Чем ближе к весне, тем положение дел становится все хуже, да хуже. В мае обыватели съедают кожаные обутки, ремни, налимьи кожи, которыми летом, вместо стекол, затянуты рамы и т. д. Жить тогда в Средне-Колымске — пытка. Желтые, опухшие лица, горящие голодным блеском глаза — буквально могут обезумить. Тощие, едва живые собаки, шатаясь, бродят по городу, разыскивают трупы своих околевших товарищей и жадно пожирают. Но вот конец мая. Колыма почернела. Зеленые наледи разлились на ней повсюду. Наконец с оглушительным треском ломается лед и река трогается. Все население Колымска высыпает на берег.
    — Пошья, пошья, матушка-Коима! — говорят обыватели. Реку они олицетворяют в виде женщины. Так как за городом река делает крутой поворот, то огромные 1½ саженной толщины льдины спираются там и образуют громадную запруду версты 1½ в длину. На реку тогда страшно взглянуть. Льдины напирают друг на друга, становятся торцом, трещат; в воздухе стоит глухой гул, заглушающий голоса. Выше ледяной плотины вода подымается и заливает город. Но обывателей нисколько не тревожит вода, залившая их избы до самых окон: это пустяки, вольная вода, которая только рыбу принесет. Колымчане только болеют сердцем за свою реку.
    — Муцится, Коима-матушка! — тоскливо говорят обыватели, как о женщине, которая мучится в потугах. Но вот с оглушительным треском рухнул ледяной барьер. Льдины быстро несутся вниз по реке уже не сплошным полем, видны уже «талые места».
    Обыватели пляшут на берегу, стреляют из ружей и кричат:
    — Пошья, пошья! (пошла!).
    Беременные женщины и девушки выходят на берег:
    — Это шибко нам помагат: легче рожать! — говорят они.
    В избах готовятся к неводьбе: снаряжают карбасы, сшитые тальником, без единого гвоздя, ладят сети, невода. Скоро весь Средне-Колымск пустеет: обыватели разъезжаются по заимкам. Имущество оставляется в незапертых избах; двери приперты лишь палочкой, чтобы показать, что хозяев нет. Воровство в Среднем Колымске неизвестно. Необходимого спутника культуры — тюрьмы в этом городе еще нет. Язва Якутской области — хайлаки (уголовные ссыльно-поселенцы) здесь мало известны. Уголовных на крайний северо-восток ссылают лишь в редких случаях; да и то поселенцы живут не в Среднем Колымске, а в округе. А на крайнем севере лишь хайлаки являются носителями острожной культуры.
    На неводьбе забываются в один день все невзгоды зимы. Сыты люди, сыты собаки. Промышленники брезгают плохою рыбою, как сардонка (щука) или же налим, от которого берут лишь максу (печень); все же остальное выбрасывается. На неводьбе колымчанин щедр, как дикарь. Если приедет гость, он его без гостинца не опустит. Гостинец состоит из 3-4 пудовых нельм. Этим обстоятельством пользуются кулаки помельче. Летом они объезжают заимки, угощают промышленников водкою и за это набирают полные карбасы рыбы и юкалы. Громадное количество рыбы подряжается по ничтожной цене в 50-65 копеек за пуд. Эту же самую рыбу кулак продает весною промышленнику по 2-2½ руб. за пуд. На неводьбе средневец совершенно преобразовывается. Обыкновенно флегматичный, вялый, молчаливый и напоминающий свою любимую рыбу — нельму, летом обыватель становится другим. Тогда неводят «в круговую» целые сутки. Каждый невод заметывается три раза. Круглые сутки над пустынной рекой раздаются смех, шутки, песни. Правда, песни средневца совсем неудачные; вот для примера одна:
                                                         Прошлогодня ачилинка*
                                                         Ходит без оборных торбаса**,
                                                         Совогодня ачилинка
                                                         В раскобыльих торбаса.
                                                         Про тебя-то, ачилинка.
                                                         Дурна славушка прошла.
                                                         Неужель ты, ачилинка,
                                                         До дурной славы дошла?
                                                         Изменила ачилинка
                                                         На последнего якута.
                                                         Завладел-то ачилинкой
                                                         Распоследний разъякут.
                                                             [* ачилинка — любовница.]
                                                             [** оборные торбаса — торбаса (т. е. мокасины) с ремнями, которыми обувь эта привязывается у ступни.]
    Чаще всего раздаются песни на якутском языке. Редкие русские песни и сказки сильно «околымились» и на них лег отпечаток местного творчества [* См. приложение, на стр. 35.].
    На неводьбе завязываются все романы. Нужно сказать, что отношение колымчан к женской неверности или к девичьей чести тоже, как у якутов или же у чукчей, т. е. безразличное. Девушка, имеющая детей, выходит легко замуж; если же она казачка, то дети — ее приданое. Помню такой факт. Обыватель жалуется, что у него детей нет.
    — Как, — говорю я, — разве Ванька не твой сын?
    — Нет, женин: она его в девках привела.
    — От кого?
    Мой вопрос сильно удивил обывателя. Он прожил с женою 10 лет и до сих пор не поинтересовался узнать, от кого она имела сына, который живет вместе с ними.
    К Ильину дню уже на заимках ночью зажигается «лейка», т. е. плошка, налитая рыбьим жиром. Солнце начинает закатываться; лето близится к концу; но улов становится все богаче да богаче. Колымчане знают только два способа сохранения рыбы в прок: юколу и соление. Соль — в редкость; так что на 1 п. рыбы кладут лишь 1 фун. соли. Вследствие этого, уже в конце лета рыба начинает портиться, киснуть, как говорят здесь. Чего не сделает вековая привычка: колымчане так привыкли к кислой рыбе, что предпочитают ее свежей, находя, что последняя «молчь жидкая». Несколько лет тому назад пробовали было ввести копчение рыбы, но это время напоминает «войны за просвещение», воспетые покойным сатириком.
    Был тогда в Средне-Колымске исправником В. (он потом за лихоимство под суд попал). О нем обыватели говорят:
    — Уж если мы после В. живы остались, так нас теперь хоть в котле вари.
    Получил раз В. из Якутска копченую рыбу и бумагу: «в виду недостатка в соли, не найдет ли возможным исправник привить копчение рыбы».
    Сейчас же были собраны обыватели.
    — Эй, вы, хан ыт харах! [* Самое жестокое якутское ругательство; буквально: «кровь черной собаки».] Не сметь больше солить рыбу! Коптите ее, — объявил В.
    Обыватели выдвинули самое верное свое возражение:
    — Наши деды рыбы не коптили, а живы были; почто же мы делать станем?
    В. прогнал их, пригрозив караульной и розгами.
    Начался промысел. Весь улов сволокли на берег, где были устроены коптильни. Так как никто не знал, как приняться за дело, то рыбу попекли, но не прокоптили. Рыба попортилась; уже с осени ели какую-то гниль. Чем дальше к весне, тем дела становились все хуже да хуже.
    — Чуть мы не пропали тогда! — рассказывают обыватели.
    А В. грозится, что и в будущем году не позволит солить рыбу. Уныние взяло средневцев. К счастью, В. был вытребован в Якутск. Вместо него прибыл новый исправник. Не успел он еще вылезть из нарт, как к нему явилась депутация.
    — Ваше высокородие, а мы рыбу коптить станем? — робко спросила она.
    — Это ваше дело.
    — Значит, можно солить? — еще не веря себе от радости крикнули депутаты.
    — Как хотите! Это не дело исправника.
    — Тус, доготор! тус! тус! (т. е. солите! ребята, солите! солите!) — стала, как сумасшедшая, кричать депутация, размахивая руками. Это был, без сомнения, самый радостный день в Колымске за все столетие. Батюшку попросили отслужить благодарственный молебен. Целый день звонили в колокола и палили из ружей.
    Коптильни остались, чтобы потомство знало, какие напасти бывали в старые годы. Теперь, когда колымчанин желает датировать какое-нибудь событие, он говорит: «это было столько-то лет до или после того как мы рыбу коптили».
    В первых числах сентября кончается промысел, а вместе с ним и оживление средневца.
                                                                               III.
    Средневец — среднего или маленького роста, с плохо развитою мускулатурою. Голова у него якутского типа, с сильно скошенным лбом, косыми прорезами глаз, большими скулами и такою же нижнею челюстью. Растительности на лице почти нет. Пушок высыпает лишь в глубокой старости. Нас за наши бороды иначе не называли, как «кырджагас», т. е. старички, хотя самому старшему «кырджагасу» было лишь тридцать лет. Вообще, хотя, в европейском смысле, некоторые мои товарищи могли быть названы идеалом мужеской красоты, но колымчанки считали их уродами, во-первых, за их бороды («на лице, волосы как у собаки»), во-вторых, за то, что некоторые имели «бус харах» (буквально, «ледяные глаза»), т. е. голубые или серые глаза; в-третьих, были великаны, хотя ни один не был выше 2 арш. 9 верш. Красавец должен, по колымским понятиям, непременно иметь «глаза как у теленка» (карие).
    Умственные способности средневца очень невысоки. Памяти у него почти нет. Он с трудом повторит три слова подряд. Чтобы поучиться грамоте, он бьется несколько лет подряд и, в конце концов, через несколько месяцев после окончания ученья забывает решительно все. Некоторые взрослые колымчане безошибочно считают лишь до 39; дальше они говорят «тридцать десять, тридцать одиннадцать и т. д.». Кругозор обывателя, очень узок. Сидят у меня два моих приятеля средневца, из местных сливок. Я предлагаю одному пересчитать все города, которые он знает.
    — Верхно, Средно, Нижно, Верхояншко [* Верхне-Колымск, Средне-Колымск, Нижне-Колымск, Верхоянск.], — бойко стал он считать, потом остановился немного и прибавил: Якучко (Якутск), — и уже окончательно замолчал.
    Вижу, другой смеется.
    — Чего это вы? — спрашиваю я.
    — Анперия, — важно прибавил спрошенный, — эк ты, акары (дуралей), самый-то важный город забыл.
    Колымчанин считает, что за «Верхояншко», начинается Россия, т. е. Белая Арапия. Себя средневцы не считают русскими: «мы люди коимские» (т. е. колымские). Более просвещенные, побывавшие в Якутске, уверены, что «Россия» лежит за Иркутском.
    Я говорил уже, что средневцы по-русски изъясняются совсем плохо. Их обиходный язык — якутский. Якутский пантеон оставил сильное впечатление на религии обывателя. Средневцы уверены, что богов четыре и что все они живут в четырех углах неба: св. Никола на юге, два Спаса на западе и на востоке и Матерь Божия — на севере. Богоматерь смешивается иногда с единственным добрым божеством якутского пантеона Асынылах Аисыт Хатын (т. е. соболезнующая мать, создательница). Как и якуты, средневец убежден, что каждая болезнь происходит от того, что в тело вселяется какой-нибудь абагы (злой дух). Все лечение должно состоять в том, чтобы поставить правильный диагноз, т. е. определить, какой именно абагы сидит в больном. Сделать может это лишь шаман.
    Может быть, ни в чем так сильно не видно влияние якутской мифологии, как в отношении к бурому медведю, который на Колыме водится в громадном количестве. Якуты считают, что этот зверь — олицетворение их самого страшного бога Улу-Тойона. Идет, например, длинный караван купеческой клади лесом. Вдруг остановка.
    — Тугуй маня? (что такое?) — раздаются тревожные голоса.
    — Улу-Тойон! (медведь) — отвечают испуганно проводники. Действительно, громадный зверь вышел из лесу, сидит на тропе да щелкает зубами. Нападать боится, потому что людей много, а уйдти тоже не хочется.
    Все спешиваются. Выходит самый речистый якут, снимает шапку и говорит:
    — Улу-Тойон! мы знаем, что ты единственный владетель этих мест; но мы зашли в твои владения не потому, что желали нанести тебе оскорбление, а потому, что наш путь лежит через них. Уважь же нам, о Улу-Тойон! ты же ведь знаешь, что у нас нет детей-промышленников, которые бы тебя искали, почто же ты нас ищешь?
    Пока продолжается речь, иные якуты лежат ничком и голосят: Абра ани, Улу-Тойон, абра! (т. е. помилуй нас, медведь, помилуй); другие же дрожащими руками разводят громадные костры. Случается, медведь целые сутки держит проезжих.
    Колымчане также «отчитывают» медведя. Русские считают даже, грехом называть его по имени: о медведе говорят «огонер» (т. е. дедушка) или же, еще чаще, просто «кини», он.
    Средневцы не сохранили никаких преданий о старине, о том, как появились их предки на Колыме. Из завоевателей Сибири помнят лишь Ермака, да его эсаула Ивана Кольцо. В местном архиве хранились драгоценные документы и договоры с княжцами, писанные на бересте. При исправнике В. большая часть архива была продана на вес. В горницах местных обывателей можно часто видеть, как в переднем углу, из под куска грошовых обоев, выглядывает писанный документ начала XVIII века. Все же расписки и договоры на бересте, как негодные на оклейку стен, пошли на растопку камельков.
    От Средне-Колымска до Нижне-Колымска водой около 550 верст; зимою же около 500. Вы приезжаете туда и вам кажется, что очутились совсем в другой стороне. Нижне-Колымск — около 10 избушек, без крыш, расположенных на левом берегу р. Колымы, которая в этом месте имеет около пяти верст в ширину. На другом берегу, как раз против «города» или, еще лучше, крепости, говорят здесь — белеют устья двух Анюев: Сухого и Быстрого. На первом Анюе, как говорит предание, есть гора, а на ней — арангасы (особый вид могил) исчезнувшего таинственного племени кангиениси.
    В Средне-Колымске вы видите всюду смуглые лица, тогда как в Нижнем много светловолосых, белокожих лиц. Низовики все маленького роста, безбородые; среди женщин встречаются недурные лица если не принять в счет толстого слоя грязи.
    Это — прямые потомки спутников Михаила Стадухина, в память которого назван один из рукавов реки. Чукчи не только храбро отстаивали свою территорию, но и сами переходили в наступательное действие. Вследствие этого почти два века в устьях Колымы лицом к лицу постоянно стояли два военных лагеря, всегда готовых к бою. На Корытове, в поселке севернее Нижне-Колымска, я видел 95-летнюю старуху, которая помнила еще последнее чукотское нападение. В низовьях Колымы мы встречаем то же явление, что в 50-х годах на Кавказе: русские относятся с большим уважением к своим недавним врагам — чукчам. Нет того презрительного отношения «к распоследнему разъякуту», какое мы видим у средневца. Во время праздников в чукотском лагере, когда дикари празднуют появление солнца или же обряд «вуегрыгин» [* У чукчей существует до сих пор обычай, по которому стариков, по их просьбе, убивают. Этот обряд называется вуегрыгин.], устраиваются военные игры: молодежь бегает в запуски, стреляет из ружей, борется и т. д. На эти игры всегда является русская молодежь с низовьев реки. Русские участвуют вместе с чукчами во всех состязаниях и очень гордятся, если получат почетную кличку, как например: Мундукан (силач), Амчат (царь тундры), Кеты (медведь) и т. д. Клички эти, как гербы, передаются от отца к сыну. Более того. Очень часто русский парень, которому надоест жить в «крепости», запрягает собак и уезжает «в чукчи», т. е. в чукотский лагерь. Иногда он забирается даже на чукотскую территорию. Дикари радушно встречают пришельца. Полярный Рене берет себе в жены одну, две и больше дикарок и заживает первобытною жизнью. Иногда это продолжается год, два и больше. Известно, что у чукчей существует гостеприимная проституция. Дикари, приезжая в «крепость», требуют от своих «друзей» исполнения того же обряда. Так как взгляд низовика на женскую верность тот же (или, пожалуй, еще более первобытный) как у средневца, то чукчи редко встречают отказ. Низовики охотно отдают своих дочерей чукчам в жены. Русские легко примиряются с первобытною жизнью в наянг’е и с тем, что супружеское ложе им приходится делить еще с несколькими женами. Через год они совершенно очукочиваются до такой степени, что, если им приходится быть в «крепости», то, как заправские дикарки, не могут ночевать более в избе: их «давит крыша».
    Низовики говорят друг с другом только по-русски; но этот язык — кокой-то детский лепет. Они не выговаривают буквы л (вместо нее произносят я или и), мешают многие согласные. Этика нижнеколымских дам формулируется тезисом:
    — Венчаясь — не продаясь (т. е. венчалась, а не продалась), а мужчин:
    — Баба не каяц (т. е. калач), один не съесь.
    Умственные способности низовика выше, чем у средневца, по крайней мере низовик энергичнее, бодрее, подвижнее увальня-колымчанина. Низовик чаще поет, у него есть даже местные барды, произведения которых исключительно сатирического содержания. Он создал своеобразную мелодию — «гондыщину», слова для которой постоянно импровизируются. Низовик отличный охотник и, взглянув на след, сразу определит не только какой зверь ходил, но и зачем ходил: просто ли гулял, или же на добычу.
    Материальные условия жизни низовика невозможные. В Средне-Колымске есть еще рогатый скот, обыватель иногда ест «белое» (т. е. молочные продукты), тогда как в Нижне-Колымске единственное домашнее животное собака. Лето продолжается лишь два месяца. В августе уже выпадает снег, да и летом земля оттаивает лишь на 3-4 вершка. В начале ноября начинается бесконечная полярная ночь. Единственная пища — рыба без соли. Жалкий край, жалкая природа, жалкие люди!
    Как и в Средне-Колымске, в низовьях Колымы русское население быстро вымирает. Среди низовиков, кажется, нет семьи, где бы не было сифилитиков. Но есть враг еще более опасный, чем сифилис, — оспа. Низовики говорят, что когда-то близ «крепости» был убит русскими великий шаман и святой племени кангиениси Елхалксик, который перед смертью проклял край. Раз в пять лет разверзается земля, выходит шаман, взбирается на вершину колокольни. Там он стоит, касаясь головой неба, и во все стороны развеваются седые волосы, к которым пристали мерзлые комки. У старика только одна нога; во лбу горит, как уголь, красный глаз. Елхалксик вытягивает свою единственную руку, выросшую из середины груди. Куда махнет рукой, туда скачет оспа-старуха в красной парке (меховая одежда), в нартах, запряженных собаками с кроваво-красной шерстью. В руках оспы — головня. Кого она припалит, тот умирает. То старик Елхалксик мстит за смерть свою и всего своего рода.
    Такова легенда низовиков об оспе. Страшная старуха истребила в 1889 г. целые русские поселки: Бодягино, Ямки, Кабачково, половину Сухарного. Несколько поселков совершенно брошены; за недостатком могил, погреба там битком набиты мертвецами.
                                                                             IV.
    Чтобы продолжить жизнь несчастного края, требуется влить в его жилы новую кровь: требуется найти такой путь, который дал бы возможность ввозить в округ предметы первой необходимости и сбывать их по дешевой цене. Требуется связать Колымский округ с Гижигинским, который сравнительно еще недавно был сказочным краем чудес.
    Было время, когда гижигинцы еще не видали морского судна. Сообщение поддерживалось берегом моря, горными хребтами, через Олы и Таяхан, о существовании которых большинство читателей слышит, вероятно, в первый раз. Ближайший «культурный центр» от Гижигинска был Охотск, который тоже большую часть года совершенно изолирован, от всего мира. Сухопутное сообщение было так затруднительно, что почта в Гижигинск отправлялась иногда раз в два — три года, благо и возить-то, нечего было. Жители, состоящие из русских и ламутов, находились чуть ли не в каменном периоде развития: мука была им неизвестна, зверя били стрелами или же брали в «кляпсо» (самодельный капкан), огонь добывали посредством туамули, т. е. посредством трения о чурку особой палочки, приводимой в движение лучком. Даже столь популярная на крайнем северо-востоке акамимель (водка) была почти неизвестна гижигинцам, а услаждали они себя, как до сих пор чукчи, отваром мухомора. Единственная пища гижигинцев состояла из оленины да из рыбы кыта (из сем. семговых), из которой обыватели стряпали юкалу для себя и юхалу для упряжных собак [* Юкала — вяленая и продымленная распластанная рыба, из которой вынут весь костяк, с приставшим к нему мясом. Последний сушится особо и называется юхалой.]. Честь открытия этих троглодитов XIX столетия принадлежит известному пароходчику Филипеусу, имя которого у дикарей северо-востока Азии стало синонимом богатства: «бай киси Билинеус» (богат, как Филипеус), говорят все якуты берегов Колымы. Можно представить ужас, а потом восторг обывателей, когда лет сорок тому назад на рейде перед Гижигийском задымился первый пароход. Море у берегов там очень мелко, богато мелями и рифами, так что пароходу приходится останавливаться верстах в 8 от берега и посылать карбас, что не всегда удобно. Нет сомнения, основатели Гижигинского острожка (в 1638 г.) не имели в виду, что к ним станут приходить большие суда, иначе для постройки города было бы выбрано место на 20 верст южнее, на берегу глубокой, прекрасно защищенной бухты.
    Первый пароход привез, так сказать, культуру обывателям. Появилась мука по общедоступной цене (около 1 р. 50 к. за пуд); жители стали умываться иногда и мылом, а не на чукотский лад — мочою; появилось белье, тогда как прежде жители заменяли рубашки, по ламутской моде, налыкынг’ом, т. е. родом передника с нагрудником из ровдуги (замши). Кирпичный чай и табак, которые прежде ламуты доставляли верхом на оленях из Ср. Колымска, — сразу понизились в цене. Появилась и другая верная спутница культуры — водка. Пароход приходил раз в году, снабжал жителей всем необходимым, забирал груз лисиц, белок, сиводушек и песцов и отправлялся на юг. И тогда случились в Гижигинске удивительные события, которые, если рассказывать о них, покажутся фарсами, вырванными из «La vie de Gargantua et de Pantagruel». Расскажу об одном. В Гижигинск был послан исправник. Полное ли одиночество, оторванность ли от всего мира или какая другая причина, но исправник скоро сошел с ума и провозгласил себя Юрюнг-Аи-тойон’ом (главным богом ламутского и якутского пантеона). Жители уверовали в него. Уверовал и, одичавший диакон местной церкви. Батюшка держался в стороне во все время, пока разыгрывалась эта удивительная история. Юрюнг-Тойону стали воздавать божеские почести. Каждый день его с большою торжественностью носили по городу при беспрерывном колокольном звоне. Прошел год. Во Владивосток не прибывают никакие вести от гижигинского исправника, и капитану парохода поручается узнать в чем дело. Когда летом «филипеус» прибыл в Гижигинск, спрошен был исправник. — Тойон округа барда; суох мана (исправник уехал в округ; его здесь нет), — был ответ. Так как задерживаться на рейде капитан не мог долго, то пароход ушел. На следующий год капитан получил тот же ответ, что исправник в округе. На третий год капитан получил специальные инструкции узнать во что бы то ни стало, что стало с исправником. — Тойон округа барда; суох мана, — услышал капитан обычный ответ от обывателей. Он показал вид, будто удовлетворился ответом, и пароход ушел. В нескольких верстах от города он, однако, спрятался в бухте; ночью спустили баркас, в который сели доктор, морской офицер и несколько матросов. К утру они тихо причалили к городу. Еще издали до них долетел гул колоколов, ружейные выстрелы, радостные крики обывателей и пронзительные звуки бубнов оюнов (шаманов). Вдоль берега всюду пылали громадные костры. Прибывших встретила удивительная процессия. На высоких носилках, обвешанный крылышками куропаток, лентами, пучками волос, бубенчиками и т. д., важно восседал гижигинский бог. Носилки таскали на плечах восемь разряженных ламутов, а вокруг носилок с визгом вертелись все обыватели города; впереди отплясывали оюны (шаманы), колотя изо всех сил в плоские, гулкие бубны. То население праздновало избавление своего бога от великой опасности. Нужно себе представить то оцепенение, которое охватило кортеж, когда вдруг перед ним вырос вооруженный экипаж, о котором думали, что он далеко уже на море. Бога забрали в баркас, пересадили на пароход и отвезли во Владивосток... в сумасшедший дом.
    Это было, так сказать, на заре «европейской» жизни Гижигинска. Теперь это город с 200 жителей, 40 домами и 1 церковью.
    Для Колымского края крайне важно найти путь на восток, к Гижигинску.
    Пространство между реками Коркодоном (притоком Колымы) и Гижигой совершенно неизвестно. Обозначено оно на карте крайне произвольно. Тут-то и пролегает путь, известный лишь одним инородцам.
    Ламуты приезжают каждый год верхом на оленях из Гижигинска в Ср. Колымск. Так как у них есть основания относиться не с особенным доверием к русским, то дикари упорно отказывались сообщить какие бы то ни было подробности об этом пути. Несколько лет тому назад колымский исправник Варрава первый сделал попытку расследовать этот путь на Гижигу; но попытка окончилась неудачно. В 1889 г. исправник Вл. Гав. Карзин, по поручению генерала Светлицкого, который, к великому сожалению всего края, в феврале того же года был переведен губернатором в Иркутск, — г. Карзин повторил попытку. Он поднялся вверх по р. Колыме до притока Теплые воды (У Сылас по-якутски), а оттуда пошел волоком на восток. К сожалению, г. Карзин дошел только до перевала, составляющего границу Гижигинского округа. Волок очень невысок и удобен для перевозки клади. Тянется он верст на 400. Весь он покрыт роскошною травою, а на гольцах в изобилии растет белый мох; таким образом, кладь можно было бы везти летом на конях вьюками, а зимою — на оленях. По дороге г. Карзин открыл два неизвестных до тех пор клана якутов и стойбища их окрестил Игнатьевской (в честь тогдашнего иркутского генерал-губернатора) и Константиновской (в честь генерала Светлицкого). Таким образом, кладь, доставленная добровольным флотом в Гижигинск, через 28 дней была бы в Ср. Колымске, причем только 400 верст кладь возилась бы волоком, а все остальное пространство — на карбасах, вниз по Колыме. Если бы путь этот был открыт, в Колымском округе мука стоила бы не дороже 2 р. за пуд; в такой же пропорции подешевели бы и все другие продукты. Нужно только, чтобы путь не был монополизирован теми же купцами, как об этом ведутся переговоры, потому что тогда все выгоды достанутся не краю, а эксплуататорам, высосавшим уже все здоровые соки из населения.
    К сожалению, с отъездом генерала Светлицкого, затормозилось дело о Гижигинском пути.
                                                                        ПРИЛОЖЕНИЕ.
                                                                           (См. стр. 18).
                                                                                - - -
    Приведу одну русскую сказку колымчан.
    «Жий — бий огонёр (старик). Он рыбу промышьяй. У него два ябазя (лабаза): шухари да каяци (калачи). Он говорит: «эмяксин! (старуха) поди, говорит, шухари да каяци на двор выброси. Теперь ието (лето) стайе: на цто шухари да каяци?» Пошья эмяксин. Бросат. Рыбу букотын (совсем) не могут промышьить. «Поди, эмяксин, кайем (кайлой) греби ябазы: каяцик остайся-ду, нет-ду?» (остался-ли, нет-ли). Пошья эмяксин. Гребет так. Шухарик да каяцик доспейся (добыла). Один шухарь съей; она каяцик съейя.
    Говорит: «поди, эмяксин, греби другой ябаз. Однако, тутко остайесь».
    Оттуль церире шухаря доспейя. Суох (т. е. нет уже, съели). Мойчь сидят. Пошей огонёр штанами неводить. Штанам чаво доспейет? Хайлака (т. е. поселенца; так колымчане презрительно называют налима) доспей. Стайи исти. Эмяксин стайя голову исти. Подавийясь. Огонёр опять пошей штанами неводить. Опять доспей хайлака. Кайбыть (хорошо). Стай исти. Гоевой подавийся. Помер. Тойки.
                                                                                - - -
                                                                          ГЛАВА II.
                                                                 На якутской свадьбе.
    Спиридон. — «Бырдах-ые». — «Каменные люди». — Легенда о происхождении болотной травы. — В летнем чуме. — Якуты. — Тоёны, ытымныт и хамначыт. — Нравственные качества якутов. — Свадьба. — Сватанье. — Введение жены в дом мужа. — Банкет у Моксогола.
                                                                              I.
    В Средне-Колымске был летний муннях [* Муннях — съезд якутов целого улуса для решения общественных дел. В Колымском округе «мунях» бывает два раза в году: летом и зимою.]. На сходку съехались якуты из самых дальних углов округа: из Верхне Колымска, с Алазеи и т. д. На «улице», если только это слово применимо здесь, было людно, и шумно. Якуты беспрестанно подъезжали верхом к дому улусного суруксута (писаря), где происходил муннях. Княжцы отдельных наслегов (кланов) важно глядели на своих не «чиновных» родовичей, беспрерывно поправляя бисерные пояса, на которых висели старинные кортики, пожалованные их предкам еще Екатериной II. У дома писаря возле каждой коновязи было привязано по нескольку коней. Необыкновенно высокие седла с широчайшими подушками, украшенными медными и даже серебряными бляхами, привели бы, без сомнения, в немалое изумление всякого кавалериста, привыкшего к нашим казацким или английским седлам. Под, окнами слышался несмолкаемый гомон гортанного якутского языка, который Гильдер нашел таким же звучным и мягким, как «смесь итальянского с ирландским». В эти дни нам жестоко надоедали. Якуты страшно любопытны, и каждый приезжий считал своим долгом заглянуть к нам, чтобы посмотреть на «далеких людей». Потом долго еще в отдаленных наслегах (кланах) он станет рассказывать про наши книги, про «каменные глаза» (очки), про «волосы, которые растут на лице, как у собаки», и про другие чудеса, вызывая в слушателях восклицания крайнего изумления: «оксе, догор!» Не говоря уже о том, что такая популярность несколько двусмысленного характера, — принять в день 10-12 визитирующих якутов, одного за другим, дело нелегкое. Для каждого гостя нужно было взбираться на крышу, открывать трубу (несмотря на лето, она была заткнута, чтобы в избу не забрались комары), потом затопить камелек и вскипятить чайник: якут не уйдет, пока вы не напоите его чаем. Зато занимать гостя не приходится: ваше дело наготовить ему чай, хаяк, молоко; гость уберет все это, потом встанет, перекрестится, поклонится, скажет: «бабыхо» (т. е. спасибо) и визиту конец.
    Так как моя изба была как раз напротив дома суруксута, то я не мог пожаловаться, что визитеры забывают меня; якуты быстро проведали, что у нас им никогда не скажут «бара тур» (убирайся вон!), потому дверь не успевала захлопнуться за одним, как являлся другой. Некоторые придумали довольно остроумный способ выпрашивать: явится совершенно незнакомый якут, станет у дверей и поклонится.
    Туох надо, догор? (что тебе нужно, приятель?).
    «Догор» вытаскивает из-за пазухи обгрызанный кусок юкалы или же полусгнившую хачирку [* Хачирка — вяленая мелкая рыба, из которой вынут весь костяк.]. Это он гостинец привез. Выходило, что он пятьсот верст проездил, лишь бы эту хачирку вручить. После этого догор чувствует уже себя не только как дома, но как у людей ему обязанных; снимет малахай, распояшется, усядется и, когда вы ему даете чай, заявляет, что он очень любит хлеб и аргы (водку). Он молча подсунет вам кисет, намекая, что его нужно наполнить; возьмет ваш нож и предлагает обменяться (сделка крайне выгодная... для догора); причешет свои жесткие, крайне подозрительные волосы вашим гребешком; выпросит двадцать мелочей и крайне неохотно уйдет, высматривая все, что можно было бы еще выпросить. Мы, как огня, боялись якутов, являвшихся с подарками. Но что с гостями поделаешь! Указать без церемонии на дверь — духа не хватало. Я сидел и читал. Вдруг, слышу, отворяется дверь. Это было уже после пятого или шестого визита в тот день, поэтому я был не особенно в духе и не спешил полюбопытствовать, кого мне Бог послал.
    — Б-б-б-ы! — выпалил кто-то сзади меня, и грязный, корявый палец через мою голову ткнулся в страницу, в букву б, затем раздалось самодовольное гоготанье.
    Я быстро обернулся: широкое, ухмыляющееся, жирное лицо, узкие, косые глазки, теперь совсем исчезнувшие в блаженной улыбке, крутые лоснящиеся скулы — все это не могло принадлежать никому другому, как Спиридону, знакомому якуту, с которым мы завтра должны были вместе уехать в улус. Спиридона открыл в улусе один из моих товарищей и ввел его к нам. В улусе он попробовал было выучить Спиридона даже грамоте, но так как якут не понимал ни слова по-русски, то дело ограничилось тем, что догор научился узнавать три-четыре буквы Застав меня за книгой, Спиридон не мог устоять против искушения поискать знакомых букв и страшно возликовал, найдя известную ему букву б. Он частенько приезжал к нам и внимательно прислушивался к нашим разговорам, все допытываясь, о чем это мы говорим так много. Велико было изумление нашего товарища, жившего в улусе, когда возвратившейся из города Спиридон вдруг раз выпалил целый ряд слов: «эквилибристика... саквояж... приготовление» и залился радостным, самодовольным смехом. Как у всех якутов, память у Спиридона была прекрасная. Родовичи подивились необыкновенной мудрости его. Но, увы! великих талантов Спиридона никак не хотело признавать одно лицо: жена его Учапын, во крещении Аксинья. Она была очень невысокого мнения о своем муже и иначе не называла его, как «акары» (дуралей).
    — Ну, куда тебе, дуралей, сурук (грамоте) учиться? Твоего ли это ума дело? — язвила она мужа, когда товарищ посвящал его в таинства а и б.
    Настала, однако, скоро пора ликовать и Спиридону. Он выучил несколько букв.
    — Что, Учапын, я дуралей? Ну, ладно. Пусть так. Скажи же ты, умница, что это такое? А, не знаешь? Ха-ха-ха! А я знаю. Это — а.
    Тут Спиридон раскрыл рот, как акула. Но жену было не так-то легко поразить.
    — Дуралей ты и есть. Нашел, чем хвастать? А, ну, пусть будет а. Вот и я знаю это.
    Таким образом последнее слово осталось за ней.
    — Скажи, ты все эти книги умеешь читать? — допытывался Спиридон, усевшись за чаем. — Ты умеешь читать и эту маленькую, и эту большую? (он указал на увесистый том словаря). — Скажи же, что там говорится? А у вас, в ваших местах, якуты есть? Нет? Оксе, догор! Кто же вам дрова рубит и хаяк доставляет? Сколько у тебя бумаги? Ты умеешь так писать, как Цыпандин? (улусный писарь). Оксе, догор! Кому же это ты все прошения пишешь?
    Я сказал ему, что это не прошения, а письма ко мне из «моих мест». В ответ на это Спиридон замотал головой и сказал якутскую сентенцию: «бык знакомится с быком мычанием, жеребец с жеребцом — ржанием, лебедь с лебедем — курлыканьем, якут с якутом — разговором, а русский человек знакомится со своим товарищем при помощи сурук (письма)». Тот же Спиридон, который был такого, по-видимому, высокого мнения о русских, честил их, когда напивался пьяным, самым обидным, по мнению якутов, ругательством: «бус харах» (т. е. ледяные глаза).
    На другое утро мы отправились «в якуты», в далекий наслег на свадьбу к знакомому княжцу. Сейчас же за городом начинаются бадараны (болота), охватившие его тесным кольцом.
    Каждая лужица на болоте кипит жизнью. Десятки пород уток, серые суколени беспрерывно снимались из-под самых копыт наших коней. Порой пролетала болотная сова с фантастически красивым полетом. Щеголеватые плавунчики, кокетливо поматывая головками, стаями плавали на каждом озерке. Вот где-то жалобно плачет какая-то пичуга, совсем как ребенок, который куксится; на редких кочках верезжит козленком куличек-воробей, который, по местному, перед дождем «кричит на двенадцати языках». Наши южные степи кажутся мертвыми в сравнении с этими полярными бадаранами, где жизнь бьет ключом.
    Мы выехали из Ср. Колымска 13-го июня, как раз в день Акулины-комарницы, когда «комар начинает садиться на человека». В силу этого ли, или же потому, что начинался якутский месяц бырдах-ыя (комариный), но нам эти мучители тундры не дали ни минуты покоя во все время путешествия. Белый круп наших коней скоро стал черным от облепивших насекомых. Над нами комары висели буквально черною тучею. Вначале наши кони лягались, становились на дыбы, валились на землю, стараясь избавиться от мучителей; но затем, убедившись, что все напрасно, покорились участи. Понуренные головы и глаза бедных животных выражали тупое отчаяние. Сетки, перчатки, толстое пальто, все это лишь временная защита от комаров. На стоянках мы раскладывали громадные дымокуры, от которых кони не отходили все время. Но дымокуры только временно защищают вас. Лишь только ветер слегла отклонит столб густого, белого дыма, который дерет вам горло и захватывает дыханье, как комары уже мгновенно облепят вас.
    — Посмотри, — сказал мне раз Спиридон, указав на горный хребет, который на горизонте пересекал тундру, — видишь, вон там на горе чернеет что-то. Это — Киси-Хаята (каменные люди). Их там сидят четверо. Они совсем черные и одеты в черное. Киси-Хаята ничего не едят; ни разу губы их не раскрывались для слова. Порой только они шипят; тогда налетает ветер, и мы ждем сильной бури. Никто туда к ним не смеет заходить. Давно, давно, рассказывают деды, гнался за оленями омук (ламут), взобрался к ним и семь дней просидел на горе, — все дожидался: не заговорят ли Киси-Хаята, не тронутся ли с места, но напрасно. Тогда он отправился домой. В своем урасе (палатке) он рассказал все, что видел, жене, и в тот же день умер.
    Аналогичные легенды рассказывают чуть ли не про каждый горный хребет, на вершине которого находятся одинокие скалы. На третий день нашего путешествия почва стала повышаться. Исчезли бадараны, пошли густые тальники, осыпавшие нас при проезде ливнем желтой цветочной пыли. Так как я приехал в Средне-Колымск летом, т. е. сделал более 2 тысяч верст верхом, то меня не могли утомить два дня, проведенных в седле; но меня измучили комары. Они не дали нам ни минуты покоя, поэтому я мечтал о юрте, у порога которой можно разложить дымокур, как древний германец о Валгалле. Каждую минуту я приставал к Спиридону с вопросом: «Хас кёс халла?», т. е. сколько кёсев осталось еще. Кёс — это якутская мера длины, крайне растяжимая, потому что обозначает пространство, которое можно пройти, пока растает лед в котле, вскипит вода и сварится кусок мяса. Так как котлы бывают большие и маленькие, то кёсы, тоже бывают двоякого рода. Не знаю, в силу каких соображений, местные русские решили, что кёс равен десяти верстам. Применяясь однако к якутской метрологии, т. е. имея в виду, что котлы бывают большие и маленькие, здесь считают: «большие десять верст» и «маленькие десять верст».
    Не говоря уже о том, что я не знал, каким котлом Спиридон меряет остающееся расстояние, я убедился еще, что мой гид имеет довольно своеобразное представление о числах.
    — Алтара (т. е. полтора) кёсей осталось, — утешал меня он. Едем еще час, кончились тальники, пошла тайга, проехали тайгу, окружили озеро, — я опять спрашиваю:
    — Хас халла? (сколько осталось?)
    — Икки кёс (два кёся), — решил Спиридон.
    Наконец между деревьями блеснула полоса воды. Мы подъехали к высокому коническому чуму, обсыпанному землей, летнему жилищу якутов. Несколько лохматых собак с острыми, волчьими мордами издали протяжно завыли на коней. На берегу громадного озера, залитого бронзовым светом полуночного солнца, лежала громадная куча рыбы. Тут были жирные, толстобрюхие чиры, красноглазые пельдядки, узкоголовые щуки. На середине озера белела еще сплошная масса льда, который лежит все лето. Возле улова гомозились две якутки, залитые рыбьей кровью. Они отрезывали рыбам головы и хвосты и снимали с костяка пласт мяса, который вялится на солнце, затем дымится над костром. С чира получается, таким образом, юкала, с пельдядки — хачаики, а со щуки — кичимас. Потроха складывались в отдельный котелок. Мальчик лет 10 беспрерывно наполнял маленький черпак потрохами и жарил тут же на костре, приготовляя саламат. Для якутят время промысла то же, что для наших детей сезон приготовления варения. Потроха заменяют им пенки. В чум вели маленькие низкие двери. Середину пола занимало громадное огнище; дым выходил в отверстие на вершине конуса, но изрядная часть его доставалась также на долю жителей; он ел немилосердно глаза. В чуме пребывать можно было, лишь лежа на полу. За то тот же дым избавлял от комаров. Рои их вились возле дверей, пытаясь забраться в юрту, как только дым уменьшался. В углу, на веревочке, свитой из конского волоса, привязан был толстый мальчуган лет четырех, который испуганно пялил глазки при нашем входе. Он мешал матери при работе и его таким образом изъяли из обращения. Темой для разговора была свадьба у богача Мохсогола. Я уже в двадцатый раз, слышал, какой калым уплатил он за невесту. Детей сговорили, когда им было всего лишь 13 лет, это было 5 лет тому назад. С тех пор Мохсогол, отец жениха, все выплачивал калым, а невеста жила у родителей. Жених, точнее муж, навешал ее, как требовал якутский этикет, лишь крадучись. Теперь — предстояла свадьба: муж должен был перевести жену вместе с ребенком в юрту, которую только что выстроил.
    — Баранигер! баранигер эльбя-их! (едут, едут мно-огие!) — сообщала мне хозяйка, приготовляя завтрак. Она достала из под кучи оленьих постелей (шкур) деревянную чашечку с рыбьим жиром, выбросила пальцем предварительно оттуда комаров и сор, достала вязку юкалы и сложила все на деревянной фляге, заменявшей столь. Юкалу можно было макать в рыбий жир. Это — легкий якутский lunch во время промысла. Вспомнив, вероятно, что русские народ привередливый, она достала еще плоскую ложку из рога чубука [* Чубуку, крайне интересное животное, вид дикого барана, почти неизвестное в зоологии. Водится в горах Тас Хаята. Крайне пугливо. Длинное пушистое руно его голубоватого цвета. Ламуты иногда убивают его пулей. Плоские витые рога животного идут на выделку ложек у дикарей.], которую тщательно вычистила, т. е., напросто, облизала. Завтрак прошел не без приключений. Лишь только дым уменьшался, юрта мгновенно наполнялась комарами, которые сразу облепят пространство за ушами, виски, метят усесться на веках, словом, выбирают место, где кожа понежнее.
    От чума до юрты Мохсогола было всего лишь три версты. Дорога шла салгытером, т. е. поемным лугом, заросшим, роскошною, выше пояса, травою бердегесом. Она дает великолепное сено. Беда лишь та, что сенокос можно начать только с Ильина дня (20-го июля), когда луг хоть несколько подсохнет. Скошенное сено приходится складывать не на земле, а на колках, что бы оно могло подсохнуть. Таким образом, сенокос покрывается как бы исполинскими грибами, ножка которого состоит из кола, а шляпка из охапки бердегеса. Стога сметывают лишь в начале сентября, когда болото уже подмерзает. Скот очень любит бердегес и быстро «входит в тело» от него. Якуты дают этой траве божественное происхождение. Вот эта легенда.
    У Джясагай-тоен’а, младшего брата «белого бога» (Юрюнг-Аи-тоен) было семь дочерей. Джясягай-тоен собирает осенью всех перелетных птиц и указывает им путь на юг. Дочери его часто обращались в белых стерхов (кытылык, священная птица якутов, grus leucogeranus) и спускались на землю, чтобы поплясать на лугу. Добрая покровительница якутов, божество Иехсит-хатын подкараулила эту пляску и схватила самого красивого стерха.
    — Твое назначение — быть на «среднем месте» [* Якуты делят вселенную на три части: «верхнее место», «среднее место» (земля) и «нижнее место». Божества живут во всех трех местах.], служить на пользу якутам, — сказало божество. Заплакала девица и стала просить отпустить на свободу.
    — Не брезгай этой поганой средней землей! Превратись в бердегес траву и «вгоняй в тело» скот якутов.
    Тут Иехсыт-хатын обрезала девушке крылья, и она вытянулась в коленчатый стебель.
    Такова вводная легенда, входящая в сказку «Биес инахтах бяйбярикан эмяксин», т. е. «Низенькая старушка с пятью коровами».
    Луг стал все более и более повышаться. Пошли бютяи, т. е. обнесенные забором скотные дворы. Громадное количество коров, коней, быков с тальниковыми кольцами в ноздрях показывало, что мы приближаемся к юрте богатея. Около сотни жизнерадостных телят с хитрыми деревянными намордниками, не позволявшими им сосать маток, задрав хвосты, выкидывали курбеты возле бютяев. Гомон голосов слышен был далеко еще издали. Наконец на юру показалась большая юрта в виде усеченной четырехгранной пирамиды. В стороне от нее виднелись еще две юрты: хотон (хлев) и жилище для хамна читов (работников). Возле дверей княжеского «дворца» были врыты около десяти столбов и к каждому привязано не менее двух оседланных коней. Гости были, как видно, в полном сборе. Подъехав ближе, я открыл еще юрту, маленькую, очевидно только что выстроенную. Как видно, там еще никто не жил, но возле нее шли какие-то спешные преперативы. Едва мы успели спешиться, как к нам вышел на встречу княжец Мохсогол (христианское имя его было Иннокентий, самое популярное имя во всей Сибири), без шапки, в плисовом кафтане с широчайшими буфами, перехваченном великолепным серебряным поясом. Княжец пожал мне руку, затем повел в юрту, откуда волной неслись веселые голоса.
                                                                             II.
    Якуты появились на Лене, теснимые на берегах Байкала бурятами, и на Колыме, — спасаясь после разгрома, последовавшего за усмирением восстания Дженника (XVII в.). Якуты принесли с собою в этот пустынный край следы более высокой культуры: в якутском языке есть слово железо (тимир), хотя на берегах Колымы беглецам пришлось взяться за орудия из мамонтовой кости и камней. Якуты знают слова: земледелец (басамнай), читать (асабын), писать (суруй), письмо (сурук); даже понятие «ученый» весьма удовлетворительно можно перевести юерэхтэх. На крайнем северо-востоке все эти понятия остались в виде простого рудимента в языке. Якуты в течение шести веков беспрерывно были кем-нибудь побеждаемы. Удивительная живучесть этого племени сохранила его от истребления; больше того, якуты — единственные инородцы на севере, которые увеличиваются численно. За то исторические условия не особенно выгодно отразились на нравственных качествах этих дикарей. Реклю, так удачно характеризовавший полярных инородцев, — выдал якутам волчий билет. Знаменитый географ был прав лишь отчасти: его нелестная аттестация всецело относится лишь к якутам Олекминского округа, беспрестанно находящимся в соприкосновении с русскими. То же можно сказать о взгляде г. Вруцевича, высказанном им в его интересной статье «Обитатели, культура и жизнь въ Якутской области» [* «Записки Им. Р. Геогр. Общ. по отдѣленію этнографіи», т. XVII, вып. II, СПБ. 1891.]. Судите сами о психике людей, к которым относятся таким образом: «из якутов только при помощи ударов можно сделать себе друзей», «кто с ними обращается презрительно и грубо, пользуется полным их уважением». Эти тезисы мордобойной философии высказывает американский гражданин Гильдер со слов бывшего колымского исправника, г. Варравы. Дальше Гильдер рассказывает, что исправник захотел взять чужих оленей, чтобы доехать быстрее до станка, отстоящего на расстоянии 250 верст. Якуты на законном основании не захотели дать их (владельцам пришлось бы потерять pour beaux yeux г. Варравы 8 дней). «Поднялся громкий и оживленный разговор, — пишет Гильдер, — из которого, к сожалению, я не понял ни одного слова, но так как я увидал, что исправник стал вдруг потчевать одного из якутов кулаками, а наш казак в то же время набросил на другого, пытавшегося было бежать, свой аркан, то я счел долгом спросить г. Варраву (исправника), не время ли и мне начать колотить кого-нибудь и кого именно. Он отвечал мне, что теперь все благополучно устроилось и люди стали вполне послушны и добродушны (?)». К сожалению, это единственный метод, практикуемый здесь, чтобы сделать якутов «добродушными». Проезды начальства якуты долго помнят! Вот маленькая выдержка, из путевого журнала епископа Якутска: «Ямщики (якуты), ждали владыку 14 суток! и где же? В лесу, под открытым небом, в ноябре, при 46° мороза. Вырыв яму в снегу и свалив в нее срубленное дерево, зажигали и грелись у огня» («Замѣтки о плодахъ пастырской дѣятельности», «Якутскія Епархіальныя Вѣдом.», 1889 г., № 6, стр. 89). Хитрость, лживость, даже вороватость, все несимпатичные черты якутского характера находятся в прямой зависимости от того, как часто сталкиваются эти дикари со своими победителями. Якуты глухих наслегов и якуты подгородные, тронутые острожной культурой, носителями, которой являются хайлаки (уголовные ссыльно-поселенцы), это — два различных племени, до того отличаются нравственные качества их. К хорошим качествам этого народа относится гостеприимство. Всякий проезжий заходит в какое угодно время в первую встречную юрту благо они никогда не запираются. В юртах лучшее место на оронах (нарах вдоль стен) оставляется свободным для гостей. Приезжего хозяева угощают всем, что только имеется лучшего. Бедный якут питается иногда сам вивражками (полевыми мышами) а для гостей уж непременно припрячет кусок кобылятины или же убитого ушкана. Случается, что якуты, живущие на тракту, разоряются совершенно, принимая у себя всех проезжающих.
    Характер якутов нужно наблюдать где-нибудь в глухом наслеге, куда не заглядывает никогда ни купец, ни хайлак, ни исповедующий принципы, изложенные Гильдером, администратор.
    Когда-то власть княжца, родоначальника клана, была наследственна. Княжец пользовался, неограниченною властью, мог пытать и даже казнить своего родовича. Княжцы (тоёны) продавали рабов, забирали их имущество и т. д. В настоящее время должность, княжца — выборная. Власти у него юридически, ровно столько, сколько у сельского старосты. От прежнего величия у княжцов остались лишь кортики.
    Интересна система разверстки податей между родичами клана. На муняхах (сходках) они, как плательщики, разделяются на три группы. Первая группа не несет никаких обязательств. Сюда относятся совершенно бедные якуты, незаконные дети, а также хайлаки, приписанные к наслегу. Эта группа называется итимнит, т. е. призреваемые. Вторая группа плательщиков не вносит ничего деньгами, за то кормит определенное количество итимнитов (от одного до пяти). Наконец, последняя группа кормит известное число итимнитов и, кроме того, взносит еще деньги, при чем в бедных наслегах на долю последних плательщиков приходится порою по 50 руб. на душу. В силу подобной организации, у якутов (я говорю собственно о двух северных округах Якутской области) нет нищих. Нужно сознаться, что положение итимнитов крайне плачевно. Кроме хайлаков, они все являются рабами тоёнов. Наслег (клан) имел неограниченную власть над родовичем. В сущности, власть эта осталась до сих пор, потому что клан может закабалить «итимнита» в вековечные батраки и даже продает охотникам молоденьких девушек. В первой главе я уже говорил об этом.
    Якуты, несомненно, очень способное племя. Память у них великолепная. В Якутске во всех учебных заведениях якуты составляют около 45% (368 на 828). Учащиеся якуты очень высокого мнения о своем племени и называют себя, не совсем скромно, «греками севера», хотя Реклю дает им гораздо менее почетную кличку. Мне пришлось в Нижне-Колымске встретиться с первым якутом, окончившим якутскую семинарию — священником Василием Карякиным, любознательным, способным молодым человеком. К сожалению, об учении якутов в дальних округах нельзя сказать ничего хорошего. Улус ежегодно должен доставить в Средне-Колымск несколько якутят «на выучку». Местная «аристократия» не хочет отдавать своих ребят в то же училище, где учится «распоследний разъякут», поэтому якутята одолевают школьную премудрость не у батюшки, а у диакона. Ах, это учение! Якутята после многолетних усилий одолеть таинства «бра» и «гра» возвращаются в улус не только не научившись читать, но даже и понимать по-русски. Предо мною встает один из подобных своеобразных мучеников науки — Лахашка. Он возненавидел науку всеми силами своей дикой души. Учитель вообще не жалел лозы, тем более, по отношению к Лахашке. Его выпороли жестоко в первый же день: «так ты понятливее станешь», — решил педагог. Сунут Лахашке азбуку и говорят: «складывай!» Но он стиснет зубы и молчит. Якутенка выпорют; «говори бра, вра!» Лахашка молчит, только глазенки сверкают ненавистью. Учитель приходил в исступление. «Бейте его, якутишку поганого, сколько влезет!» — крикнет он. «Ребятишки» схватят кто линейку, кто лозу, кто палку и принимаются вколачивать «бра» и «гра» в маленького дикаря. Лахашка не издавал ни звука; закусит лишь до крови губу и стоически терпит, пока маленькие мучители не устанут. Бог знает, чем кончилось бы это своеобразное учение, если бы Лахашка не умер во время оспенной эпидемии в 1889 г.
                                                                              III.
    В юрте у Мохсогола было людно. Ярко пылал огонь в громадном чувале. Весь шесток был уставлен огромными медными котлами с кобылятиной. Разряженные гости сидели не только под «билериком» (в почетном углу), но даже в самых отдаленных углах юрты, где-то за чувалом, который раскинулся посреди, по якутскому сравнению, «подобно важной госпоже, накинувшей на распашку доху из полосатых соболей». На одной из нар, как раз против огня, на белой кобыльей шкуре, лежал оюн (шаман), которого можно было бы узнать по длинным волосам до плеч, тогда как все якуты стригутся коротко. У якутов глаза масляные, карие, без всякого выражения, тогда как у шамана они горели странным болезненным огнем. Зрачки, окруженные радужным венчиком, были необыкновенно расширены и производили тягостное впечатление. Желтое лицо оюна беспрерывно подергивалось нервною дрожью. Его синеватые сморщенные губы (шаману было под шестьдесят) что-то беззвучно шептали. Старик не сводил глаз с пылающих языков, которые гулко охватывали лиственничные поленья. Быть может, теперь он вел беседу с Aн-Улаханы, духом огня, болтливым старичком «в кухлянке из ярко-красных лисьих шкур», которого белый бог, Юрюнг-Аи-Тоен, поместил в каждой юрте для защиты якутов от всего недоброго... Шаману предстояло в тот же день свершить мистерию, и вот он подготовлялся к ней, стараясь по возможности сосредоточиться. Я быстро стал au courant; молодой муж поехал за женой, которая жила верстах в десяти, в другом наслеге.
    Якуты крещены уже давно, лет восемьдесят тому назад, тем не менее язычество еще в полной силе. Мало того, богами своего многочисленного пантеона они наделили, как мы видели, потомков своих победителей. Нет сомнения, что когда-то, собственно говоря, свадьба не сопровождалась никакими обрядами. Якутские олонгхо (былины) отличаются необыкновенною детальностью описаний, между тем свадьба богатыря описывается всегда лаконически; герой заходит в юрту, видит, там красавица сидит. Не теряя времени, богатырь «схватил ее, нагнул, как свежую талину, поцеловал — понюхал [* Якутский глагол сылар значит и целовать и нюхать. Интересно наблюдать, как матери ласкают ребятишек: они прижимают свои носы к пухлому тельцу ребенка, выходит именно, что нюхают.]. Живут». Такова, древняя форма брака. Собственно говоря, и теперь обрядами сопровождается лишь ввод жены в новую юрту, а не самый брак. Якут сватает себе невесту всегда из другого клана. «Девушка, живущая на родине, не бывает счастлива», — говорит якутская пословица. «Счастливая дочь выходит замуж далеко от родной юрты». К родителям невесты снаряжаются сваты, с которыми едет вместе и жених. Предварительные переговоры о количестве калыма уже заключены. Лишь только кавалькада подъедет к юрте, как сваты спешиваются и входят в дом, тогда как жених остается на улице. На встречу приезжим выступают мать и старшие сестры или же родственницы невесты с чоронами (чашами), наполненными кумысом, и чыбычахами (бураками из бересты) со сливками.
    — Хотя мы и знали, что вы везете так много провизии, что не могли проголодаться; но узнав, что вы едете, мы не позволяли никому дотронуться до этих чоронов. Наших кобылиц держали семь чистых юношей; доили кобыл семь непорочных девочек. Мы сбирали для вас лучшую пищу. Всколебните же поверхность этих чоронов, — так говорит мать.
     Сваты выпивают, затем, не садясь, повторяют все пункты брачного договора. Когда условия приняты, входит жених; зачастую это мальчик 13 лет. Он снимает с себя пояс, на котором висят нож, кремень и огниво да гамза (трубка), и подает все это невесте, которая сидит возле чувала. Если жених не нравится ей, тогда она отказывается принять его пояс, и приезжие сейчас же удаляются. У якутов, да и вообще у полярных дикарей, положение женщины гораздо лучше, чем у многих крестьян. Но невеста согласилась. Брак заключен. Гостям подают обыкновенный обед, после которого жениха и невесту укладывают в той же юрте. Этикет, как я говорил уже, требует, чтобы муж на другой же день уехал и навещал жену лишь украдкою.
    Та же самая процедура была пять лет тому назад у сына Мохсогола. Теперь он выплатил весь калым и еще с утра оседлал лучшего коня и снарядился в путь.
                                                      Ребята, лихого коня мне седлайте,
                                                      Кладите резное седло;
                                                      В симиры* хмельной вы кумыс наливайте: —
                                                      Поскачу сейчас далеко**.
                                                           [* Симир — переметы, сделанные из тюленьих пузырей. В дороге якуты возят в них кумыс и сливки.]
                                                           [** Перевожу, как умею, якутскую песню, стараясь держаться возможно ближе подлинника.]
    Так описывает такую поездку за женой начало якутской песни: «Юрюнг атан мин ирбин».
    — Келе! келе! (едут! едут!) — раздались на дворе веселые голоса. Действительно, послышался частый топот скачущего в галоп (по местному в мах) коня. Все выбежали из юрты. К коновязям подъехал всадник, впереди которого сидела верхом по-мужски молодая женщина. Ытынях (так звали сына Мохсогола), как оказалось, подъехал к озерку, лежащему возле юрты его жены. Она вышла туда, как бы случайно, набрать воды в берестяные ведра. Ытынях гикнул, подхватил жену, посадил ее впереди себя и пустил коня в мах. Отец и братья жены ждали этот гик в юрте. Они быстро выскочили, заметались в тревоге, затем пали на неоседланных коней и помчались в погоню. Скачка продолжалась минут пять, пока не пошли бадараны (болота). Тогда преследователи спокойно повернули коней, а через полчаса приехали к Мохсоголу, чтобы принять участие в пире. На встречу молодоженам вышли две девочки лет 12; они взяли коня под уздцы и помогли спуститься Кычипир, (имя молодой женщины). От коновязи до дверей новой юрты настлали свежей травы. По ней пошла Кычипир приседая, как требовал этикет, каждые два — три шага. Двери новой юрты распахнули широко, но вход преградили двумя накрест положенными тонкими, сухими, лиственничными жердями, которые придерживались двумя девочками. Кычипир грудью разломала эти жерди, подобрала сухие обломки и развела ими в чувале огонь. Таким образом обряд сводился к тому, что духу огня была дана новая жрица.
    У якутов огонь в камельке никогда не угасает. Всегда там тлеют угли, которые легко раздуть в пламя, подставив свежие дрова. Величайший стыд для женщины, у которой огонь погас окончательно. Такую женщину сживут насмешками. Стыд падает и на мужа. Я помню единственный пример в таком роде. Муж и жена перекочевали в дальний наслег, не будучи в силах выносить насмешки.
    Как только запылал огонь в чувале, Кычипир посадили на орон (лавки под наклоном стен) и завесили ровдужной занавесью. У самого порога юрты убили жеребенка; хлынувшую из перерезанной, сонной артерии кровь собрали в большой котел, и шаман вылил ковшик ее у дверей, чтобы страшное божество Улус-Ханнах-Тоён с женою своею Хан-Хатын, да еще «начальник над всеми злыми духами (абагы)» Арсын Долай, у котораго «рот на темени, а глаза на висках», чтобы эти божества не пускали в юрту болезней. Другой ковшик крови шаман вылил в огонь, затем последовала такая же жертва «духу юрты», крошечной старушке Няха Харахсын [* Якутские божества носят необыкновенно длинные имена. Вот полный титул этой старухи: Няха Харахсын Нирылын Кочямчяй Няджим.], живущей под столбом, поддерживающим потолок, да «Воспитательнице и матери-хранительнице, соболезнующей госпоже» Аисыт-Хатын. Это доброе божество покровительствует якутам вообще, но в частности она патронесса женщин. Она назначает пары, определяет, какая доля им будет, помогает роженицам, в бесконечной сказке «Хан Джаргыстай», в которой излагается чуть ли не вся якутская космогония, — говорится, как Аисыт-хатын спустилась к первой рожавшей женщине Кюн Туналыкса, пробыла три дня возле нея, затем удалилась, наказав: «пусть, пока существуют якуты, женщина через три дня после родов встанет, умоется и сама даст своим коровам сена».
    Пока приносилась жертва пенатам, всю юрту обхватили громадным ремнем, к которому привязали весь скот молодоженов. Шаман одел жертвенный кафтан, вышел во двор и стал в середине этого живого кольца. Подробно мистерию я описываю в главе «Конец Кангиениси». Всем божествам злым были сделаны возлияния (ысыэх) из кумыса. Добрых — не просили: ведь они и так добры. Характерная особенность якутской теологии — верховному божеству над божествами, «духу восьмигранной вселенной», Ан-ие-дайдын — никогда не приносится жертва. Это божество имеет поразительное сходство с пассивным Брамой, в бурятских переделках его. Как бы для довершения сходства, божество носит титул дремлющий (Ангарыхса).
    «Собрались все родовичи. Убили много скота. Ели и пили три дня и три ночи без отдыха. Веселились... Икали от твердой пищи. Голодные насытились. Отощавшие потолстели». Так описывает олонгхо (былина) свадьбу прежнего времени. Почти то же повторилось и теперь. В течение суток было уничтожено такое громадное количество кобылятины, сырого кобыльего жира, сливок, хаяку, что вес каждого якута несомненно прибавился на много фунтов. Одна перемена еды следовала беспрерывно за другой. Каждый раз раздавались пожелания молодоженам: «пусть в ваших зубах всегда торчит вкусный костный мозг; прочищайте ваше горло лучшим выбродившим кумысом; полощите рот топленым маслом; пусть с вашего стола никогда не сходит жир, срезанный с шеи кобылиц». Такие деликатесы сулили гости тароватым хозяевам.
    Всему бывает конец, даже аппетиту якута. Настал такой момент, когда даже «отощавшие» отказывались от пищи. Старики тут же свалились, подкошенные сном и переполненным желудком. Молодежь давно дожидалась этого момента. Она вышла на луг перед юртой и разделилась на две группы, парни отдельно, девушки отдельно. Составились две живые стены, которые медленно стали сходиться. Молодежь чинно и дробно перебирала ногами.
    — Ягай, ноколор! (ребята!) ягай! повеселимся, пока молоды! — затянул один парень.
    — Ягай! песенку погромче выведи моя гортань! — ответила одна из девушек.
    — Ноколор, попляшем, посмеемся, пока не женаты, пока бабий язычок не вымотал из нас всех жил.
    — Подруженьки, поиграем, пока не вышли замуж, пока не попались в жесткие руки мужчины.
    Это была все импровизация. Шутки, подчас крайне откровенные, сыпались с обеих сторон. На веселые голоса выползли на солнышко и старухи, большею частью слепые. Необычайная худоба, растрепанные седые волосы, слепые глаза, странный костюм, — все это придавало им крайне фантастический вид. Они напоминали тех страшных помощниц друидов, о которых говорит Мишле в первом томе своей «Histoiare de France». Старухи чутко прислушивались к шуткам молодежи и тоже импровизировали песни, в которых говорилось про утраченную молодость, про сладость мужских объятий и про горечь немощи. Приведу одну такую импровизацию, записанную не мною, чтобы показать, какою дикою поэзиею дышат эти песни.
    «Славно греет солнце мои старые кости. Весело мне плясать с вами, детушки!
    «Может быть, последний раз пою я свою песню. Земля скоро закроет мои слепые глаза.
    «На будущий год вы опять придете сюда порезвиться. А на моей могиле будет зеленеть свежая трава.
    «Холодно мне будет там, и огонь камелька не согреет мое старое тело.
    «Пляши же и пой, молодость, — с дикой энергией зазвучал ее голос. И я попляшу с вами в последний раз.
    «И в последний раз кумысу напьюсь. А будущей весной вы опять сойдетесь тут при солнечном свете.
    «И вспомните тогда о старухе, и будет ей весело в своей холодной могиле.
    «И услышит она ваши песни, а ее темные глаза из могилы увидят, как вы пьете весенний кумыс.
   «И запляшут ее веселые кости под вашу веселую песню» (Сибирь, № 14, 1877 года).
    Кроме импровизаций, затягивались и постоянные песни. Одни из них выражали грубую, разнузданную чувственность, при чем все предметы назывались своими именами; другие, напротив, были нежные и грустные. Постараюсь дать одну из них в посильном переводе. Если она оставляет желать многого в литературном отношении, за то она почти дословный перевод. Поет девушка:
                                                      У пестрой стародойки
                                                      Не стало молока;
                                                      Желтым бердегесом
                                                      Оделись толокá.
                                                      Шапочки пушистой
                                                      Нет у кытынга*,
                                                      На сердитой речке
                                                      Тронулась шуга.
                                                      Осень не по силам
                                                      Задала нам труд;
                                                      Голода и муки
                                                      Месяцы идут.
                                                          [* Кытынга — вид полярного цветка.]
    — Ноколор (ребята), ну-ка, угадайте загадку, — предложила старуха. — Ну, что это такое: «на потолке юрты четыре торбаса (мокасины) висят?» Разгадка была — сосцы у коровы. «Нет, мою загадку отгадайте: — каждое утро выходит шаманить дочь царя Сырад Омук». Отгадка была — рассвет. Некоторые загадки носили уж слишком якутский характер; например: «ребята, говорят, родился в юрте, где лежал тихо, а выйдет на свет — пурга завоет». — Знаем, знаем, крикнули многие: это — сата [* Сата — камень якутской мифологии. Он, по поверию, находится иногда во внутренностях орла или же в почках черного быка с белой лысиной на лбу. Камень этот, положенный на ладонь, производит жестокую бурю; брошенный в воду, сата начинает вертеться там и потом замирает.]. В угоду мне, как видно, были заданы загадки, восхваляющие русских: «Говорят, таён получает щепки, которые рубятся в „его месте”». Идите догадывайтесь, что это означает сурук (письмо). Порой, с гомерической простотой задавались девушками такие загадки, отгадать которые решились бы разве те рассказчики Людовика XI, которые, составили сборник «Cent nouvelles nouvelles», если бы, конечно, понимали по-якутски. На подобных игрищах знакомится молодежь из различных наслегов, будущие мужья и жены.
    Чистотою нравов якуты похвалиться не могут. «Одного жеребенка кобыла где не выкинет; одно яичко где не гниет; одного ребенка девушка где не рожает». Так формулируется взгляд якутов на целомудрие девушки. Супружеская неверность встречается очень часто. Муж бывает огорчен лишь тогда, когда любовник захватит саму юрту. «Чужой человек взял мой огонь и пользуется им», жалуется он тогда. К сожалению, и кровосмешение очень частое явление среди якутов.
    Банкет продолжался три дня. Подобные пиры стоят якутам половины их всего состояния; но не дать банкета считается позорною скупостью. Кое-кто остался еще у Мохсогола; но мне нужно было спешить в Ср. Колымск. В конце декабря я оставлял край, а перед отъездом мне хотелось еще сдержать слово, данное приятелю чукче, и побывать у него в гостях.
                                                                         ГЛАВА III.
                                                                     Вниз по Колыме.
    Приглашение чукчей. — Сборы. — Дорожные невзгоды. — Кресты. — Казак Луповцев. — Хайлаки. — Омолон. — Крепость.
    Инагля, калкгет наянг Эрмичен! пынт ыпычкын култын, — т. е. «Друг, приезжай в палатку к Эрмичену; станем пынт-ыпычкын [* Национальное блюдо чукчей; оно состоит из замороженных комков жира и оленьего мяса, при помощи колотушки приведенных в состояние мязги.] есть». Так уговаривал меня мой друг, чукча Эрмичен. Познакомились мы с ним в первую же зиму моего пребывания в Средне-Колымске. Каждый год к городу прикочевывают чукчи со стадами оленей и располагаются лагерем верстах в десяти, за рекой, где в изобилии находится отава (ягель, cladonia rangifarina). Как только получится известие, что дикари прибыли, из Средне-Колымска в лагерь устремляются в запуски все местные кулаки. Каждый старается выбраться тайком, чтобы первым явиться к чукчам. За чай, табак, а, главное, за акамимель (водку) приобретаются олени, оленьи языки и «бока», т. е. части оленины, покрытые пальца на два жиром, до которого тут все такие охотники.
    Через день, по проложенной кулаками дорожке тянется в город из лагеря вереница дикарей, издали поразительно похожих в своих широких, ханба (верхняя одежда) на медведей, в особенности женщины. Сходство увеличивается еще походкой с развальцем. Чукчи не любят приезжать в город. Только тогда, когда в лагере бывает сам эрема (царек, в Средне-Колымск является раз в 6-10 лет), он прибывает в город не пешком, а в нартах, да и то в санки запряжены не олени, а двенадцать... чукчей, среди которых две женщины, любимые жены его величества.
    В городе чукчи заходят в каждую избу поприличнее. Эти дети тундры не имеют ни малейшего представления об этикете. В доме они осматривают все, щупают каждый незнакомый предмет, лижут его, щелкают языком и, если вещь понравится, говорят: «дай» и без церемония кладут вещь за пазуху, прежде чем ваше согласие последовало. Обыватели с дикарями не церемонятся и просто выталкивают их за порог, если только не имеют каких-нибудь нарочитых видов. Особенно сильно надоедали дикари нам, яукуня каул, т. е. людям из далека, как они нас окрестили, в отличие от колымчан и хайлаков. Вытолкать за порог — духа не хватало, совестно, а между тем гость сидит чуть ли не сутки, да еще приведет с полдюжины приятелей.
    Эрмичен был таким гостем. Регулярно каждый день он приходил ко мне и сидел целыми часами. У меня не осталось ни одной пуговицы, ни одного осколка от той единственной оконной шибки, которую я так бережно привез из Якутска, за 2,500 верст, радуясь заранее, что летом в окнах будет у меня, кроме бумаги, влеплено по стеклянному глазку. Первое слово по-чукотски, которое я узнал, было: «хылгин» (дай!). Нужно ли мне прибавить, что научился я ему от Эрмичена? Раз тридцать в день я слышал это проклятое слово. Много раз я собирался с духом, чтобы сказать уинга (нет): но Эрмичен требовал с таким сознанием правоты, что, вместо уинга, я постоянно говорил и (да).
    Наконец, наступил тот блаженный день, когда дикари снимались лагерем. Эрмичен пришел ко мне в последний раз. И вот тогда-то он и передал мне любезный зазыв посетить его ыаян (палатку).
    Целых три года я откладывал поездку на север. Наконец, в июле 1891 г. снарядился в путь. Маршрут у меня был таков: в Нижне-Колымске (500 верст) — водой, там дождаться рекостава и по льду поехать в Сухарное, к устью Колымы, посмотреть «маяк лейтенанта Лаптева» как он громко значится на карте генерального штаба, а на обратном пути завернуть к чукчам, которые в это время кочевали за Егорючем (сопка на север от Нижне-Колымска).
    На «рассвете» 19-го июля, т. е. тогда, когда солнце стояло как раз на северо-востоке, я да два спутника выбрались из Средне-Колымска. Лодка, или, как здесь называют, карбас, в которой мы плыли, достойна описания. Ладят их ламуты, живущие по реке Ясачной, впадающей в Колыму верстах в 500 выше Средне-Колымска, так как только там растет осина. Карбасы сделаны из тонких осиновых досок, сшитых меж собою скрученным тальником; щели законопачены мхом, а трещины залиты «серкой», т. е. лиственничной живицей. Таким образом, во всем карбасе нет ни одной частицы железа. Стенки карбаса до того тонки, дерево, из которого он слажен, до того жидко, — что, если на распруги лодки не положен жердинник (подтоварни, по местному), — по карбасу нужно ступать с опаской, да и то в сарах, в местной обуви без каблуков и с мягкими подошвами, иначе можно продавить днище. Не смотря на скудельный характер судна, посудины, по местному, оно очень устойчиво во время погоды; низовики в таких лодках выплывают даже в океан.
    Наш карбас был порядочно нагружен. Тут были фляги с солью для нижне-колымских товарищей, которые с весны не видали ее, и наши пожитки, и постели, и «место» чая (т. е. 50 кирпичей), частью для личного употребления, частью как деньги. Обыкновенные деньги в Колымском крае не имеют никакого значения. Ходячая монета — кирпичный чай. В трех главных пунктах края: Верхне-Колымске, Средне-Колымске и Нижне-Колымске кирпич имеет определенную цену в каждое время года. За рыбу, юкалу, за оленей, меховую одежду, за молочные продукты и даже за личный труд — расплата производится этою своеобразною монетою. В Колымском крае, в особенности же на севере, приходится выменивать свои деньги на чай, как обменивает турист свои российские рублевики на гульдены, как только переезжает австрийскую границу.
    Если чай можно сравнить с ходячими бумажными деньгами, то в Колымском крае есть еще монета, которая так же редка, так же высоко ценится и ходит с таким же большим лажем, как золотая, — водка.
    Клáди, таким образом, в нашей, лодке набралось пудов тридцать. В карбасе был еще пассажир: ездовая собака Кылык, которая сыграла с нами в дороге злую шутку, как увидите далее.
    В первые дни плавание наше было прекрасно. Река — как зеркальная; небо — чистое и ясное; течение быстро, так что на веслах надсаживаться особенно нечего было; фарватер почти чист: без мелей, подводных кос, осередышей (высокий, заливной песчаный островок), стрелок, перекатных мелей и тому подобных напастей. Мы делали в день 75-80 верст. Останавливались на заимках, лежащих в расстоянии 25-50 верст друг от друга. Близ самого Средне-Колымска тоней нет, поэтому жители летом укочевывают из города. На каждой тоне находятся три-четыре избушки без крыш. Это и есть заимка. Трудно придумать более первобытное жилище. Огонь раскладывается прямо на полу, дым выходит в широкое отверстие в потолке. Как только затопят, приходится сидеть на полу, потому что дым ест глаза и захватывает дыхание. В каждой избе — по две и по три семьи. Всего собирается на заимке неводов 5-6. Приехать промышлять может каждый, кто хочет «место — Божье». Выстроившей сам себе избушку на тоне будет жить в ней лишь три лета, на четвертое — изба становится Божьей, а приезжий промышленник завладевает ею по праву первого захвата. Интересно то, что у колымчан, кроме этого, нет и намека на артельную неводьбу, если не считать редко бывающую «черезовую ловлю».
    На заимках нас всюду закармливали местными лакомствами: юкалой, варкой [* Рыба, сваренная в рыбьем же жиру.], толкушей [* Рыба без костей, сваренная и мятая с кислицей (красной смородиной).], барабанами [* Род лепешек из рыбьей икры, конечно без муки.], хачиркой [* Вяленая особым образом мелкая рыба.]. Как любознательные туристы, мы решились пробовать все, но тем не менее у нас не хватило мужества прикоснуться к своеобразному местному варенью, которое состоит из ягод шиповника, сваренных... «в сахаре, конечно», — догадываетесь вы; нет, в рыбьем жиру.
    На заимках мы едва могли отделаться от настоятельных желаний гостеприимных хозяев «отпустить нас с промыслом», т. е. нагрузить лодку нашу рыбой. С большим трудом удавалось убедить их принять от нас гостинцы — муку, табак, потому что брать плату за угощение считается грехом.
    Иногда заимки совершенно своеобразны. Так как вода была спокойна, то мы плыли по середине реки, где течение быстрее. По обеим берегам зеленые тальники и лиственницы отражались в воде, чистой, как зеркало. Только порой вскинется рыба или с клекотом поднимется стая холостых, т. е. только что оперившихся диких гусей. Кругом — полная пустыня. Но вот один берег становится все более и более отлогим: начинается, очевидно, тоня, хотя, по нашим соображениям, до заимки еще верст 20. Изб не видно. Только беленькими полосками выделяются вешала с мокрым неводом, да опрокинутый вверх килем карбас. Мы соображаем, что тут может быть. Вдруг над заснувшей рекою раздаются крики:
    — Доготор! каль, каль мана! (т. е. друзья, плывите, плывите сюда!)
    Всматриваемся: на берегу суетится якут; он поднял высоко руки над головой, повязанной, как чалмой, ситцевым платком. Так как вся река уже бронзовая, а солнце переходит на север и, по местному измерению, всего «на аршин» над зубчатой линией леса (значит, начинается новый день), — мы решаем пристать. Кормчий круто всаживает весло, и карбас грузно поворачивает носом к берегу. Подъезжаем ближе и видим, что якут над головой держит громадного осетра, только что вынутого из невода... Еще несколько сильных взмахов веслами, и под килем тихо скрипит песок. Осетр опускается в пестярь, в компанию с жирными нельмами и широкими, брюхатыми чирами. К нам бегут якут, эмяксин (т. е. баба), почти голые ребятишки, вся одежда которых состоит из засаленной камлеи, т. е. кожаного балахона. Наш карбас выволакивают за шкармы на берег, а нас с почетом ведут к костру, где уже весело бульбулькает чайник. Начинаются расспросы: куда плывем? Какие новости в Среднем? Каков там промысел? Эмяксин в это время из живого, бьющегося осетра вырезывает спину с визигой, крошит на кусочки и подает на дощечке, на которой на палец лежит вонючая грязь. А в воздухе тучей висит комар. Мы не решаемся поднять сеток, сидим в толстых замшевых перчатках; даже якут, и тот мотает головой, прячет вспухшее лицо в дым костра. Не даром инородцы говорят, что комар — детище абагы (дьявола).
    Когда все новости сообщены, мы отчаливаем. Но нам плыть сегодня не долго. По реке легкой дымкой застелился туман. Полуночное солнце красно, как кровь. Замолкли крикливые чайки, и только где-то далеко в притоке урчит какая-то болотная птица. Мы устали. Пора спать. Легкий утренний ветерок прогнал комаров. Так как жилья нет, то пристаем к правому нагорному берегу Колымы. Прямо, в воду круто спускается отвесная гора с рыжими, каменными боками. Кривые лиственницы прицепились там и сям и обхватили скалы корнями, как когтями. У подошвы горы целые горы плавника, принесенного во время водополья. Этот лес сухой, как порох. Через минуту на берегу пылает громадный костер. Над огнем мгновенно сооружается таган. Вокруг костра, на оленьих шкурах, располагаемся мы. В данную минуту нам уютно и хорошо, хотя на нашем берегу начинается великая «каменная» пустыня, где, вплоть до Великого океана, не был никогда ни один европеец; сюда заглядывает лишь порой зверолов, ламут; как дома, чувствует себя здесь один лесной боярин, косматый улу-тоен (медведь). Тут же у костра так сладко спится под заячьим одеялом, пока наступит пора тронуться в дальнейший путь.
    Порой дорога доставляла иного рода развлечения, которые нас, людей взрослых и довольно угрюмых, тешили, как детей. На Колыме бесчисленное количество больших и малых островов. Иные — меньше версты, другие острова тянутся верст на 10, 20 и больше. Острова эти разделены извилистыми запутанными протоками; в некоторых из них эхо — изумительное. Крик повторяется 5, 6 и больше раз и каждый раз становится все глуше и грознее. Есть и такие протоки, в которых эхо повторяется только один раз: но за то изумительной отчетливостью передаются даже длинные фразы.
    Маленьким веселым духам леса — Барылах, которых покрытые шерстью плечи (Баттах сарын Барылах батыр) едва видны над кучами прошлогодних хвоев, — в тот вечер было много работы повторять крики трех бородатых ниуча, с «тас харах», т. е. каменными глазами (так якуты называют носящих очки) [* Якуты говорят, что эхо происходит от того, что духи леса Барылах передразнивают людей.]
    Иногда в кустах на берегу промелькнет спина дикого оленя или покажется громадная рогатая голова сахатого, задумчиво смотрящего на нашу лодку. Диких оленей и лосей (сахатых) здесь видимо-невидимо. В комарное время они часто ищут спасения от крылатых мучителей в воде и переплывают с земляного берега на каменный, чтобы укрыться в горах. Горе сахатому или оленю, если он вздумает переправляться возле заимки, где его заметят рыбаки. Сейчас же все население садится в ветки (узенькие челноки для одного человека, сшитые оленьими жилами из тонкой, лиственничной драницы). Через несколько минут промышленники догоняют и окружают, тихо плывущее животное, которое на воде почти беспомощно. Сахатый плавает так тяжело, что поверх спины проходит ветка. Зверя закалывают поколюгой, родом копья с очень коротким ратовищем.
    Олень дает пуда четыре, а лось иногда пудов 18 мяса. Вся добыча делится тогда на столько частей, сколько неводов в заимке. Даже если бы зверя приметил и убил один человек, добыча все таки делится на число неводов.
    На третий день плаванья, однако, декорация изменилась. Подул низовой ветер. Колыма стала «дуреть», по местному выражению. Вся она покрылась громадными волнами, цвета кремня, с острыми белыми гребешками. Карбас качало отчаянно. Лопасти весел то и дело не захватывали воды. Валы глухо хлюпали в нос лодки, обдавая нас брызгами. Беда, если кормчий, по близорукости, не доглядит, если рука у него зацепенеет на прави́льном весле и карбас повернет боком к волнам.
    Вода начинала хлестать через борт. Нужно было скорее спешить с середины реки к берегу, что не совсем-то было легко, так как река имела более двух верст ширины. На весла садятся два человека и налегают изо всех сил; но волны и ветер до того сильны, что лодка почти стоит неподвижно. Наконец, добрались кое-как до берега или, точнее, до лайды, по местному, т. е. до громадной отмели, тянувшейся почти на версту. К довершению благополучия, полил сильный дождь. Через минуту наши блузы промокли насквозь. Так как в большей степени значит вымокнуть уже нельзя было, то мы помирились с участью. Под угором мы нашли сухое место для огнища, плавник, разбили палатку, развели громадный костер, и скоро все невзгоды были забыты за кружкой горячего кирпичного чая с юкалой. Вдруг, через нас, через огонь, из угора выскочил какой-то бурый зверь, шлепнулся о землю, как видно, страшно испугался, повернулся к нам в пол-оборота, оскалил зубы и зацыркал. В ход было пущено совершенно первобытное оружие: дубина, вытащенная из костра. Сильный удар по черепу оглушил незваного гостя. Целый ряд повторных ударов доканал его. Это была северная росомаха (Gulo borealis), которую, должно быть, дым от нашего костра потревожил в норе. Это был единственный зверь, которого мы встретили за двенадцать дней плавания, хотя на берегу часто видели отпечатки громадной лапы улу-тайона (медведя).
    Верстах в 230 от Средне-Колымска находится громадный голец — Помазкинский. На вершине его, среди кустов шиповника, голубики и смородины, — около двадцати полусравнявшихся, с землей могил, среди которых одна обозначена громадным покачнувшимся столбом, полуистлевшим от времени. Это — знаменитыя «сюрьбэ ньюча — арангас» (двадцать русских могил), о которых я слышал еще, когда ехал из Якутска.
    — Что это такое? — спросил я старика-якута Мохсогола (русское его имя Николай), который жил с двумя сыновьями у подошвы камня.
    — Много раз уже падал снег, как это было, — начал Николай. — Русские солдаты пришли сюда и хотели город строить на горе. Стали промышлять — вытащили осетра. Вот, догорум (приятель), чудной осетр: один только глаз у него был, да и тот во лбу. «Ой, не ешьте, ноколор (ребята), осетра: худо будет! это — не рыба» — говорит им один старик; но посмеялись все, сварили осетра, поели и легли. Лечь-то легли, да встал только старик, потому не ел он рыбы. Остальные все померли. Тут на камне они все и похоронены. Столб — над начальником поставлен.
    Что это за могилы, как такое количество мертвецов очутилось в наиболее пустынной части дороги, как якут знает слово солдат, когда во всем округе нет такого войска? — на все эти вопросы могу ответить лишь одно — не знаю.
    На шестой день плавания мы добрались до Крестов. Это — самая большая деревня между Средне-Колымском и Нижне-Колымском. Здесь целых пять дымов. Население — якуты и помесь этого племени с русскими.
    — В Нижно пьивесь (плывешь)-ду, на Омойон (Омолон)-ду? — [* Ду — частица, посредством которой в якутском языке образуется вопросительная форма. Средневцы, говоря по-русски, употребляют всегда эту частицу вместо русской — ли. Вместо говоришь ли, они говорят: «говоришь ду». Это значит, якутизм.] вдруг раздается знакомый старческий голос на берегу. Смотрю и глазам своим не верю: Луковцев, или Юковцев, как он себя называет, беззубый семидесятипятилетний казак, вековечный часовой возле хлебного магазина (единственный пост в Средне-Колымске). Казаки нанимают друг друга стоять на посту, в особенности летом, когда неводьба. За всех нанимался Луковцев. О, пост в Средне-Колымске нечто совершенно своеобразное! Все знают, что в амбар никто не пойдет, даже если бы на дверях не было такого страшного по размерам замка, который привел в ужас американца Гильдера, поэтому нет ни разводов, ни паролей, ни проверок и т. д. «Часовой» стоит в своем, платье, с громадною кремневою, Екатерининских времен, «фузеей» в руках. Из этого ружья не палили лет 100; не только оно не заряжено, но даже и кремень не ввинчен.
    Так как Луковцев на неводьбу не ездил, то он нанимался держать пост за всю «казачью команду». Летом, когда солнышко пригревало старческие кости, Луковцев отправлялся спать на вышку того, амбара возле которого стоял на часах. С гомерической простотой он снимал с себя рубаху, штаны (амбар в самом людном месте города), торбаса и совершенно голый, по якутскому обычаю, забирался под заячье одеяло. Внизу держала пост старая фузея, прислоненная к лестнице.
    — Куда попьий (поплыл), огонёр (дедушка)! — между тем приветствовал Луковцев; с ним мы были такие большие приятели, что даже он не раз предлагал мне любезно пожевать «серку» [* Серка, вываренная бальзамическая смола лиственницы, которую жует чутьли не поголовно вся Сибирь от Тюмени до Колымы.], которую тут же вынимал изо рта. Старик за мою бороду звал меня всегда огонер (дедушка) и кырджагас (старичок), хотя он смело, годился мне в деды, так как был в три раза старше меня.
    — Брат, кто же караул вместо тебя держит? Аль нанял кого-нибудь?
    — Кава (зачем) нанять? баба моя держит, — флегматично ответил старик и сосредоточенно стал жевать серку. Действительно, как это я не сообразил на первых порах? Луковцев, кроме поста, в городе имел еще одну работу: он доил у нас коров. В это время караул всегда держала жена его, старуха-эмирячка [* Особая женская нервная болезнь, о которой подробно — дальше.] лет 70, замечательно похожая на мужа. Спокойно сидела она с кремневой фузеей, устремив свои рачьи глаза с радужными ободками вокруг зрачка в одну точку, чавкая серку, пока муж не выдоит всех коров, что продолжалось часа два. С отъездом мужа баба стала заправским казаком. Кажется, вряд ли где-нибудь в другом месте в России можно еще найти подобные эпические картинки!
    На Крестах неводьба шла прекрасно, но жизнь всей «деревни» была отравлена хайлахом (ссыльно-поселенцем) Титовым, которого недавно прислали сюда. Арестант должен много натворить, чтобы попасть на крайний северо-восток, в Колымский округ, носящий официально почетный титул: «места, для жительства неудобные». Только после целого ряда преступлений и осуждений поселенец попадает последовательно в Иркутскую губ. на Лену, потом в Олекминский округ, потом в один из улусов Якутского округа, потом в Верхоянский край, на Индигирку и, в конце концов, на Колыму, где он и остается, потому что дальше ссылать некуда. Как видите, на крайний северо-восток попадают подонки острога, самые закоренелые и неисправимые преступники. Хайлах знает, что в Колыме для него все кончено. Уйти некуда. Самый прыткий бродяга знает, что полярную тундру человеку не пройти. К запасу озлобленности арестанта прибавляется еще мрачное отчаяние. «Хайлаха» отправляют в улус к якутам, которые должны кормить его. «Хайлаху» строят юрту, дают корову, коня, ему доставляют мясо, рыбу, хаях, кирпичный чай, словом, все. По местным ценам, содержание хайлаха обходится улусу в месяц рублей в 11-12. И это тогда, когда сами якуты целые сутки живут корой, в которую для вкуса брошена ложка тара (кислого молока), когда в Верхоянском округе, чтобы не умереть с голоду, большинство якутов питается полевыми мышами (овражками). Чтобы хайлах не обижал жен и дочерей инородцев, якуты обыкновенно дают ему в сожительницы какую-нибудь девушку итимнит, т. е. сиротку. Жалко положение этих несчастных! Синие пятна не сходят с е лица; страшный сожитель командует ею кулаками или дубиной. Хайлах до того презирает якутов, что живет среди них годы и научается лишь одному слову: «агал!» (дай). Жизнь не выносима, в сущности, для обеих сторон. Якут смотрит на хайлаха, как на гадину, как на дикого и лютого зверя, который высасывает весь его заработок; как на грубого сатира, который может изнасиловать дочь или жену дикаря в его же присутствии.
    С другой стороны, поселенец среди не понимающих его якутов чувствует себя хуже, чем в столь страшном для арестанта «секрете» (одиночной камере).
    В конце концов, хайлах совершает нечто ужасное, чтобы вырваться из проклятого края. Когда я был в Колымском крае, один поселенец бросил без всякого повода ребенка «княжца» в топящийся камелек и придерживал его там клюкой, пока малютка не сгорел. Отчаяние придало храбрости якутам: они разом накинулись на хайлаха, связали его и привезли в Средне-Колымск, а оттуда его отправили в Якутск, где убийца был присужден к 12-ти годам каторги. Близ Нижне-Колымска есть клан якутов, состоящий из 18 человек, а между тем клан этот кормит 14 поселенцев. Трудно поверить, а между тем это так: весь клан — крепостные рабы хайлахов. Якуты снабдили каждого из поселенцев полным заводом (т. е. неводом, сетями, собаками, нартами), тогда как сами дикари работают «с трети» на чужих неводах. Большею частью бывает так: хайлах пропьет часть «завода» и требует нового.
    На Кресты был прислан один поселенец — Титов. О нем я слышал еще по дороге. Якуты и якутки дрожали всем телом, когда произносили его имя. Титову около 50 лет. Это — крепкий, здоровый мужчина. Как только он прибыл на Кресты, так потребовал юрту, коня, собак (коров здесь уже нет), сетной завод и бабу. В противном случае грозил сжечь поселок. Ему дали все. Тогда он стал требовать ежемесячной доставки мяса, рыбы и чая. И это ему дали. Титову все мало. Сам он не неводил. «Я-то почто стану ноги студить да сети квасить? — говорил он. — Разве, меня на то прислали, чтобы я здесь работал?» Озлобление против несчастных дикарей и претензии хайлахов порой бывают поразительны. «Да что с ними, собаками, нужно делать только за то, что они нас кирпичным чаем поят? В Рассее я и не знал, что за кирпичный чай такой бывает, а здесь подлецы-якуты показали», — жаловался, мне один поселенец.
    Все необходимое ему количество юкалы и рыбы он на глазах у владельцев брал из их амбаров. Своих собак он кормил отборною чужою нельмою. В конце концов продал свои сети и потребовал новые.
    — Да хоть бы он говорил, как человек, — жаловался метис Иван (якут по отцу, русский по матери), у которого мы остановились, — а то с собакой так не говорят, как он с нами.
    Вся деревня решилась отправить депутацию в Средне-Колымск, к исправнику, просить, чтобы он убрал куда-нибудь хайлаха; в противном случае, все население собиралось перекочевать на другое место [* В сибирской печати часто появлялись указания на ту страшную тяготу, какою для инородцев крайнего северо-востока являются хайлахи. Польский писатель г. Вацлав Сирко, прекрасно знакомый с условиями жизни якутского края, недавно выпустил в свет в русском издании собрание своих якутских рассказов, в числе их есть «Хайлахъ», который производит очень сильное впечатление. Странное дело, желают наказать преступника, а между тем жестоко карают ни в чем неповинных дикарей.]. Чем же вызвана эта страшная боязнь, это полное подчинение хайлахам? спросят меня. С одной стороны, происхождение этой, боязни историческое. Предки колымских якутов это — беглецы разбитых, отрядов повстанца Дженника. Эти якуты прибежали на Колыму, пораженные видом страшного укрощения бунтовщиков. Воспоминания о лютых казнях и жестоких пытках до сих пор передаются еще из рода в род в песнях и «олонхо» (былинах). Якуты дрожат при одном имени «ниуча» (русского). И «хайлах» для них, поэтому, олицетворение тех, о которых он слышал с детства столь много ужасов. Якут иначе не величает его, как «таён» (господин). «Хайлах» в наслеге делает лишь часть того, что делали его предки предкам родовичей. И якут терпит. Он тоже убежден, что на «то хайлаха и прислали», чтобы он сделал всем жизнь горькой.
    Это — одна сторона дела. Другая сторона — полная беззащитность якутов. Округ так велик, что, при всем желании, единственный представитель администрации не может ничего сделать для дикарей.
    Страшно становится подумать, что станет с несчастными дикарями, когда реформирована будет, как говорят, ссылка, т. е. когда начнут ссылать только в отдаленнейшие места Сибири.
    Тогда северо-восток Сибири превратится в круг ада, где вечно будет стон и скрежет зубовный несчастных дикарей.
    После поездки мисс Марсден, великодушные люди промышляют средства, как помочь нескольким десяткам прокаженных. Это — хорошо, но не найдут ли также великодушные люди способ, каким образом избавить не несколько десятков, а поголовно все якутское население области от не менее страшной проказы, подтачивающей экономическое положение и нравственность края? Этой проказе имя хайлах.
    Все мужское население Крестов собиралось «гусевать», т. е. бить линялую птицу. Гусей загоняют в приток и бьют палками, веслами, прикладами ружей, чем попало.
    Было время, когда птицу наколачивали тысячами. Теперь результаты охоты значительно скромнее, хотя все еще громадны. Так как гусевание продолжается несколько дней, в самое жаркое время года, то убитая дичь страшно портится. Но обыватели так неприхотливы, что едят такого «гуська», присутствие которого дает себя чувствовать за много саженей.
    На другой день мы поплыли дальше. Нам хотелось достать еще гребца, так как за крестами Колыма становится все шире да шире, но это нам не удалось. Иные были на гусевании, другие неводили, третьи, наконец, дожидались исправника, который должен был проехать через несколько дней. За то Иван, у которого мы гостили, снабдил нас двумя собаками, чтобы во время низового ветра запрячь их в лямку, вместе с Кылыком, собакой, которую мы возили с собой. За чай и табак Иван дал нам длинный ремень из лосьей шкуры, вместо бичевы. Как мы радовались, что теперь не придется более надсаживаться на веслах при противном ветре! И как же скоро наступило разочарованье! Ветер не заставил себя долго ждать. Мы впрягли собак. Вначале дело шло совсем ладно; мы проехали уже верст 20. Вдруг собаки «взяли дух», т. е. почуяли где-то зверя, рванулись изо всех сил; непрочный ремень лопнул; получив свободу, собаки прижали уши и помчались. Собаки Ивана должны были побежать назад, на Кресты. Наш Кылык, волей-неволей, должен был следовать за ними, впряженный в общий алык (лямку). Дело наше выходило совсем плохо.
    Начиналась самая пустынная часть реки. До первого поселения, до Омолона, было еще около 130 верст; между тем, река все более и более расширялась. Чем ближе мы подъезжали к океану, тем чаще дул низовой ветер, а нас было три человека. В конце концов решили так: в то время, как один держит корму, а другой гребет, — третий отдыхает. Грести каждый должен был по часу.
    В 60-ти верстах от Крестов горный кряж на правом берегу реки, тянущийся на протяжении более тысячи верст, — заканчивается громадным, крутым, крайне угрюмым «камнем» (горой) Канджибоем. Горы поворачивают на восток, в Чукотскую землю. Канджибой воспет в чукотском и ламутском эпосе. Возле этой горы жил великан Сана, — Гаявати чукотского эпоса. Когда я, лежа в чукотском ыраянге, слушал рассказы о подвигах этого великана, мне казалось, что мне передают эпизод из удивительной поэмы Лонгфелло, но передают на языке первобытном, как те деяния, о которых поэт говорит.
    Сана вылепил из снега первого чукчу и первую чукчанку. Так как эти люди ничего не знали, то Сана научил их, как добывать огонь при помощи лучка, как запрягать оленей, как шить одежду, научил всем обиходным вещам. Вечно он думал, как бы сделать что хорошее для людей. Злой дух Чапак вечно старался мешать хорошим делам. Раз он спустился с Канджибоя, видит — Сана спит. Чапак убил доброго великана и стал есть его. Добрался до черепа. Как только разгрыз кости, так все добрые мысли Сана разлетелись в виде бабочек. С тех пор, когда чукча летом поймает бабочку, он трет ею себе по лбу и говорит: — Хылчин, Сана, милгимиль! (т. е. дай света (ума), Сана).
    В настоящее время Канджибой в большом почете не только у дикарей, но и у русских. Эта гора служит маяком в тундре. По ней ориентируются при поездках «в чукчи», т. е. в чукотские лагери, так как, разумеется, никаких дорог там нет.
    Севернее Канджибоя оба берега реки совершенно отлоги. За рядом невысоких прибрежных тальников начинается бесконечная тундра, которую не даром низовики называют морем. Кое-где тундру, как застывшие волны, пересекают невысокие «иедомы», однообразные песчаные бугры, поросшие низеньким ерником, морошкой и «вороньим оком». Остальное пространство сплошь покрыто ржавым мохом, на котором там и сям выделяется белыми пятнами ягель. Трудно представить что-нибудь более печальное и более однообразное, чем берега Колымы за Канджибоем. Громадные кучи побелевшего от солнца плавника кажутся костями каких-то чудовищ. Где нет барьера из плавника, там вид еще печальнее: отлогий берег усеян круглыми кочками, покрытыми черным мохом. Кочки эти такой странной формы, что кажется, будто весь берег усеян головами утопленников со сбившимися волосами, забитыми песком. Линия противоположного берега уже не вырезывается, а стушевывается расстоянием.
    Был уже конец июля. Солнце стало закатываться. Вечерами пробирал сильный холод. В этом году лето было необыкновенно жаркое, а то иногда в это время, под такой широтой, сыплет порой снежок, который, впрочем, не долго держится. В 1888 г. в Средне-Колымске 11-го июня выпал глубокий снег, который пролежал целые сутки. В 1890 г. в июле термометр не раз опускался на несколько десятых градуса ниже 0. Как видите, нас не особенно удивило бы, если бы нас засыпало снегом.
    На восьмой день плавания, в полночь, разбитые, усталые и продрогшие, мы добрались до Омолона.
    В прошлом столетии на этой реке жили три громадных юкагирских рода. Врангель рассказывает о громадных охотах, усваиваемых на оленей, осенью, когда эти животные переплывали стадами р. Омолон. В охоте участвовали сотни дикарей. Увы, от трех кланов осталось теперь всего 18 человек!
    На берегу не было никого. Вытащив карбасы, мы отправились разыскивать ураса (палатки) дикарей. Кабы мы не так устали, если бы впереди не было еще 150 верст до первого поселка, — мы, как все русские, предпочли бы лучше миновать это несчастное племя.
    Кругом нас были высокие густые тальники, из-за которых ничего не было видно. Вдруг к нам навстречу с радостными криками выбежало человек 12, подростков, стариков, детей. Иные схватили нас под руки, другие помогали понести вещи. На интернациональном местном языке, якутском, они твердили все:
    — Пойдемте, пойдемте, друзья, отдохните!
    Вот в тальниках показались конические урасы, из вершин которых валил дым. Нас с почетом ввели в чум получше и побольше. Полетели на пол медвежьи и оленьи шкуры, чтобы нам мягче было сидеть. Женщины, звеня громадными панцирями, из выпуклых блях, ставили наш чайник к огню.
    Вокруг нас уселись все.
    — Капсё, догатор (сказывайте новости, друзья)! — спросил по-якутски самый пожилой среди них.
    — Мы так редко видим приезжих, — прибавил другой.
    О, да, несчастные, вы редко видите проезжих! Почему же от этого сердечного приема у нас болезненной жалостью сжимается сердце, страшное чувство сдавливает горло и мы употребляем усилие, чтобы не проявить того отвращения, которое зародилось в нас, как только увидели этих добродушных дикарей? Эти несчастные — ходячие трупы. У одного вместо носа гнилая яма, у другого глаза в страшных, гнойных, красных орбитах, у третьего отвалились губы и желтые, гнилые зубы напоминают череп. Победители не только истребили кроткое, добродушное племя: они завезли к ним две страшные болезни: оспу и сифилис. Поголовно все «омолонщики», как говорят низовики, — сифилитики. Очевидно, сифилис соединился у них с еще более ужасною болезнью — «улахан-эллер» (великой хворостью), т. е. проказой, потому что иначе нельзя себе объяснить это страшное разлагание заживо. Ведь в низовьях Колымы почти все сифилитики; но нигде не видать таких ходячих трупов, как на Омолоне. Вот почему русские далеко объезжают несчастные остатки великого племени, вот почему проезжие так редки у этих дикарей.
    Живя беспрерывно среди сифилитиков, удалось выработать известный ряд предохранительных мер. В силу этого, личной безопасности не угрожало ничего. Мучительная жалость все более и более сжимала сердце, чем радушнее были дикари.
    Обрадовало нас страшно то, что дикари сообщили нам, что на другом берегу, в поселке Колымская тоня, живет теперь якут, который с удовольствием наймется в гребцы до следующего поселка Тимкино, в 50 верстах от Нижне-Колымска, откуда заимки идут уже густо.
    Правда, якут воспользовался тем, что он был нам необходим, и взял ровно в четыре раза больше, чем следовало; но мы были необычайно рады новому гребцу. За Омолоном Колыма имеет от 4-5 верст в ширину, течение тихо, ветры часты, и без помощника, — хорошо знающего реку, мы никогда не добрались бы до Тимкина. Тут пошло уж исключительно русское население. Знания якутского языка мы могли и не обнаруживать, потому что низовики ни слова не понимают на этом языке. Хотя они все почти говорят или понимают по-чукотски, но, не в пример средневцам, всегда говорят между собою по-русски.
    На каждой заимке нас встречали как дорогих гостей: все население почти 8 месяцев сидело уже без соли, а мы везли ее с собою. Когда мы оставляли в гостинец две чашки соли, нас благодарили так, как будто бы это была не соль, а золото.
    Последние десять верст под «крепостью» дали себя знать. Мы попали на мели и часа три бродили по пояс в холодной воде, перетаскивая наш нагруженный карбас на «вольную воду».
    Наконец, пошло глубокое место, но мы так измучились, что не было сил уже грести. Напала какая то прострация. Это был двенадцатый день путешествия. Мы чувствовали, что взяли подвиг не по плечу — самим доплыть. Карбас наш тихо несколько боком сносило течением. Мы сидели бессильно опустив руки. Вдруг кормчий крикнул: «Вешала! вешала!» Вряд ли Колумба обрадовал так крик: «земля!» Действительно, кончился плёс, река сделала изгиб и на берегу показался ряд карбасов. Мы — в Нижне-Колымске или в крепости, как хотите. Зданий не видать: они за тальниками. Нас уже заметили. Маленькие человечки, которых я по близорукости принимаю за ребят (на самом деле, это взрослые, даже старики), бегут с угора к реке; женщины машут руками, визжат и кричат что-то.
    Мы — первые приезжие «с верху» (т. е. из Средне-Колымска), в течение четырех месяцев, и первые вестовщики из культурного мира, из столицы, потому что «Средно» для низовика — столица. Вот с крутого берега, спешит наш дорогой знакомый, добрейший иеромонах о. Виктор, настоятель чукотской миссии, а вон дальше бегут и наши товарищи, которых уже предупредили.
    — У, ребята, какой бойсей (большой)! — раздается испуганный женский голос, когда я выскакиваю из карбаса в воду, чтобы за шкармы вытащить лодку на берег. Действительно, среди этих лилипутов я кажусь великаном, хотя мне никогда не приходило в голову, что придет время, когда я стану живым пугалом.
    Конец дорожным невзгодам; мы — в объятиях товарищей; торопливо сообщаем им новости и передаем письма, прибывшие в Средне-Колымск летней почтой (она приходит из Якутска раз в четыре месяца). С нами тюк русских и иностранных газет. Теперь 1-е августа 1891 г., а самый «свежий» номер «Русскихъ Вѣдомостей», из привезенных нами, помечен 3-м января. Есть последние газеты и от ноября, даже сентября 1890 г.
    Мы поднялись на крутой берег. Перед нами громадная курья, через которую переброшены грубые, кривые мостки, а за курьей — несколько избушек-коробочек, без крыш. Вот и вся крепость. Фоном служит громадная двуглавая сопка Пантелеиха, в 40 верстах от города. На сопке уже лежит снег, и теперь, при заходящем солнце, гора кажется бронзовой.
    В стороне стоит полуразвалившаяся бревенчатая башенка, без крыши, без дверей. Это — остатки острожка.
    Наконец, мы в чистой избе у товарища. Женские руки даже далеко за полярным кругом сумели придать жалкой курье уютный вид.
    Первая часть моего плана исполнена; теперь до поездки на берег океана мне предстоит отдых до рекостава, т. е. почти два месяца.
                                                                            - - -
                                                                  ПРИМЕЧАНИЕ.
                                                                   (о поселенцах)
    Почти все арестанты, как подсудимые, так и срочные, в якутском тюремном замке, за исключением небольшого числа якутов, принадлежат к ссыльному элементу.
    Ссыльных в области 5155 м. и 935 ж. По округам они распределяются в таком числе:
    В   Якутском           3805 м. 693 ж.
    "    Олекминском      740  "  122 ".
    "    Вилюйском          471  "  114 "
    "    Верхоянском         76  "       2 "
    "    Колымском            63  "       4 "
                              -----------------------
                                      5155 м. 935 ж.
    Выбросив из этого числа 154 государственных преступников (132 м. и 22 ж.), и 1233 скопца (754 м., 479 ж.), окажется, что хайлацкая армия, лежащая на плечах якутов, состоит из 4703 чел.
    (Цифры взяты из обзора Якутской области за 1889 г., Якутск, 1890 г.).
                                                                            - - -
                                                                      ГЛАВА IV.
                                                         Нижне-Колымск и Сухарное.
    Опустевшая крепость. — Сельдядка. — Промыслы низовиков. — Приезд Петрухи. — «Вечерка». — К устью Колымы. — Сухарное. — Эмирячки. — Маяк лейтенанта Лаптева. — «Солонник».
    В 1891 году лето в низовьях Колымы было «мольчь тёпьёе» (очень теплое), наступил уже третей Спас, а снега еще не было. Только двуглавая сопка Пантелеиха белела на горизонте. Но на ее вершине выпал снег еще в июле. «Крепость», т. е. Нижне-Колымск, совершенно опустела. Во всем городе не набралось бы и пяти жителей. Все были на заимках, на неводьбе. Всюду виднелись лишь окна, заставленные, вместо ставень, столешницами, да запертые на замок двери. В этом отношении, Нижно отличалось от Средне-Колымска, где уезжающие просто припирают двери избы колышком. В «крепости» нужны были более солидные запоры: здесь жили хайлахи (ссыльно-поселенцы), которых в Среднем нет.
    В «крепости» я остался, наконец, совершенно один. Даже хайлахи соскучились и поехали по заимкам. Товарищи мои поехали плотить плавник и запасать топливо на зиму. Так как кому-нибудь нужно было остаться «домовничать», ладить избу на зиму и т. д., то выбрали меня. Скучно и тоскливо было. Бродишь, бывало, как по сонному царству. Нигде ни звука. Все собаки были на заимках, а другие домашние животные здесь неизвестны. В особенности неприятно было ночами, которые пошли уж темные. Плошка, налитая рыбьим жиром, коптит и трещит. Пламя едва мерцает. Черные стены избы уходят куда-то. Кругом ни звука. Начинаешь чувствовать себя совсем, как в гробу. Еще более тяжелое чувство охватывало, как вспыхнет внезапно светильня, и тогда по неровным бревенчатым стенам забегают черные тени, как будто какое-то чудище бьет мохнатыми крыльями... Когда приезжал какой-нибудь обыватель с заимки, — для меня был настоящий праздник. Быть полярным Робинзоном, да еще без всякого живого существа вблизи, даже без собаки, крайне тяжело.
    Обыватель каждый раз не преминет в таком случае спросить: «как это русские июди (люди) цудинок [* Цудинка, т. е. чудинка, привидение.] не боятся, а мольчь в избах сами спят!» Странное дело, низовики — народ бесстрашный; природа приучила их ко всяким опасностям. Один на один, с плохой пальмой [* Пальма, род копья.] в руках, идет низовик на страшного ошкуя (белого медведя); целыми неделями проводит совершенно один в тундре, на берегу океана, вообще на сендухе (открытом месте); но ни за что не останется один в избе. Однообразие полярной природы, плохая пища, беспрерывные лишения сделали их крайне нервными. Очень многие страдают в долгую зиму зрительными галлюцинациями. Быть может, этим объясняется боязнь чудинок, которых видели чуть ли не все.
    «Чудинки» эти являются или же в виде женщины с огнем в руках, или же в виде мертвых тел.
    Уедет случайный гость — и снова я в мертвом царстве. «С верху», т. е. из Средне-Колымска, не приезжал никто. Никогда за все четыре года моего пребывания в Колымском крае мне не приходилось испытывать, такого чувства оторванности от всего мира, как в те дни, когда я был единственным жителем Нижне-Колымска.
    18-го августа выпал снег в четверть. Он уже больше не сходил. Вместе со снегом явился и мой Пятница, в виде моего приятеля, обывателя Петрухи, известного у низовиков под приватной кличкой — Лепешка. Действительно, взглянув на плоское, круглое лицо Петрухи, нельзя было не согласиться, что кличка подобрана замечательно удачно.
    — Брат, — обрадовал он меня, — «сейдяка пашья»! (сельди пошли).
    Это было крайне важное сообщение. В последние дни промысел шел крайне плохо, близилась зима, а между тем не появлялась рыба, служащая главной пищей как для людей, так и для собак в низовьях Колымы, — сельдь. Это грозило краю лютым голодом. Понятно, как должно было обрадовать сообщение Петрухи; не говоря уже о том, что сельдядка ловилась у крепости же, так что половина населения должна была приехать. Действительно, на другой же день перекочевали три невода. Низовики резко отличаются от средневцев в одном отношении: работы в «крепости» никто не стыдится. В Средне-Колымске вы нанесете величайшее оскорбление человеку, если спросите, не делает ли он себе сам чего-нибудь.
    — Пошто деять сами станем, — обиженно говорит он, — ми июди пойномошные (богатые), а мы работника нанимам!
    Местный купец ни за что не пойдет пешком в гости к соседу, хотя бы он жил в пяти шагах; непременно прикажет запрягать собачью нарту. Средневец «аристократ» знает только одно: надувать чукчу или ламута, сбывать ему сивуху, настоянную на махорке, и брать за это «пышное» (пушнину). Совсем не то в Нижне-Колымске. Работы здесь никто не стыдится. Даже священники и те выезжают на рыбные промыслы. С особым удовольствием вспоминаю я знакомство с нижне-колымскими священниками: иеромонахом о. Виктором и о. Иоанном Петелиным, побывавшем уже и в Америке, и на Хатанге. Во время неводьбы о. Иоанн подтыкает полы подрясника за кожаный кушак и тянет бичеву, в то время, как сын его, диакон, выгребает в лодке. На меня пахнуло библейской жизнью тех времен, когда и апостолы неводили. Какая разница между духовенством в Нижне-Колымске и Средне-Колымске!
    Через день берег Колымы возле крепости закипел лихорадочной жизнью. Дул сильный, холодный верховой ветер. Температура была -1° С., а в холодной воде по колени и по пояс копошились обыватели, выволакивая невода. Один невод в одну тоню дает 5-6 тысяч сельдядок. Конечно рыбы было бы гораздо больше, но невода низовиков маленькие. Кроме того, как все колымчане, низовики боятся или же не умеют заметывать невода по середине реки, где рыба идет гуще, а лишь у берега. Самое трудное не выволакивать невод, а чистить его: сельдь «ячеится», т. е. застревает в ячеях, откуда вытаскивать ее требуется особое искусство: «Чистят» голыми пальцами. Представьте, что значит вытащить несколько тысяч сельдей, когда стоишь в ледяной воде, когда мокрые пальцы костенеют от стужи и обмерзают льдом. Ночью и еще хуже. «Водящий карбас», т. е. гребец, не видит бережничих, тянущих бичеву. Руководиться он может лишь кострами, разложенными там и сям. Пойманная сельдядка сваливается тут же на берегу в высокие срубы — сайбы, нарочно сложенные для этого случая. Через три-четыре дня большинство низовиков набрали в сайбы по 18-20 тысяч сельдей и бросили неводьбу. По реке пошла уже шуга. Вдоль берегов неровной волной лежал смерзшийся молодой ледок, прибитый волнами — приплес. Тогда сельдядку пошли ловить другие промышленники — доверенные различных купцов. За тысячу сельдей они платили рубль, за пять тысяч — бутылку настойки на махорке и на купоросе. Эту же самую рыбу весною доверенные продадут промышленникам по 10 рублей за тысячу.
    Днем было еще тепло. Возл сайб тогда проходить нельзя было, в особенности, когда потянет ветерок: сельдядка «выкисла», т. е. провонялась и давала себя чувствовать далеко. Когда ожидать оттепелей больше уже нельзя было, в начале сентября сайбы раскрыли, а сельдядку разметали по берегу, на снегу, заморозили ее и свезли в амбары. На сельдядку существует здесь особая мера — калимсо, т. е. 250 сложенных вместе рыб, залитых водою, так что они смерзлись.
    В начале сентября Колыма стала. В Средне-Колымске в это время, если рекостав был ранний, устраивается единственная известная здесь форма артельной неводьбы — черезовая ловля. За четыре года я всего лишь раз был свидетелем такой неводьбы. Для черезовой ловли выбирается место, где река поуже и где она образует крутой поворот. Там почти вся река перегораживается всеми сетями, какие только имеются в распоряжении жителей. На черезовую ловлю, как на праздник, идет все население: взрослые, женщины, дети. Особый выбранный черезовой староста распоряжается всем. В помощь ему назначаются дуванщики, обязанность которых — делить (дуванить) равномерно промысел. Работа продолжается два дня: нужно прорубить поперек льда лунки и загрузить сети. Взрослые долбят лед, бабы и девушки рубят жерди, которые ребятишки волокут на плечах или на собаках. Шум, гам, шутки, смех, протяжные звуки гондыщины [* Гондыщина, своеобразный протяжный напев, слова для которого импровизируются.] волной переносятся по льду. Дуванщики делят весь улов на «номера», т. е. на паи. Каждый участвующий получает один номер, все равно, взрослый ли это работник, или же восьмилетний малыш, вся деятельность которого ограничивалась тем, что он приволок 2-3 жерди. За каждые три сети и на каждую собачью упряжку полагается тоже номер. Черезовая ловля все более и более выходит из употребления, о чем сильно сокрушаются старики, уверяя, что в их время было не так.
    В конце сентября пошли уж настоящие морозы, хотя меня все уверяли, что на дворе «тепьё». Низовики вырядились по-чукотски: в пестрые, торбаса (мокасины), камусовыя шаровары и коротенькие кукашки [* Род меховой рубахи, с капюшоном (кокулем).] и снаряжались в путь к устью Колымы, на подледные промыслы. Другие подготовляли три продукта местной отпускной торговли: мамонтовую кость, ровдугу и пушину, чтобы сдать это все «кладьевщикам» купцов, которых ждали из Средне-Колымска по первому пути.
                                                                            II.
    Благодаря исследованиям Палласа, фон-Бера, Брандта, Миддендорфа, Фр. Шмидта, Ив. Дем. Черского и др., мы знаем, что мамонт был род северного слона, который жил (по крайней мере, известную часть года) в полярных странах Сибири при условиях, мало отличающихся от условий настоящего времени. По безконечным бадаранам (болотам) и по тайге мамонт бродил громадными стадами, как мы это увидим далее. Выражаясь геологически, мамонт вымер не очень давно: в обрывах рек были найдены не только целые остовы, но полные тела, с кожею и шерстью, с замороженной кровью в артериях. Если верно толкование одного темного места у Плиния, мамонтовая кость с древних времен составляла предмет торговли, при чем, однако, смешивалась со слоновой костью и моржовыми клыками. Первый мамонтовый клык был привезен в Англию в 1611 г. Josias Logan’ом. Клык был найден в бассейне р. Печоры и наделал заграницей много шума. Логан писал тогда приятелю: «никому не могло придти в голову, что в Московии есть такие товары». Русские тоже узнали о существовании мамонтовой кости незадолго перед тем, вероятно, после 1582 г.
    Части скелета мамонта были в первый раз описаны Витзеном, который во время своего пребывания в России в 1686 г. собрал много рассказов о мамонте. В 1692 г. русский посол, голландец родом, Еверт Исбрант Идес, проезжал через Сибирь в Китай. Со слов своего проводника, он первый упомянул об открытии тела животного на Енисее, близ Туруханска. Инородцы уверены, что мамонт жил под землей, что бивни — это рога животного, которыми оно себе прокладывало дорогу в иле и глине. Как только животное докапывалось до песчаного слоя, то песок засыпал мамонта и он задыхался. Предания инородцев, об этом животном собраны в труде Мюллера: «Leben und Gewonheiten der Ostiaken unter dem Polo arctico wohnende etc.», Berlin, 1720. Автор был сослан в Сибирь, как пленник во время шведской войны. Мюллер, как видно, сам верил многим рассказам остяков.
    В 1771 г. в обвале берега р. Вилюя, под 64° с. ш. был найден целый мамонт, с мясом и костями. Голова и ноги этого животного до сих пор сохраняются в Петербурге. Остальные части животного были съедены якутами и собаками их. В 1843 г. на берегу реки Таймур, под 75° с. ш., Миддендорфом был найден прекрасно сохранившийся труп мамонта, а затем Шмидтом в тундре, на запад от Енисея, под 70° 13' с. ш. была сделана такая же находка. По мнению Миддендорфа, найденный им труп был принесен течением из более южной местности. С другой стороны, Шмидт нашел, что слой, в котором был найден мамонт, лежал на пласте морской глины, содержавшей раковины северных пород скорлупняков, которые до сих пор живут в Ледовитом океане. Слой этот был покрыт пластом песка, чередовавшегося с тонкими пластами, содержавшими перегнившие растения. Пласты эти вполне походили на тот торф, который до сих пор образуется на дне озер тундры. В глыбе, в которой найден мамонт, находились куски лиственницы, ветки и листья карликовой березы (Betula nana) и двух северных пород ивы (Salix glauca и herbacea) [* Friedrich Schmidt. Wissenschaftliche Resultate der zur Aufsuchung eines Mammnthcadavers ausgesandten Expedition.] — растений, встречающихся и до сих пор. Припомним еще, что Брандт, Шмальгаузен и др. доказали, что остатки пищи, найденные в извилинах зубов вилюйскаго мамонта, состоят из частей листьев и игл деревьев, которые до сих пор растут в Сибири [* Nordensgiöld. The voyage of the Vega, chap. VII, p. 154.]. Отсюда можно заключить, что в то время, когда мамонт жил, климат Сибири был тот же, как и теперь [* Смелое, но мало обоснованное противоположное мнение было высказано H. Howorth’ом в английском журнале «Nature» (No 1004, 1889). Он отрицает существование в Сибири ледникового периода и говорит, что в ту эпоху, когда жил мамонт, климат в Сибири был значительно мягче, а «край лесов» достигал океана и Медвежьих островов.]. Нужно иметь в виду, что находка была сделана вблизи небольшой тундровой речки, истоки которой находятся севернее «края лесов». Таким образом, нельзя допустить, как Миддендорф, что мамонт был принесен льдом с юга, из лесистых мест, во время водополья. Шмидт, нисколько не колеблясь, говорит, что мамонт если не постоянно жил в самых северных местах Сибири, то, во всяком случае, порой заходил туда, как это делает теперь северный олень.
    В 1877 г. на одном из притоков Лены, под 69° с. ш., была найдена прекрасно сохранившаяся разновидность мамонта (Rhinoceras Tcherckii) [* Находка описана И. Д. Черским в В. С. отдѣл. Импер. геогр. Общ. за 1877 г. и д-ром Шренком в «Зап. спб. академіи наукъ», стр. VII. T. XXVII, № 7. 1880.]. Шренк говорит, что этот мамонт был вполне приспособлен для жизни под высокими широтами. Зимою, в том месте, где был найден мамонт, холода доходят до 67,5° С.; зато короткое лето необыкновенно жарко, так что бадараны (болота) покрываются роскошною травою.
    «Кроме обширных пастбищ, которые животное находило на севере, не следует забывать, что в местах, защищенных от ветра, заливаемых во время водополья, растут роскошные кустарники. Последние заходят далеко за предел „края лесов”. Их нежные, сочные листья, быть может, составляют особенно лакомую пищу для травоядных животных. Наконец, даже наиболее печальные места крайнего северо-востока Сибири могут быть названы богатыми растительностью, в сравнении с некоторыми опаленными солнцем местами юга, где один лишь верблюд находит себе пищу. Таков, напр., восточный берег. Красного моря [* The voyage of the Vega, p. 155.].» Последний по времени мамонт найден в феврале 1889 г. между р. Балахной и Хатангинским заливом, в 15 верстах от берега Ледовитого океана. Мамонт лежал на спине, головою вниз в глубь земли. Почва, в которой находился остов, глинистая. Мамонт был покрыт кожей, но инородцы, желая добыть клыки, животного, разрыли землю вокруг, так что, вследствие доступа воздуха, труп разложился (он лежал 2 года, пока явились осмотреть его). Сохранилась в целости одна лишь задняя нога. (См. «Извѣстія В. —Спб. отд. Имп. Р. Геогр. Об.», т. XX, № 3, 1889 г., стр. 67).
    По исчислению Миддендорфа, за последние 100 лет вывезено с крайнего северо-востока не меньше 40 тысяч клыков, — можно судить о количестве мамонтов, водившихся на севере. Чем ближе к берегу Ледовитого океана, тем клыки попадаются все в большем количестве.
    На самом берегу попадаются клыки меньших размеров, чем в глубине материка. Это обстоятельство можно объяснить тем, что молодые особи, как наиболее резвые, экспансивные и подвижные, забирались дальше стариков, консервативных по натуре своей. Целые залежи клыков находятся на Ляховских островах. Во время бури волнами вымывает клыки из песчаных дюн целыми сотнями. На материке больше всего находят «кость» на берегах земляных речек, весною, во время водополья, когда «вольная вода» подмывает берега и случаются большие обвалы.
    Мамонтовые клыки, или рога, как их здесь называют, с незапамятных времен служат инородцам вместо железа. На дне спущенных озер в Колымском округе были найдены грубо обделанные наконечники стрел из мамонтовой кости, рядом с такими же примитивными не полированными каменными топорами. Дикари и до сих пор приготовляют из того же материала наконечники для стрел, род копий и т. д. Эти изделия прекрасно отполированы. У чукчей я видал прекрасные брони, целиком сделанные из пластинок кости.
    Как промысел, мамонтовая кость дает прекрасные барыши... только не охотникам, а купцам.
    Летом, когда спадет вода, искатели «рогов» отправляются на поиски. Внимательно исследуют они каждый обвал земляной речки [* Земляными речками, в отличие от каменных, называются такие, у которых оба берега состоят из няса (ила).], не торчит ли где клык. Если промышленник не может забрать с собою найденную кость, он оставляет ее на месте до зимнего пути, а на клык кладет накрест две ветки в знак того, что находка имеет уже хозяина. Больше всех «доспевают» клыков — ламуты, потому что им ведомы не только все речушки, но они могут предсказать, в каком месте весною обрушится берег. За пару клыков весом в 1½ — 2 пуда купец платит на месте 12--15 руб. (товарами).
    Попадаются клыки весом пуда в 3 каждый и более сажени в длину.
    С каждым годом количество добытой мамонтовой кости уменьшается, хотя она все еще громадна. Пуд кости в Якутске стоит 60 р. В 1889 г. купцы продали партию кости за 57,600 руб. и получили чистого барыша не меньше 40 тыс. руб. Таким образом, обывателям «мамонтовый промысел» приносит гроши. Круглым числом, при лучших условиях, на семью приходится рублей 5 в год доходов, да и то не деньгами, а чаем (3-5 руб. за кирпич) или водкой.
    Другой промысел низовиков — выделка ровдуги (оленьей замши) — замечателен, главным образом, курьезно-микроскопическим заработком, который он дает. В IV-й главе моей книжки: Очерки крайняго сѣверо-востока [* Записки. В. Спб. отдѣла Импер. русск. географ. Общества, т. ІІ-ой, вып. І-й Иркутскъ, 1892 г.], я дал подробное описание этого промысла, перенятого целиком у чукчей, с сохранением даже названия инструментов (аут, хайбай и т. д.). Затрачивая ежедневно часов 6-7 на выделку, мастерица зарабатывает на ровдугах, в лучшем случае 4 к., а в худшем — 1 коп. в день. Купец берет ровдугу за 15-20 к. (товарами, ценя кирпич, который ему стоит 85 к., в 3, 4 и даже 5 р.), а в Якутске продает ее за 2½ р.
                                                                              III.
    Прошло еще недели две. Зима установилась уже форменная, хотя низовики продолжали уверять, что «тепьё». С «верху» никого не было. Жители «крепости» глаза проглядели, высматривая «кладьевщиков» из Средне-Колымска. В городе вышел уже весь чай, табак: питухи жестоко страдали, так как не было водки. Небольшое количество ее, которое имелось у «доверенных», последние закопали тайно в снег, чтобы никто не видал, до тех пор, пока наступит время ездить «в чукчи». Выработался своеобразный спорт у низовиков: выслеживать купца, зарывающего водку, и выкрасть флягу. Похищение денег или вещей считается крайне зазорным, но утащить запрятанную водку — своего рода подвиг, которым гордятся. Не менее страстно, чем низовики, выглядывали средневцев и мы. Каждый раз, как полезешь на плоскую крышу закрывать трубу, — долго стоишь и глядишь на реку, не потянется ли ряд нарт. «Кладьевщики» должны были привезти с собою осеннюю почту, которая в Средний Колымск прибывает в первых числах октября. «Что она везет с собою? Что делается теперь в другом мире, лежащем за тысячи верст, за этим ледяным кольцом». Такие вопросы роились в голове. Страстное нетерпение смешивалось с боязнью неведомого несчастья, которое может принести эта так ожидаемая почта. Невольно припоминались слова Шекспира:
                                                                                                   «Methinks
                                             Somo unborn sorrow, ripe in fortune's womb
                                             Is coming towards me; and my inward soul
                                             With nothing trembles».
    Никак не можешь допустить, что и там все серо, все буднично по-прежнему.
    Верховики, не приезжали. Говорили, что Омолон никак не «хочет установиться», что там громадные полыньи во всю ширину реки. Между тем наступил и Михайлов день (8-го ноября). Красный диск солнца в последний раз показался над горизонтом и скрылся надолго. Наступила почти двухмесячная полярная ночь. Только от 12 до 1½ дня на дворе стояли белесые сумерки, entre chien et loup. «Крепость» приняла еще более печальный вид: для тепла, обыватели обледенили свои избушки-коробочки, засыпали их снегом, так что видны были одни лишь белые холмики с торчащими наверху широкими трубами, сложенными из жердей, обмазанных глиной. Как бельмами, избушки глядели своими ледяными окнами.
    А нартовщики все еще не приезжали. Наконец, когда нетерпение низовиков достигло крайних пределов, так что собирались даже выезжать навстречу, — раздался радостный крик по всей крепости: — «едут! едут!». Действительно, на курье [* Курья — длинный, узкий залив, остающийся после какого-нибудь необыкновенно большого разлива реки.], отделяющей Нижне-Колымск от реки, показался ряд нарт, запряженных собаками; послышались отчаянные крики собачьей команды: «нах! нах!»
    Посыпался ряд иронических замечаний со стороны выбежавших низовиков. Средневцы, считают себя неизмеримо выше их, уже хотя потому, что в городе стыдятся носить кукашку, а непременно заводят себе «пайто» (пальто), род кургузой меховой курточки, покрытой варваретом (плисом) или молескином. В «пайто» средневец щеголяет по улице, в нем же сидит на балу, куда он вхож уже по тому, что одет не «как якутишко», т. е. не как плебей. В высший же круг средневцу двери отворяют... сапоги. Пока он щеголяет в сарах (местная обувь), — он лишь skip-jack; когда же средневец обзавелся сапогами, — он становится аристократом. Сапоги, это — дворянский патент средневца. Их приходится выписывать с большим трудом из Якутска и, обходятся они очень дорого и передаются, как своего рода майорат, старшему в роде. Как не вспомнить тут слова летописца, советовавшего князю искать лапотников, п. ч. муромцы народ гордый, ибо ходят всегда в сапогах. Низовик презирает средневца, как ограниченного, ни на что не способного человека; но относится к нему с известной долей зависти, признавая за ним неоспоримое знание «высшего обращения».
    — Прав, прав, брат! вжаболь (в самом деле) тебя шобаки в Средно назад попрут! — глумились парни над приезжими, которые изо всех сил прудили железными приколами лед, чтобы помешать своим собакам броситься в другую сторону, как им хотелось, погрызться с собаками низовиков. Между упряжками средневцев и низовиков такой же антагонизм, как и между хозяевами их.
    — Скойко бутиек (бутылок) шпирту привезьи? — раздались нетерпеливые голоса.
    — Букатын суох! (решительно ничего) — ответили по-якутски кладьевщики, как и все средневцы, с трудом объяснявшиеся по-русски.
    — Кава буйташь? (что такое лопочешь?) — раздраженно переспросили низовики.
    Кто-то перевел им печальную для них новость.
    — А во флягах-то что везете?
    — Рыбий жир.
    Восклицания сожаления, досады, разочарования раздались повсюду. Действительно, огорчение было велико: ждать несколько месяцев водку и быть так обманутым в надеждах!..
    Вечером того дня я разбирался у себя в избе в полученных письмах. Картины далекого мира восставали одна за другою, по мере того, как я читал привезенные вести. В крепости было шумно: отчаянно выли около сотни собак приезжих, а им таким же воем отвечали сотни четыре обывательских собак. Ах, этот собачий вой! Ко всему можно привыкнуть: к лютому 60° морозу, к долгой полярной ночи, к отсутствию хлеба, — но только не к вою. На расстроенные бессолнечными днями нервы он действует совершенно, особо, доводит до исступления, до галлюцинаций...
    Вдруг у меня под окном заскрипел снег, раздалась собачья команда — не средневская, а похотская [* Каждый поселок на Колыме имеет свои крики команды. Наиболее известны три; средневская, низовая и похотская. Похотники командуют на собак так: «тайн!» (налево), «куххх!» (направо).], — очевидно, кто-то приехал ко мне. Это мог быть только Петруха Лепешка, лютый пьяница, которого весть о приезде кладьевщиков должна была вызвать с заимки, где он жил. Действительно, я не ошибся. Когда он размотал свой длинный «ошейник» из беличьих хвостов и откинул кокуль, я заметил, что выражение лица Петрухи было необыкновенно таинственно.
    — За средневцами приехал, — шепнул он, — 1½  ведра водки привезли. Они у нас на заимке ночевали. Как узнал, что спирт везут, ночь не спал. С какими глазами вчера лег, с теми сегодня встал.
    — Да что ты, Петруха, это не водка, а жир.
    — Вжаболь жир? — сказал он презрительно, — я многеро возле водки вожусь, как от жира не отличу? Ты мне вот что скажи: холодно теперь на дворе? Ну, вот и выходит: налей теперь жир во флягу: станет он колыхаться? Нет, застынет. А во фляге, что доверенному привезли, — оно так, гулко хлюпает... Скрывает доверенный: хочет в чукчи спирт везти. Мне-то он даст; — полбутылка за ним. Сейчас же иду.
    Как я ни уговаривал Петруху хоть чаю напиться, — он убежал.
    — Ужо потом тебе скажу, что надумал, — крикнул он мне уже за дверьми.
    Скоро ко мне явилась депутация из нескольких молодых парней.
    — Брат, а ты нам избу свою дай: мы вечерку ладить станем, — сказали они.
    Так как моя изба была самая просторная в крепости, то ко мне с наступлением зимы часто обращались с такою просьбою.
    Явились парни, девушки, молодухи, явился местный бард Кулдаренок с самодельной балалайкой в руках. За низовиками «щепетко» с презрительно-снисходительным выступали средневцы, ради которых вечерка собственно и устраивалась. Приезжие львы уже нарядились в «пайто» и покровительственно беседовали с низовиками. Моя изба превратилась в танцевальный зал. В щель между бревнами воткнули палочку, к которой привязали плошку с рыбьим жиром. Это было единственное освещение. Парни, которым я предоставил мою квартиру в полное распоряжение, мигом вытащили стол, постель, книги, оставили только длинные скамьи вдоль стен. Вначале пошло угощенье: внесли большую доску, на которой настругана была целая гора мерзлой свежей рыбы. Несколько минут слышно было только усиленное чавканье, иканье и чмоканье. Когда был выпит и чай, Кулдаренок защипал свитые из оленьих жил струны. Раздался сдержанный смех, вызванный сатирической песенкой самого же барда:
                                                          Сидор ехай по наряд*
                                                          Утопий чужих шобак;
                                                          Варваретовы** штаны
                                                          На заплатку убраны.
                                                          На погребе на угоре
                                                          Опростайи все оборы.
                                                          На Тимкином на мишу (мысу)
                                                          Тащий нарту на боку.
                                                          До того он с нартой бийся (бился),
                                                          Ездить в Нижно побожийся.
                                                          Дука, Дука, Дука сох***,
                                                          Пошоветися со мной.
                                                          Пошлем Сидору Хохья (собака)
                                                          На Дуванския пьеса*****.
                                                          Хохой до Тимкиной (заимка) дойдет —
                                                          На угоре пропадет.
                                                          Сидор с умочки кидайся*****,
                                                          Хохай с думеньки спускайся******
                                                          Тут запроданный Хохой
                                                          За березовый прикой
                                                          Чухча Валип******* перебий,
                                                          Етайихе подарий.
                                                              [* С чужой кладью.]
                                                              [** Плисовые.]
                                                              [*** Дука — уменьшительное от Авдотья, стих этот значит «худо дело, Дуня».]
                                                              [**** Дуванский плес, волок близ Н.-Колымска.]
                                                              [***** Сошел с ума.]
                                                              [****** Околел.]
                                                              [******* Валип, нарицательное имя всех чукчей. Последние четыре строчки значат, что чукча убил приколом собаку Хохла, которого Сидор, одолжил, а шкуру подарил бабе.]
    Спета она была, очевидно, в пику средневцам и должна была осмеивать неспособность их, как каюров (управляющих собачей нартой). Кулдаренок — автор многочисленных сатирических песен, очень популярных по низовью Колымы. Чуть только что случится, бард уже щиплет струны и подбирает слова. В особенности богатый материал дает ему скандальная chronique d'alcôve.
    Я помню, мой приятел Яков, недавно женившийся поехал в чукчи покупать оленей. Пришел назначенный день, — Яков не приезжает. Молодая бабенка (из местной аристократии) совсем голову потеряла и побежала к командиру просить, чтобы снарядил гонцов разыскивать мужа. Чуть только гонцы тронулись из «крепости», а тут на угор поднимается Яков: он остановился поболтать с приятелем на Погромной, в трех верстах от Н.-Колымска. Случай этот не мало развеселил обывателей. Захожу через час к Кулдаренку, а он уже щиплет струны и поет парням только что сложенную песенку о жене Якова:
                                                           «Замутилось сердце в бабы
                                                          В одиночку ночку спать,
                                                          Да наказала командеру
                                                          В тундре Якова искать».
    Зато средневцы были отомщены, как только стали плясать: их «пайто» произвели неотразимое впечатление на местных дам. Под звуки единственной плясовой песни «анадырской барыни», гости плясали трепака. Танцоры были в полном параде: в меховых сапогах, в таких же шароварах и кухлянках. Пот катился ручьями, но это нисколько не препятствовало плясать целыми часами.
    Товарищи, явившиеся посмотреть на вечерку, и я забились за камелек, чтобы не мешать и не стеснять наших гостей. В конце концов общее настроение низовиков попортил Петруха. Он явился совершенно пьяный. Отравленная, водка одурманила его. Он был бледен, как снег. Оказалось, на вечерке была и «чурпашечка» (возлюбленная) его, Мокришка, веселая, разбитная девушка-метиска. Теперь, однако, ей было не до Петрухи: Федор Дичков, средневец не только в «пайто» (роскошном, крытом варваретом), но даже в сапогах все время плясал с ней.
    — Попадись он мне: не дам ему гадьишься (гадлиться, насмехаться); я ему покажу: даром, что я в кукашке, а он в пайте! — бурлил Петруха в своем углу; но его никто не слушал.
    — Брат, — подошел он ко мне, — поедем завтра в чукчи. Что здесь сидеть станем? Меня Эрмичен давно звал.
    Петруха давно подбивал меня на такую поездку. Кстати, и Эрмичен был мой старый знакомый, чукча, который много раз звал меня к себе в ыаянг (чум).
    Я решил завтра же, когда Петруха вытрезвится, поговорить с ним обстоятельно. Вечерка окончилась часов в 5 утра. Низовики устраивают их чуть ли не еженедельно зимой, благо они ничего не стоят.
    На другое утро дело у нас устроилось очень быстро: за несколько кирпичей чая Петруха взялся меня доставить в Сухарное, а оттуда в чукотский лагерь. В тот же день мы тронулись в путь.
                                                                             IV.
    Собаки запряжены, но они все сбились в кучу. Бочихару вдруг представилась настоятельная необходимость почесать лапой за ухом и он немедленно присел и сосредоточенно стал скрести задней лапой, поглядывая на Петруху, как бы говоря: «видишь, некогда». Щепеткой вспомнил вчерашнюю обиду, нанесенную ему Погудаем, и вцепился ему в катах, (глотку). Амерышн просто находил, что кувыркаться в снегу гораздо веселее, чем тащить нарту. Но крик Петрухи, сопровождаемый ударами прикола, привел собак в порядок. Теперь они уже нетерпеливо воют, машут хвостами и рвутся вперед. Петруха гикнул, мы едва успели вскочить на нарту; собаки подхватили и понеслись во весь опор. Я держался крепко за вардину [* Верхний нащеп нарт.] нарт, чтобы не вылететь в снег. Петруха все время бороздил лед острым шипом прикола, пока собаки несколько замедлили бег.
    Вот на берегу забелели три юрты, куда собаки норовят повернуть. Это Погромное, заимка в трех верстах от крепости. Здесь сто лет тому назад русские потерпели жестокое поражение от чукчей, явившихся внезапно мстить за разгром их лагеря. Молодые русские промышленники были тут заколоты почти все, молодых женщин победители увели в плен. Это поражение повело за собою учреждение известного компромисса: русские отказались завоевать чукчей, дикари перестали нападать на соседей. Два народа зажили мирной жизнью, взаимно уважая друг друга [* В последнее время в газетах заговорили о чукчах. Количество их исчисляется печатью в 150 тысяч человек. Это число страшно преувеличенное. Вот доказательства. Капитан Павлуцкий прошел в прошлом столетии всю Чукотскую землю. Против него ополчились все чукчи, даже женщины, однако, большого отряда, чем в 3 тысячи человек, он никогда не встречал. Павлуцкий считал, что всех чукчей вместе не более 10 тыс. человек. Биллингс считает это число преувеличенным и говорит, что «чукчей очень умалилось». Норденшильд считает, что этих дикарей не более 3 тыс. человек. По личным наблюдениям, мне кажется, что знаменитый исследователь прав.].
    Погасли сумерки. Наступила глубокая ночь. Ярко заблестела почти над головой полярная звезда, которая, по словам инородцев, есть глаз небесного пастуха. Далее виднелись «три оленя, за которыми гонится ламут» (Орион). На северо-востоке показалось слабое, бледное сверкание — и через мгновение над горизонтом вспыхнула световая арка, как будто кто-то там по черному небу провел громадным куском фосфора. По арке, из одного конца в другой, забегали огни; но цвет их был неуловим и призрачен, как сон. Вот хлынула исполинская, волнующаяся река разноцветного огня; арка загорелась зеленоватым светом и брызнули далеко по небу снопы кровавых лучей, долетавших до «решета красавицы Юргяль» (плеяды). Казалось, на небе отражается отблеск громадных костров, разведенных великанами-чудовищами Улахан-киси, которыми инородцы населяют берег Ледовитого океана... Арка сразу потухла. Только в различных местах горизонта вспыхивали зеленоватые пятна света... Вид северного сияния до того величествен, что становятся понятными слова дикарей: «на тангарахтах уот (небесные огни) долго смотреть нельзя, не то сойдешь с ума»... Пятидесятиградусный мороз берет свое: несмотря на целую груду меховой одежды, ноги закоченели, кисти рук ломит, спину колет, как иглами. Я еще не приспособился соскакивать на ходу нарты и бежать рядом с ней, чтобы согреться. Каждый раз подобная попытка кончается тем, что я лечу в снег и отчаянно кричу каюру, чтобы он остановился. Наконец, на берегу показался сноп искр; мы в Корытове, на ночлеге. Тут одинокая нарта казака Ивана (по местному Ванчурки) Селиванова. Нас радушно встречают, помогают оторвать примерзшую к меховому «ошейнику» бороду да вылезть из кухлянки, чего я пока один никак еще не приспособился сделать. Яркий огонь в камельке манит к себе; на шестке весело бурлит чайник. Хозяйка ладит ужин: строганину. Одна беда: я забыл захватить с собою соль и теперь должен на целых две недели отказаться от нее. Свифт говорит, что мы стали потреблять соль, чтобы вызвать в себе потребность пьянствовать (the frequent use of salt among us is an effect of luxury, and was firs introduced only as а provocative to drink), но, право, положительно не могу представить, как обыватели привыкают есть рыбу без соли. Трудно придумать что-нибудь более отвратительное. Даже обывателей тошнит после вареной пресной рыбы. Поэтому-то низовики предпочитают ее в сыром, мерзлом виде. В «Nordische Reisen» Кастрен с отвращением и ужасом говорит о жителях Обдорска, что «они погрязли в животную грубость» и «едят сырую рыбу, считая лишним ее варить». Вероятно, несчастные обдорцы тогда тоже сидели без соли.
    По полу избы ползал грудной ребенок. В ручонке он тоже держал громадный кусище строганины. Здесь матери ничего другого не могут дать ребятам.
    Рано утром мы оставили за собою «край лесов». Вначале лиственницы попадаются все тоньше и тоньше, не выше аршина, не толще пальца. Они ветвятся от самой земли. Наконец и эти деревца исчезли; только направо виднелись невысокие бугры, поворачивающие на восток, в чукотскую землю. Самая высокая среди них сопка — Егорыч. Замечательна легенда, связываемая чукчами с этим камнем. На вершине его есть падь (ее мне осмотреть не удалось). Чукчи говорят, что в этом углублении — гнездо нагой-птицы. Она спит глубоким сном. Снегом занесло бока, ее; но когда она поднимется, вместе с нею пойдет огонь и дым. Вероятно, эти сопки представили бы много любопытного для геологов.
    В тот вечер мы еще раз ночевали на заимке, — на Кабачковом. Здесь до 1882 г. было 8 дымов, но теперь остался лишь один. Жители вымерли все от оспы. Погреба заимки набиты трупами, похороненными в них за неимением могил.
    На третий день нашего путешествия показалось Сухарное, последнее русское поселение на крайнем северо-востоке.
    Печален вид этого поселка! На правом берегу Колымы разбросаны пять, шесть избушек, сложенных из плавника. За избушками — ряд обнаженных камней. Прямо на север — лиловая туча, поясом охватившая горизонт. Там — океан. Избушки на Сухарном маленькие, не больше 4-х аршин, низенькие до того, что человек выше среднего роста не может в них выпрямиться. В избу ведет такая маленькая дверь, что европейцу, у которого спина не так гибка, как у обывателей, пробраться можно только на четвереньках. В избушках шагу ступить нельзя от тесноты.
    Сухарновец почти весь год оторван от всего мира. Для него Нижно — уже «теплое место». Когда я приехал, в Сухарном вышел давно уже весь табак и чай, не говоря уже о соли. Сухарновцы курили крошеную ровдугу (замшу) и пили брусничные листья. Настоящая жизнь троглодитов! Да и одежда, как у троглодитов: белья нет ни на ком: меховое платье одето прямо на голое тело. Язык состоит из каких-нибудь двух сотен слов. Считать почти все умеют лишь до десяти, а женщины и того меньше. Мне казалось, что я каким-то чудом перенесен за много тысяч лет тому назад, в берлоги тех таинственных кангияниси, мамонтовые стрелы которых найдены на дне озера. Наверное, и тогда жилья были сложены из того же плавника; наверное и тогда огонь добывали таким же самым лучком (дип-дель), какой я вижу там на стене. Вот целая коллекция копий, кайл, рыболовных снарядов, сделанных из мамонтовой кости. Решительно тысячелетия не свершили никакой перемены. Больше этого: эти троглодиты XIX столетия ведь принесли 200 лет тому назад сюда какую-то культуру. Где же она? Они ее забыли совершенно... А вот еще страшное memento для этих несчастных. Ко мне является Федор Личкин, последний представитель чуванского племени, жившего на Большой реке. Страшно сказать, исчезло племя с лица земли, не оставив никакого следа. Мы о нем решительно ничего не знаем. Ликчин был проводником в экспедиции бар. Майделя. Он прекрасно говорит по-чукотски, но своего языка уже не знает.
    Сухарное находится в 10-ти верстах от океана. Однако, во время прилива «рассол» доходит до поселка и речную воду пить нельзя. В сети тогда попадает громадное количество медуз (пузырей, по местному) и особый вид морских рыб — девятиперок, с громадным зубастым ртом.
    На другой день я добрался до самого устья до 70° с. ш. На высоком аспидном мысу стоит покачнувшаяся от времени пирамида, сложенная из плавника. Это и есть знаменитый «маяк лейтенанта Лаптева», как он значится на карте генерального штаба. Прямо перед глазами — бесконечный, суровый океан, поглотивший столько смельчаков, желавших вырвать его тайны. Океан застыл. Громадными хребтами избороздили его угрюмые торосы (ледяные горы). Под угором — несколько развалившихся изб. Горем и отчаянием веет от этих занесенных снегом руин!
    В 1733 г. Витус Беринг составил грандиозный план ряда экспедиций для решения так называемого «северо-восточного» вопроса. Из пяти различных мест, преимущественно из устьев больших рек Европейской и Азиатской России выходили по два судна, чтобы в случае надобности оказать друг-другу обоюдную поддержку и помощь. Один из участников этой экспедиции в 1740 году был прибит льдами к устью Колымы и зазимовал здесь. Жестокая цинга посетила его экипаж, часть которого умерла. У них окончилась провизия. Тогда-то Лаптев и велел сложить маяк, чтобы дать знать другому судну, зимовавшему в устьях Алазеи, где они находятся. В устьях Колымы погиб и другой «землепроходец» устюжский купец Афанасий Бахов. В 1755 г. он да якутский купец Шалауров получили дозволение предпринять путешествие для отыскания по северному морю пути в Камчатку. Поездка осуществилась лишь в 1760 г. из устьев Лены. В 1763 г. исследователей прибило льдами к устью Колымы, где они зазимовали в избе, сохранившейся до сих пор и носящей название «шалауровская казарма». Голод, цинга, болезни истребили половину экипажа и унесли Афанасия Бахова. Но лишения не обескуражили Шалаурова: в 1764 году он отправился дальше на восток и пропал без вести; вернее всего — погиб на берегу Чаунской губы, если верить рассказам чукчей.
    Как видите, устье Колымы имеет свой мартиролог славных смертей... Недалеко отсюда погибла несчастная «Жанетта», затем «Роджерс». Теперь на север прошел пароход «Fram».
    Что течение вдоль берегов Чукотской земли существует, — это не подлежит сомнению. Куро-Сиво заходит в Берингов пролив, затем идет на запад, вдоль берегов Сибири. На Сухарном я видел бамбук, принесенный этим, совершенно неисследованным, течением. Приблизительно между рр. Колымой и Б. Чукочьей это течение поворачивает на север. Как известно, Нансен полагает, что это течение должно быть трансполярным [* Последние известия о смелом исследователе относятся к 1893 г. В июне 1893 г. из Тобольска к Югорскому шару выехал норвежец А. И. Тронтгейм с 33 собаками и 300 пудов собачьего корма для Нансена. 18 июля груз был передан капитану «Fram». Тогда вся экспедиция была в превосходном состоянии. С тех пор о пароходе нет никаких вестей. Теперь в Норвегии и в С. Ам. Штатах проектируются экспедиции для розысков Нансена.]. Если верить инородцам, то на севере есть какая-то населенная земля. В 1764 г. сержант Андреев доносил, что на север от Медвежьих островов «усмотрел в великой отдаленности, полагаемой им величайшим, остров» и поехал туда льдом; но не добрался: его испугали многочисленные свежие следы «превосходного числа, на оленях, в санях, неизвестных народов и будучи малолюдны, возвратились на Колыму [* Путешествіе капитана Биллингса etc.. Спб. 1811 г., стр. 190.]». Существование этой земли многие потом отрицали, хотя Врангель допускал возможность ее. Чукчи, каргаули, если верить Лирчкау, вымершие чуванцы, — все верили в существование населенного острова на крайнем севере, в «талом море» (т. е. открытом, не замерзающем). Мне кажется, что если земля эта и существует (в чем нет ничего невозможного), — она не может быть велика, иначе, она отразилась бы на климате на берегу моря. Между тем, на берегу океана в Сухарном, напр., под 70° почти северной широты теплее, чем в Средне-Колымске. Зимою северный ветер приносит всегда тепло, — признак, что он дует с открытого моря...
    Внизу под угором нетерпеливо выли собаки, дожидаясь отъезда. Я спустился с мыса, на который взобрался, чтобы осмотреть маяк или маяку, как говорят обыватели, и мы помчались обратно в Сухарное. Нигде не приходилось мне видеть столько эмирячек, как в этом поселке. Я говорил уже, что население, в особенности женщины, крайне нервны. У последних нервные болезни выражаются в двух формах: мэнерик и эмеряк. Менерик это то же, что наши кликуши. Что же касается эмиряченья, то оно проявляется в различных формах. В более слабой форме больная вскрикивает при внезапном стуке, при появлении странного предмета и т. д. Кричат, обыкновенно женщины: «абас!» или «бабат!». При более сильной степени эмиряченья, больная повторяет поразившую ее фразу, иногда целое стихотворение, на языке, которого не знает; повторяет, как фонограф, с тою же интонациею, как она слышала. Я помню такой случай: возвращались мы из Нижне-Колымска и остановились ночевать в юрте якутов. Когда мы разделились, вошел необыкновенно высокий, высохший, как мумия, старик якут с застывшими, как из бронзы вылитыми, чертами лица. Он возвратился с озера, где ставил сети. Кривыми, крючковатыми пальцами он доставал из пестеря бьющихся еще чиров и пельдядок. Мне припомнился старик из поэмы Лонгфело и я прочел товарищу:
                                                                                     «with hooked fingers
                                                       Iron-pointed hooked fingers
                                                       Went to drauv is nets at morning
                                                       Salmon-trout he fond а hundred»
                                                                                                             и т. д.
    Велико было мое удивление, когда я услышал в углу те же стихи. Это была эмирячка. Здоровая якутка не повторит вам двух слов на каком либо другом языке.
   Та же якутка бросилась с поленом в руках, как только увидала моего товарища в первый раз; ее испугали его очки. Больная кричит: «абас!» и повторяет всякое движение, которое она видит. Внушить ей что-нибудь, не проделав самому внушения, — нельзя. Эмирячек парни заставляют плясать до упада, становиться на голову и т. д., проделывая перед больной все эти движения. Чем женщина старее, тем сильнее она эмирячит. Эмиряков-мужчин я не видал. Буйные эмирячки кидаются иногда на поразивший их предмет с ножом в руках. Эмирячек я видел только среди русских и якутов. С чукчами я кочевал две недели; но видеть больных в ыаянгах мне не привелось. Быть может, эта нервная болезнь имеет влияние лишь на жителей, сравнительно, теплых краев: русских и якутов, но не на аборигенов полярных стран, как чукчи.
    Я сказал Петрухе, что на другой день едем к чукчам.
    — Брат, однако, ехать не станешь.
    — Почто?
    — Хиусит: живо начальник тянуть стянет. Я знал уже, что «начальником» или солонником сухарновцы называют страшный северо-западный ветер. Мне рассказывали много ужасов про захваченных начальником, но, признаться, я не верил этому.
    К вечеру вдруг избушка задрожала от сильного порыва ветра.
    Начайник потянуй! (начальник потянул!) — со страхом зашептали сухарновцы и стали поспешно втаскивать в сени дрова, рыбу и глыбы льда. За первым порывом, солонник загудел без интервалов, замечательно однообразно. Казалось, что на дворе миллионы паровозов мчатся на всех парах. Изба ходила ходуном. Ветер, как конопатками, выпирал мох из стен и леденящие языки со свистом врывались в избу. Мне хотелось посмотреть, каков ветер на дворе.
    — Не ходи, — уговаривали хозяева. — Начайник не любит этого!
    Когда же я заявил, что пойду, они обвязали меня вокруг талии ремнем, конец которого взяли в руки. Едва лишь я отворил дверь, как был опрокинут на землю. Убой, т. е. скованный шестидесятиградусными морозами снег, теперь был взрыт ветром. Воздух был наполнен ледяными кристалликами, которые жгли лицо, как расплавленный металл. Кругом меня был абсолютный мрак. Я решительно был как слепой. Всюду — черно. Слышен лишь грозный, победный гул начальника. Куда идти? Где двери? В одно мгновение у меня были отхвачены скулы. Кабы не ремень, мне бы худо было: ни за что не нашел бы я дверей. По ремню, на четвереньках вполз я в сени.
    — Что, брат, тебе начайник сказай? — острили хозяева, когда я полузамерший вполз в теплую избу. У меня на несколько недель остались на лице следы ледяных поцелуев солонника.
    Потянулось однообразное, скучное сидение. Скоро и ветер как будто стал глуше: нас заносило снегом. В камельке беспрерывно поддерживали огонь, чтобы не дать снегу забить трубу и чтобы вентилировать избу, где нас было 10 человек да 12 собак. Тяжелый, спертый воздух сжимал горло, как свинцовые гири давил виски.
    Весною, когда сухарновцы отправляются на океан бить тюленей, солонник причиняет промышленникам много горя. Тогда они сидят безвыходно в единственной поварне [* Поварня, зимовье, низенький деревянный сруб, с очагом на полу.], имеющейся на берегу океана, в Медвежьей. Случается, «начальник» тянет дней 8, поварню заносит совершенно, провизия кончается. Тогда съедают обутки, ремни, сумы и т. д. Бывает, что солонник прекращается тогда, когда из промышленников не останется ни одного в живых. Иногда во время солонника вдруг раздается в трубе зычный оклик: то белые медведи приходят проведать, что делают промышленники.
    Через три дня, судя по часам, солонник прекратился. Сквозь особые люки, приспособленные для этого случая в потолках сеней, мы выбрались на крыши. Где же поселок? Всюду гладкая снежная поверхность, ярко залитая лунным светом: все избы были занесены. Случается во время солонника каюр проезжает по крышам, не замечая, что внизу жилье. Обыватели стали копать в снегу траншеи и откапывать друг друга. У каждого был запас рассказов, что он переиспытал в то время, как лютовал начальник.
    Петруха смачивал широкие полозья нарт теплою водою, леденил их, по местному, войдал, чтобы сани пляхче, т. е. плавнее шли по снегу. Завтра отъезд вечером; мне придется превратиться на две недели в полярного Рене, кочевать с чукчами, знакомиться с почти неизвестным племенем. Да для этого я бы не прочь еще хоть пять дней высидеть под снегом, пережидая солонник.
                                                                         ГЛАВА V.
                                                                          К чукчам.
    Приезд новых гостей. — «Козел». — «Холуи». — Погода «на мороку». — В чукотском лагере. — «Natio ferocissimer et bellicosa». — Онкилоны и чукчи. — Чукотские похороны. — Игры.
                                                                                I.
    Яркий лунный свет залил всю снежную равнину. Светло так, что заметны даже смутные очертания засыпанных снегом «холуев» [* Холуй — гора плавникового леса, прибиваемого в низовьях Колымы к отмелям (осередышам).], которые в виде холмов виднеются на осередышах на реке. Однако диск луны несколько тускнеет. «Девушка с ведром и талиной в руках», подруга месяца, которую он, по сказанию инородцев, похитил с земли, чтобы не скучно было ночью ходить, — едва теперь видна на поверхности луны. Причина объясняется целым рядом прихотливых венцов и ложных лун, окруживших месяц. На берег близ Сухарного высыпало все население. Чуткое ухо обывателей уловило издали слова собачьей команды. Кто-то очевидно ехал.
    — Многеро, многеро едут! — крикнул кто-то.
    Дѣйствительно, издалека донеслись слабые крики: «кух-х-х! кух-х-х!». Скоро на угор стали подниматься четыре нарты. Первые три были нагружены чем-то, прикрыты ровдужным «чумом» [* Чумом в низовьях Колымы называются сшитые вместе ровдуги, которыми покрывается кладь на нартах.] и крепко увязаны моржовыми ремнями. Нa последней, как видно, клади не было или, во всяком случае, было ее очень мало; зато там, кроме каюра (ямщика), был еще пассажир. Громадная до земли парка, опушенная бобром, кокуль (меховой капюшон), отделанный лосьими хвостами, показывали, что этот приезжий «байкиси» (богач, купец). Остальных быстро признали. Их имена я часто слыхал в низовьях Колымы; это были все лучшие удальцы «крепости» и Похотска: братья Шкулята, Амчат и Мундукан. Про последнего до самого «Средно» девушки пели:
                                                                 «Мундукан парень
                                                                 На тундру выезжай(л),
                                                                 Да таких жирных
                                                                 Все оленей убивай (л),
                                                                 Всем по кусочкам раздавай(л)!
    — Почто гадлишься? (насмехаешься) Я была чурпашечкой (возлюбленной) Мундукана! — часто можно было слышать гордый ответ девушки парню.
    Брови приезжих закуржавели от мороза, ошейники «нальдули», т. е. намерзли; кухлянки покрылись инеем, как шкура у медведя шатуна [* Шатун — медведь, не успевший залечь в берлогу. Низовики говорят, что «он с бабой своей подрался». От мороза шерсть у такого медведя вся покрывается льдом. Шатун страшно зол и первый бросается на людей.].
    Когда приезжим помогли убрать собак, они рассказали, что солонник захватил их верстах в 25, под поселком Кабачково. Собаки сами добрались до жилья, где и пережидали непогоду.
    — Куда едете, парни? — спросили их сухарновцы.
    — В чукчи. К шелацким! [* От мыса Шелагскаго (у Чаунской бухты) начинаются поселки собачьих чукчей, о которых дальше. Шелагские чукчи известны у низовиков под названием шелацких.].
    Выходило, нам по дороге. Все они должны были вначале заехать к чукче Эрмичену, кочевавшему где-то вблизи Сухарного, а оттуда уже тронуться в дальний путь. Приезжий в бобровой кухлянке оказался «доверенным» купца, известным в низовьях Колымы под именем «Слепая Комухá». Он тоже ехал «в чукчи». Признаться, я почувствовал значительное облегчение, когда узнал, что Слепая Комухá собирается совсем в другой лагерь, к «Горлам», на левый берег Колымы. Картина, сопровождающая приезд купца в лагерь инородцев, слишком тяжела и неприглядна. Через пять минут уже по всему поселку разнеслось, что Комухá привез «бутийку» (бутылку), которую хочет пустить «на козла», т. е. разыграть в карты. «Козел» — это своеобразное изобретение полярных торгашей по мельче, изобретение, крепко привившееся от берегов Ледовитого океана до самого Верхоянска. Если мелкий торговец желает сбыть какой-нибудь предмет в 2-3 раза дороже и без того уже высокой цены, он «козлит» его: ставит на кон, напр., кирпич чаю и приглашает 12 играющих, из которых каждый вносит по рублю. Кирпич получает тот, кто раньше всех возьмет 21 взятку в карты. Таким образом, ничем не рискуя, купец сбывает товар за необычайно громадную сумму. Так как денег у обывателей нет, то на кон ставится рыба или же «пышное» (пушнина). Козлит всегда найдутся охотники, потому что колымчане и дикари такие же страстные картежники, как и охотники до водки. «Аристократия» играет в «любишь не любишь» (штос). Та же страсть к игре создала здесь лотереи. Всякий, кто желает сбыть какую-нибудь вещь, — разыгрывает ее. Самый бедный обыватель, не имеющий даже «кислой» рыбы, дает рубль за билет. Разыгрываются самые разнообразные вещи: медный чайник, старое ружье, какой-нибудь «дамский дипломат», странствовавший лет тридцать, пока очутился в Средне-Колымске, на все находятся охотники. Чтобы выиграть вернее, колымчане записывают номера на животных, даже на неодушевленные предметы. «Собака Америшн № 15», «Некая старая чашка № 28», — читаем мы в лотерейных списках. Якуты складываются по 6-8 человек вместе и берут один «лот». И велико бывает ликование их, когда сообща выигрывают горсточку крахмала или же «дамский дипломат», с которыми не знают что и делать.
    «Козел» проник к чукчам, которые так же увлекаются этой игрой, как и низовики.
    Можно представить, как волновалось все Сухарное, когда услышали, что затевается «козел», да еще какой? — целая «бутийка». Без сомнения, Слепая Комуха в тонкости изучил психологию низовика, желающего выпить. «Доверенный» спокойно курил трубку у огня, в то время, как беспрерывно забегали нетерпеливые обыватели справиться, скоро ли станут «козлить». А Комуха, как бы ничего не замечая, вел какой-то дипломатичный разговор об омулях и муксунах, в то же время небрежно качая в руках деревянную баклажку, в которой хлюпала божественная жидкость. Наконец, когда истома обывателей достигла крайней степени, он поднялся и как бы нехотя сказал: «Аль козлить? Да подымете ли? У меня бутылка идет в 240 омулей».
    По местным ценам, это выходило рублей 12, т. е. ровно вдвое против того, как обыкновенно продается здесь водка. Сейчас же нашлись 12 игроков, которые поставили на кон по 20 омулей. За карты (старые, замасленные до такой степени, что крап слился, а фигуры едва можно было разобрать), Комуха взял, кроме того, отдельно. Играть перешли в другую, более просторную избу. На полу разостлали несколько оленьих шкур, и «козел» начался. Играющие волновались, были бледны, руки дрожали.
    Спокоен был лишь Комуха, который, сидя на ороне (нарах), продолжал сосать свою трубку.
    — Каво скупил?
    — Все карты мойчь скормий? (все карты маленькие). Одного щенка бубки (т. е. валета бубен) доспей, да и тот ничего не взяй!
    Такие разговоры слышались между играющими и окружившими их тесным кольцом зрителями. Тяжело было смотреть на «козлящих», тем более, что игра должна была закончиться тяжелым, мрачным пьянством, потому что Комуха, конечно, не пожалел махорки и купороса, чтобы сдобрить свою «бутийку». В избе, где я, остановился, было тоже людно. Сюда собрались старики, не игравшие больше потому, что дети их не давали им ставки, а сами «доспеть» 20 рыб они уже не могли. Натаха, бойкая, шустрая бабенка, жена хозяина, подмазывала камелек и тоненьким голоском импровизировала на звуки «гондыщины»: «Навязался на Натаху да несчастный болиток». Натаха сегодня целый день жаловалась, что у ней «такая кашель, такая кашель, мольчь тебе все сердце заливает». «Болиток» ее теперь прошел, и вот она душу отводила пением.
    — Почему про Мундукана такая песня сложена? — спросил я. Ответ показался мне очень интересным. Мундукан был удалец, которому часто надоедало жить в «крепости». Он тогда запрягал собак и забирался в самые дальние лагери, в Чукотскую землю. Там у него всюду были инагля (друзья). Раз он да еще другой парень попали в лагерь, где еще никогда не бывали. Чукчи окружили со всех сторон приезжих и стали бесцеремонно осматривать их вещи, платье. Наконец, подходит настаршóй в клане чукча, начинает щупать мускулы у приезжих и предлагает им подраться. Эти дикари страстные охотники бороться; только тут дело могло кончиться худо: чукчей много, все незнакомые, а у приезжих, кроме ножей, ничего нет.
    — Ты только страх не показывай! — шепнул Мундукан товарищу. А настаршóй все задирает его, наконец ударил. Тут Мундукан схватил его «под микитки» и бросил на землю, а там голова оленья с рогами лежала; чукча напоролся и сильно расшибся. Товарищ подумал, что тут им и конец. Однако начальник клана поднялся, вытер рукавом кровь и говорит: «я силач, а ты еще сильнее, будем друзьями» — и подарил ему двух жирных оленей. А остальные чукчи продали ему почти задаром много жирных оленьих боков. Три недели прогостил в лагере Мундукан; чукча дал ему дочь свою в жены. А когда пришла пора уехать, справил ему такую кухлянку, какую в «крепости» никто не носил. Мундукан весь свой груз оленьих боков раздарил в Нижнем; вот про него и песню сложили.
    — Брат, скажи, чего это люди в нашем море все ищут? — спросил меня старик. Я им рассказал про новую экспедицию, которая снаряжалась тогда к северному полюсу.
    — Аль не знаешь? У нашего царя, сказывают, треть державы в море пропала; вот ее-то и ищут, — ответил старый казак, побывавший в молодости в Якутске и участвовавший некогда в экспедиции барона Майделя.
    — Ну нет, — ответил другой старик, тоже участвовавший в экспедиции гг. Августиновича и Неймана, — кабы б треть державы искали, так бы все русские шли. А то чего ж американцы идут?
    Я сказал, что люди хотят теперь на другой берег студеного моря перебраться.
    — Ну, значит, беспременно к людям, что в домах с золотыми крышами живут, заедут, — уверенно сказал старик, намекая на таинственных островитян, о которых согласно говорят, легенды русского и инородческого населения прибрежья Ледовитого океана.
    В избу вбежала маленькая девочка. Это была дочь нашего соседа. Дука (т. е. Дуня), хотя называли ее Анюркой. Такая перемена имен очень часта в Низовьях Колымы. Делается это «от шамана», который может «испортить» девочку, если узнает ее настоящее имя.
    — Сестра, где была? — спросила ее Натаха.
    — Сколько в матушке Сухарной есть домов, — все тебе чисто обошла, — тоненьким голоском заговорила девочка.
    — Что в людях слышно?
    — У Ванчурки чайники кипятят. Когда-а еще поставили; все не закипают.
    — Бедня-яжка! А «козел» как?
    — Рязыграли. «Шпирт сосут». — Вестовщица передала, таким образом, все новости и побежала с рапортом в другую избу. Скоро возвратились хозяева, взволнованные, опечаленные: двадцать омулей зимой — крупный проигрыш для сухарновца; это — пять дней харчей. Так как завтра нужно было ехать пораньше, то все улеглись спать... Мне казалось, что кто-то, тяжелый как свинец, наступил мнѣ на грудь. Я задыхался и не имел сил подняться; мне казалось, что я кричу громко, а между тем, как видно, из воспаленного, горла вылетало лишь слабое хрипение. Я сознавал, что в избе творится неладное: всюду раздавалось тяжелое хрипение, но не хватило сил не только подняться, но даже отдать себе ясной отчет, в чем дело. Но вот дико заголосил во сне на полу юкагир Никушка и проснулся самый здоровый среди нас, хозяин. Он соскочил с орона и сейчас же упал.
    — Брат, — окликнул он меня, — спишь? Уж не угар ли тут? — Хозяин выбрался за порог, вскарабкался на крышу и открыл трубу. Свежий воздух одурманил его окончательно, и он скатился с крыши. В широко раскрытую дверь хлынули седыми волнами ледяные струи мороза. Кое-кто поднялся со стоном. Хозяин вполз в избу, поставил в камелек несколько поленьев, и вспыхнуло яркое пламя. С нами случилась обыкновенная вещь на Сухарном, — все угорели; однако, еще несколько часов, и из ночевавших вряд ли половина осталась бы в живых. Всех нас было 13 человек; шесть очнулись сами, с остальными было много хлопот. Они закатились под «ороны» (нары) и там лежали без чувств. Сухарновцы пустили в ход самое энергичное средство: они стали «вымораживать. угар». Больных выносили на двор и раздетыми сажали минуты на три в снег. Близилось «утро» полярного дня. «Сохатый», (созвездие Большой Медведицы) перевернулся хвостом почти перпендикулярно к земле, «Три короля» почти скрылись. Холод совсем спал. Дул легкий, чуть заметный ветерок, приносивший с собою волны тепла.
    — Хоть и без вина, а похмелье в голове есть, — шутили уже несколько оправившиеся больные.
    Еще через час мы тронулись в путь. Теперь ехать было весело: нас было четыре нарты. Верст через двадцать мы остановились «побердовать», т. е. дать передышку собакам. Мы были на осередыше, у подножья громадного «холуя». Из-под снега торчали громадные стволы лиственниц, вцепившихся, как искривленными руками, обломанными корнями в песчаный грунт осередыша. На таких островках в конце июня можно наблюдать интересное явление. В верховьях реки, во время водополья, громадные льдины, уносят с собою обрушившаеся глыбы берега, вместе с кустарниками и деревьями. Этот груз несется до тех пор, пока льдина не сядет на мель на осередыше в устьях Колымы. Наступает лето; на глыбе распускаются хвои на лиственницах, зацветает шиповник, зеленеет трава, а ниже — вечно мерзлая почва, тающая под лучами незаходящего солнца; все это лежит на громадной льдине, которая вся разрыхлилась и рассыпается от удара. Еще несколько дней, ледяной фундамент тает и дерево в полной зелени падает на песок, откуда «вольная вода» занесет лиственницу к устью Чукочьей реки, а то и на Медвежьи острова. Любопытно видеть такие зеленеющие деревья и цветущие кустарники, заехавшие на льдинах далеко за границу «края лесов».
    В несколько минут у «холуя» мы развели громадный костер. Завтрак пришлось не долго стряпать: это та же струганина. Подхваченный ветром огонь охватил весь «холуй», и долго, после того как мы уехали виднелся нам пылающий костер, который мог гореть дня два.
    Между тем ветер все усиливался да усиливался. Он «затянул на мороку», т. е. посыпал мелкий снежок, слепивший глаза.
    — Далеко ли до чукчей? — спросил я у Петрухи.
    — В другое время, не знаю, верст пять будет ли, нет ли; а теперь, может и все двадцать.
    Ответ был темноват и вовсе не утешителен. Правда, было тепло, но темень увеличивалась ежеминутно. Нужно было прятать лицо, потому что снег сыпал почти сплошной массой. На наше счастье, ветер еще был попутный. При боковом ветре в такую погоду может случится такое же несчастие, как с несчастным Путнэмом, старшим лейтенантом парохода «Роджерс», отправленного на поиски «Жанеты». Почти у устьев Колымы Путнэма захватила такая же снежная буря, в пяти минутах езды от чукотского становья. Путнэма, с нартой его, загнало далеко на лед, в открытый океан. Видя, что заблудился, лейтенант решился дождаться утра; но ночью взломало лед и несчастного унесло на льдине. Несколько дней видели его в открытом океане, но подать помощь было невозможно, и несчастный погиб от голода.
    Скоро стало так темно, что я не мог уже видеть Петрухи, сидевшего впереди меня. Собаки, тихо брели куда-то. Нарту поворачивало, то в одну, то в другую сторону, то вовсе опрокидывало и тогда я старался не выпускать из рук верхнего нащепа нарт (вардины), потому что сделать в такую погоду один шаг от нарт, — значило потерять их. Вот ветер стал завывать; очевидно, мы уже были не на реке. Петруха тормошил меня и кричал что-то, но нельзя ничего было слышать: хозяин выл и заглушал всякий голос. Вот мы ползем куда-то в гору; собаки, как видно, повернули, потому что ветер сразу прекратился. Что же это? Где мы? Мы стоим.
    — Нах! нах! — кричал Петруха на собак, но те не трогались.
    Держась за потяг, за ремень, к которому припрягают собак, мы отправились к передовым собакам, посмотреть, в чем дело. Было убродно; я уходил в рыхлый снег почти по пояс. Наконец, вытянутая вперед рука нащупала что-то плотное упругое.
    — Наянг! (палатка) — радостно крикнул Петруха. Собаки привезли нас в лагерь и теперь лежали, свернувшись, у самой палатки. Чукотский чум состоит из двух палаток: наружной, ровдужной (замшевой) — яру и внутреннего глухого полога, из оленьих шкур, шерстью во внутрь — рыльку. Не без труда пробрались мы в наружную палатку, где сбили снег с кухлянок и торбасов (мокасин).
    — Яво, инагля! (вставай, приятель!) — крикнул Петруха.
    Во внутреннем пологе кто-то завозился, замычал, и минут через пять золотая полоска света блеснула из-под поднятой полы внутреннего полога. Показалась знакомая голова, с заспанными щурящимися глазами и прихваченными скулами. Это был мой старый приятель Эрмичен, так жестоко надоедавший мне во время своих приездов в Средне-Колымск. Эрмичен, как видно, был рад нашему приезду, по крайней мере он так усердно потер поочередно своею правою и левою щекою мои щеки (это он целовался или проделывал обряд ура-мана), что не подлежало ни малейшему сомнению, что мы желанные гости. Эрмичен пропустил нас во внутренний полог и наглухо закрыл рыльку. Нас охватила спертая атмосфера, пропитанная человеческими испарениями. На устланном оленьими шкурами полу, закутанные с головой в меховые одеяла, спали человек шесть. Громадная плошка, налитая тюленьим жиром, с горстью моха вместо светильни, — освещала и согревала палатку. Какою удобною показалась она мне после путешествия в метель! Эрмичен сдернул одеяло с какой-то женщины, которая спала совершенно раздетая. Она поднялась и принялась стряпать ужин, но я не стал дожидаться его. Как подстреленный, упал я на указанное мне место и сейчас же заснул.
                                                                            II.
    Нет, кажется, на земном шаре ни одной пяди земли, которая не была бы ареной борьбы между племенами, вытеснявшими одно другое. Некогда боролись и из-за холодной Чукотской земли, лежащей между 64 и 71 градусами северной широты, — из-за территории, про которую один из первых исследователей сказал: «вся Чукоция есть не что иное, как громада голых камней; климат же самой несносной» [* Путешествіе капитана Биллингса, etc. Спб., 1811, стр. 57.]. Вдоль берега Ледовитого океана, вплоть до Берингова пролива, там и сям виднеются следы старинных жилищ. Чукчи говорят, что тут жило племя онкилон, которое они победили и прогнали на острова Ледовитого океана. Приведу описание этих жилищ, сделанное d-r Алмквистом и лейтенантом Нордквистом, спутниками Норденшильда.
    «На перешейке, соединяющем мыс Иркаипи [* Мыс, лежащий между Чаунской бухтой и Беринговым проливом под 180° в. д. (от Гринвича). В 1778 г. Кук видел его издали и принял, совершенно неосновательно, за наиболее северный пункт Азии и назвал Cape North, как он именуется и до сих пор на многих картах.] с материком, мы нашли чукотскую деревню, состоявшую из 16 палаток. Тут же мы нашли также многочисленные остатки древних жилищ племени онкилон. Раскопки обнаружили, что жилища были построены из китовых ребер. В „кухонных отбросах”, образовавших целые холмы, мы нашли кости различных пород кита, между прочим, белого, моржей, тюленей, оленей, медведей, собак, лисиц и различных пород птиц. Кроме остатков результатов охоты, мы нашли каменные и костяные орудия, между ними несколько топоров, которые, хотя, по-видимому, пролежали не меньше 250 лет в земле, тем не менее были еще прикреплены к деревянным или же к костяным топорищами. Уцелели даже ремни, которыми топоры были привязаны или же вклинены в рукоятки... Остатки старинных жилищ мы нашли также на наиболее высоких пунктах мыса Иркаипи. Здесь жилища были окружены искусственной каменной насыпью, ничем не скрепленной. Вероятно, это было последнее убежище племени онкилон» («The voyage of the Vega», chap. VII, p. 181-183). В XIII веке, вероятно, на крайнем северо-востоке явилось новое племя — чукчи. Они пришли из-за Берингова пролива. Штаб-лекарь Робек, участвовавший в 1791 г. в экспедиции капитана Галла, составил словарь 12 языков инородцев, из которых некоторые уже вымерли. Сравнивая, чукотский язык со словами дикарей, живших на острове Кадьяк (у американского материка), мы будем поражены сходством.
    Без сомнения, это — два тождественных языка*.
    [* Вот маленькая табличка слов для сравнения:
                  На языке кадьякских островитян.    По-чукотски.
    Отец                           атаго                                       атака.
    Мать                            анага                                       анак.
    Дочь                            панигага                                 понника.
    Муж                            уинга                                      уика.
    Жена                           нулига                                    нуллияк.
    Небо                           киллак                                     кэйлак.].
    Как видно, пришедшие победители привыкли к морским промыслам: те из чукчей, которые оселись на берегу океана, сразу почувствовали себя хорошо, Те же, которые очутились в глубине полуострова, были на первых порах в страшно бедственном положении, — пока не свыклись с оленеводством, о котором, вероятно, прежде не имели и представления на островах. Вот характерная чукотская легенда, записанная мною.
    — Пришли из-за моря чукча и чукчанка Оемтивелан и Неувган. Постановили наянг, легли там. Худо им было: чем жить — не знают. Совсем собрались помирать. Так худо было. Вдруг поднимается пола палатки и всовывается голова белого медведя. Шибко испугались Оемтивелан и Неувган, а медведь им говорит: Вы не бойтесь — я Кыт Олгын, «хозяин места». Не помрете вы, только сдружитесь с моим сыном Ирльвиль (диким оленем). Вышли чукчи из палатки, а там ирль-виль стоит и белая важенка (оленица). С тех пор и стали чукчи оленей водить.
    В честь же ирль-виль правятся праздники, о которых дальше. Чукотским благодетелем считается также великан Сана, о котором я говорил уже в третьей главе.
    Между пришельцами и аборигенами завязалась ожесточенная борьба; но силы были не равны. Аборигены были маленького роста, тогда как чукчи выше среднего. Чукотские предания говорят, что онкилоны двумя партиями отправились на ту землю, которая видна с мыса Якан. Если действительно верны предположения известного географа Маркгама, что онкилон и эскимосы одно и то же, то нас невольно поразит чудовищное расстояние, которое этим полярным эмигрантам пришлось сделать. Они искали обетованную землю под 83° с. ш., а может быть и выше. На островах Парри, по проливу Баррова, в последнее время неоднократно были найдены остатки хижин, саней и др. вещей, тождественных со скарбом, найденным в жилищах онкилон. Дальнейший путь сибирских скитальцев еще не прослежен. Факт тот, что в XIV веке они спустились уже в Гренландии с севера; другими словами, онкилоны (если только они то же, что эскимосы) пересекли Ледовитый океан. В XIV именно веке «карликовые люди» — скрэлитеры появились в Гренландии, где истребили исландцев, появившихся там пять веков назад, под предводительством Эрика Рыжего. Как бы то ни было, чукчи в XV веке остались полными властелинами территории. Ближайшие соседи их были миролюбивые кангиэниси и ламуты, с которыми приходилось не раз воевать. Между этими двумя племенами загорелась непримиримая вражда, которою потом воспользовались, да пользуются и до сих пор русские [* Я позволяю себе говорить обстоятельно о чукчах, потому, что сведения в литературе об этом племени крайне скудны. В интересной статье г. Вруцевича «Обитатели, культура и жизнь въ Якутской области» («Записки Имп. русск. геогр. Общ. по Отдѣл. этнографіи», т. XVII, вып. II, Спб., 1891 г.) об этом племени говорится лишь мимоходом. А между тем это последняя, по времени, работа о крайнем северо-востоке. Ряд статей г. Костюрина, напечатанных в Сибирском Листке за 1893 г. («Экономич. положеніе чукчей»), хотя интересны, но исключительно компилятивного характера.]. В 1646 г. русские столкнулись в первый раз с чукчами. Спустившись по Колыме к океану, русские удальцы заметили на берегу ряд палаток и возле них каких-то инородцев, не похожих ни на одно племя, с которым приходилось, сталкиваться. Русские пристали к берегу и сложили у воды ножи, котлы, топоры и т. д. и отплыли. Чукчи заменили их мехами, моржовыми клыками и изделиями из них. Промышленники предположили, что неведомое племя и есть обитатели той страны, где в изобилии водится соболь, и попытались покорить дикарей. Но велико было изумление удальцов, когда чукчи, вместо того, чтобы броситься в рассыпную после первого же залпа, как это делали всегда дикари, храбро кинулись на русских. В предыдущих очерках я уже говорил об этой полуторавековой борьбе, тянувшейся с переменным счастьем, упоминал также о полярном Роланде — Павлуцком, преданном Ганелоном с Сухарного — Кривогорницыным. Слух о воинственном племени прошел по всей Сибири и проник за границу. В западноевропейской литературе о чукчах, упоминает в первый раз Витсен (Witsen), который во втором издании своего сочинения (1705 г.), ссылаясь на рассказ Владимира Атласова, говорит, что обитатели северо-восточной Азии называются Tsjuktsi, однако не дает никаких подробностей о них. Шведскими пленниками в Тобольске была переведена татарская рукопись Абумази Баядур Хана. Вот что говорит эта рукопись о чукчах:
    «Северо-восточная Азия населена двумя родственными племенами: чукчами (tzuktzchi) и шелачскими (?) (tzchalatzki), а на юг от них, на Восточном океане, живет еще третье племя, именуемое олюторские. Это — самые дикие племена на всем севере Азии, которые не хотят вступать ни в какие сношения с русскими, которых безжалостно убивают, если встретят. А когда кто-нибудь из чукчей попадется русским, они его тоже убивают».
    На карте Lotterus’а (1765 г.) Чукотский полуостров окрашен в особую краску, чем владения русских в Сибири, и подписан так: «Tjuktzchi natio ferocissima et bellicosa Russorum inimica, qui capti sе invicem interficiunt». В 1777 г. Георги, автор труда: «Beschteibung aller Nationen des Russischen Rechs», во II томе своей книги, на 350 странице, так аттестует чукчей:
    «Они более дики, свирепы, горды, непокорны, вороваты (?), вероломны и мстительны, чем соседние им номады коряки. Они настолько же злы и опасны, насколько тунгусы дружелюбны. Двадцать чукчей побеждают 50 коряков. Остроги, лежащие по соседству с их страной, пребывают в беспрерывном страхе нападения, и содержание их обходится так дорого, что правительство недавно упразднило самый старый из них — Анадырский».
    Такую-то нелестную репутацию приобрели далеко за пределами «Чукоции» обитатели ее. Русские все перепробовали для смирения этого племени: ходили на них казаки, потом ламуты, затем посылали отряд солдат — все было напрасно. Наконец, как я говорил уже, попытались помириться. Результаты получились блестящие и совершенно неожиданные: «natio ferocissima et bellicosa» оказалась замечательно добродушным и миролюбивым соседом; те, которых обвиняли в «свирепости и вероломстве», во время голодовок не раз спасали низовиков щедрыми подарками в виде десятка оленей. В настоящее время чукчи делятся на два племени по роду занятий: на оленных и собачьих. Разница в языке между ними незначительная. Оленные чукчи не знают никакого языка, кроме родного; из собачьих — редко кто не знает самые обыкновенные английские слова: «ship», «rum», «gun», «shirt» и т. д. Самый бестолковый умеет считать на этом языке до десяти, хотя не знает ни слова по-русски. Это — все следы сношений с американскими китобоями. Чукчи — торговое племя. Оленные — выменивают у русских табак и кирпичный чай и обменивают все это собачьим на ножи, ружья, иногда ром, которые они достают у островитян Берингова пролива — каргаулей; каргаули же добывают товары у американцев. У чукчей, вследствие этого, можно встретить великолепный винчестер, тогда как казаки вооружены кремневыми ружьями.
    Я говорил уже, что каждый год, весною, русские и чукчи сходятся на нейтральной территории, в Анюйской «крепости». Караул держат в ней ламуты. Ежегодно русский миссионер пробует обратить в христианство нескольких язычников. Проповедь ведется через переводчика, который знает по-чукотски ровно столько, чтобы спросить: «почем песец?» «Сколько водки за бобра?» «Много». «Мало» и т. д. Переводчик этот — низовик, следовательно, кругозор его измеряется сантиметром. Отвлеченные понятия ему совершенно недоступны. Можно себе представить, как успешно идет обращение!.. Приведу два примера. Первый случился лет шестьдесят тому назад, второй — в последнее время. О первом упоминает Врангель в немецком издании своей книги. Не имея ее под рукой, я пользуюсь английским текстом, как он приведен у Норденшильда:
    «На ярмарке убедили молодого чукчу при помощи подарка в несколько фунтов табаку — дозволить себя окрестить. Обряд начался в присутствии многочисленных зрителей. Новообращенный стоял тихо и спокойно до тех пор, пока пришла пора окунуться трижды в купели, в громадном корыте, наполненном ледяной водой. Но на это чукча никак не хотел согласиться. Он энергично замотал головой и привел целый ряд аргументов, почему не хочет окунуться, аргументов, которых никто не понял. Наконец, после долгих убеждений со стороны переводчика, после новых посулов табаку, чукча согласился и храбро бросился в холодную, как лед, воду; но тотчас же выскочил, дрожа от холода, с криком: «мой табак мой табак». Не смотря на все старания, не удалось убедить чукчу окунуться еще два раза, и обряд остался неоконченным» («The voyage of the Vega», chap. IX, V, 245).
    А вот другой пример, взятый из статьи г. Рябкова, из газеты «Сибирь» за 1885 г. «У одного крещеного чукчи начинали сильно падать олени. У других же, некрещеных, олени целы и здоровы. Чукча помолился русскому Богу, образ которого у него имелся в палатке (Богом чукча называет образ, подаренный ему миссионером, крестившим его); но олени все дохли и дохли. От громадного стада у чукчи остается уже не более четверти. Что делать? В одно утро запряг он оленей, взял русского Бога за пазуху и поехал в тайгу. Выбрал большое дерево, взял ремень, достал образ и привязал его к лесине повыше, снял шапку, помолился ему и сказал: «ты, русский Бог, не сердись, не вспоминай меня злом, не делай мне худа, как я тебе не делаю этого, — ведь я тебя не бросил в тундре зря, — будет ехать русский, возьмет тебя». И чукча зажил по-старому, как жили его деды и отцы и как живут все прочие, чукчи, держащие старую веру». Окрещенные чукчи приходят на следующий год креститься опять, если это им выгодно; но в палатках держат своих божков, по нескольку жен и т. д. Это все оленные чукчи, живущие о бок с русскими. Об обращении же собачьих чукчей не может быть и речи.
    Как у оленных, так и собачьих чукчей есть, свои царьки — эрема, хотя никаким особым почетом сряди своих подданных не пользующиеся. Если не ошибаюсь, царьки эти имели значение лишь как вожди во время войн. Собачьи чукчи разделяются на несколько кланов, живущих деревнями вдоль берегов Ледовитого океана, от мыса Шелагского до Берингова пролива. В каждой такой деревне от 3 до 25 палаток, так что бывают деревни с населением в 125-130 человек, т. е. больше, чем в Н. Колымске. Между собой кланы живут вообще довольно мирно, хотя иногда происходят кровавые драки. При мне, в 1891 г., в мае месяце, получено было в Средне-Колымске известие, что весь чукотский клан на Шелагском мысу вырезан. Русские, случайно приехавшие туда, нашли 18 трупов. Некоторые были почти съедены собаками; всюду валялись сломанные копья, ножи да несколько винчестеров. Конечно, произвести следствие нечего было и думать, потому что катастрофа случилась на чукотской территории.
    Сколько всех чукчей теперь? Вопрос затруднительный. Я задал его знакомому чукче. Он посмотрел на меня, затем взял горсть песку и сказал: «сочти!». В дикаре говорила, конечно, национальная гордость, та самая, в силу которой они только себя называют «люди» (ороули). В действительности их всех тысячи три, самое большее. Главный промысел собачьих чукчей — рыбная ловля, тюленьи и моржовые промыслы. Иногда убивают также и китов, хотя большей частью таких; которые попали на мель во время отлива. Бывает, что, не смотря на многочисленные гарпуны, киту удается «сняться» и отправиться околевать где-нибудь дальше; если его прибьет куда-нибудь к берегу, чукчи сейчас же дают знать тому клану, чьи гарпуны торчат в боках добычи. Начинается пиршество. Дикари и собаки их отъедаются китовиной до самого нельзя. У всех лица и платье перепачканы жиром. Запах ворвани слышен тогда далеко от деревни. Едят целый день; наконец сон смыкает очи, переполненный желудок требует отдыха. Чукча засыпает, держа в зубах кусок китовины, которую медленно жует, а верная жена садится рядом и пальцем старается впихнуть мужу в рот жирный кусок. Так продолжается пир до тех пор, пока волны не уберут остатков добычи; тогда опять начинается голод.
    Как у всех полярных дикарей, гостеприимство у чукчей развито очень сильно. Чукчи, русские, даже ламуты, которых эти дикари ненавидят, заезжают в любую палатку и там живут, сколько хотят. Лейтенант Воvе так формулировал чукотское гостеприимство: «То-day I eat and sleep in your tent, to morrow you eat and sleep in mine». Больше того, гостеприимство доходит до «гостеприимной проституции», которая еще в полной силе у этого народа. Об этом я говорил уже в предыдущих очерках. Чукчи приютили сердечно экипаж погибшего «Роджерса», кормили и поили его, отдали свою одежду, доставили до русских поселков, тогда как первый русский, с которыми американцы встретились, — обошелся с ними грубо и забрал с собою Гильдера и товарищей его, рассчитывая прокормить их до лета, а там, как людей дюжих, взять работниками на невод. Этому русскому Ванкеру, как называет его Гильдер в своей книге (Ивану Кудрину), только в Н. Колымске разстолковали, что это не такие люди, которых на невод берут, а которые сами в работники берут.
                                                                              III.
    Когда я открыл глаза, мне представилась довольно любопытная картина. «Изображу ль в картине верной» внутренность рыльку? Когда-то в детстве я, бывало, накрывал жуков картонными коробками из-под табаку. Теперь я сам был накрыт такой коробкой, только меховой, аршина 3½ в длину, 2½ в ширину и столько же в вышину. Коробка поддерживалась частым переплетом из китовых ребер. Посреди рыльку горела лампа, точнее, плошка, наполненная ворванью; другая плошка стояла в противоположном углу. Маленький чукченок, голый, как амур, и грязный, как чумичка, подполз ко мне и удивленно таращил свои узенькие, блестящие глазки. Другой чукченок отчаянно заливался где-то, но где именно, — я определить не мог. «Не на крыше же они держат ребят?» — мелькнуло у меня, потому что крик доносился откуда-то сверху. По углам валялись вороха оленьих шкур, камусов, виднелись несколько копий с короткими ратовищами, обмотанными ремешками. В углу, где было почище, лежали три чурбанчика, в фут длиною, с закругленными головками. Вдоль чурок был ряд черных дырочек. Рядом с чурбанчиками виднелись громадные рогатые головы ирль-виль (диких оленей). Вокруг плошки сидело несколько чукотских дам. Они спустили с тела широкие ханба (меховую одежду) и были обнажены до пояса. У всех их грудь была татуирована полосками и кружечками. Дамы обшивали белую, как снег, кухлянку полосками меха росомахи. Одна старуха, костлявая и сморщенная, с оттопыренной нижней губой, расправлялась с паразитами, кишевшими в ханба, перекусывая их зубами. Первым заметил мое пробуждение чукченок, он завизжал от страха, подполз к одной из женщин и оттуда стал коситься на меня, совсем как волченок. Когда дамы заметили, что я проснулся, одна из них повесила над плошкой чайник, вскипятила его, затем внесла оленьи языки, вареное мясо, да целую груду мерзлых лепешечек пынт-ыпычкин, состоявших из сырого оленьего мяса, сбитого вместе с сырым же оленьим жиром. Вместо скатерти, все это наставили на разостланной оленьей шкуре, мездрой вверх.
    — Инагля, куицик гыр (Друг, вот я сварила тебе), — сказала она.
    Кокетство, которое известно даже под этой широтой, подсказало ей заменить во всех словах грубое ч мягким ц. Это было своего рода чукотское грассирование.
    Но вот дамы все поднялись с места. В рыльку вошли, точнее, вползли Петруха и Эрмичен. Он теперь сиял, как всегда. Мохнатый кокуль из волчьих лап с нашитыми волчьими ушами вовсе не шел к его добродушной физиономии, которую мороз целовал так, что видны были язвы на обеих скулах. Мы обменялись рукопожатиями. Все уселись. К великому моему утешению, затих и невидимый чукченок, который так интриговал меня. Бедняжка, его тоже сунули в особую меховую коробочку, которая висела в углу, под самым потолком. Сзади этой коробочки был маленький люк, заткнутый пучком сухого моха. Началась трапеза. Я прошел длинный искус неприхотливости, был и у якутов, и у юкагир, и у ламутов; но, признаться, полнейший нигилизм чукчей в области брезгливости приводил меня порой в некоторое смущение. Мне, например, после еды приходилось отворачиваться, потому что всех обходила своеобразная посудина, тюлений пузырь, наполненный человеческой уриной, которою чукчи мыли себе руки. Урина эта собирается для оленей, которые страшно падки до нее. Свифт описал бы подробно, почему этот пузырь к концу трапезы опять сделался полным, но мне приходится пожалеть читателей. Немало смущала меня и старуха, которую я недавно видел занятою своеобразным промыслом; теперь она пальцами брала куски с общей шкуры. Дружеская беседа, тем не менее, не прекращалась во все время еды. Обращение мужа с дамами (они оказались женами и матерью Эрмичена) было простое. Очень понравилось мне и ласковое обращение с ребятами. Голенький чукченок стал совсем ручным и даже решился взобраться ко мне на колени, когда я поманил его кусочком сахара.
    — Что это?  спросил я у Петрухи, показывая на чурочки.
    — Это? Иконы их, — серьезно ответил он, — из них чукчи живой огонь себе доспевают. Брат, а тут праздник будет. Первым делом, у них старуха померла. Потом ирль-виль (дикий олень) в табун забрел.
    Я слышал еще в Средне-Колымске, что когда дикий олень заходит в стадо ручных, — чукча призывает шамана и стадо «заговаривают» на три недели. До истечения этого срока хозяин не продает ни одного выпоротка, хотя бы ему предложили за него целую бутылку акамимель (водки). Когда срок «заговаривания» кончается, дикого оленя ловят мамуном (лассо) и торжественно убивают, а голову ставят среди богов. Эрмичен, между тем, добивался все узнать, есть ли у меня акамимель. Он никак не мог понять, как это можно ехать к чукче без «горькой воды». Мне хотелось не пропустить ничего, из готовящейся церемонии, поэтому мы отправились в другую палатку, где сбирались все. Этот рыльку был в несколько раз больше того полога, в котором остановились мы. На полу сидело много чукчей, да Мундукан и братья Шкулята, отставшие от нас во время метели. Лица у всех были такие спокойные, разговор был так непринужден и весел, что трудно было предположить присутствие покойницы тут же. Старуха лежала в углу, обряженная в парадное платье, сшитое из белых пыжиков. Она была покрыта только что спущенной громадною шкурою ирль-виль’я. Оленя убили, когда я еще спал. Стали пить чай. Хозяйка выплеснула первую чашку покойнице под шкуру. Во время еды, умершей подсунули лучший кусок жира... Затем приступили к началу мистерии. Сыновья покойницы достали ту посудину, которая привела меня в такое смущение у Эрмичена, вышли из палатки и протяжно затянули:
    — Гирах! гирах!..
    На этот крик тотчас же сбежалось много ручных оленей, которые бродили возле. Чукчи плеснули им содержание пузыря, и животные стали с боя отнимать друг у друга облитый снег. Чукчи ловко накинули мамун на рога двум совершенно белым важенкам и повели их на западную сторону лагеря, тогда как на восток от него положили голову ирль-виль, на север — волка, а на юг — голову собаки.
    — Талям! (готово), — крикнули парни. Приподнялись полы палатки и оттуда медленно вышли три старика. У каждого в руках было по громадному бубну, состоявшему из тальникового кольца, с рукояткой, обтянутого ровдугой (замшей). Старики медленно стали обходить вокруг лагеря, останавливаясь возле каждой головы. Вот они забили палочкой из китового уса по ободу, так что кончик ее, от сотрясения, несколько раз дробно ударял по коже. Послышалось тихое, протяжное гортанное пение. Старики говорили, что теперь Галга (имя умершей) поедет «на гору». Пусть же она скажет там Кыт Омын (верховному божеству), чтобы он был добр к чукчам, не давал Чапану (злому духу) мучить оленей, а пуще всего — не пускал бы «красной старухи» (оспы), которая три года тому назад прижгла своею головней пол-лагеря. Трижды старики обошли лагерь, потом пение прекратилось, и послышался дробный бой бубен. Это был, вероятно, сигнал. Тотчас же подвели олениц и ударили их ножом возле самого сердца. Бедные животные, шатаясь, сделали несколько неверных шагов, затем упали и несколько раз конвульсивно ударили своими грациозными ногами, как бы стараясь отогнать смерть. Чукчи внимательно следили, как умирали важенки. По этим признакам, как я узнал, составлялись предсказания. Все присутствующие намазали себе кровью руки и лица. Добродушные физиономии приняли дикий, свирепый вид. Женщины проворно свежевали важенок и всю кровь перелили в желудок, который на половину был наполнен полупереваренным мохом, любимым чукотским блюдом. Кусочки этого лакомства сунули в пасти головы собаки, чтобы она защищала хозяйку, когда та поедет «на гору», и волку, изображению Чапана, чтобы он не тревожил оленей ее во время длинного пути. Меня интересовало, как чукчи и приезжее низовики дробили берцовые кости оленей и жадно высасывали оттуда дымящийся мозг. Губы и щеки чурманов покрылись кровью, как у «вовкулаков», которыми когда-то меня так пугала няня. Как, в сущности, устойчивы и унитарны нравы в различных веках, под различными широтами! Точно таким же образом, как теперь чукчи, лакомился в седую старину палеолитический человек в Европе, что доказывается костями, найденными в пещерах: Kents’hole в Англии, в Галиции и в Келецкой губернии.
    Между тем на полдень от лагеря старухи добыли из принесенных чурок сверлами огонь. Каждый чукча подкинул по полену из плавника; запылал громадный костер, куда один из стариков, плясавший с бубном, сунул вычищенную оленью лопатку. Каждый присутствующий кинул туда по куску жира. Поднялся густой дым: когда он рассеялся, старик вытащил лопатку, внимательно исследовал образовавшиеся на ней трещины и заявил, что Кыт Олгын хорошо примет старуху.
    Потухли короткие сумерки полярного «дня»; по всему небу протянулись «алые косы красавицы Юргяль», которые она «чешет, намотав на серебряный кол» (заря). Церемонии этого дня кончились. Женщины всего лагеря жарко работали, стряпая мясо, горы пынт-ыпычкын, похлебку из оленьей крови и тюленьего жира и другие чукотские деликатесы, которые должны были быть уничтожены завтра.
                                                                           IV.
    Во всем лагере поднялись спозаранку. Между палатками слышны были оживленные голоса. Мне казалось, что народа, как будто, прибавилось. Действительно, ночью приехало еще несколько нарт из соседних лагерей. Молодежь весело суетилась около легких беговых нарт, на которых ездят, сидя верхом. Около палатки, где лежала покойница, стояли уже запряженные санки. В нартах лежали различные принадлежности хозяйства: медный котел, топор, любимый бубенчик старухи и т. д. Тело все еще лежало, прикрытое шкурой ирль-виль. Те же три старика мерно вертелись вокруг огня и каждый раз спрашивали, обращаясь к трупу: «Гыр керкилле?» (хочешь ехать) — на что другие женщины всякий раз отвечали: «сшейоа льюном!» (хорошо... мимо). После троекратного опроса старуху вынесли, взвалили на нарты и крепко увязали моржовым ремнем. Любопытно было видеть, с каким серьезным видом наблюдали мистерию русские парни. Не было сомнения, что чукотское таинство было таинством и для них.
    Труп повезли на запад от лагеря, где верстах в двух виднелся громадный «холуй» В это время примчался на легких нартах чукча. Как видно, оленей не жалели, потому что красивые черные глаза их помутились и тонкие ноги дрожали. Чукча на ходу соскочил, подал что-то сыну покойницы и сказал несколько слов, которых я не расслышал. Оказалось, чукча этот взял в долг папуху табаку у своего приятеля, который помер, не успев получить долга. Теперь должник, пользуясь оказией «на гору», пересылал со старухой табак. К костру я не пошел: картина была слишком тяжелая для меня. По рассказам Петрухи, у «хóлуя» закололи оленей, на которых привезли покойницу, их кровью все снова вымазались, затем взвалили туши, нарту и покойницу на костер и зажгли его. Сухое дерево вспыхнуло, как порох. Чукчи плясали вокруг огня, пока шипели и корчились тела. Очевидно, не дожидались, пока выгорит костер, потому что часа через два все возвратились. Нужно сказать, что это не единственный способ погребения у чукчей. Иногда своих покойников, в полном костюме, со всею утварью, с копьем в руках, они оставляют в тундре на снегу, где волки и песцы быстро справляются с трупом. Погребают в землю лишь великих шаманов. У чукчей еще и до сих пор сохранился обряд вуегрегыин, т. е. убийства детьми стариков. Насколько мне известно, старики всегда сами являются инициаторами в подобных случаях; на обряд вуегрегыин смотрят как на угодный божествам поступок, доставляющей славу охотнику и воину. Подобный обряд, происходивший близ Нижне-Колымска, был описан недавно в «Якут. Епарх. Вѣд.» и перепечатан всеми газетами.
    Началось пиршество. Женщины приготовили в самой большой палатке целые груды яств, возле которых началась настоящая потасовка. Чукчи рвали друг у друга куски вареной оленины, комки жира, копченые языки и т. д. Через несколько минут от массы провизии не осталось ничего. Тогда наступила самая интересная часть праздника для молодежи — игры. В конце озера, длиною верст в шесть, к обрубленной кочке привязали пыжика, а рядом с ним, к воткнутому в снег шесту, — папуху табаку. Это были призы. Несколько чукчей, верхом на нартах, выстроились рядом, затем по команде: «талям!» погнали изо всех сил оленей. Приехавшему первым достался главный приз: пыжик. За бегами на оленях устроился бег в запуски. Чукчи не старались обогнать друг друга. Они составили круг и побежали гуськом. Кто уставал, выходил из круга. Приз (папуху) получил оставшийся дольше всех. До сих пор русские не участвовали, но вот вышел чукотский удалец и стал вызывать на единоборство. Совсем знакомая картина. Недоставало только, чтобы чукча начал декламировать:
                                              «Присмирели, небойсь, призадумались!
                                              Так и быть, обещаюсь, для праздника —
                                              Отпущу живого», —
    так вызывающе глядел он на всех. Выступил Мундукан. Способ чукотской борьбы несколько другой, чем у русских; борцы берутся не под мышки, а хватают друг друга за плечи, и стараются повалить противника. Долго пыхтели и вертелись чукча и Мундукан; наконец последний дернул дикаря так, что у того лишь черные торбаса в воздухе мелькнули, к великому ликованию окружающих. По правилам, побежденный сам дает приз победителю из собственного добра. Заключительная игра — самая любимая у чукчей. Восемь дюжих молодцов уложили на громадную шкуру лахтака (бородатого моржа) чукчу; молодцы размахнулись, шкура щелкнула, и парень полетел высоко вверх, растопырив руки и ноги. В это время лахтак был убран. Искусство состояло в том, чтобы, падая, стать на ноги.
    Уже было совсем темно (луна была на ущербе), а удальцы еще не расходились, но составили еще «пляску оленей», подражая разыгравшимся животным на пастбище...
    Поздно ночью мы выбрались с Петрухой из лагеря. Отъезд вызвал маленький разлад между мною и моим каюром. Я выменял за два кирпича у Эрмичена плоский шаманский бубен и собирался сунуть его в нарты. Петруха решительно запротестовал против этого. Он заявил, что такую вещь и собаки не поднимут, что они совершенно «обезножатся», что нас неминуемо ждут впереди «солонник» или же, по крайней мере, неожиданные наледи. Видя мое твердое решение везти чертов гостинец, Петруха предложил, было, наконец, компромисс: мы повезем бубен, но не в нартах, а пусть он волочится за санями на длинном ремне. Но на подобный компромисс не мог согласиться я. Бубен мы, наконец, уложили на самое дно саней. Всю дорогу Петруха дулся на меня. Чуть случится напасть, во всем виновна чертова поклажа. Это еще не все. Нужно было видеть, что делалось на ночевках. Опасаясь, что мороз повредит кожу, я вносил бубен на ночь. Но чуть только он немного отогревался, как принимался гудеть. И нужно было видеть ужас обывателей. На меня бросались свирепые взгляды. Мои близкие приятели и те глядели на меня, как на святотатца. Признаться, когда один из промышленников проколол (будто нечаянно) проклятый инструмент пальмой, я вздохнул облегченно. Бубен был брошен, и сейчас же мы помирились с Петрухой, мои друзья низовики мне опять улыбались приветливо: мой тяжкий грех был мне ими великодушно прощен.
                                                                               ГЛАВА VI.
                                                                        Конец Кангиениси*.
                                                                         (Полярная легенда).
    [* Кангиениси — вымершее племя, жившее когда-то по Анюю и, кажется, по Колыме. Если, не ошибаюсь, этот очерк — первое печатное сведение, хотя, конечно, не очень определенное — об исчезнувшем народе. Секретарь Биллингса, Соуэр, только упоминает о Кангиениси.]
    Вместе с моим другом, чукчей Нута Нухва, мы поднимались в ветках [* Род легкого челнока, сшитого из драниц.] вверх по правому Анюю, славящемуся пустынностью даже в Колымском крае. Уже почти неделю мы не встречали и признаков жилья. Мой спутник был гораздо сильнее, а, главное, гораздо привычнее меня к езде в туземном узеньком челночке, в котором нужно сидеть вытянувшись на дне, так как малейшего движения достаточно, чтобы очутиться в воде. На придачу, я жестоко устал и все более и более стал отставать от спутника. Он несколько раз поворачивал свой челнок (повернуться самому в нем было бы рискованно), чтобы крикнуть мне:
    — Иня калкит! (плыви скорее).
    Наконец, как видно, ему стало, жаль меня. Он направил челнок к берегу и сказал:
    — Миндшиликай! (спать станем).
    Ничего более приятного для меня тогда не могло быть. Кисти рук ныли от длинного двулопастного весла, спину свело, ноги затекли. Место было гористое. Прямо от берега поднимался высокий камень, по рыжим бокам которого кое-где цеплялись жидкие кусты ерника и голубики. У воды белел громадный холуй, т. е. гора плавникового леса, принесенного во время водополья. Пока мой спутник раскладывал костер и прилаживал таган, я пошел берегом небольшой виськи, т. е. ручья, поискать красной смородины. Чукча никак не мог понять моего пристрастия к «кислой траве», как он выражался. Порядочный человек, по мнению Нуты, должен любить оленину, рыбу, юкалу, пожалуй, мясо молодых тюленей. Как можно «сосать траву, как медведь», — этого мой друг никак не мог взять в толк. Река вилась частыми плесами меж крутых берегов. Эхо было такое гулкое, что слова, сказанные шепотом, повторялись басом Стентора. Виська, по которой пошел я, тоже сильно, змеилась. Берега были топкие. Я прыгал по кочкам, хватаясь за тальники, но раза два обрывался в ржавую воду, к немалому испугу молодых гагар, которые с пронзительным криком хлопали своими короткими, еще не оперившимися, крыльями.
    Вот «виська» сделала крутой поворот за «камень»; предо мной открылась картина, которая заставила меня невольно вскрикнуть. Весь склон горы, до самого гребня, был покрыт арангасами [* Арангас — старинные могилы полярных инородцев. Могила состоит из двух столбов, на которых лежит мертвец в выдолбленной лодочке.]. Поддерживавшие столбы посерели от времени и покачнулись.
    — Неужели это арангасы племени кангиениси? Неужели мы теперь у «горы мертвых», о которой я слышал так много рассказов в Нижне-Колымске, но всегда считал их сказкой? Было что-то особо торжественно-мрачное в этих забытых своеобразных могилах, залитых кровавым светом полуночного солнца. Резкий крик гагары, раздавшийся в каком-то притоне и повторенный эхом, заставил меня вздрогнуть. Казалось, с вершин столбов раздался призывный крик, предупреждающий охотников о появлении ниуча, явившегося тревожить их покой. Когда я возвратился к тому месту, где мы причалили, там уже пылал громадный костер, весело кипел чайник и пеклась на рашпере юкала. Долго в тот день рассказывал мне Нута о том, как перевелись кангиениси, которые «растаяли» при появлении русских.
                                                                              ---
   Это было давно, так давно, что не было на свете еще дедов тех стариков, у которых от ветхости на лице борода высыпалась. Тогда по Колыме куда люднее было, потому что не было еще «ниучалы эллер», русских болезней [* Русскими болезнями полярные дикари называют оспу и сифилис.], с которыми не могут бороться даже самые сильные шаманы. По берегам обоих Анюев тогда жили семь родов кангиениси. Славные удальцы были среди них! Весною выезжали на промысел в океан, схватывались там один на один с лохматым ошкуем; но с соседями они никогда не ссорились. Зачем же лезть с ножом друг на друга, если в реке и озерах сколько хочешь рыбы, а в гольцах зверья хватит про всех? Каждый год, когда красный глаз солнца после двухмесячного сна выглядывал в первый раз из-за горы, — сходились кангиениси из самых далеких юрт в одно место, вот за этой горой. Здесь жил самый старый оюн (шаман) Иллигин. Больше, чем кто бы то ни было из его рядовичей, он видел на своем веку, как осенью падает снег и как идет по реке первая шуга. Слово его для всех было закон. Во время сбора Иллигин правил ысыэх (возлияние) всем божествам и предсказывал, будет ли хороший улов сельдядки в этом году, много ли промыслят диких оленей, не нападет ли болезнь копытец на ручных оленей, не захватит ли охотников на океане во время промысла лютый ветер-солонник и т. д.
                                                                              * * *
    Начало января. Загорелся короткий полярный день. Солнце, которое так долго не показывалось, выглянуло и залило снежную тундру снопами лучей. Оно появилось как божество, окруженное радостным венцом, на котором, как алмазы, сверкали ложные солнца. Возле юрты старого Иллигина были разбиты сотни конических кожаных палаток. В каждой из них, для тепла, стоял еще глухой полог, сшитый из оленьих, шкур, шерстью внутрь. То кангиениси собрались со всех сторон на праздник исыэх. Прибыли даже охотники с крайнего востока, с берегов Великого океана.
    Девушки разрядились по-праздничному: одели громадные панцири из круглых выпуклых блях поверх расшитых раскрашенными оленьими жилами пынтыхов (казакинов), взялись за руки и ходили вместе, сообщая друг другу замечания о молодых охотниках. Старухи (большею частью слепые, потому что у них «злой дух выедает глаза») импровизировали песни. В них говорилось, что через год молодежь опять увидит солнце, опять соберется на ысыэх, а они, старухи, быть может, будут, лежать там, на горе, на двух столбах, в арангасе. Несколько молодых охотников натирали старательно медвежьим жиром громадную толстую шкуру лахтака (бородатого моржа), чтобы придать ей большую гибкость и эластичность. То готовились к любимой игре кангиениси, к главному увеселению, праздника. На шкуру ложился удалец, которого восемь охотников подбрасывали высоко. Искусство состояло в том, чтобы перевернуться в воздухе и, стать на ноги. Солнце уже взошло, но мистерия еще не начиналась. Ждали внуков самого Иллигина, лихих охотников, которые сегодня должны были возвратиться издалека, с верховьев Колымы, куда отправились они еще по последнему льду весною.
    — Они! они! Ждут, едут! — раздались со всех сторон радостные голоса.
    Из-под угора показался ряд узких, гнутых санок, на которых едут, сидя верхом. Упряжные собаки радостным лаем приветствовали родные места. Приезжих окружили со всех сторон. Они, ведь знают так много, они видали и юкагир, и ламутов. Но печальны и озабочены прихваченные морозом лица охотников. «Почему же их так мало: уехало семь, а возвратились лишь трое. Где же остальные?» — раздаются тревожные вопросы. Молча, не отвечая на расспросы, отпрягли приехавшие собак, привязали их к вбитым приколам, сняли с саней переметы и вошли в юрту, где уже ярко пылал в камине огонь.
    — Сказывайте! — сказал им старый Иллигин.
    — Ничего.
    — Что слышали?
    — Ничего не слышали.
    — Что видели?
    — Ничего не видели.
    Это была обычная форма приветствия. После этого молодые охотники сняли дорожные меховые кухлянки и уселись против огня.
    — Не хорошо мы ездили, огонёр (дед), — начал старший внук. — У ламутов теперь болезнь, новая. О такой никто никогда не слыхал: от нее все тело покрывается пузырями, а человек сгнивает и сгорает в одно и то же время в три дня. Прибежало с запада какое-то неведомое племя: его не понимают ни ламуты, ни чукчи, ни юкагиры. Называют себя саха (якуты). Они-то и принесли болезнь. Что за племя саха, — мы не знаем, только напугано оно сильно. От людей мы слышали, что прибежавшие рассказывают ужасы про то, что делается на западе, за горами Тас-Хаята. От новой болезни сгорели и четыре наших товарища. Еще, огонёр (дед), в горах чудное дерево показалось. Такого никто из нас никогда не видал: с сизой корой, горькой, как оленья желчь, с листьями, которые постоянно дрожат, как прибежавшие саха. Вот попробуй, огонёр. Мы нарочно для тебя надрали [* Среди полярных дикарей есть легенда, что осина в крае появилась лишь пред самым прибытием русских.].
    Иллигин озабоченно слушал рассказ. Старик внимательно, исследовал кору неизвестного дерева, затем глубоко задумался. Новая, страшная болезнь, от которой человек сгорает в три дня; неведомое племя, напуганное каким-то страшным победителем: наконец, горькая странная кора, — конечно, все это были знаки воли духов горы. Но что же все это предвещает? Тихо стало в юрте. Даже грудные ребятишки, которые ползали по полу с громадными кусками мерзлой рыбы в кулачках, — и те притихли. Слышно было лишь, как трещал в камельке огонь.
    — Доготор! (друзья), — сказал, наконец, Иллигин, — какая-то великая перемена должна произойти в нашем крае. К лучшему ли, или к худшему это будет — не знаю. Позову моего духа-покровителя эмягять, пусть сведет он меня на «верхнее место», на западное небо, спросить богов.
    Иллигин сказал это и лег в углу на шкуре, белого медведя и больше уже ничего не сказал до самого вечера.
    Все приуныли. Девушкам больше всего досадно было, что тревожная весть пришла как раз в день ыссыэха, так что, пожалуй, может расстроиться веселье.
    Самые пожилые старухи, всегдашние кутуруксут (помощницы) шамана, стали подготовлять все для предстоящей мистерии: вынули овальный тюнгюр (бубен) и разложили священный кафтан — сагынях, унизанный символическими знаками. Среди них наиболее важными были — кюньятя, круглая бляха из мамонтовой кости на груди, абагытэ эмягять, изображение со сросшимися руками и ногами, и костяная рыба, балык тимир, привязанная на длинном ремне сзади кафтана. Она должна была служить приманкой для духа-покровителя.
    На дворе угасали между тем последние лучи двухчасового полярного дня. Девушки и молодые охотники бродили печальные: прощай ысыэх, прощай веселые песни, бег в запуски, подбрасывание на шкуре лахтака! Все прощай! Что-то еще скажет сегодня Иллигин?
                                                                              * * *
    Огонь в чувале все более и более, замирал. Вот вспыхнули на мгновенье полена, затем рассыпались кучей углей, по которым забегали синие огоньки. Тьма, выступившая из-под наклонных стен юрты — все более и более тесным кольцом сжимала камин. Но вот и угли догорели. Их сгребли и засыпали пеплом. Темное кольцо слилось, и в юрте стало совершенно черно. Так темнеет небо, когда с океана начинает тянуть солонник. По шороху слышно было, что Иллигин уселся на средине пола. Во тьме раздался отрывистый, редкий тревожный клекот горного сокола и сейчас же замолк. Жалобно застонала чайка. Какая-то неведомая птица беспокойно заурчала хриплым, сдавленным криком. Как молния, прорезывающая черные тучи, пронесся острый звук бубна. Казалось, наступала буря. Юрта наполнилась волнами звуков. В них слышались испуганные голоса тысячи птиц, мечущихся под черным небом, предчувствуя беду. Чаще и чаще раздавались, как раскаты грома, гулкие удары колотушки, оплетенной ремнями. По нервам слушателей пробегал судорожный трепет. Сквозь шум грозы, сквозь сборный испуганный птичий клекот, раздался звук заклинаний:
    — Могучий господин! все мои думы исполни! На все желания согласись... так пел шаман. И звуки долетали едва слышные, откуда-то издалека. Ведь только тело оюна было в юрте, а ие-кыла [* По мнению всех полярных дикарей, в теле шамана живет особое существо ие-кыла. Во время мистерий, оно уходит и странствует по всем местам, где живут божества. Ие-кыла в этих странствованиях руководит дух-покровитель шамана — эмягять.] его носился теперь на бубне «на западном небе», «на горе», где «нет дня, а все темная ночь, где все мутно, как рыбья уха, где светит лишь месяц на ущербе». Там живет грозное божество, «начальник всех болезней» Чапак.
    Вдруг острый, страшный звук, как ножом, ударил в грудь всех. Раздался лязг железа и падение тела на пол. Помощницы шамана, кутуруксут, быстро поставили новые полена на шесток. Через минуту огненная река с гулом и треском полилась в низкую, широкую трубу чувала. В юрте стало светло. Шаман без чувств лежал на полу. Это был дурной знак. У всех оборвалось сердце. Старухи забили над обмершим аюном в костяные клепала и произнесли священную формулу:
    — Вьется косматая туча; Чапак идет, грозный, как медведь-шатун [* Медведь-шатун — зверь, которого осенью выгнала из берлоги медведица. Он отличается своею лютостью.]. Аюн, проснись! — Иллигин поднялся. Он был бледен. Глаза совсем стали тусклы. Оюн медленно завертелся перед огнем. Спутанные длинные волосы рассыпались по плечам. Чем дальше, тем движения стали все быстрее, да быстрее. У присутствующих захватывало дыхание, кружились головы от этого бешеного верчения. У старика глаза налились кровью, на губах выступила и заклубилась пена; с изумительной для преклонного возраста легкостью оюн подпрыгивал на целый аршин от пола. Костяные бляхи кафтана издавали короткий, тупой, но частый звук. Наконец, наступила та степень экзальтации, когда шаман начинает произносить непонятные слова, «говорить на языке хоро», как говорят дикари. С ужасом прислушивались присутствующие к этим резким звукам, которые, казалось, вылетали, царапая гортань старику. Но вот оюн сразу затих, остановился неподвижно и приложил ладонь к уху, как бы прислушиваясь к чему-то, затем, опустился на пол. У присутствующих оборвалось сердце. Иллигин горько плакал.
    — О, доготор (друзья)! — сказал, наконец, он, — неволя и смерть ждут нас в будущем. Скоро, скоро к берегам нашей реки с запада придет могучий победитель. И он нам сделает жизнь постылой и горькой, как кора того дерева, которую, привезли сегодня охотники. Не будет никому пощады. Тех, кто не падет от руки победителя, поразит та страшная болезнь, от которой горят теперь люди на Колыме.
    Даже самые смелые охотники побледнели и низко опустили головы. Женщины заплакали навзрыд и отчаяние, зародившись в юрте, широким потоком разлилось по всем чумам.
    Прошла зима. Солнце перестало закатываться. Тальники зазеленели. Комары погнали оленей с земляного берега на каменный. Обыкновенно в это время берега Анюя кипели жизнью; с шитых оленьими жилами челноков раздавались протяжные, гортанные скрипучие песни промышленников; у дымокуров, разложенных для защиты от комаров, гудели хамусы [* Род примитивного музыкального инструмента, Очень распространенного среди полярных дикарей и, судя по находкам, вероятно, известного кангиениси.], и молодые охотники плясали попарно, показывая, как вертятся весною олени-самцы. Теперь не слышно было ни песен, ни смеха, ни веселых голосов девушек. Да и неводьба была совершенно брошена: к чему же думать о будущей зиме, если не знаешь, что будет завтра! Опять к юрте старого Иллигина собрались со всех сторон кангиениси, но только уж не для веселого праздника ысыэх. Победители явились. Они уже были на Колыме. Каждый день доходили про них новые вести, одна страшнее другой. «Их лица заросли волосами»... «Люди с запада» имеют в руках дубины, посылающие издалека гром и смерть»... «Их ножи из какого-то неизвестного твердого блестящего, вещества, которое само впивается в тело»... «Сердца победителей крепки, как лезвия их ножей: никому нет пощады; лютым пыткам предаются побежденные, выпытываемые, где у них схоронены редкие меха, да желтый песок, о котором кангиениси и не слыхали». Так говорили бежавшие с берегов Колымы. И несчастные охотники хотели узнать, что посоветует им сделать Иллигин.
    — Доготор (друзья)! — начал старый оюн (шаман), когда все собрались (он был в своем жертвенном кафтане, с бубном в руках), — доготор, наши боги теперь нам помочь не могут: победители пришли с запада к нам искать своего бога, которого они чтут больше всего. Из-за него они примут всякое мучение. И, горе нам! этот бог среди нас. Вот он.
    И старик вытащил из-под полы сагыняха, [* Жертвенный кафтан.] драгоценную шкуру бобра. Сквозь редкие, длинные, еще не выстриженные волосы ее блеснула, как куржа на льдинах, седина.
    — Станем же, доготор, просить божество победителей, чтобы оно не позволяло «людям с запада» убивать наших охотников и пытать стариков и детей. Несите же все сюда, у кого только божество победителей имеется в юрте. Не думайте, что его можно спрятать где-нибудь среди людей: «люда с запада» так преданы своему божеству, что они найдут его, даже если бы мы могли спрятать его в своих внутренностях.
    Со всех сторон стали кангиениси сносить соболей, седых бобров и черных, как уголь, лисиц. Была тут и шкурка лисицы-огневки, от которой в темноте, если встряхнуть ее, сыплется сноп искр. За такую одну шкурку можно было бы отдать несколько сотен лучших бобров, потому что огневка попадается лишь раз в сто лет. Пушнину уложили в переметы, поставили на холм — и начался праздник в честь божества победителей. Переметы обмазали кровью только что убитой важенки [* Оленья самка.], белой; как песец в декабре, женщины положили на них лепешки из мясной мязги, вместе с оленьим жиром. Кагиениси мешали радостный смех с потоками слез. Голоса охотников то выводили, веселые песни, то вдруг начинали дрожать от рыданий. Уже солнце перешло с севера на восток; уже «дочь его Юрюнг Удаган перестала чесать резным гребнем из мамонтовой кости свои алые косы в двадцать пять шагов длины» [* Так полярные дикари объясняют происхождение зари.], уж над рекою заметались чайки, — когда печальный праздник прекратился.
    — Уготовим же богу победителей почетное место, — сказал Иллигин. На восток от юрт было большое озеро. Никогда не сходил с него лед. Даже в самые жаркие годы образовывались лишь забереги, куда выходили играть на солнце громадные щуки. В этом озере жила Аисыт, «мать-покровительница», самое доброе божество кангиениси. «В богатой кухлянке из полосатого соболя, отороченной росомахой, в волчьих наколенниках, в бобровом малахае с заломленным верхом» Аисыт часто выходила из озера, чтобы помочь трудно рожавшей женщине, чтобы погнать оленей через реку и дать охотникам богатую добычу и т. д.
    В гости к Аисыт, в прорубь, опустили переметы с мехами. Рядом с добрым божеством бог победителей, конечно, станет добрее...
    Что это? Все вздрогнули от ужаса. Уж не гром ли грянул? Нет, где же грому: ведь небо совершенно ясно... неужели же?..
    Вопль смертельного ужаса донесся из лагеря, где оставались женщины и дети. Не было сомнения: неопределенное, страшное наступило... Никто и не думал о сопротивлении. Разве есть возможность остановить порывы солонника, когда он затянет осенью? Началось дикое, безумное бегство. Так мчится прямо в полынью стадо оленей, когда за ним несутся волки...
                                                                              ---
    Сбылось предсказание Иллигина. На Анюе теперь нет жилья. Смерть царит там где прежде жизнь кипела ключом. От кангиениси остались лишь высокие арангасы (могилы). Тех, кого пощадила рука победителя, тех сожгла «красная старуха» [* Оспа.], которую привели с собою победители. И старуха эта опьянела от крови, и каждые пять лет ищет, как бы опять напиться ею. Теперь она принялась за самих победителей. Иллигин встает порой из-под земли и указывает старухе тот поселок, где она найдет много крови. И будет «красная старуха» мчаться по краю в своей нарте, запряженной кроваво-шерстыми собаками, пока на Колыме не будет так же пустынно, как и на Анюе.
    Так рассказал мне Нута Нухва.
                                                                          ГЛАВА VII.
    От Ср. Колымска до Якутска. — Последние минуты в Ср. Колымске. — Поварня. — У якутов. — Полярные французы. — Удивительная честность ламутов. — На берегах Индигирки. — Встреча Рождества. — Хребет Тас-Хаята. — Тарины. — Метис Мартьян. — Якутское лечение. — Верхоянск. — Местное творчество. — Перевал через Верхоянский хребет. — Новый Робинзон в долине Тумуркана. — Гмелин о жителях Якутска.
                                                                               I.
    — Брат, куда едет Яков? — спросил меня старый колымчанин, никуда не выезжавший из «Средно».
    — В Одессу.
    Старик изумленно и быстро взглянул на меня.
    — А Михайа где жить станет, как отсюда уедет?
    — В Туле. — На лице старика выразилось еще больше изумления.
    — А ты куда поедешь?
    — В Елисаветград.
    На этот раз лицо собеседника выразило изумление, смешанное с недоверием. Он пожевал губами; трудно разрешимый вопрос, как видно, не давал ему покоя, потому что, в виду важности момента, старик вынул даже изо рта «серку», которую жевал до сих пор.
    — Значит, сколько вас ни есть здесь, ни один в Россию не едет? А все куда-то возле, — наконец сказал он. С моей стороны последовало длинное объяснение, что за «Якучко» есть еще много, много городов и все эти города находятся «в России».
    Лицо старика выражало полное недоверие; казалось, он собирался сказать «буйташь!» (т. е. болтаешь), да не решался.
    Этот разговор припомнил я теперь, когда и мне пришло время ехать в «Россию», как мы, переняв колымскую терминологию, называли далекий мир, лежащий за этим поясом болот и горных хребтов. «Una earom veniet, quae dicet tibi abie» — сказал мне остающийся товарищ, присутствовавший в «комнате», где я с моим спутником облачались в дорожные амуниции. Да, четыре года приходил этот час, и теперь, когда он наступил, щемящее, тоскливое чувство сжимало сердце, и хотелось, чтобы наступление его замедлилось. А между тем последние полтора года, когда я узнал, что уеду наверное, я высчитывал дни... Быстро припомнились теперь отдельные моменты этих четырех лет. Мы приехали летом и очутились в таком же положении, как Робинзон после крушения. Не было у нас ни квартир, ни запасов на зиму, ни дров; все это надо было «доспевать», выражаясь, по-местному, во-первых, самому, потому что летом все население было на промыслах, и, во-вторых, в самое короткое время, потому что была уже середина июля, так что через месяц могли хватить морозы. Один из модных теперь парадоксальных немецких публицистов говорит, что в каждом из нас есть зародыш изобретателя; но условия современной жизни атрофируют этот эмбрион в большинстве. Публицист был, пожалуй, прав. Прежде всего мы принялись за сенокос для будущих коней, которые должны будут нам доставлять дрова из леса. Выбрали мы для сенокоса громадный салгытер (поемный луг), на наиболее возвышенном месте его соорудили шалаш, возле которого было огнище. В пять часов утра все, кроме одного, уходили на работу. Наши костюмы были смесью европейских с азиатским. Косить приходилось в некоторых местах между кочками, по колена в ржавой, холодной воде. Наши косари были на славу: атлеты, деревенские жители, которые на каникулах, для отдыха от университетских лекций, принимались за косу и ходили с ней с заправскими косцами «в первой руке». За то «громадильщики» были типичные представители города: слабосильные, нервные, никогда не державшие грабель в руках. Во второй главе я говорил уже, что сгребать сено на колымском лугу не то, что сгребать его в «России». Громадильщик должен каждый раз вколачивать на кочках кол около аршина в вышину и на него надевать охапку скошенной травы. Иначе она сгниет в воде. Работающему приходится все время стоять почти по пояс в воде. И несмотря на тяжелые условия, работа шла весело, с песнями и шутками. К двенадцати часам дня все начинают поглядывать на «штаб-квартиру», т. е. на шалаш, который отстоял от места работы на версту. Вот наконец показался дымок и глухо перекатился по лугу звук выстрела, возбуждая необыкновенную суматоху среди чаек, вившихся над озером. За выстрелом последовал «флаг», т. е. громадный цветной шарф, привязанный к шесту. Это «кашевар» зовет обедать. Меню обеда очень несложно: это — вареная рыба, без соли и без хлеба, и кирпичный чай без сахара. Так как своих неводов у нас еще тогда не было, то рыба, большею частью, была «духовитая». Еще хуже бывало, когда и такой рыбы не удавалось купить (все в городе были на заимках); когда приходилось довольствоваться олениной, которую мы брали «под натуру» [* Т. е. с тем, чтобы зимою отдать оленя же.] у одного обывателя. Боже, что это была за оленина! Когда ее вытаскивали из карбаса, все отворачивали носы. Она вся ослизла и покрыта плесенью пальца на полтора. Прежде, чем сунуть ее в котел, кашевар полоскал ее в озере около получаса. Вода на далеком пространстве покрывалась тогда отвратительною мутью. Но работа заставляла есть и такое мясо. После обеда «побердка» (т. е. отдых) в час, а там — опять на работу до позднего «вечера», пока над озером заволнуется туман молочным покрывалом и смолкнут крикливые гагары. Тогда выстрел опять сзывал всех к ужину, т. е. к той же рыбе и оленине и к тому же кирпичному чаю. На этот раз «побердка» продолжается дольше. Курящие дымят своими трубками, набитыми махоркой с корой, остальные задумчиво глядят на огонь, на какую-нибудь чудную пичугу с рыжими боками, которая усядется на гребень шалаша и удивленно смотрит своими блестящими глазками на невиданных людей. А потом сон, глубокий, охватывающий мгновенно, так что падаешь на оленью шкуру, как подстреленный. За сенокосом — кладка печей. Был в Средне-Колымске когда-то сослан скопец, который смастерил около двух тысяч кирпичей сырца (глина здесь плохая, смешана с илом, так что кирпичи не выдерживают обжиганья). Потом скопца перевели в Олекминск, а кирпичи лежали без употребления. Мы их скупили и затеяли сложить из них печки, вместо деревянных камельков, которыми отепляются обыватели. Наш товарищ, которому предложили «быть печником», никогда, не видал даже, как их кладут. До всего нужно было доходить своим умом. Руководством служили чертежи в физике Гано. «Печник» остался в городе, а остальные уехали в лес, запасаться дровами на зиму. С одной печкой «мастер» провозился две недели. Ему нужно было самому и воду таскать, месить глину, таскать на плечах кирпичи и т. д. Если можно так выразиться, это была «теоретическая» печка, правда, несколько кривобокая, с брюхатыми стенками; но печка, которую не только можно было топить, но которая еще давала много тепла. «Печник» стал потом «специалистом», сформировал на будущий год артель, лепившую кирпичи, из которых «мастер» ставил у нас у всех камины, русские печки, «голландки» и т. д. Все они были на один лад: неуклюжие, несколько кривобокие, но грели хорошо. Ах, где тот бард, который воспоет «кирпичную» артель. Нужно себе представить громадную яму, в которой месят глину босыми ногами четыре «артельщика», как их называли. Так как среди них два метафизика, то они ведут горячий спор о том, каким образом переходят в «мир» первообразы «воли», «существующие подобно кантовским Dingen для себя и в себе». Вдруг, цитировавший на память для доказательства своего мнения «Трансцендентальную логику» в подлиннике, в буквальном смысле опускается в грязь из эмпиреев и говорит:
    — А что, господа, глина готова?
    Забыта метафизика и начинается формировка кирпичей, прерываемая иногда горькой жалобой одного из диспутантов:
    — Господа, у меня форма кирпичом подавилась! то есть, кирпич не выходит. Все эти то грустные, то веселые картины, проходили теперь передо мною.
    ...Уже глубокая осень. А между тем работы еще много; нужно обмазать избы, вставить в окна льдины, обледенить домики и наколоть дров. Наконец все кое-как слажено. Теперь есть надежда, что зимою не замерзнешь и не станешь голодать. С какою «бешеною любовью», выражаясь термином уважаемого Льва Николаевича, накидываешься на книгу, от которой был оторван несколько месяцев. Огрубелые, покрытые мозолями пальцы отвыкли от пера и плохо держат его. Книг много. Каждая почта привозит вновь выходящие в России и за границей книги по различным отраслям. Родные и друзья не забывают. Все это хочется прочесть, усвоить. Настала полярная ночь, не хватает свечей; что же, плошка, налитая рыбьим жиром, служит так же хорошо, как и свеча. Эта «бешеная любовь» к книге у самых ретивых работников, лепивших кирпичи или же ставивших печи все лето, работавших по 14-15 часов в день, — принимала зимою порой даже болезненные формы. Как, будто боялись потерять минуту. Это была потребность забыть действительность, перенестись хоть мысленно в такой мир, где нет мертвящей тоски безотрадного настоящего. В самый развал зимы, для разнообразия, устраивается «бал». Мне припоминается наиболее торжественный, — спектакль, устроенный на Рождество 1890 г. То было первое театральное представление под этой широтою во всей Сибири. Но Боже! какие трудности пришлось преодолеть! В довольно обширной библиотеке нашей не было драматических произведений на русском языке. Наш «печник», оказавшийся и самым рьяным театралом, вызвался даже, в компании с другим, перевести нарочито для этой цели «Le médecin malgré lui» или же «Le Bourgeois genlilhomme»; но кто-то указал на пьесу Щедрина «Просители», помещенную в одном томе с «Губернскими очерками». Мигом разобрали и переписали роли, и «декораторы» (тот же «печник» и другой, которого звали поэтом) принялись за устройство сцены. Шесты, потребные для нее, росли еще в лесу, костыли и кольца нужно было выковать; нужно было придумать, из чего смастерить занавес, декорации, костюмы, гримировку и, самое, важное, как выжить из будущей «театральной залы» «ночлежников». Нужно сказать, что мы устроили большую избу для специальных целей. Она всегда была полна. Вывалится ли у кого из товарищей зимою в окне льдина, загорится ли камелек, или же просто стоскуется и захочет быть на миру, — он забирает свою оленью шкуру и заячье одеяло и переселяется в «Павловский дом», как называли общую избу. В момент, когда затеялся спектакль, таких ночлежников набралось человек девять. Нужно было пустить в ход просьбы, наконец угрозы вылить на пол ушат воды, чтобы убедить постояльцев выбраться. Закипела работа. Занавес сшит был из пледов, декорации — из простынь, цветной бумаги, полос синей дабы и коленкора. Много хлопот было с мундирами. Один смастерили из остатков мундира «лесника»; но из-за другого чуть спектакль не расстроился. Наконец придумали: бумагу пропитали полуторохлористым железом, намазали стеарином и выгладили утюгом; получилась золотистая бумага, которою обвернули пуговицы длинного серого пальто, обшив предварительно, рукава кумачом. Получилась шинель, правда, неопределенного полка, но несомненно военная. Кто не захотел бы признавать ее таковою, был бы отчаянным привередником и скептиком, но таких не было. Три человека день и ночь работали на «сцене», там же и ночуя. Наконец, все приготовления были готовы. Слух о спектакле произвел потрясающую сенсацию во всем Колымске. Более непосредственные обыватели справлялись, позовут ли их. Видавшие же виды, побывавшие в Якутске, допытывались, есть ли среди нас такие, которые умеют «огонь глотать и по канату ходить». К сожалению, мы не могли пригласить обывателей к себе на спектакль. Настало Рождество. Еще с самого кануна его к нам заходили ряженые, по местному, «муштрованные». Тут были или нехитрые местные костюмы: ламута, чукчи, или же нечто неопределенное, например: один закутается в меховое одеяло, шерстью вверх, другой оденет женскую юбку, а на голову тарелку, поверх которой намотает платок. Мы всегда принимали, всех «муштрованных», даже ребятишек, угощали их, играли для них на скрипке, пока гости плясали. Теперь ряженные особенно добивались попасть к нам, чтобы посмотреть на «домик» (т. е. сцену), о котором уже ходили самые фантастические рассказы среди обывателей. Посмотреть на «домик» являлись как плебс, так и представители местных сливок. Вот и вечер спектакля. «Зала» парадно освещена десятком стеариновых свечей, которые распорядитель с величайшим трудом достал в местной лавке. Собрались зрители, одетые «парадно». Какая смесь костюмов! На одном великолепный черный сюртук, меховые шаровары шерстью вверх и чукотские торбаса (мокасины); на другом — меховая кукашка, но остальные части туалета европейские. Только дамы одеты изящно, по-европейски. Бог знает, как ухитрились они сохранить европейское платье, как умудрились здесь в Колымске быть изящными и еще больше выделять азиатчину наших костюмов. А за сценой — суматоха ужасная. Для грима один из зрителей, пламенный поклонник сцены, пожертвовал своею великолепною черною бородою. Теперь «печник», на этот раз гримировщик, из этой бороды наклеивает столярным клеем усики Налетову, усищи — «сантиментальному буяну», клочком той же бороды скрывает почтенную лысину у играющего доктора Шифеля, белит Хоробыткину зубным порошком, тем же материалом усердно пудрит волосы князю, нацепившему уже звезду на черный сюртук. А в перспективе стоит Петр Долгий, которому нужно светлые брови намазать пробкой и подвести под глазами синяки толченым синим карандашом. За «Петром Долгим» — Малявка, дальше — «капитан Пафнутьев» в серой шинели неопределенного ведомства, просящий «печника» «сделать его непохожим». Суфлер поправляет синие очки и заявляет, что сегодня у него «глаза рогом на лоб вылезут», так как света мало, а еще свечу взять нельзя, потому что можно наделать пожар. Раздается третий звонок (для торжественного случая, его сняли с собачьей упряжи) и крик режиссера: «подай занавес!» Спектакль начался. А после него «бал» с танцами и парадным угощением из ржаного пирога с жирной кониной и чаем с сахаром. Кончился вечер. Опять потянулись бесконечные зимние месяцы и суровая работа летом...
    И вот теперь, незаметно как-то (так теперь мне кажется) наступил час отъезда... Я задыхаюсь в меховом жилете, меховой куртке, кухлянке [* Меховая рубаха, шерстью внутрь, с капюшоном.], двойном малахае, меховых шароварах, двойной паре меховых чулков и таких мокасинах. Одежда легка и удобна, но я обливаюсь потом, так парит она. Наступил торжественный момент прощанья. Лица, которых я видал двадцать раз в день, люди, с которыми много лет у меня были общие интересы, — станут через час для меня чуждыми. Быть может, я их никогда больше не увижу.
    — Сообщите, смотрите же, что делается на свете, — говорит один. «Поэт» читает отрывок своего стихотворения, которое только что написал мне на дорогу:
                                                      «Мысль его летит, как птица,
                                                      Но видений караван
                                                      Впереди далеко мчится,
                                                      Колыхаясь, как туман.
                                                      И за ними вслед примчалась
                                                      На родимый край она:
                                                      Все ли там еще осталось,
                                                      Как в былые времена?
                                                      Так ли утро, пламенеет,
                                                      Так ли блещет свод небес.
                                                      Так ли поле зеленеет
                                                      И шумит дремучий лес?»
    Эти стихи выражают мне чувство, которое теперь тоскливо роится в груди у всех остающихся. Мой товарищ, уезжающий со мною, взволнован; мне кажется даже, что слеза катится у него по щеке из-под очков. Хлопотливо суетится Митрофан Дауров, обыватель, наш попутчик до самого Якутска. У избы несколько нарт, запряженных конями. На нартах сложены сумы с сухарями и замороженными кусками мяса, — запас на 50 дней пути. Ведь это настоящая полярная экспедиция. Теперь как раз декабрь и сегодня термометр показывал -52° Ц.
    — Прощайте! прощайте!
    Нарты тронулись. На дворе уже глухая ночь. Отчаянно заливаются собаки, как бы желая провыть нам прощальный суровый полярный гимн страдания и холода.
    — Прощайте! — издали донеслось до нас. У меня, к щемящему чувству разлуки с близкими людьми, присоединяется еще что-то другое. С стесненным сердцем оставляю я город, где я провел лучшие годы жизни. Так бывает жалко покинуть место, где остались могилы самых дорогих существ. И у меня, в Средне-Колымске остались дорогие могилы, потому что там похоронены моя юность и свежесть моя. Прощай навсегда край холода и голода, край вырождения; но вместе се тем край, в угрюмой природе которого есть своеобразная, дикая красота, которую никогда, никогда не забудет тот, кто хоть раз ее видел. — Мы едем уже узкой лесной тропой, и нарты подпрыгивают на замерзших кочках. В ту ночь нам, предстояло сделать немного: всего лишь десять верст, до «калтуса» (болота), возле которого стоит юрта знакомого якута Михайлы. Уже таков обычай в Колымске, что все уезжающие оттуда: купцы, исправник или же другие, ночуют здесь. Нам ли было менять это, в особенности, если на завтра, на тех же конях, предстоял нам громадный переезд до «поварни»?
                                                                              II.
    Белесые сумерки полярного дня. В воздухе сильный туман, выжатый лютым холодом. С раннего «утра», т. е. с того времени, как «потух огненный глаз небесного пастуха Чолбона» (утренняя звезда), мы плетемся гуськом по цельному снегу, на котором не только не видать никаких следов, но даже недавний ветер покрыл его на озерах и открытых местах правильными «застругами» [* Заструги — волнообразные выбоины, образуемые на снегу полярными ветрами. Так как течение их необыкновенно правильно, то на тундре, как по компасу, по застругам определяют страны света.]. На них нарту укачивает как на волнах. Запряжка стоит того, чтобы ее описать. Головки полозьев, соединены «бараном», т. е. тальниковым обручем, к которому на ремне привязан конь. На нем верхом сидит проводник. Пока едем по ровному месту, неудобна лишь медленная езда; но вот пошел крутой косогор. Проводник погнал коня во весь опор. Сзади прыгает по кочкам, задевает за кусты, сгибает тонкие деревца ваша нарта. Держитесь крепче. На ином камне нарта подпрыгнет на пол-аршина; дальше тальник хлестнет по лицу, а конь мчится во весь опор, потому что если он остановится хоть на мгновение — нарта ударит его по ногам, он начнет лягать, и тогда живее прыгайте из саней, не разбирая, что покатитесь по откосу в несколько саженей. Наконец нарты «благополучно» спустились на озеро, при этом они обязательно переворачиваются, и конь некоторое время еще тащит вас по снегу. Но это пустяки. Худо то, что до поварни 45 верст, а кони плетутся «ступью», т. е. делают лишь по пяти верст в час. Мороз за 9-10 часов проберет всякую кухлянку, всякие торбаса и чулки. Единственное спасение — соскакивать с нарт и идти пешком. Мы, вероятно, страшно надоели в тот день проводникам, допытываясь все: «хас хала?» (сколько осталось). А задавать этот вопрос мы начали чуть ли не через час после выезда из юрты Михаилы. Уже сгустилась ночь; уже сквозь морозную мглу показались на небе «семь старцев, вышедших ковать серебряную чашу для красавицы Кюнь-кыс, дочери солнца» (Большая медведица), а поварня Эселях все не показывалась. На наши вопросы мы получали однообразный ответ: «ырях» (далеко!). Оставалось покориться, т. е. лечь на нарту, закутаться в меховое одеяло и ждать. Я никогда не забуду этой ночи, проведенной в дороге. Мы ехали бесконечной тайгой. Она то расступалась, дав место «бадарану» (болоту), полузанесенные кочки которого ежеминутно грозили опрокинуть нарты, или же круглому озеру, с почти отвесными берегами. То ряды деревьев плотно сближались, оставив место для тропы, едва достаточной для проезда. В иных местах тайга неожиданно переходила в густой подлесок. Ветви тальника плотно сплелись и часто больно ударяли по лицу, когда мы их отводили в сторону нашим проездом. Подвигаться вперед становилось все труднее да труднее. Усталые кони с трудом выволакивали нарты, не смотря на поощрительные крики проводников: «эт! эт!» Подул откуда-то сорвавшийся ветер. Стало очень холодно. Ночь сгущалась; только на юго-западе белел еще кусок неба, пропитанный зеленоватым светом. Тайга принимала сказочную обстановку. Куски потемневшего неба, проглядывавшие сквозь ветки, казались арками, а очерчивавшие их высокие, стройные стволы лиственниц — колоннами исполинских зданий. Слабый свет безлунной ночи, сконденсированный снегом, казался значительно ярче и поэтому земля, казалось, была залита лунным светом, который играл на стенах призрачных дворцов. Нужно было долго и внимательно всматриваться, чтобы на миг нарушилась иллюзия. Через минуту опять с боку высятся исполинские дворцы со стройными арками, высокими колоннами с хитрыми капителями. Опять кажется, что на белых стенах этих громадных палаццо играют бледные отраженные лучи лунного света... И не стараешься разрушать иллюзию, а, напротив, даешь широкий простор фантазии, которая услужливо переносит сейчас вперед из этой пустыни за многие тысячи верст. Тропа становилась все более и более извилистой. Она змеилась, продираясь между тесных рядов деревьев. Проводники беспрерывно перекликались между собою, и им таинственно отвечало где-то далеко в тайге сухое, отрывистое эхо... Кони остановились перевести дух... Наступила тишина. Напряженное ухо чутко ловило раздававшиеся порой таинственные «лесные звуки». Вот что то завыло в тайге; где-то слышен треск кустарников, через которые продирается «что-то». Чудится, будто «оно» подкрадывается и где-то совсем близко...
    Черные пни вырванных с корнями деревьев приняли фантастические очертания. То они казались сидящим медведем, то Суодалба Аттахтах, уродливым чудовищем из якутской «олонхо» (былины), «с тремя ногами на пупе», — тем чудовищем, что зорко хранит волшебный камень «Сата», «могущий дряхлого старика обратить в крепкого юношу»... Жутко... Мысль цепенеет; нападает полулетаргическое состояние. Теряется способность ориентироваться, где находишься.
    — Дже мана! (вот поварня!) — раздается веселый голос проводника. Мы на ночлеге в «медвежьей» поварне, где, как меня уверяли в Колымске, «прежде шибко чудило» (было неладно). Поварня — это, низкий сруб, с плохо притворяющеюся дверью, плохо обмазанным деревянным камельком, грозящим пожаром. Поварня пустует от одного до другого проезда редких путешественников. Как ни неприглядна поварня, — она единственный приют в этой полярной пустыне. И как страстно выглядываешь это жилье троглодита после долгих часов, проведенных на морозе. Ямщики быстро накололи дров (высохших на корню деревьев возле поварни целый лес), развели огонь в камине, притащили с соседнего ручья глыбу льда, набили им чайник. Через полчаса температура в поварне поднялась настолько, что можно было рискнуть снять кухлянку и меховой «ошейник» (боа), от которого предварительно нужно было отрывать примерзшую бороду. Распакована «расходная» сума с провизией, из которой валит морозная струя, добыт кусок хаяка [* Хаяк — замороженные сбитые сливки, вместе с пахтаньем.], к которому прилипают пальцы, до такой степени он холоден; но чего не делает привычка! Не щадя зубов, грызешь хаяк, запивая его горячим чаем, и «блаженная» теплота разливается по всему телу. Пока пылает в камине огонь, в поварне «тепло», т. е. перед огнем градусов 8 тепла, а на нарах вдоль стен столько же градусов мороза. Но лишь только огонь упал, температура в поварне падает градусов до 12-15 ниже нуля. В силу этого, огонь приходится поддерживать целую ночь... Выпит чай. В это время подоспел ужин, кусок жирнейшей кобылятины; проводники отпустили коней, которые уже прекрасно приспособились к местному климату и не знают никакого другого корма, кроме подножного. Под заячьим одеялом тепло, и сон не заставляет себя ждать. Беда лишь одна. Зная, что европейцы более чувствительны к холоду, якуты засыпают, как зарезанные, рассчитывая совершенно верно, что не им придется вставать, чтоб поддержать огонь. Проснешься ночью от лютого холода градусов в 18. Все одеяло, «закуржавело» [* Куржа — иней.], а угол, покрывавший голову, даже обледенел. Огонь в камине совсем замер и едва тлеют несколько искр, покрытых сизым пеплом. Приходится выбраться из-под одеяла, подложить дров и раздуть огонь. При этом проводники-якуты так подозрительно храпят, что не остается почти сомнения, что хитрецы не спали и ждали терпеливо, пока холод заставит других сделать работу. На утро опять такой же бесконечный переезд до следующей поварни. Утомленные кони плетутся еще медленнее и делают уже лишь по четыре версты в час. «Станки» по якутскому тракту отстоят друг от друга на расстоянии 150-300 верст. Держат их обыкновенно богатые купцы, живущие сами в городе; «станцией», т. е. одинокой юртой, закинутой в тайге, заправляет «джагабул» — якут или же ламут. Состояние «станков» крайне жалкое. «Кочта», т. е. средств передвижения, очень мало, а какой имеется, обретается в плохом состоянии. Кони и олени заморены, потому что содержатель возит на них свою кладь. На многих «станках» приходится дожидаться 2-3 дня, пока скотина «поправится». В 1888 г., когда я ехал в Ср. Колымск, на ст. Тастах, я просидел в глухой тайге 22 дня. Путешественнику рекомендуется забирать провизии как можно больше, потому что, по милости содержателей станков, он может очутиться совершенно без всяких запасов в 20 днях расстояние от жилья, как и было со мною в 1888 г. К концу года, за маленькое вознаграждение, содержатель станков получает из окружных правлений удостоверение, что станции содержались в идеальном порядке, и опять начинается пытка для едущих с почтой и для редких туристов. Купцы оттирают своими «связями» в окружных правлениях инородцев от содержания станков. Там, где станция принадлежит якуту, там порядок действительно идеальный: кони крепкие, олени жирные и в достаточном количестве.
    Лишь на четвертый день мы добрались до «Малой», первой станции от Ср. Колымска. Как жадно выглядывали мы юрту после трех ночлегов в поварнях! Я и товарищ мой глаза проглядели, высматривая, не покажется ли над деревьями сноп искр. Сотни раз мы принимали за них какую-нибудь звезду, загоравшуюся красным пламенем. Наконец в темноте смутно вырисовались формы юрты, похожей на снежный бугор. Заслышав приезжих, якуты выбежали, дружелюбно помогли вылезть из саней и оказали еще большую услугу, втолкнув в широко приподнятую дверь. Это нужно понимать буквально. Полный полярный костюм делал нас необыкновенно широкими, и без подталкивания сзади нам нечего было и думать пролезть в двери. Мы в юрте. Нас охватывает острый запах коровника. Где-то из-за камина глухо и флегматично мычит корова. Два пестреньких теленка положили головы на хребты друг другу и изумленно смотрят на нас. По юрте суетятся женщины, спешащие увеличить огонь и вскипятить наши чайники. После холода и поварен,  юрта кажется нам идеальнейшим жилищем в мире. Хозяева помогают отодрать примерзшую к «ошейнику» бороду и вылезти из кухлянки. О, это операция нелегкая с непривычки! Потом надо переменить обувь, стащить верхние меховые шаровары и лишь после этого подходишь к камину, в котором гудит и волнуется огромный огненный поток, убегающий в низкую и широкую трубу. Подоспел чай. Мы зовем всю публику, ставим тарелку с ржаными сухарями и кусочками сахара. Любопытна коллекция посудин, являющаяся тут на сцену. Иной якут пьет из деревянной чашки, другой из тарелки, из черпака, из обломка помадной банки, Бог весть каким чудом очутившейся здесь, наконец из сковороды, не стесняясь нисколько тем, что на ней следы рыбьего жира. Наш попутчик, Митрофан Дауров, в конце концов выработал стереотипную фразу приглашений, которую, как видно, ему доставляло величайшее удовольствие произносить громогласно: Чашка турорум, чай кутом! (Ставьте чашки и наливайте чай). Брезгливому туристу нужно посоветовать отвернуться после обеда, чтобы не видеть, как якуты вычищают его котел. Хозяйка вначале выбирает все кости, которые раздает детям, затем выгребет плоской, роговой ложкой остатки, насколько это возможно. Но на стенках котелка и на дне его остались еще следы пищи, следы, не поддающиеся действию никакой ложки. Этому горю легко помочь; в дело пускаются пальцы, чистотой которых якуты похвастаться не могут. Наконец и палец перестал уже захватывать что-нибудь, но якут подозревает еще существование питательных частиц на стенках. Настает очередь действовать языку. Это — дело, детей. Какой-нибудь краснощекий, косоглазый Буксан или Омукчан, или же Ытыняк, под коротеньким плоским носиком которых хоть репку сей, всовывает свою лохматую головку в котел и принимается добросовестно вылизывать его. После этой последней операции, можно идти на пари, что в котелке нет более и признаков пищи. Эта не совсем приятная операция проделывается всегда, даже тогда, когда вы накормили якутов и дали им еще маленький запас.
    С томительным однообразием тянулись первые тринадцать дней путешествия. Та же мучительная «ступь» коней, тот же бешеный галоп под гору, те же поварни или юрты. На четырнадцатый день мы перевалили через Алазейский хребет, границу Колымского округа. Подъем на хребет отлогий, да и сами горы ничего любопытного не представляют, — это скорее ряд холмов. Следуя местному обычаю, мы навязали по тряпочке на шесте, стоявшем на вершине. Тут были привязаны белоснежные крылышки куропаток, цветные ленточки, пучки конских волос. Это были все жертвы Дайдын Ичите, «Хозяину места», т. е. духу гор. Так как подъем на хребет легкий, то якуты не находят нужным слишком баловать жертвоприношениями здешнего «духа гор», находя, что он и без того добр. То ли на страшном Верхоянском хребте, где купцы, как и дикари, бросают Дайдын Ичите деньги, куски топленого масла и жира и т. д. До станка оставалось еще 70 верст. Там должны были кончиться наши мучения, потому что вместо коней всюду дальше передвижение производится на оленях. Чтобы скорее добраться до станка, мы решили выбрать трех лучших коней и поскакать верхом, а кладь оставить плестись на остальных конях. Митрофан, не раз проезжавший этою дорогою, вызвался быть нашим проводником. Вероятно, в нашем полярном мундире, на высоких якутских седлах, на косматых, уродливых конях, мы были не особенно грациозными кавалеристами. Но кони были крепкие и шли хорошей рысью. Большего мы не требовали. Уже на небе показался и исчез серебряный рог молодика, уже высоко поднялись «три короля» (Орион), когда наконец мы добрались до юрты. Оттуда выбежало несколько ламутов, в их грациозных, шитых бисером костюмах. Послышались ритмические звуки ламутского языка, прерываемые иногда гортанными, резкими словами якутского. Конец мучениям! Завтра мы едем на оленях, на которых нам предстоит сделать 2 тысячи верст. С трудом спускаюсь я с коня, так как спина застыла, а ноги затекли. «Джагабыл»-ламут, без малахая, не смотря на мороз, с рассыпанными до плеч черными волосами, скрестив на груди руки, кланяется и приглашает войти в широко распахнутую дверь...
                                                                             III.
    Покойный Ив. Дем. Черский называл ламутов «французами севера». Действительно, кличка эта очень удачна. Ламуты любят и умеют наряжаться; в то время, как якутский «кергемсях» (щеголь) очень неуклюж в своем национальном кафтане с широчайшими буфами, — костюм ламута эффектен и носит театральный характер. Верхний меховой кафтан — кынтык — сшит в талию и оторочен, бахромой из разноцветного меха. Из-под кынтыка виден род передника, налекын, — наиболее характерная часть ламутского туалета. Налекын сделан из шкурок выпоротка и расшит узорами из бисера и окрашенных оленьих жил. Хитрым бисерным узором расшит ою (меховой колпак) и унта, высокие мокасины до пояса. Талия стянута наборным поясом, на котором висит охотничий нож, пороховница и мешок с пулями и искях, щипчики для выдирания волос, если покажутся на бороде. Ламут всегда весел, готов плясать, подражая разыгравшимся оленям. С одним ножом идет он на медведя, которого якуты признают божеством. Лицо, ламута, темно-кирпичного цвета, открыто и выражает сознание собственного достоинства. Честность этого народа поразительна. Колымские купцы верят на слово совершенно незнакомому ламуту и знают, что слово его крепче всяких документов. Если ламут сказал да, то нет таких причин, которые заставили бы его сказать нет. Я приведу один из многочисленных примеров. Колымский купец Б. ведет исключительно торговлю с ламутами. Они ежегодно являются к нему даже с берегов Охотского моря и забирают порох, свинец, чай и табак. Так как ламуты считать не умеют, то Б. на лоскутке бумаги отмечает на какую, сумму забрал дикарь. Лоскуток хранится у ламута. Этим дело кончается. Через год дикарь привозит Б. белок, лисиц и медведей, показывает записку купцу, который и отбирает себе шкуры за долг. Случается, что на другой год ламут не является, но купец спокоен: он знает, что неаккуратность объясняется двумя причинами: или ламут забрался в такие дебри, куда еще никогда не заглядывал европеец, или же промысел был плох. Через два, через три года ламут опять является, приносит сам свой вексель и с лихвою вознаграждает купца. Был такой случай. Ламут взял товар у деда Б. Прошло много лет, ламут не показывался. Через 35 лет внук должника явился к внуку кредитора с полуистлевшим лоскутком в руках, на котором с большим трудом можно было разобрать полуистлевшие чернила. Оказалось, что клан, к которому принадлежал должник, бежал от оспы в самый глухой угол края. В живых осталось всего 2-3 человека. Терпя страшную нужду, они перебивались без пороха и свинца в каких-то неизвестных горах. Через много лет внук должника наконец добыл столько мехов, что, по его мнению, мог уплатить купцу. Тогда, частью пешком, частью верхом на олене, он пространствовал много недель, пока добрался до Средне-Колымска с пожелтевшими лоскутком бумаги, который поручил ему перед смертью дед. К сожалению, оспа и водка быстро истребляют этих аборигенов края. Рядом с истреблением идет быстрое обнищание их. Теперь почти перевелись богачи, имеющие стада в тысячу оленей. Нужда заставляет этих вольных детей гор идти в «джагабылы» на станки, хотя делают они это с крайнею неохотою.
    Клапрот в своем сочинении «Asia polyglotta» говорит о китайском происхождении ламутов. Он говорит, что самое слово «ламут» происходит от китайского слова «лам» (море) и означает народ, живущий у моря (Охотского). Во многих курсах этнографии ламуты, тунгусы и юкагиры подводятся под одну группу. Это ежь совсем не верно. Трудно найти на земном шаре еще два таких народа, которые бы жили рядом друг с другом и в то же время представляли бы такую резкую разницу в языке, преданиях, нравах и т. д. А между тем причисление ламутов и юкагиров к вымершему «омокскому» племени делается до сих пор*.
    [* Приведу маленькую сравнительную таблицу языков трех племен, живущих рядом: якутов, ламутов и юкагиров. Между самыми обыкновенными словами нет никакого сходства:
                      По-якутски: По-ламутски: По-юкагирски:
        Бог:             тангара            сеауке              хаил.
        Отец:          ага                    амбан              этая.
        Мать:          ие                     пни                  амя.
        Сын:           уола                 яренута            анту.
        Человек:     киси                бэ                      торомма.
        Женщина:  джахтар           ашиву              алвалей.
        Солнце:      кюнь                нюлтан          элонта.
        Луна:          ый                    биайге              кининта.
        Звезда:       сулус                осиякат            мрунгунгя.]
    Сами себя ламуты называют «ывын», а якуты их именуют «омук», т. е. чужеземец, хотя последние с большим правом могли бы применить это название к первым.
    Однообразная снежная равнина. Кое-где виднеются вехи, т. е. побелевшие оленьи рога, привязанные к кусту тальника, или же покачнувшийся крест. Мы мчимся гуськом на нартах, запряженных оленями. Ламут, сидя боком на санках, спустив ноги на полоз, управляет длинным караваном, погоняя оленей особым свистом. Как изменилось здесь место! Я проезжал здесь четыре года назад летом, и тогда это было громадное болото, на котором, Бог весть по каким приметам, проводник определял дорогу и места, где можно проехать, не рискуя утонуть. Он всегда предупреждал не отставать от него ни на шаг. Предупреждение необходимое, потому что мой товарищ отстал и три дня блуждал, пока его не нашли проводники, истомленного голодом, искусанного комарами, потому что возле костра товарищ спалил нечаянно шапку и сетку. Вот и речка Элёг-Нёх, в которой четыре года тому назад я чуть не утонул: теперь, зимою, лишь крутые берега обозначают ее. А летом!.. И я вспомнил эту памятную для меня переправу. Как все горные речки, Элёг-Нёх стремительно быстра. В двадцати саженях ниже она впадает в широкую реку Селенях. Брод был глубокий. Вода доходила до седла. Некоторые кони были уже на берегу, другие — карабкались на обрыв. Я стоял в воде. Нужно сказать, что при переправе через стремительно-быстрые горные реки, нужно держать коня так, чтобы течение ударяло ему грудь. В эту минуту лошадь впереди меня сорвалась с обрыва и упала. Груз, бывший в переметах, полетел в воду. Одна сума, со всею провизией, пошла ко дну; другая, легкая, с нашею аптекой, понеслась по течению мимо меня. Я нагнулся, что бы схватить ее. Но при этом нечаянно потянул за повод. Течение подхватило меня и понесло вниз, где был глубокий обрыв. Измученный конь стал тонуть. Оставалось спуститься с седла и пуститься самому вплавь. Сапоги налитые водою, тянули, как гири, ко дну. К счастью для меня, берег был близок... За то с каким удобством переезжали мы реку теперь! Да, если путешествовать по полярной тундре, то только зимою. Холод, ночлеги в поварнях, утомительные переезды — все это пустяки в сравнении с разлившимися реками, с комарами да с глубокими болотами. На пятнадцатый день пути мы прибыли на берег Индигирки. В одинокой юрте, дожидаясь, пока передохнут олени, мы встретили Рождество. Якутки надели поверх обыкновенных кожаных балахонов — длинные рубахи из пестрого ситца, внесли охапки сена, которое разостлали по полу. Самый старый якут прилепил к «билерику» (почетному углу) тоненький огарок восковой свечки. В «билерике» на задымленном куске белой бумаги прикреплен был самодельный крестик. Все в юрте, старики, старухи, взрослые, подростки и малые дети, стали в ряд перед «билериком». Старик перекрестился и стал неподвижно. За ним перекрестились остальные и тоже остановились. Потом старик опять перекрестился и сказал: «Кристос!» То же повторили остальные. Вот, все молитвы, которые знают эти дикари. Постояв, неподвижно, старик потушил свечку, затем дикари пожали нам и друг другу руки и начался банкет; хозяйка сварила несколько зайцев и куропаток. «Sol novus oritur!» — напомнил я товарищу первую строфу гимна, распеваемого теперь во всех католических странах. Когда же это солнце правды и любви засияет над холодным краем и обогреет этих жалких дикарей? Неужели же тогда, когда весь край превратится в могилу!
    Митрофан размяк. Он вспомнил родной Колымск, как теперь там встречают праздник, как ходят «мушкированные».
    — Вот теперь приложи ухо к амбару, — сказал он, — и услышишь, как рыба, что там запасена, между собою разговаривает. От нее свою судьбу услышишь. А то ступай в «бютяй» (ограду), ложись там под коня и слушай. Гаврила Мартьянов (молодой колымчанин, слепец) лег в Рождество под коня и слышит, как тот говорит другому коню:
    «— Брат, а знаешь, что будет с человеком, что лежит подо мною?
    «— А что?
    «— Ослепнуть ему через год».
    «Через год ребятишки играли и засыпали Гавриле глаза песком. Тогда и темнота на него пала. Только дослушать надо до конца; хоть приятное, хоть неприятное, а лежи. Коли встанешь раньше, — помрешь».
    Старик якут прислушивался к непонятным для него звукам.
    — Тохдир? (О чем рассказываешь?) — спросил он наконец Даурова. Тот сказал.
    — Да, в этот вечер и не то узнаешь! — зашамкал он. — Если у тебя есть косточка из медвежьей плюсны, ступай с нею в тальники. Там найдешь торбаса (мокасины). «Талах Срья» (буквально — лесное пугало). Коли надеть эти обутки, — тебя никто не увидит. Можешь снять тогда даже блестящие штуки, что у исправника на плечах, и то не заметят.
    В разговор вмешались другие якуты, и он принял более реальный характер. Тут мы узнали, что из Якутска едет теперь «джахтар нючалы», т. е. русская женщина, что у ней «тыл тон», мерзлый язык, т. е. она не понимает ни слова по-якутски. Как оказалось, дело шло об акушерке, ехавшей из Петербурга на службу в Средний Колымск. Бог знает, кто передает якутам вести, но они знают, что делается на тракте за две тысячи верст от их юрты. Лишь только кто-нибудь выедет из Верхоянска, об этом через неделю знают уже в Средне-Колымске.
                                                                              IV.
    Станок Кюрелях. Дальше начинаются горы Тас-Хаята, наиболее дикое место по всему тракту; предстоит до станции Тастах громадный переезд в 300 верст. Утешение то, что «кочт» здесь прекрасный, так как станок содержит не купец, а якут или, вернее метис Заморщиков. Откуда бы у якута такая широкая борода лопатой! Сегодня канун нового года; по этому случаю «джагабыл» пил с Митрофаном целую ночь (здесь недавно проезжали купцы, так что водка имеется). Утром Дауров в блаженнейшем расположении духа поздравил нас с Новым годом. Однако, перед отъездом нужно было принять некоторые предохранительные меры, чтобы не потерять Митрофана в дороге. Заморщиков оказал ему последнюю дружескую услугу, привязав ремнями к нарте. Вскоре за станком показались горы. Они как бы обегали проезжих, чтобы лучше окружить их. Вначале въезд был широк, потом ущелье становилось все уже да уже. Сзади горы как бы сомкнулись. Кругом — абсолютная тишина... Теперь долго мы не встретим жилья. Во все стороны открываются узкие ущелья. Там никто из европейцев еще никогда не был. В 1889 г. явилась в Нижне-Колымск девушка-чукчанка с целым табуном оленей. Оказалось, она принадлежала к клану, кочевавшему в горах Тас-Хаята, который весь вымер от оспы. До сих пор, горы эти считались безлюдными. Таким образом узнали одновременно о неизвестном чукотском клане и о гибели его. Дорога становилась все более и более затруднительною: всюду громадные камни, да головоломные подъемы и спуски и наконец тарыны. Тарын — это характерное явление полярных стран. Местные реки в котловинах от лютой стужи промерзают до дна; кругом же с гор сбегают стремительные горные ключи, подчас с очень высокою температурою. Дойдя до реки и встретив сплошной лед, такой ручей разливается по поверхности реки. От холода вода быстро замерзает, но новые потоки воды разливаются по холодному льду. Это и есть тарыны. Их можно узнать издали, так как над ними стоит густой пар. По тарынам приходится переезжать, так как другой дороги нет. Олени скользят и падают по зеркальной поверхности, кверху летят брызги воды, которые замерзают от 60° мороза и падают на лицо, как расплавленный метал. Еще хуже, если тарын разольется под снегом, на который въезжаешь, ничего не подозревая. Вдруг проваливаешься в воду, в аршин иногда глубиною. Подобная ледяная ванна, когда нет возможности до ночи переодеться, может иногда кончиться очень печально. А горы все более и более тесным кольцом охватывают вас. Гранитные скалы стоят отвесно, в виде исполинских стен. А на вершине их, в виде зубцов, грозно наклонились громадные камни и, кажется, вот-вот грозят обрушиться. На вершине одной из таких стен проводник, метис Мартьян, указал нам на двух чубука (вид диких баранов), которые, по его словам, стояли там. Но их мог заметить лишь острый глаз дикаря. В эту минуту я был занят решением вопроса, где я видел уже Мартьяна. Положительно мне знакомы и эти серые наглые глаза на выкате, и эти отвислые губы, и хриплый голос. Но где мне пришлось с ним столкнуться, я не мог никак припомнить. Уже лишь под станком я припомнил. Это было четыре года назад, после того, как мы утопили провизию в Элег-Нехе. Мы два дня ехали без пищи. Все до такой степени ослабели от голода, что едва сидели на конях. В двадцати верстах от жилья мы встретили Мартьяна; узнав об отчаянном положении, в котором мы находились, он продал нам несколько гнилых щук по рублю за штуку (местная цена щуки — 1 к.).
    В наиболее пустынном месте гор стоит поварня Эллёр-сибит (т. е. убиенная). Расположение гор и тальников там такое, что в котловине вечный шум, похожий на жалобный стон. Здесь двести-тридцать лет тому назад ламуты устроили засаду и перебили соединенный отряд русских и якутов, которых захватили врасплох. Инородцы объясняют шум тем, что это души убитых мечутся по долине, ища выхода. По долине протекает река Догдо, о которой ламуты говорят, что в ней есть золото. Насколько это верно, не могу сказать. Вся река покрыта тарынами. Теперь мы пробирались по ним довольно благополучно; но какие адские мучения пришлось здесь перетерпеть весною 1888 г., когда мы странствовали в Ср. Колымск! Лед на реке вздуло буграми. Неподкованные кони (мы ехали верхом) скользили и падали. Пришлось спешиться и балансировать на гладком, как зеркало, льду. На придачу, сильный противный ветер валил с ног. Стоять не было возможности, и последнюю версту мы проползли тогда на четвереньках, держа повод в зубах.
    На пятый день горы кончились. Еще один огромный подъем на Туму-Тыллах (мыс ветров), и сзади горы Тас-Хаята сомкнулись тесной стеной. Впереди еще лишь страшный Верхоянский хребет, — и конец полярному steeplechase. За станком Тастах началась сказываться близость «города»: юрты пошли чаще, мы теперь не только ночевали, но и привал делали у жителей. Под самым Верхоянском мы ночевали у «русских», если только это имя приложимо к людям, которые ни лицом, ни обычаями, ни языком не отличались от якутов. Как оказалось, они не отличались от дикарей и верованиями. Старик-хозяин рассказал мне, как он недавно потерял двух коров. Заболел у него мальчик. Призвали шамана, который потребовал за работу корову. Не смотря однако на высокий докторский гонорар, мальчик умер. Старик встретил шамана и обозвал его мошенником.
    — А, так ты ругаешься! Ладно, я за то тебе двух абагы (нечистых) в живот всажу, — сказал шаман. Испугался старик и насилу умолил еще за корову не сажать ему абагы.
    — Ты почто же коров-то отдал? Ведь шаман тебя пугал только, — сказал мой товарищ.
    — Пугал? Ты спроси у Уйбана (Ивана), как шаман шутки шутит.
    — Нет, тойон, с шаманом шутить нельзя, — подал реплику Уйбан, здоровый, скуластый метис. — Летом я посмеялся над шаманом, а он рассердился и говорит: «пусть же заберется абагы к тебе в живот». Пришел я в юрту, лег на орон (нары), — слышу, он уж царапается. Я терплю, закрыл глаза, а он как задерет лапой, да как защелкает зубами... Два дня куска рыбы видеть не мог. Тогда я скорее к шаману, насилу упросил его. Вот как они шутят!
    На небе сиял полный месяц, окруженный радужными венцами и ложными лунами. Вдруг в юрте поднялась необыкновенная суматоха. Старики, дети — все высыпали на двор.
    — Что там такое?  спросил я.
    — Месяц замирает, — был ответ. Начиналось лунное затмение. Явление это, как видно, ни в ком не возбудило страха. Раздавались лишь жалостливые возгласы девушек и женщин:
    — Барагсан! (Бедняжечка!).
    Якутская легенда, объясняющая это явление, довольно интересна. Девушку-сиротку улус отдал в работницы к богатому тойону. Зол был он и мучил бедняжку работой. Раз ночью послал ее к ойбону (проруби) за водой с берестяным турсуком. Поскользнулась девушка, пролила воду и разбила турсук. Стоить она и плачет. «Никто, никто меня не пожалеет!» — крикнула она. Жалко стало Кюнь-тоёну (господину солнцу) — и упал он на землю. Жалко стало и Ый-тоёну (господину месяцу), и он тоже опустился возле девушки.
    — Моя кыс (девушка), — сказал Кюн-тоён, — я старше.
    — Моя кыс, — сказал Ый-тоён, — тебе днем и без того весело, а мне ночью скучно ходить. И решили, что быть кыс у Ый-тоёна. Подхватил он ее и понес на «верхнее место». Испугалась девушка, схватилась за талину, да так вместе с ней и попала на небо. Ее и до сих пор можно видеть на месяце. Порой кыс стоскуется по земле и замирает, тогда Ый-тоён от горя «чернеет», пока кыс не оживет.
    Ровно через месяц после выезда из Средне-Колымска, мы приехали в Верхоянск. «Город» этот — два-три десятка юрт, расположенных по берегу не Яны, как можно было бы заключить по названию, а двух огромных луж, носящих далеко не поэтическое название Сах-байхал и Ик-байхал, т. е. озера кала и мочи. Летом эти «озера» вполне оправдывают свое название. У Верхоянска своя гордость: здесь находится «полюс холода», здесь готовятся климаты старого Света и зарождаются те «циклоны» и «антициклоны», за поступательным шествием которых внимательно следят тысячи метеорологических станций. Это ли не гордость! Впрочем, верхоянцы гордятся гораздо больше тем, что в их долине зарождаются песни, которые потом распеваются:
                                              «По дебрям, где Лена шумит:
                                             В Нохтуйске, в Олекме, в Якутске, в Амге,
                                             Везде где мой след выступал —
                                             Вдоль Яны унылой, в полярной тайге», —
    как горделиво говорит о себе местный поэт С[топани]. Несчастный, полуинтеллигент, в юности сосланный судом на житье в один из южных городов Иркутской губернии, — он там спился совсем и в пьяном виде учинял буйства, за которые последовательно пересылался «в Нохтуйск, в Олекминск, в Якутск, в Амгу», как поет про себя, и наконец в Верхоянск, где совсем пропал. Пропился до такой степени, что потерял образ человеческий. Вот этим-то С. написаны многочисленные песни, очень популярные в Якутской области среди казаков и купцов. Наиболее популярны две. В одной описывается прогулка по Яне и начинается она так:
                                              «Был август первое число,
                                             Когда я взялся за весло
                                             И вниз по Яне по реке
                                             Помчался в легком челноке».
    Далее говорится, что «мой путь лежал в тот край далекий, в тот край, где царствует Борей» (верхоянцы произносят «Бурей»). Другой популярной песни С. я знаю тоже лишь начало:
                                              «Верхоянский край унылый,
                                             Край морозных дней —
                                             Ты назначен мне могилой
                                             Волей злых людей.
                                             Я умру, в долине Яны
                                             Труп зароют мой;
                                             Будут пурги, ураганы
                                             Мой будить покой.
                                             Но напрасно: там, в могиле
                                             Смерть и тишина;
                                             Никакой в сем мире силе
                                             Не встревожить сна».
    Если не ошибаюсь, стихов у С. великое множество. Все они в одном и том же духе.
    В Верхоянске мы пробыли неделю. Наш выезд был крайне несчастлив. Проводник напился, завез нас в тайгу, пошел разыскивать дорогу и забыл про нас, добрался до каких-то жителей и завалился там спать. Все это происходило в 12 часов ночи, при морозе в 60°. При помощи Митрофана мы кое-как выбрались по следам из тайги и возвратились в Верхоянск. Только к вечеру следующего дня мы окончательно уже уехали оттуда.
                                                                               V.
    Вот уже пять дней, как мы в дороге. В юрте, где мы остановились, застаем необыкновенное сборище. Тут якуты всех возрастов, но больше всего детей от десятилетнего возраста до грудных. Оказалось, ждали проезда агабыта (батюшки). В глухих местах области якуты рождаются, вступают в брак и умирают, не видя священника. При проезде батюшки, он разом крестит детей, венчает их родителей и отпевает несколько десятков покойников.
    Близился страшный Верхоянский хребет. Опять пошла адская дорога по камням и тарынам. Южный склон хребта отлог, так что можно въехать почти на самую вершину его. За то северный склон — это нечто невероятное. Спуск падает почти по отвесной стене. Это — оленья дорога. А в стороне вьется узкая тропа на краю пропасти; это — дорога конская. Высота хребта на перевале около 4 тысяч футов. Внизу небо было совершенно ясное. Солнце ослепительно светило. А на вершине хребта загудела такая метель, что мы друг друга не слышали. Яростные порывы ветра валили с ног, грозили смести в пропасть, как легкое перышко. Нарты связали вместе, образовав громадный плот. Полозья перевязали ремнями, чтобы они прудили снег. Всех упряжных оленей подвязали сзади этого плота. Ламуты стали осторожно спускать его с горы. Он помчался с бешенной силой. Если бы не привязанные сзади олени, плот, разбился бы в дребезги. А мы в это время ползли вниз по «конской» дороге. Каждую минуту приходилось опускаться на четвереньки или же катиться комком, благо теплая одежда смягчала удары. Да, Дайды Ичете, грозный хозяин места, был не милостив к нам. Спуск продолжался около трех часов. А под хребтом новое мучение. Правда, метели там не было; но долина р. Тукулана, по которой идет дорога, усеяна камнями, не засыпанными снегом. По ним нарты прыгали, как лодка в бурю по волнам. Раз двадцать я вылетал из саней со стремительностью камня из праща. И такая адская дорога тянется 20 верст, вплоть до поварни. Верхоянский хребет любопытен во многих отношениях. Он представляет резкий раздел между растительностями. На южном склоне встречаются березы, осины, сосны, тогда как за северным склоном единственное дерево — лиственница. На одной из террас этого хребта берет начало р. Яна. Врангель, потом Августинович и Черский нашли в Верхоянском хребте раковины Monotis Salinaria, тождественные триасу о. Шпицбергена. Эти ископаемые относятся к области, так называемого, мезозойского отложения. На вершине хребта, как на вершинах всех полярных гор крайнего северо-востока, теплее, чем в долинах. Это любопытное явление зависит от полной тишины воздуха на равнинах в этих широтах. Более теплые слои поднимаются вверх, тогда как с гор, «как каскады», льются на равнины холодные воздушные потоки. Этим же объясняется отсутствие ледников на вершинах полярных гор, где можно было бы ожидать, что снежная линия начинается очень низко. В Чукотской земле есть гора. Фантазия первых путешественников окрестила ее «Северный Парнас». Высота ее около 7 тысяч футов, но снежной линии на этой горе не существует.
    Каждый год этот перевал через Верхоянский, хребет губит десятки купеческих коней. Есть другой путь. Река Тумуркан прорезывает хребет и долины ее могли бы служить прекрасной дорогой. Она еще совершенно не исследована, хотя иные купцы решаются посылать свои товары через Тумуркан. До какой степени путь этот пустынен, можно видеть из следующего.
    Верхоянский купец г. Ш-в отправил свою кладь новой дорогой и сам поехал вместе с нею. Дело было осенью, сыпал снежок. Ш-в задремал и отстал от проводников. Просыпается, — он один с несколькими нагруженными конями. След занесло. Поехал он наугад в одно ущелье и забрался, наконец, в такую глушь, что ему стало ясно, что он сбился с дороги. А снег все сыпал и сыпал. Проходит день-два, — никто не является. При Ш-в была провизия и тюк оленьих шкур, из которых купец смастерил себе шалаш. Здесь тумурканский Робинзон прожил 40 дней, пока его наконец нашли. «Чуть я не одичал тогда от страха», — рассказывал он потом.
    Наконец, последняя поварня перед Алданом — Áна-Суох, т. е. «Без дверей». Ее выстроили лет восемьдесят тому назад и забыли прикрепить двери; такою ее видел Врангель в двадцатых годах, такою ее мы застали в девяностых годах. Как видите, обычай держится здесь крепко. С одинаковым правом эта поварня может быть названа также «бескаминной», потому что в ней нет чувала. Огонь раскладывается прямо на полу, угрожая стенам пожаром. Дым выходит в широкое отверстие в потолке. Можно представить, что в такой поварне согреться не совсем легко.
    Алдан. Теперь мы в «культурных» местах: олени исчезли, вместо них — кони. Станции маленькие — 20-25 верст. По обеим сторонам дороги беспрерывно встречаются признаки жилья: «бютяи» (ограды) и загороженные пашни. В юртах всюду встречаются первобытные ручные мельницы (к такому именно жернову, вероятно, Самсона привязывали), на которых перемалывается ячмень для лепешек. Нам, жителям полярного края, все это кажется несомненными признаками близости «Европы». Целых четыре года далекий Якутск был для нас важнейшим культурным центром. Правда, суровый Гмелин очень не высокого мнения об этом «центре». Позволю себе перевести 173-ю стр. из II тома библиографической редкости «Reisen» Гмелина, о честности и беспристрастности которого такого высокого мнения все сибирские исследователи.
    «Поистине можно сказать, что все праздники посвящаются скорее дьяволу, чем Богу, и такое разгульное поведение служит весьма дурным примером для многочисленных здешних язычников, которые видят, что высшее благо обывателей состоит в пьянстве. Но пьянство, которым заражаются люди в эти дни, состоит не только в том, чтобы напиваться, например, вечером. Ни один астролог не мог бы указать им счастливый час, в который они не должны были бы пьянствовать; все часы для них в этом отношении равны. С первым днем Рождества Христова у них начинается заразительная горячка, от которой, на второй и третий день, люди впадают в бешенство. Болезнь прорывается наконец на четырнадцатый день в форме всеобщего бешенства, которое проходит только в течение 5-6 недель. С неделю перед великим постом они испытывают новый припадок бешенства, от которого оправляются в течение восьми дней. Весною, во время Пасхи, болезнь возвращается снова, с тем только отличием, что вследствие предшествовавшего поста она бывает более злокачественною и оканчивается раньше, именно на седьмой день. Подобно тому как люди, перенесшие тяжкую болезнь, нуждаются в продолжительном отдыхе для поправления сил, так точно и жители после праздников лишь постепенно возвращаются к своему прежнему образу жизни, который состоит в том, чтобы пьянствовать только четыре дня в неделю. Иногда болезненные припадки возвращаются с удвоенною силою, и тогда люди пьянствуют уж 8 дней подряд. Я нахожу, что это пьянство есть своего рода горячка, выражающаяся в частых припадках, как падучая болезнь, и прекращающаяся, подобно падучей, только со смертью».
    Так аттестует жителей Якутска старик Гмелин. По поварне Анá-Суох можно видеть, что в Якутске строго держатся старины. Но «у нас теперь не то в предмете»: сегодня мы ночуем на последней станции Турулуях, на берегу Лены. Завтра нам лишь переехать реку, и мы в Якутске, после 50 дней, проведенных в пути. Самая трудная часть дороги, ведущей на «юг», таким образом, сделана.
                                                                            ГЛАВА VIII.
                                                                               По Лене.
    Якутск. — Первые дни в «большом городе». — При каких обстоятельствах мы бывали вегетарианцами в Средне-Колымске. — Якутское реальное училище. — Лена. — Легенда о происхождении гор. — Затруднения туриста. — Вечная мерзлота и Гмелин. — Кабацкие короли. — Величие и упадок «Дворянской волости». — Золотые прииски. — Киренский округ. — «Белые якуты». — Поселенцы. — Первая встреча с новоселами. — Усть Кут. — Хабаров. — Братская степь. — Буряты. — Шаманство и ламаизм.
                                                                                           I.
    Я четыре года не был в Якутске. Прожив все это время «за пределами культуры», я горел желанием увидеть скорее «город», к которому можно приложить это название.
    Последний переезд от станции Турулуях идет все Леной и низкими островами, затопляемыми во время водополья.
    — Хас хала дайдын? (сколько осталось до города) — беспрерывно спрашивал я у проводника-якута.
    — Чугас (близко!) — неизменно отвечал он.
    Пробовал я было несколько раз откидывать мохнатый кокуль моей кухлянки [* Кухлянка — длинная рубаха из шкур пыжика, шерстью внутрь. Чтобы мездра не портилась, поверх кухлянки одевается еще рубаха из оленьей замши (ровдуги) — комлея.], чтобы посмотреть, не видать ли города, но 45° мороз заставлял быстро надвигать капюшон пониже. Но вот нарты запрыгали по громадным кучам навоза. Город близок. Чем ближе, тем больше навоза. Наконец льда совсем, не видно — один лишь навоз. Вот ряд полуразобранных барок-павозок, а выше, на угоре ярко сверкают на солнце стекла в окнах чистеньких деревянных домов. «Стекла!» — это мне казалось верхом роскоши: уже четыре года как я их не видал. В Средне-Колымске зимой вставляются в окна льдины, а летом — кожа налима. А вот и обыватели: якут рядом с быком, якут позади быков, якут верхом на быке; кажется, в Якутске и нет других обывателей, кроме быков да якутов. К нам поворачиваются смуглые лица с узенькими жирными глазами. Мой костюм (я одет по последнему журналу чукотской моды: в шитой кухлянке, в меховых штанах, в отороченных бобром тарбасах, подарок моего друга-чукчи Нута Нухва, в чукотском малахае, отороченном лисьими лапами, и в песцовых рукавицах), — мой костюм, который приводил в восторг щеголей на берегу Ледовитого океана, здесь уже обращает на себя внимание.
    — Хана барда, тоенум? (Откуда едешь, господин?) — беспрерывно окликают меня.
    — Колымага, догорум! (Из Колымска, приятель).
    — Ырах! (Далеко!)
    Якут хочет сказать обычное: «кяпсе!» (т. е. сказывай новости), но я обещаю ямщику хорошо на водку и велю гнать во все лопатки.
    Потянулись кривые, запутанные клубком улицы, бесконечно широкие, обстроенные одноэтажными домиками. Но каким роскошным показался мне этот город после полярных пустынь! Опять навстречу быки и якуты; но теперь уже вперемежку с другими элементами. Вот хитрое лицо, с рыжей бородою; на встречном бараний тулуп, крытый серым сукном. Это — хайлах (поселенец); еще и еще хайлахи. Вот, безбородое, бабье лицо; на владельце его — богатая бобровая шуба; это скопец, тоже подневольный житель. Изредка, встречалась особа, одетая пограждански. В Якутске нет гостиниц. Приезжих здесь почти нет. А кто и приезжает, тот имеет знакомых, у которых, останавливается. Был и у меня такой приятель. Через полчаса уже весь город знал, что приехал человек из Колымска, и ко мне стали являться совершенно незнакомые господа справляться, что слышно на севере, допытываться, нет ли у меня пышного (т. е. пушнины) или юколы, до которой в Якутске падки все. Я удивлялся на первых порах, зачем у меня спрашивают пышное, коли знают, что я не купец. Но потом мне объяснили, что это только предлог, чтобы посмотреть на нового человека.
    Я застал весь Якутск в необыкновенной ажитации. Несколько дней тому назад случилось одно казусное дело. В Якутске на святках ходят ряженые, «мушкированные», по-здешнему. Молодежь и даже пожилые люди, принадлежащие ко всем слоям общества, отдельными группами, со своею музыкою, ходят из дома в дом, танцуют, дурачатся. Во время праздников во всех тех домах, где принимают ряженых, вывешивают над воротами фонарь. Все местные крупные чиновники считают своим долгом принимать «мушкированных». В том году, когда я приехал, случился скандал. Несколько масок вошли к вице-губернатору, который радушно встретил их. Маски разыграли целую интермедию. Каждая из них называлась каким-нибудь учреждением: «областная полиция», «областное правление», «казначейство» и т. д. Одна из масок была одета генералом; к нему адресовались все остальные маски, и каждое учреждение в стихах излагало те реформы, которые нужно было бы сделать. Речи были сдержанны и остроумны. Вице-губернатор аплодировал, чокался с гостями, благодарил их. Маски отправились к следующему чиновнику; там повторили интермедию и были опять встречены с восторгом; с ними опять чокались. Потом следовал третий, четвертый, десятый дом. Всюду чоканье и аплодисменты. Однако чоканья начинали сказываться. Чем дальше, тем маски становились все веселее и веселее, языки развязывались, прибавлялись новые куплеты, которых прежде не было; маска, изображавшая генерала, заговорила, произнесла речь, замечательно напоминавшую речь, сказанную одним крупным местным чиновником, но окарикатуренную. Скандал вышел форменный. На другой день стали разыскивать масок. Говорили о том, что их пошлют путешествовать в Колымский округ; но маски как в воду провалились. Наконец они сами явились с повинной. Это были молодые чиновники областного правления и несколько учителей. Отделались они дешево, сравнительно, конечно с тем, чем им грозили: посидели несколько дней на гауптвахте.
    Когда я приехал, эта история только что закончилась, но народилась новая, поразительная даже в Якутске.
    В день моего приезда я засиделся часов до 9 вечера у знакомых. Собираюсь домой, а хозяйка меня спрашивает:
    — И. В., револьвер при вас?
    Я удивленно посмотрел, не понимая в чем дело.
    Не только в Средне-Колымске, но и в Чукотской земле я путешествовал без револьвера: оружие нужно там только летом, когда, можно встретиться с Улу-Тойоном (медведем).
    Виктор, проводи гостя, — сказала хозяйка мужу своему. Тот оделся, взял револьвер, отстегнул кобур, попробовал хорошо ли вынимается оружие и мы отправились. На улицах была мертвая тишина, все ворота и ставни наглухо забаррикадированы. Где-то далеко, далеко мерцал одинокий огонек. Фонарей — ни одного. Вдруг хозяин мой остановился. Две какие-то фигуры вырисовались во тьме.
    — Ким кале? (кто идет?)
    — Бисиги, сахалар (мы, якуты!) — ответили незнакомцы. Мы пошли дальше. Один из якутов был вооружен громадной дубиной, другой — чем-то очень похожим на ухват.
    Когда наконец с большим трудом удалось мне достучаться дома, когда наконец после целого ряда опросов меня впустили в квартиру, — я узнал в чем дело.
    Оказалось, что в последнее время целый ряд убийств и грабежей встревожили весь город. Под самым Якутском, под знаменитыми тремя соснами, среди бела дня были убиты и ограблены скопцы и кое-кто из невольных жителей Якутска. Так как под Якутском много хайлахов (уголовных ссыльно-поселелцев), то убийства здесь не редки; но теперь испугало всех то обстоятельство, что блатную контору (разбойничью шайку) содержал некий К., довольно известный в городе человек, устраивавший вечера, на которых собирались многие, пили шампанское, резались в карты, а в то время молодцы К. оперировали над проезжими. Открылось дело случайно, при чем оказалось, что не малое содействие ворам оказывал квартальный, известный под именем Никитки. Многие усиленно старались замять дело. Я уехал прежде, чем эта история закончилась, так что не знаю дальнейших перипетий ее.
    Ряд разоблачений навел ужас на обывателей. Доверялись лишь собственной силе. Из города выезжали лишь группами, да и то сильно вооруженными.
    Как видите, не мало материалов для захватывающего уголовного романа мог бы дать город, который, вопреки уверению Герцена, что нет места, которое бы не было откуда-нибудь близко, — далеко отстоит отовсюду.
                                                                              II.
    Как известно, русские открыли Лену в 1628 г. Десять удальцов, под предводительством Василия Бугра, на лыжах перебрались с Енисея на эту величайшую северную реку, на берегах которой жило около 150 тысяч якутов. Дикари делились на девять колен (улусов), каждый улус — на несколько наслегов (кланов). Нужно знать, что якуты принесли с юга, с Байкала, откуда их вытеснили буряты, следы кое-какой культуры. И все-таки десять удальцов справились с целым громадным племенем. Все эти завоеватели были промышленники. Звание это приводило в сильное смущение иностранных писателей, в сочинениях которых, по этому поводу, можно встретить немало курьезов [* Самуил Энгель, например, писатель XVII века, говорит, что слово «промышленник» привело его в немалое смущение «Je me suis informé auprès des plusieures personnes que je croyois à même de m’expliquer ce nom de Promyschleni, ce que c’étoit; l’un voulut que c’étoit une secte; un antre des rebelles, un troisième des gens qui levaient le tribut».].
    В 1636 г. явился на Лену сотник Бекетов и заложил Якутский острог. В высшей степени интересна легенда о завоевании края, сложенная якутами. Она существует и у якутов, и у русских с незначительными вариациями. В легенде, центральным светилом является богатырь Дыгын, один из якутских ырахтах (царьков). Вот этот рассказ в таком виде, как сообщил его мне старый казак.
    «Это было после того, как Ермак Тимофеевич забрал Сибирь и утонул в Иртыше. Есаул его Иван Кольцо и говорит тогда [* Мне приходилось уже заметить, что так называемую историческую память у русских крайнего северо-востока Сибири совсем отшибло. Из завоевателей они помнят лишь Ермака и Кольцо.]: «коли он помер, так и мне мою голову почто жалеть; пойду воевать дальше. Доспели казаки карбасы да поплыли пусто (исключительно) по рекам: одна река кончится, — казаки карбасы на плечи и идут напроход пока пойдет другая. Посередине зимовье построят. Немало рек так они проплыли, много инородцев победили, но и самим мольч страсть как худо бывало; приходилось и так, что своих же ели. Пришли наконец в якутскую землю. Собралось якутишек видимо-невидимо и лопочут по-своему: «кяпся, догор!» — сказывайте, значит, ребята, что хорошего.
    — Я с вами торг завести хочу, — говорит Иван Кольцо, — продайте мне столько земли, сколько захватит бычья шкура. Якуты продали. Известно, что и говорить: зверье зверьем были, зверьем и остались.
    Только Иван Кольцо обманул их: шкуру разрезал на тонкие ремни, оцепил большое поле [* Эпизод с бычачьей шкурой буквально взят с якутского. Интересно слышать легенду о постройке Карфагена на крайнем северо-востоке.], настроил башни и говорит: теперь стану войновать с вами. Стали войновать. У якутов был тогда улахан (большой) богатырь Дыгын. Сказывают, в крыльцах (плечах) в ем печатная сажень была. Засели казаки в башни и палят оттуда из ружей, а якуты в них стрелки пущают. Дался диву Дыгын. Кончилась у казаков еда, и вышли из башни доспевать ее. Харын (худо) стало им тут. Дыгын был большой богатырь, храбрый, многих казаков перебил, а его самого убить никак нельзя. В те поры пустился Иван Кольцо на хитрости. В башне подвесили большую и тяжелую плашку, а под нею нацепили корольков разных и ленточек. Послал потом Иван Кольцо к якутам и наказывает: «давайте мириться, приходите к нам в гости». Якутишки с дуру и пошли. Пришел и Дыгын. Зашли это, значит, в башню, засмотрелись на корольки да на ленточки, а Иван Кольцо велел казакам подрубить веревки, на которых держалась плашка. Упала она и придавила всех. Тут они все и подохли. Иван Кольцо вырвал у Дыгына глаз, заспиртовал да отправил к самому царю. Вот так глаз был! тридцать фунтов весил. Посмотрел царь на подарок, подивился и говорит: «почто живьем мне богатыря не доставили?» С тех пор и стала область нашей, — закончил казак свой рассказ, — а якутишки разбежались по тайге, да по бадаранам (болотам), по гольцам да по салгытерам (поемным лугам), так что насилу потом их начальство и нашло».
    Однако «якутишки» разбежались не непосредственно после смерти Дыгына [* Царек этот — историческое лицо.]. В 1638 г. назначен был в Якутск первый воевода, стольник Петр Петрович Головин: в товарищи дан ему был стольник же Матвей Богданович Глебов, да в дельцы дьяк Ефим Филатов. Все они приехали в Якутск 6-го июня 1640 г., в сопровождении нескольких стрельцов, казаков, людей служилых и торговых гостей-устюжан.
    «Началось управление, а с ним отягчения и огромные налоги, не для правительства однакож, а для собственных корыстных видов укрывателей», — говорит У. С. Москвин, якутский купец, оставивший после смерти своей рукопись-летопись: «Воеводы и начальники города Якутска и их деяния», доведенную до 1821 г.
    «Покоренных теснили, тиранили и пытали, под предлогом неуплаты будто бы ясака; но сколько такового требовалось, — не сказывали». Доведенные до отчаяния страшными пытками, казнями и грабежом, якуты восстали. Но им не под силу было тягаться с вооруженным огненным боем «ниуча» [* Ниуча, так якуты называют русских. Интересно следующее. Я уже говорил, что якутов вытеснили с берегов Байкала буряты, которых, в XII в., в свою очередь, вытеснила из Сѣверного Китая могучая монгольская орда Ниуча (см. Всеобщ. исторію Вебера, т. VII, стр. 303). Замечательно, что якуты окрестили этим именем своих завоевателей в позднейшее время.]. Восстание было усмирено. Последовал ряд лютых казней. По приказанию Головина, резали у якутов носы и уши, выкалывали глаза, вешали за ребра, закапывали живых в землю по горло и по глаза. В крепости в Якутске имелся особый застенок, где с утра до поздней ночи заплечные мастера были завалены спешной работой.
    Но к счастью для края, при первой же дележке стольники не поладили между собою, и Глебов, который считал себя обиженным, послал в Москву громовый донос. Он был настолько убедителен, что в 1645 г. приехал в Якутск дьяк Сушелев для производства следствия, а в 1646 г. Головин был сменен. Его отвезли в Тобольск, где он был «подыман на козел» и бит нещадно батогами. Дело о нем заключалось в двух громадных свитках, по несколько пудов в каждом. Последовал целый ряд стольников, которые долго не засиживались. Большая часть их попадала под суд; но якутам от этого было не легче. Положение их стало невыносимо, когда 5-го июля 1675 г. назначен был якутским воеводою Андрей Афанасьевич Барнышев.
    «По вступлении своем на воеводство, — говорит летопись Москвина, — он принял строгие меры, по обстоятельствам ли, или по собственной прихоти, — неизвестно; только при нем Якутск увидел чуть ли не каждодневные смертные казни, в различных жестоких видах, над раскольниками и якутскими родоначальниками». Нужно сказать, что с первых же лет своего существования Якутск стал местом изгнания для раскольников и государственных преступников; последние прибывали часто с урезанными языками.
    Воевода Барнышев не садился и за стол, не предав кого-нибудь самой лютой казни, которая налагалась за ничтожные проступки. Осужденных четвертовали, сажали на кол, варили живых в котлах и т. д. В виде только особой милости, когда воевода был в хорошем расположении духа, он заменял лютые казни — простым повешением. Но Барнышев почти никогда не был в духе. 3-го июля 1678 г. воевода за лихоимство был отправлен в Тобольский приказ. При воеводе Приклонском, 27-го сентября 1682 г., якуты сделали последнюю попытку к восстанию. К ним пристали раскольники и несколько казаков, женатых на якутках. Восстание кончилось полным поражением инсургентов. Вождь Дженник, родоначальник Кангалахского улуса, был взят раненым в плен и отправлен в Якутск, где и умер в застенке. С него содрали с живого кожу и в нее обернули младенца, которого родила жена Дженника, когда ее подняли на дыбу.
    Остатки разбитых якутов бежали на Вилюй, на Яну, на Колыму и заселили эти места. Беглецы приносили в далекие края страшную весть про завоевателей, и страх был до того велик, что русские дошли до берегов Колымы, встретив на пространстве почти в три тысячи верст только одно сопротивление со стороны ламутов, в ущелье Эллёр Сибит [* Котловина в горах Тас-Ханяхтах, между реками Яной и Индигиркой.].
    До сих пор на крайнем северо-востоке Сибири вы можете слышать, как слепая старуха в темной юрте, освещенной лишь огнем в чувале, монотонно, речитативом сказывает олонго (былину) про страшную смерть Дженника. Якутский эпос отличается замечательным богатством образов и описаний. Старуха детально описывает, как свершалась ужасная операция сдирания кожи, какие именно «бысах» (ножи) употреблялись; а на оронах (нары под уклоном стен в юрте), бледные от страха, сидят якуты и боятся проронить хоть бы слово.
    Начался XVIII век. В Европейской России шла радикальная ломка старого общественного строя; но до Якутска не доходил даже далекий отзвон реформ. Гуще стали прибывать лишь подневольные люди, не удержавшиеся при частой смене правительств после смерти Петра Великого. Много знатных вельмож покончили дни свои в полярной тундре. Так, в Средне-Колымске страдал и умер, в царствование Елисаветы, граф Головкин, бывший кабинет-министр, за которым последовала жена. По праздничным дням его, больного, силой приводили в церковь, чтобы там терпеть поругание и слушать, как священник, по окончании литургии, читает обвинительный акт и приговор его врагов.
    Воеводы были по-прежнему царьками в Якутске; следственной комиссии было не безопасно являться к ним. Часто воеводы велели заковывать ревизоров, в кандалы стегать кнутом и отправляли назад в Иркутск. Вот картинка из этого времени.
    28-го июня 1730 г. вступил на воеводство камергер Фаддей Иванович Жадовский. По аттестации летописца, это был «отъявленный грабитель». Наконец он крупно проворовался: в 1732 г. Жадовский присвоил себе груз в 11,670 пуд. хлеба, крупы и железных изделий, который должен был отправить в Охотск. Командир этого края Скорняков-Писарев донес об этом иркутской провинциальной комиссии. Нарядили следственную комиссию, или «канцелярию якутских следственных дел», которая состояла из того же Скорнякова-Писарева [* Это был тот самый Григорий Григорьевичи Скорняков-Писарев, который в молодости был послан Петром В. за границу для образования. Он учился в Берлине математике. В 1715 г. был назначен преподавателем математики в морской академии, а в 1722 г. за ссору с Шафировым лишен чинов, но скоро прощен. В 1726 г. он очутился в Камчатке за заговор против Меньшикова. Командиром Охотска его назначили в 17З1 г.], поручика Шнадера и канцеляриста Портнягина. В начале февраля 1733 г. ревизия прибыла в Якутск, 7-го февраля открылись заседания, 9-го февраля отдали приказание посадить Жадовского под арест: на следующий же день воеводу заковали, привели в канцелярию и прочитали ему распоряжение иркутской провинциальной канцелярии.
    Стали разбираться в делах; но они были до такой степени запутаны, что комиссия отчаялась добиться чего-нибудь. Вдруг ее осенила гениальная мысль. «Жадовского нужно наказать. Он запутал дела. Что же может быть ужаснее, чем заставить его самого разобраться в этом канцелярском кавардаке?» Жадовского в цепях повели в воеводский приказ, который был в крепости, посадили за судейский стол, приставили крепкий караул из 24 человек и приказали «разбирать дела».
    Но тут вышел совершенно неожиданный скандал. Казачий голова Алексей Аргунов, протоиерей Тарылков и какой-то «поп Григорий», вместе с казаками, «детьми боярскими и людьми служилыми» разбили караул, расковали Жадовского, заперли ворота в крепости, завалили их колодами и торжественно отслужили молебен на площади за избавление от нашествия врагов.
    Следователи, оставшиеся вне крепости, обложили ее со всех сторон войсками, не впускали никого в крепость, а выходящих оттуда схватывали, пытали и казнили. Прибыла денежная почта из Иркутска, следователи деньги забрали себе, а в Иркутск отписали о казусе и просили секурса у вице-губернатора Жолобова в виде роты солдат. Пошла правильная осада. Так как сидеть было скучно, то следователи «стали брать обывательских жен и девок себе на постелю». Способ был примитивный: за намеченной жертвой присылали двух солдат. Так, между прочим, послали за красавицей-женою капитана Дмитрия Павлуцкого. Когда он вздумал было защищать свою жену, Скорнякрв-Писарев приказал его «за явное сопротивление военному караулу» отбить батогами. К слову скажу, что это тот самый Павлуцкий, полярный Роланд, гроза чукчей, погибший в 1742 г. в битве с этим народом. Именем Павлуцкого чукчанки до сих пор пугают своих детей. «Дюрандель» его, шпага, передается до сих пор из рода в род у чукотских эрема (царьков).
    Между тем, осажденным надоело сидеть в крепости. В ночь на 18-е февраля осажденные сделали вылазку, окончившуюся блестящей викторией. Неприятель был разбит, предводители — взяты в плен. Жадовский приказал заковать в цепи всю комиссию и заточить ее в темницу. Через два дня поручик Шнадер запросил пардону и написал на имя Жадовского «униженную промеморию». Воевода смиловался, выпустил на волю и дозволил ему быть следователем, не над собою, конечно, а над прибывшей комиссией. Девятнадцатого февраля Жадовский отписал о случившемся. Какой характер он придал делу, видно, отчасти, из того, что при реляции было приложено прошение Павлуцкой. Заключение доклада было таково: Жадовский предлагал отправить Скорнякова-Писарева в Жиганск, где тогда было 6 жителей, без суда и следствия.
    Ответ из иркутской канцелярии не менее замечателен, чем доклад. Там уже забыли, зачем следователи были посланы. Жадовского благодарили и приказывали ему описать имение Скорнякова-Писарева и сослать его, но только не в Жиганск, а в другое место, потому что в Жиганск отправляли в ссылку вице-президента коммерц-коллегии Фика, относительно которого предписывалось не давать ему ни бумаги, ни чернил и запретить разговаривать [* Скорняков-Писарев был скоро прощен, но в 1740 г. был снова арестован за притеснения подчиненных и за ссору с Берингом, однако через год Елизаветой был опять прощен. После этого строптивый комендант, кажется, успокоился.].
    Так кончилось это казусное дело.
                                                                               III.
    При чтении «Gulliver’s travels» мне никогда не приходило в голову, что, пожалуй, сам когда-нибудь окажусь в положении доктора Лимуэля Гулливера, возвратившегося из путешествия в далекие страны. А ведь вышло именно так. Привыкнув к известным первобытным меркам жизни в Колымском крае, мне крайне трудно было сразу отрешиться от них, когда я приехал в Якутск. Обыватель-колымчанин, в первый раз выехавший из своей глуши в «Якучко», о котором слышит массу чудес с детских лет, совершенно там теряется. Первый месяц его нельзя никуда выпускать одного, потому что он заблудится. За ним нужно зорко смотреть, иначе он объестся хлебом, который до сих пор был для него величайшим и редким лакомством. Первое время колымчанин без просыпа пьет, потому что водка стоит не три рубля, а лишь 40 копеек за бутылку. Правда, не смотря на то, что отвык от улиц, я не блуждал в Якутске, но тем не менее доставлял не мало тем для шуток местным товарищам. Они все предостерегали, меня не набрасываться так на хлеб, приводя в пример плачевную участь моего попутчика, Митрофана Даурова, который отпраздновал день приезда тем, что съел фунтов 8 ржаного хлеба. В самом деле, в шутках товарищей была известная доля правды. С первых же дней прибытия в Средне-Колымск мы убедились, что местные условия, волей неволей, делают из человека такое существо, о котором говорит Байрон в «Дон-Жуане»:
                                                      «But man is а carnivorous production
                                                      And must have meals, at least, one meal а day.
                                                      He cannot live, like Voodcoks, upon suction,
                                                      But, like the zharc and tiger, must have prey».
    Как мы ни ухитрялись разнообразить стол «of а carnivorous production», — это нам не удалось; пришлось отказаться совершенно от хлеба, не смотря на то, что нужда сделала нас необыкновенно изобретательными: для экономии муки у нас изобрели хлеб с рыбой. Мука замешивалась с размятой в ухе вареной рыбой, из которой предварительно были вынуты все кости. Потом хлеб формировали обыкновенным образом. На 25 фун. муки мы клали 15 фун. рыбы. Но и такой хлеб был слишком дорог. Бывали кратковременные периоды, однако, когда мы из «carnivorous productions» превращались в строгих вегетарианцев. Это бывало весною, между 15-го мая и 1-го июня, когда все зимние продукты кончались, а тони бывали еще залиты водой или же покрыты льдинами и плавником, принесенным с верховьев рек. Тяжело в такое время жить в Средне-Колымске! Куда ни глянешь; — опухшие от голода мертвенно желтые лица и горящие глаза, в которых отражается отчаяние. Обыватели перебиваются вареными ремнями, обглоданными костями, выброшенными еще осенью, налимьими кожами, которыми затянуты окна и т. д. Тощие до невероятности собаки, шатаясь от голода, тихо бродят по берегу. В эту пору на них нападает особенная болезнь, которая выражается в параличе задних ног и распухании головы. От этой болезни собаки околевают через 3-4 дня, а живые товарищи их пожирают трупы. Даже за деньги в городе ничего, кроме муки из запасного магазина, купить невозможно. Я писал уже, что цена муки, 14 руб. за пуд, совершенно недоступна для обывателей. Вот в эти-то периоды мы превращались в вегетарианцев. Чтобы муки хватило до тех пор, пока отойдут тони, — мы ее разделяли на строгие рационы: по ¾ ф. в день и... ничего больше. Обладавшие хорошим аппетитом становились изобретателями. Один из них открыл «декокт», как назвала публика новое блюдо. Оно состояло из громадного количества дикого щавеля, сваренного в воде с солью. Для «вкуса», на громадный котел клались еще ложки две-три соры (род кислого молока), если она оставалась от зимних запасов. Изобретатель питал слабость к своему детищу и великодушно жертвовал своим временем. С раннего утра он отправлялся с большим мешком за «город» собирать щавель, приводя в немалое изумление обывателей. Они ломали головы и никак не могли придумать, зачем нам понадобилась «трава». К обеду мешок бывал наполнен. Изобретатель, набивал щавелем котел и варил «декокт». К великому огорчению товарища, среди нас было мало охотников пробовать варево, не смотря даже на такие сильные аргументы, как: «ешьте, господа, ведь, это не по бюджету».
    Гораздо удачнее принялась выдумка другого изобретателя. Нужно сказать, что мука в Средне-Колымск доставляется в сыромятных сумах. Так как коням часто приходится переходить в брод речки или же дорога идет по глубоким бадаранам (болотам), то мука всегда подмокает. На дне каждой сумы лежат несколько больших твердых желтых комьев перепрелой муки. Эти комья мы собирали, дробили их молотом и варили клейстер для переплета книг и для оклейки наших изб старыми газетами. Эти-то комья обратили внимание другого изобретателя. Раз, в конце мая, публика, заглянув в нашу штаб-квартиру, так называемый «Павловский дом», была крайне изумлена, застав изобретателя с большим кузнечным молотом в руках. Он дробил на полу несколько громадных комьев.
    — Что вы делаете?
    — А вот помогите, увидите, — загадочно сказал, изобретатель. Охотники помочь нашлись. Комья были измельчены старательно, просеяны сквозь сито, и, к общему изумлению, изобретатель замесил из них лепешку. Новое открытие произвело настоящий фурор. В ту весну уже никто не оклеивал своей избы. Изобретатель пробовал даже убедить публику жарить лепешку на «свечках», оставшихся от зимних запасов. Свечи отливались нами же из совершенно свежего оленьего жира, так что употребить такую свечу в пищу можно было, не рискуя прослыть пошехонцем. Проект изобретателя, однако, не принялся, но только потому, что жаль было свечей.
    Как видите, в предостережениях якутских знакомых с указанием на судьбу Митрофана была известная доля истины. В первые дни пребывания в Якутске мне казалось также странным, что известие о прибытии почты не производит никакой особенной сенсации. То ли дело в Колымске! Ждешь почту четыре месяца. Последние дни только и разговора, что о ней. Наконец, она прибыла. Об этом, запыхавшись, сообщает какой-нибудь якут, который сейчас же, стремглав, мчится в полицейское правление, хотя почта, конечно, ему ничего не везет. За якутом по одному и тому же направлению мчится весь город. Мальчишки кричат: «почта кале!» (прибыла). Вот, обгоняя обывателей, спешат товарищи. Впереди всех, конечно, «печник». Он решается расстаться летом со своими печками и кирпичами, а зимой с книгами, только когда почта прибывает. «Поэт» написал целую шуточную поэму, в которой воспевается «печник», мчащийся в полицейское правление, путаясь в полах длиннейшей шубы. А после получения писем! Бесконечные разговоры; обсуждение новостей, перечитывание «новых» журналов, вышедших год тому назад!.. И мне странно слышать в Якутске жалобы на оторванность, когда письмо из «России», из Москвы, прибывает на 45-й день. На 45-й день! А летняя почта идет из Якутска в Средне-Колымск четыре месяца.
    ...Когда-то Якутск выделил целую фалангу отважных исследователей, которые с небольшими средствами сделали больше, чем некоторые экспедиции, снаряженные с большими затратами. Из Якутска вышли Михайло Стадухин, Дежнев, открывший пролив, между двумя материками, Никита Шалауров, Ляхов, Бахов, Лаптев, Павлуцкий, пятидесятник Андреев, первый принесший весть о земле, «усмотренной им с Медвежьих островов в великой отдаленности», и др. Тогда Якутск был центром, куда стремились энергичные, предприимчивые искатели приключений и дорогих мехов. Любителей «пышного» и теперь здесь не мало, но они предпочитают брать его при помощи водки. Все, кроме пушнины, их нисколько не интересует. Возле Якутска, по Алдану, в громадном количестве выступает железная руда. В самом городе, на базаре за бесценок продаются громадные глыбы ее, взятые прямо с поверхности земли. Якуты обрабатывают ее так же, как древние греки. Они обкладывают кусок руды в комельке углями, поддерживая жар маленькими ручными мехами; когда углерод выгорит, кузнецы обламывают шлак и полученную, ноздреватую массу обрабатывают молотами. Из местного железа якуты выковывают охотничьи ножи, славящиеся во всей области. Несмотря на то, что местные залежи железной руды совсем не трудно исследовать, — в этом отношении не сделано почти ничего. Предки нынешних ловцов «пышного» при помощи бутылки, первые исследователи, которыми мог бы гордиться Якутск, если бы знал что-нибудь о них, погибли бесследно, как древние богатыри. В последнее время стало хоть увеличиваться число учащихся, а то большинство купечества было не так давно поголовно безграмотно. Тогда на самых аристократических вечерах иначе не говорили, как по-якутски. В настоящее время в Якутске — духовная семинария, реальное училище, женская прогимназия, якутское миссионерское училище и 5 городских начальных школ. Всех учащихся в учебных заведениях, средних и низших, 488. Это на 6,499 человек населения. Реальное училище существует с 1892 г. История его довольно интересна. Лет 13 тому назад город ходатайствовал об открытии реального училища. Разрешение пришло лишь на открытие шестиклассной классической прогимназии. Якутятам, плохо понимавшим по-русски, вколачивались в голову тонкости латинской грамматики, с помощью которой они должны были насаждать потом культуру в родных улусах. И теперь еще, педагогический персонал в Сибири оставляет желать многого, в особенности на окраинах. Я приведу характеристику, сделанную г. Чудновским в книге его «Енисейская губернія къ трехсотлѣтнему юбилею Сибири». Книга эта удостоена премии красноярской городской думы, так что сомневаться в верности характеристики нет оснований.
    «На страницах сибирских органов печати неоднократно изображался служебный персонал, наших средних учебных заведений: кутежи, скандалы, взаимные раздоры, интриги за мелкие интересишки — вот к чему сводится вся жизнь насаждателей нашего просвещения. В большинстве своем педагогический персонал состоит из людей пришлых, стекающихся сюда из разных уголков России ради карьеры и увеличенного оклада жалованья. Образовательный ценз этих людей, в большинстве случаев, крайне сомнительного свойства: люди с университетским образованием составляют между ними редкое явление! Мы знавали преподавателей математики, затрудняющихся при решении самых незамысловатых арифметических задач, преподавателей русской словесности, плохо знакомых, с основными правилами русской грамматики и закончивших свое образование на 3-м классе духовной семинарии и т. д.» [* С. Чудновскій, «Енисейская губернія» (статистико-публицистическіе этюды), Томскъ, 1885 г., стр. 168.]. Н. М. Ядринцев, в своей книге «Сибирь, какъ колонія», приводит рассказ одного сибиряка про свою гимназию. «Я помню свою гимназию, как собрание монстров-преподавателей, которые ежедневно перед нами не столько излагали познания, сколько давали разные комические и эквилибристическая представления: один рассказывал избитые анекдоты; над другим, немцем, глумились и хохотали до упаду; третий гонялся за нами с костылем; в коридорах и на окнах артель учеников ставила часовых, чтобы предупреждать пьющих в коридоре водку учителей о появлении инспектора. Тут было не до науки». «В обозреваемом нами районе (т. е. в Енисейской губернии), — говорит г. Чудновский, — не всегда предстоит необходимость сторожить появление начальства, так как у нас бывают «директоры», председательствующие на всех кутежах и пирушках» (ib., стр. 169). Такую мрачную картину набрасывает исследователь. И это в Енисейской губернии, не особенно далеко от «России». Можно представить, что творилось в Якутске и какие там педагоги насаждали плоды классической литературы в умах якутят! Через 13 лет пришло разрешение преобразовать классическую прогимназию в шестиклассное реальное училище.
    В последнее время просвещение в Якутске сделало значительные успехи. Я даже знаю якутов, которые с величайшим трудом, с медленным обозом, добрались до Томска (4 500 вер. от Якутска) и которые, после блистательно выдержанного экзамена на аттестат зрелости, поступили в университет.
    Особенно тепло относился к учащимся бывший губернатор ген. Светлицкий, который потом был переведен на такой же пост в Иркутск. О нем долго и искренно сожалело все население области. «Улахан-тоёна Константина» знает всякий якут. Это был один из тех высокогуманных, просвещенных людей, которые действуют облагораживающим образом даже на такую грубую среду, с какою турист встречается в Якутске.
    Я прибыл в Якутск в начале февраля. В это время город совершенно замирает до начала июня, когда с верховьев реки прибывают плавучие магазины — павозки. Тогда город кишит жизнью. К этому же времени являются из северных округов караваны с пушниной, мамонтовой костью и кабарговой струей [* В 1887 г., привезено было из северных округов мамонтовой кости на 29,700 р., кабарговой струи на 15,000 р., пушнины на 189,700 р. В 1888 г. мамонтовой кости привезено на 55,500 р., кабарговой струи на 15,000 р., пушнины на 183,020. В 1889 г. привоз на Якутскую ярмарку из северных округов выражался в следующих цифрах: мамонтовых клыков на 57,600 р., кабарговой струи на 22,200 р., пушнины на 250,170 р.]. Через неделю товар на павозках раскуплен, приехавшие разъезжаются, и город опять замирает на год, пробуждаемый порой на мгновение крупным скандалом или же из ряда вон выходящим преступлением.
                                                                               IV.
    — Да, годика два еще прослужу здесь, а потом уеду, где потеплее, на юг! — так говорил мне верхоянский исправник. Я тогда уже знал местную терминологию и знал, что «уехать на юг» совсем не значит отправиться в Италию, или же хотя бы в Крым, а всего лишь в Олекминск. Как же мне формулировать мою поездку, если до первого привала, до Иркутска, мне нужно сделать 2,813 верст? Свершить этот переезд мне нужно как можно скорее, потому что я выехал из Якутска 6-го марта, так что весна была уже совсем близко. Из этих 2,813 вер., отделяющих Якутск от Иркутска, 2,600 приходится сделать все по одной и той же реке, по Лене. Больше в поварнях, в привалах на открытом воздухе не представляется надобности. Станции отстоят друг от друга на расстоянии 13-20 верст, к немалому огорчению, едущих в почтовом возке, так как к громадной поверстной плате (4½ к. с коня) прибавляется еще частый расход на экипаж, ямщикам на водку и государственный сбор (вместо прежних подорожных). Если принять в соображение, что до Иркутска 170 станций, то путь до Иркутска стоит около 350 р. (за прогоны 253 р., государственного сбора 34 р., за экипаж — 20 р. и ямщикам «на водку» 30 р.). «На водку» является необходимой контрибуцией. Хотя на каждой станции висит таблица, гласящая, что ямщикам строго воспрещается просить на водку. Но пусть пассажир попробует не давать денег! Его повезут шагом, вывернут двадцать раз и хоть два раза искупают в наледи. Станция стоит всегда на высоком, крутом берегу реки. Кони запряжены. Два человека с трудом держат горячих коней под уздцы и осторожно сводят их с наиболее крутого обрыва. Вот ведущие отскочили в сторону, и кони помчались бешеным галопом, осыпая ваше лицо целой тучей морозной пыли. Так мчатся они версты три, пока ямщику удастся удержать их, а перед новой станцией таким же аллюром кони взбираются на косогор. Станции все на один лад. Это — рубленная изба о двух светлицах: одна — для проезжающих, другая — ямщичья. В чистой комнате на стенах всегда одно и то же. Те же часы с кукушкой, слегка попорченной, так что птичка только кукует, но тщетно старается выбраться из окошечка. Под часами — описание пути до следующей станции. Из него вы узнаете, что летом здесь пассажиры перевозятся в лодках, которые тянут бичевой кони; весною же и осенью дороги нет, есть лишь тропа для верховых коней через горные кряжи. Остальные стены облеплены лубочными картинками. Тут — «Как мыши кота хоронят» и иллюстрации к народным песням (чаще всего встречается пляшущая девица с надписью: «Ах, ты, парень-паренек, не кричи во весь роток! Мой батюшка у ворот, зовет меня да в огород, полоть лук то и чеснок»). Очень часто встречаются картинки вольного содержания: солдат, катящий в телеге, обнявшись с двумя бабами, с подписью: «Катай по всем по трем, Ивановна», а то «Кузница для переделки стариков в молодых» и т. д. Очевидно, вкусы всех приленских почтарей замечательно тождественны, потому что одни и те же картинки попадаются от Якутска до Жигалова. Иногда на столе лежит еще книжка в старинном кожаном переплете. Разверните ее: это — «Новости русской литературы» за... 1804 г., отпечатанные в типографии Лообия, Гарпия и Попова. Анонимный автор доказывает проезжим в статье «Мысли уединенного мудреца» суету мира и прелести наслаждения добродетелью на лоне природы. Ах, как видно, «уединенный мудрец» напрасно потратил все перлы своего красноречия! В чем уж другом, а в излишней «добродетели» приленских крестьян заподозрить нельзя. Я странствовал долго на крайнем северо-востоке, но там, в пустыне, редкий встречный дикарь непременно друг. Я братался и спал в одной палатке с чукчами, которых Лотерус называет «natio ferocissima et bellicosa», а Георги в своем труде «Beschreibung aller Nationen des Russischen Reichs» аттестует так: «Чукчи более дики, грубы, упрямы, свирепы, вороваты, вероломны и мстительны, чем все окружающие их дикари» (цитир. сочинение, стр. 350). А между тем, у «вороватого племени» у меня ничего никогда не пропало; у «свирепых дикарей» мне никогда не приходило на мысль, что я забыл дома мой револьвер, который лежал там заржавленный и разряженный, потому что в Колымском крае в нем не представлялось никакой надобности. А тут, на Лене, где деревни отстоят так близко друг от друга, мне не один раз давали совет держать револьвер в исправности, а на слова мои, что мой багаж слишком скуден, чтобы прельстить кого-нибудь, мне отвечали: «у нас пришьют (т. е. убьют) и сделают крышку за целковый». Так как мне приходилось ехать день и ночь, то, признаться, порой, как выедешь в глухую полночь со станции, невольно станет жутко. А тут еще ямщик погоняет коней самым распространенным здесь образом, т. е. свиснет «разбойничьим посвистом» и гаркнет: «сокольники, гррабят!» Коням знаком этот крик. Они сейчас же прижмут уши и мчатся во весь опор. А то ямщик, заметив, что вы не спите, станет «забавлять вас», т. е. расскажет, как «иногдысь» на этом самом месте богатого приискателя «за машинку» (т. е. за глотку) схватили, отобрали у него деньги, «сделали ему крышку» и бросили в прорубь...
    Первые дни пути мы ехали все якутскими местами. На коротких долинах всюду виднелись разбросанные юрты с огромными «бютяями» (оградами) возле них. Ямщину правили либо якуты, либо объякутившиеся крестьяне. Якуты здесь рассказывают смутную легенду, что в давние времена они жили на юге «у моря», рядом с племенем хоро [* Хоро значит монголы; вероятно, тут реч идет о бурятах.]. При богатырях Сахсаргана-Бьярьгянь и Батабатыре якуты пошли дальше на север, на Лену. Хоро преследовали их и хотели всех перебить, да, на счастье, луна пошла на ущерб. А хоро имели обыкновение не предпринимать никакого похода между полнолунием и новолунием. Этим временем воспользовался Сахсаргана-Бьяргянь и спешно повел свой народ вперед по Лене до того места, где они живут теперь. Эти якуты гораздо энергичнее, здоровее и менее забиты, чем их собратья на крайнем северо-востоке. «Хайлакам» (уголовным ссыльно-поселенцам) здесь не живется так привольно, как на дальнем севере. Прежде всего, улус старается сбыть поселенца: ему дают круг масла, мешок ячменной муки, рублей 5 деньгами, лишь бы он уходил куда хочет и больше не возвращался. Возвратившихся ждут иногда крупные неприятности. Не редки даже страшные драмы: якуты бросают возвратившегося поселенца в прорубь; благо хайлак существо совершенно бесправное, за которое заступиться некому.
    На тех станциях, где ямщики — якуты, туристы, не говорящие по-якутски, бывают поставлены в критическое положение. Объясняетесь с человеком, который на все ваши вопросы отвечает «кулган суох!» (т. е. уха нет, не понимаю). Можно наблюдать такую сценку:
    — Принеси соломы в сани! — кричит проезжий.
    — Бу бар! (вот оно), — отвечает ямщик и подает подушку.
    — Соломы, говорят тебе, идол поганый!
    — Бу бар! — недоумевающим голосом отвечает «идол», всовывая кошму.
    Проезжий приходит в бешенство. Он показывает, растопырив руки, что ему нужна охапка соломы. А якут понимает своеобразно: он вталкивает пассажира в возок и пробует опоясать его доху.
    — Толмача! Толмача сюда! — кипятится несчастный. Является толмач, объякутившийся крестьянин, которому, наконец, удается втолковать, что требуется; большею частью при помощи такого приема: приезжий берет одну соломинку, показывает ее переводчику, и говорит: «много надо!»
    В иной деревне на козлы взберется ямщик, по типу совсем якут: глаза косые, бороды нет, скулы выдаются; по-русски знает лишь несколько слов. Попробуйте, однако, спросить его:
    — Ты якут?
    — Мы кристьян! — обидчиво ответит он.
    У поселенцев дети уже всегда объякутели.
    Лена — боевая артерия всего края, единственная дорога по нем. Деревни ютятся у самого берега реки. Это все невольные засельщики: предков их пригнали сюда, чтобы было кому править ямщину. Далее, по обе стороны реки, полная пустыня. Из всех сибирских рек Лена самая живописная. Дикая красота ее поражает своею причудливостью. Оба берега гористы. Они то круты и обрывисты и состоят из красного песчаника, то волнисты. Песчаник кажется сложенным рукою человека, до того кладка плит правильна. В ином месте обрывы нависли над рекою и, кажется, обрушились бы, если бы их не подпирали исполинские естественные колонны из того же плитняка. Под обрывом, над самой рекой, по узкому карнизу, вьется бичевник. Далее берега тянутся в виде исполинских стен, сложенных руками циклопов. Ряды стройных лиственниц и пихт, лепящихся по обрывам, кажутся воинами, лезущими на приступ на эти бастионы. А там далее, на самом гребне, как первые солдаты, взобравшиеся на крепость, высится несколько отдельных пихт. Стены из красного плитняка чередуются с волнистыми серыми гранитными массами. Грозно торчат отдельные острые глыбы, наклонившиеся над самой рекой. А далее следуют пласты разноцветного шифера и зеленого порфира, придающие берегу сказочно-фантастический характер. Берег изрыт глубокими пещерами. В одной из, них, в 150 верстах от Якутска, д-р Кибер натолкнулся на странное явление: посреди пещеры, на каменистой почве, не смотря на мрак, господствующий там, растут несколько лиственниц. С гор во многих местах сбегают на реку теплые минеральные ключи, из которых некоторые далеко распространяют вокруг запах сернистого водорода. Направо и налево от берегов — сплошные гряды гор, кое-где разрываемых многочисленными притоками Лены, бассейн которой занимает 925,000 квадр. миль. В этих горах, в особенности в лежащих на восток, много таких мест, где еще никогда не бывал европеец. Двести сорок лет тому назад, казачий атаман Поярков едва не погиб, пробираясь со своими удальцами по Алдану и Тюмтену на Зею и Амур. Лишь ламут чувствует там себя вполне как дома. Очевидно, на правый берег Лены больше всего упало крупиц земли изо рта злого духа во время его спора с Юрюнгь-Аи-Тоёном, о чем рассказывают якуты. Прежде земля была покрыта водою. Злой дух заспорил с Юрюнгь-Аи-Тоёном, кто сильнее.
    — Ты что умеешь делать, — спросил «белый бог»?
    — Я могу нырнуть в воду и достать со дна комок глины, — ответил злой дух. И сделал так, и вынес во рту глину. Юрюнгь-Аи-Тоён взял ее и вылепил из нее землю. Она была совсем плоская. Только злой дух не всю глину отдал: часть ее он спрятал в глотке. Заметил это «белый бог» и ударил злого духа по шее. Глина выскочила и рассыпалась крупицами по земле. Где упала крупица, там появились горы.
    На четвертый день путешествия я уже ехал по маленькому, но щеголеватому Олекминску, отстоящему от Якутска на расстоянии 600 верст. Городок состоит из двух частей: собственно Олекминска и смежного с ним скопческого селения Спасского. Спасское гораздо красивее и богаче города. В руках скопцов находятся почти все ремесла, требующие искусства, кроме того, их деревня снабжает не только город молочными продуктами, огородиной и, отчасти, хлебом, но доставляет эти продукты в значительном количестве на прииски.
    «Вечная мерзлость», залегающая под почвой всей Якутской области, начинается в Олекминске лишь на глубине от 1½ аршин. Глубина этого мерзлого пласта неизвестна. Как известно, в Якутске рыли колодезь и на глубине 55 саженей все еще была та же мерзлота. Температура почвы там на глубине сажени —11,25, на глубине же 55 саж. — 3,12°. Первый о вечно мерзлой почве оповестил старик Гмелин. Ему никто не поверил. Ученые поднимали его на смех, потому что сообщение Гмелина противоречило всем теориям о внутренней теплоте. Лишь в сороковых годах настоящего столетия Миддендорф подтвердил наблюдения, сделанные еще в прошлом столетии, и убедил мир в существовании явления, известного в целой стране всякому.
                                                                               III.
    Вот уже десятый день, как я в дороге. Река, которая под Якутском имела около 15 верст в ширину, теперь значительно сузилась. Деревни пошли все больше да больше. Мы проехали уже первый «золотой центр» олекминской системы, «разведенцы» (т. е. резиденцию) Мачу, и близимся к знаменитой «Дворянской волости», рассказы о которой можете услышать даже в Пермской губернии. Первыми провозвестниками близости «золотой волости» являются капища приленских «кабацких королей» — подвалы со спиртом. В виде сторожевой цепи «подвалы» эти охватили кольцом «тайгу» [* Кроме общеизвестного смысла, тайга означает также совокупность золотых приисков в данном районе.] и как бы сторожат, чтобы ни один приискатель не ушел, не оставив в капищах «кабацких королей» весь результат своей каторжной работы. Короли эти — настоящие потентаты. Благодаря деньгам, в их руках огромная округа, с местным начальством вместе. Помимо эксплуатации населения, закабаливания на вековечные времена инородцев и т. д., короли эти творят вещи, совершенно невероятные. В своей прекрасной статье «По Ленѣ», помещенной в летних книжках «Вѣст. Европы» за 1893 г., г. Птицын сообщает факт, как эти короли совершили несколько убийств. О захолустных дореформенных судах Сибири население говорит: «набей воз людей, да привези воз золота судьям — чистым выйдешь». Суд два раза оправдывал кабацких королей (дело поднял генерал-губернатор). Тогда генерал-губернатор переслал дело в сенат. Улики были слишком ясны и решение было постановлено: «королей», разгуливавших на свободе, заковали и отвезли на каторгу. К этому примеру можно было бы прибавить десяток других: «Кабацкий король» — обыкновенно грубое, невежественное существо, вечно полупьяное, наглое и самодовольное. Доход некоторых среди них достигает даже тысяч до тридцати в год; тем не менее, «кабацкий король» живет в грязи, выгадывая даже на хлебе, который съедают батраки. В работники он всегда старается залучить «варнака» (поселенца), потому что его выгоднее нанять и легче обсчитать, чем «чалдона» (крестьянина). Дать кому-нибудь «варнацкий расчет» значит на Лене сильно обманут работника. Сибирские газеты наполнены подвигами этих «королей». Главным центром их деятельности, почти до последнего времени, был Витим, резиденция «Дворянской волости».
    — Почто вы ее прозвали так? — спросил я ямщика.
    — Да как не «Дворянская волость», коли там крестьяне не пашут, работы не любят, а едят сытно и живут, как господа?
    Так оно и было до самого последнего времени. Недалеко от Витима находятся знаменитые Витимские золотые прииски. На одном из них, Успенском, добыто в 1892 г. 110 п. 32 ф. 54 зол. золота, Богатство процентного содержания золота можно видеть из следующего: в 100 пуд. песка находится 5 з. 1¼ д. золота. Таких богатых россыпей на всем земном шаре не особенно много. На всех Витимских приисках было намыто в 1892 г. 290 п. 25 ф. 93 з. 42 д. [* Всего в Якутской области, на двух системах Олекминской и Витимской, добывается в год 485 п. 9 ф. 58 з. 52 д. (1890 г.); для этого было промыто 84.752,013 пуд. золотосодержащих песков.]; но это далеко не самая большая добыча. Годами на Витимской системе работает в «операцию» до 7,500 чел. Работы вообще на приисках крайне тяжелы, тем более в Якутской области, где залегает так называемая «вечная мерзлота». Тяжелы открытые работы, еще труднее, «ортовыя» или шахтовыя. В «ортах», т. е. подземных галереях, приискатели нередко работают по колено в ледяной воде. После утомительного каторжного труда сомнительный отдых в общих бараках, которые даже по официальному отчету аттестуются так: «помещения для рабочих в гигиеническом отношении заставляют желать многого». Точно так же должно быть и продукты не всегда важные, если на приисках иногда поголовно болеют гастрическими болезнями. В 1892 г. весною на приисках было около сотни умерших в несколько дней от кровавого поноса. В сибирскую печать об этом проник смутный слух; газеты же Европейской России об этом не узнали ничего. Цинга — заурядная болезнь на приисках. Впрочем, там же в тайге растет и специфическое лекарство — черемша [* Черемша, Allium ursinum, вид дикого чеснока. От корня идет малинового цвета перо, длиною около полуаришна, с половины расширяющееся в зеленое, полосатое, шириною в вершок перо. Молодыми листьями этого растения в самое короткое время радикально излечивается цинга в самой злой форме.]. И вот, рабочій, назябшийся, наголодавшийся на каторжной работе в течение целой «операции», 10-го сентября получает расчет. До сих пор в его кармане не было ни копейки; все забиралось в компанейских магазинах «на книжку». Теперь у него сразу оказался целый капитал. Правда, далеко не весь заработок достается рабочему [* В операцию 1891 г. рабочим причиталось 2.483,757 руб. 45 коп., но получили они лишь 660,496 р. 7З к. По «книжкам» компания высчитала у них 1.431,272 р. З7 к. Кроме того, штрафов 8,830 р. 65 к. («Отчетъ Якут. обл.2, 1891 г.).], но все же оставшаяся сумма значительна для поселенца, например, для которого и гривенник — капитал. В тайге приискатель был бессловесным животным в руках компании. Теперь представьте, что вся эта тысячная толпа в один и тот же день (10-го сентября) вдруг оказывается на свободе. В первой же деревне она старается наверстать все за год. Таким местом являлся Витим. Село становилось местом дикого, сумасшедшего разгула. Многочисленные магазины, кабаки, трактиры, все население поголовно — только и ждали этого дня. Приискатель начнет с того, что сбросит с себя рваную «лопать» (одежду), взятую за дорогую цену «на книжку» из компанейских магазинов, и нарядится в сапоги бутылками, в бархатные шаровары и поддевку, в бобровую шапку. Он надевает несколько шелковых рубах одну на другую, одна короче другой и различных цветов, чтобы видно было. В магазине купит часы, да не одни, а пару. После этого приискатель принимается «гулять». Наймет трех баб, запряжет их в телегу и с гиком разъезжает по селу; а то купит дорогую шаль, сядет на нее и четыре нанятых «чалдона» (крестьянина) несут его из кабака в кабак. Другой еще изобретательнее. Купит в магазине несколько кусков ситца и расстелет их по грязи. Впереди пляшет по ним приискатель со штофом в руках, а сзади его ведут по ситцу специально нанятого коня (это в знак презрения к деньгам) и идут музыканты. Приискателю хочется хоть минуту видеть себя в положении хозяина, который может бить. И вот он нанимает крестьянина, которому дает пощечины, по 5 руб. за каждую. Что касается разврата, то он достигает чудовищных, животных размеров. К услугам приискателя не только поголовно все молодое женское население, но и масса проституток, специально к этому дню прибывших из Якутска и Иркутска. Нужно иметь в виду, что иные приискатели выносят из тайги две и даже три тысячи рублей, считая с платой за «подъемное» и «старательское» золото, за которые компания выдает рабочему от 2 р. 50 к. до 3 р. 50 к. за золотник [* Наибольший годовой заработок рабочего 1,240 р. в год, а средний — 550 р.]. Кроме того, многие ухитряются выносить еще «пшеничку» (краденое золото). Все это оставлялось в Витиме. В пьяном виде над приискателями учинялись преступления. Обобрать рабочего было самым невинным делом. Каждый год после 10-го сентября в Лене, на берегу в кустах и т. д. находили десятка два мертвых тел. Многие приискатели пропадали бесследно, потому что в некоторых витимских вертепах имеются подполья, умеющие хранить тайны. Факты эти я передаю со слов официального лица, близко знавшего местные нравы, много раз бывавшего там на следствиях. Убийства эти совершались, большею частью, совершенно безнаказанно, потому что среди рабочих масса поселенцев, о которых вспомнить некому [* Ссыльные на приисках составляют около 40%.]. Через 2-3 дня сумасшедшего разгула приискатель пропивал все; тогда в кабак и в руки баб шла нарядная «лопать» (одежда), часы; золотые массивные самодельные кольца, похожие на звенья от кандалов. Тогда приискатель опять записывается на новую операцию или же идет, по найму витимского крестьянина, в «спиртоносы», т. е. берется доставлять контрабандой водку на прииски. На это идут лишь люди отважные, потому что ответственность громадная. Большею частью, объезд, захватив спиртоноса, отбирает у него все и избивает нагайками до полусмерти, а то совсем забивают на смерть. Таким образом, витимцы в несколько дней добывали легким путем средства, чтобы жить «по-дворянски» целый год. Так было до 1890 г. С этого года компании не выпускают более рабочих в Витиме, а, дав им расчет, препровождают их на пароходе до Киренска. Что же вышло? Прекратился ли дикий разгул? Конечно, нет. Место, это лишь перенесено более на юг.
    Вот я и в Витиме. Село это напоминает настоящий уездный город. Всюду красивые дома, большие магазины; но на всем печать захудалости и поблеклости минувшего счастья. «Дворянская волость» отвыкла от работы. Она ничего не умеет делать, а источник дохода, приискатель, ушел от них. Наиболее молодые и энергичные принялись за ремесло спиртоноса, благо капищ «кабацких королей» в округе целая уйма.
    В Витиме есть даже и клуб. Но и на нем лежит та же печать захудалости, как на магазинах и трактирах. Я поинтересовался осмотреть этот «клуб». Он помещается во втором этаже деревянного дома. Главная «зала» шагов 30 в длину, но такая низкая, что высокий человек может достать рукой потолок. Стены оклеены грошовыми обоями с изображениями пастушков, овечек и коровок. Вдоль стен — ряды сборных стульев. В углу табличка с надписью: «расписанье танцев». Тут и «кадрель», и «ланцье» и, в конце концов, «русская». К «залу» прилегают еще четыре комнаты. В них на полу громадные кучи винных пробок и смятых карт, но ни клочка газетной бумаги. Здесь проигрывались «хозяевами» громадные состояния. «Клуб» был не топлен давно, потому на стенах и потолке лежал слой инея. Если я не ошибаюсь, теперь это здание сгорело. Да и на что оно теперь в упраздненной «дворянской волости»?
    Принцип древних философов, что смерть одного вызывает к жизни другого, оправдывается и тут. Гибель Витима создала благоденствие Киренска, который в два-три года увеличился вдвое и из захудалого географического термина стал бойким городком.
                                                                                IV.
    На пятнадцатый день путешествия я переехал наконец границу Якутской области. Считая со времени выезда из Сухарного, на берегу Ледовитого океана, я ехал все по ней около 3 месяцев и сделал более 5 тысяч верст, не выезжая из района, находящегося под ведением одного и того же губернатора. Здесь всегда меряют расстояние тысячами верст, а время путешествия — месяцами. Река была уже тут не шире версты; но виды стали еще живописнее. Не доезжая верст трехсот до Киренска, за станцией Частые Острова, находятся знаменитые Щеки. Река сперта громадными, совершенно отвесными скалами около 600 футов вышины. Исполинские каменные стены стоят параллельными рядами, образуя род гигантских кулис. Расположение скал таково, что стоит выстрелить из ружья, как эхо устроит настоящую канонаду, так как звук повторяется раз сто, с силою пушечного выстрела. Эти «Щеки» летом губят не одно судно, так как при малейшем ветре возле них образуются настоящие буруны. Стремительное течение бросает «павозок» прямо на скалы, где он и разбивается. Спертая отвесными стенами, вода здесь быстро поднимается на несколько саженей при таянии снегов и так же быстро падает.
    Скоро окончательно исчезли якуты; но «русское» население Киренского округа такое странное, что не даром местных крестьян прозвали «белыми якутами». Нужно сознаться, что кличка не совсем несправедлива. Киренцы так сюсюкают, пришепетывают и картавят, что, на первых порах, трудно догадаться, что разговор идет по-русски. Наблюдается еще такого рода странность: в одной деревне все поголовно сюсюкают, в другой — картавят или же мешают согласные, в третьей — у всех зобы и т. д. Последнее явление очень часто.
    «Зоб не увецье, а краса целовецья», — говорит местная пословица. Тем не менее несчастные тщательно прячут свою «красу целовецью» в широких шарфах. Крестьяне объясняют зобатость употреблением сырой ленской воды. Волей-неволей киренцы живут лишь исключительно «с кнута», т. е. почтовой гоньбой. Земля здесь значительно хуже, чем в Якутской области. Почва — камениста и слегка лишь покрыта тонким слоем глины и песка. Открытые места, заросшие ельником, тоже не удается превращать в пашни. Почва покрыта там толстым слоем моха. «Пробовали выжигать этот мох, в надежде добраться до почвы, но под мохом всегда оказывался толстый слой торфа, который загорался, тлел бесконечно долгое время и в результате на расчищенной площади образовались лишь громадные ямы и бугры, а „почвы” все-таки не находилось» [* И. Чмыровъ, «Земледѣліе въ приленской долинѣ Киренскаго округа», Сибир. Сборникъ, вып. II за 1890 г., cтp. 90.]. Наиболее удобные пахотные места лежат близь устья р. Черепанихи, притока Лены; но тут, во время водополья, вода заливает пашни и оставляет на них громадные саженные льдины, которые крестьянам приходится дробить кайлами. Озимь пропадает чуть ли не ежегодно. Как высока бывает вода на пашнях, можно видеть из той же статьи г. Чмырова. «В 1889 г. — говорит он, — барки и Минеевские пароходы проплывали через луга и поля „на прямики”, а земля так напиталась влагою, что только к концу мая можно было приступить к пахоте; посевы же хлебов могли быть закончены лишь во второй половине июня». Работы на неблагодарной ниве столько, что летом ямщину правят мальчики, да неспособные к крестьянскому труду зобатые уроды. Жаль смотреть на этих несчастных, когда они практически изучают ленские «мысы», «носы», «кулиги» и знакомятся с ямщицкими терминами: «зарачило», «отсаривай», «ближе к вóде», означающие, что бичева почтовой лодки зацепилась за камень, что лодка села на мель или же, что правящему конями, которые тащат бичеву, предстоит переправа через длинную заводь. На придачу почтовая гоньба, несмотря на 1,300-1,500 руб., получаемые в год крестьянами от казны за пару, — превращается иногда в тяжелую барщину. Дело в том, что крестьяне должны «гонять почту», доставлять коней для земской службы и, главное, возить поселенцев. Это все натуральные повинности. Поселенцев возят взад и вперед. Из Иркутска они следуют в Якутскую область на поселение. В таких случаях, их сопровождают казаки. Из Якутска в Иркутск они следуют или же на каторгу, или в виде смягчения наказания. В первом случае они закованы, во втором — конвоируются совершенно особым образом. Приехали мы в какую-то маленькую деревню, кажется, Банную. В то время, как я на станции дожидался, пока перепрягут коней, — в избу вошел мальчуган лет 11, закутанный шалью так, что виднелся лишь кончик покрасневшего носа. Через плечо у мальчика висела огромнейшая сумка из юфти.
    — Что, паря, скажешь? — спросил станционный писарь.
    — Расписку давай: я те двух поселенцев привез, — важно сказал мальчуган и достал из сумки «открытый лист» и книжку. Это был «конвоир» и ямщик в одно и то же время.
    — Опять варначье привезли! — крикнул писарь. — Все везут да везут. И где они, черту подобные, берутся? Из глины их лепят, что ли? Сегодня уж троих провезли!
    Через несколько минут в избу вошло еще несколько крестьян и заспорили, кому очередь теперь возить. Я вошел в ямщицкую половину, чтобы взглянуть на «варначье». Один был горский татарин, лет шестидесяти, высокого роста, с искривленными ногами от верховой езды. Достаточно было взглянуть, чтобы убедиться, что татарин находится в последнем фазисе чахотки. Печальные, большие глаза его горели лихорадочным огнем. Он каждый раз хватался за грудь, когда заливался мучительным, хриплым кашлем. Больной с трудом двигался. Он не говорил почти ни слова по-русски, поэтому я не мог ничего у него узнать. Вошел ямщик. Лицо его было озлобленное: ему была очередь везти. Он сердито толкнул ногой больного, усевшегося на полу, на сбруе, и обругал его. Татарин не понял, чего от него хотят, и лишь печально взглянул на ямщика. Это взорвало крестьянина. Он ударил кулаком старика, и брань посыпалась градом. Татарин поднял с пола горсть сора, бросил себе на голову, затем поднял глаза и руки кверху и прошептал: «Алла! Алла!» Приступ мучительного кашля, казалось, готов был разорвать его больную грудь. В жесте и в глазах старика было столько трагизма, что крестьянин сейчас же замолк.
    — Почто ты, чалпан косопузый, старика обижаешь! — вступились другие ямщики. — Не видишь, больной? Он виноват, что ли?
    Какая-то добрая душа бросила старику соломенную подушку; другой сунул ему за пазуху краюху хлеба и несколько печеных картофелин. Сам обидчик, как видно, старался придумать, чем бы загладить свой проступок. В это время другой поселенец сидел неподвижно на нарах, обхватив руками острые колена, торчавшие из прорех казенных портов. Он не спускал круглых, как луковица, глаз с новых сапог одного из ямщиков. Поселенцу было лет под пятьдесят.
    — Гарный у тебе чобит, москалю! — наконец сказал он.
    — Вы полтавец? — спросил я его, обрадовавшись земляку.
    Поселенец взглянул на меня, потом на «чобит», о котором он только что сказал свою резолюцию, потом подумал немного и ответил:
    — Эге ж!
    Оказалось, это — старый бродяга, уже много раз ходивший «за границу за шаньгами» (техническое название у бродяг похода в Россию). Теперь его везли из села в Верхоленск для какой-то справки.
    — Як тилько ослобонять, зараз визьму торбу и знову гайда «за шаньгами». Що ж мени и робить? Работать я не здужаю: грудь болыть. Тилько то и остается, що «бродяжеской смертью» у тайги вмерти.
    Это был бродяга-фаталист, признававший бродяжество, как цель, без дальнейших задач. Его, как и громадное большинство бродяг, ловили на самой же «границе», в Пермской губернии; но тем не менее, какая-то сила, против его воли, влекла его в бесцельное шатанье.
                                                                               V.
    Мне нужно было торопиться. Был уже конец марта. Весна быстро наступала. Вершины прибрежных гор обнажились. С гор бежали ручьи. На льду появились «проталины» в тех местах, где снизу бурлили «шиверы» (пороги). Часто сани попадали в глубокую наледь. У берегов кое-где показались забереги. Нужно было во что бы то ни стало добраться скорее до радуги, до последнего села по приленскому тракту, лежащего на реке. Погода была капризная: в один и тот же день то ослепительно сияло солнце, то начинал лить дождь, то сыпала «путерга» [* Метель, во время которой сыплется снежная «крупа».]. Раз она нас захватила на реке. До станции оставалось еще верст десять. «Крупа» сыпала так густо, что не видать было ничего. Вдруг мой возок остановился. — «Что такое?» — спросил я. — «Вишь, новоселы стали. Другого места не нашли!» Я вылез из возка. Поперек дороги стояли крытые рогожей сани. Отпряженная лошадка покорно опустила голову и, казалось, покорилась участи: она не старалась даже отвернуться от «путерги», залепившей ей всю морду. У дороги, прямо на снегу, сидел высокий крестьянин, в разорванном до невероятности полушубке, в лаптях. Лицо и поза «новосела» выражали полное отчаяние.
    — Вишь, из голодных местов на прииски идут! Сколько их туда прошло — страсть одна. А там не принимают российского человека: известно, куды же частоковырчатому лаптю супротив бродня устоять! — горделиво сказал ямщик. Места пошли уж сытые, так что крестьяне несколько свысока относились к «новоселам» из «голодных мест».
    — Си-и-дор! — раздался больной голос из-под рогожного верха. Я заглянул туда. Под какими-то тряпками лежали несколько ребятишек и простоволосая женщина, очевидно, в лихорадке.
    Это были первые «новоселы», которых я встретил, выгнанные из родной деревни, Пензенской губернии, голодом. Они пробирались на прииски, не подозревая, что там не принимают слабосильных, да на придачу еще семейных. Потом, по дороге от Иркутска до Томска, я встречал целые караваны по нескольку раз в день. Это было уж настоящее бегство деревни в Сибирь, на «вольные земли и чистые воды»...
    Усть-Кут. Отсюда начинаются уже первые признаки европейской культуры: по диким горным прибрежным кряжам от этого села ползет уже телеграф в одну проволоку. Усть-Кут связан с историей наиболее предприимчивого и отважного русского искателя приключений XVII в., Ерофея Павловича Хабарова. Богато одаренный природою beaver trapper, которому было тесно не только в родном Великом Устюге, но и в Енисейске, куда поехал искать счастья, он долго жил и умер в Усть-Куте. Здесь он занимался то земледелием, то заводил солеварни; но мирные занятия были ему не по душе. Как только в 1649 г. прошел слух про неведомую большую реку на востоке, про Амур, Хабаров стал ходатайствовать у якутского воеводы «позволить ему, Ерофею, идти на своем коште, с охочими людьми, и государевым счастьем тамошние народы покорять и ясаки с них брать».
    В Усть-Куте был сформирован почти весь тот отряд «покрученников» (140 ч.), который покорил верхний Амур и победил не только ачан и дучеров, но даже полки китайских солдат, вооруженных пушками, ружьями и «пилартами». Некоторое время Хабаров был потентатом всего Амура. Имя его наводило, ужас на добродушных маньчжуров и монголов до самого Калгана. Но и у Хабарова был свой Бобадилья, какой-то «боярский сын Зиновьев», посланный на Амур для следствия. Он повез отважного авантюриста в Москву. Оттуда хотя Хабаров и вернулся в тот же Усть-Кут, но уже лишь в скромной роли «государева приказчика». На Амур посылать его опасались, не смотря на все просьбы Хабарова и посулы покорить Манчжурию [* Хабаров имел основание давать такие обещания. В Китае тогда происходила ломка государственного строя. Войска самозванца Ли-цзы были разбиты близ Бей-цзина (Пекина) и в стране воцарилась новая маньчжурская династия Дай-Цин, которая увела почти все регулярное войско из Манчжурии в Китай.].
    Сидя в Усть-Куте, Хабаров должен был видеть, как пропадают результаты его завоеваний: вскоре по нерчинскому трактату русский посол уступил Китаю обратно весь Амур.
    Быстро промчались мы по «городу» Верхоленску, едва заслуживающему название даже села, и в тот же день переправились по Лене, не шире здесь 100 саженей, в Качугу. Лед глухо трещал. По нем, во всю ширину реки, разлилась громадная глубокая наледь, через которую меня переправили в лодке. Десяток павозков спешно строились, чтобы поспеть и спустить их при «первой воде». Если от будущей транссибирской железной дороги будет проведена короткая питательная ветвь (Иркутск — Качуга), она соединит далекий Якутск с остальным миром. Хотя пароходы доходили лишь до Усть-Кута, но плоскодонные паровые суда могли бы подниматься гораздо выше.
   От Качуги леса исчезли окончательно. Пошла слегка волнистая, но совершенно обнаженная «Братская степь».
    Странно было после долгого путешествия по краям, где горизонт скрыт лесами или же хребтами, очутиться на открытой равнине. Всюду вдали, в стороне от дороги, виднелись разбросанные бурятские улусы. Они резко отличаются от якутских. Якутский улус разбросан на громадной территории. Это — целое колено, которое разделяется на несколько кланов (наслегов). Бурятский же улус это — отдельный род (аймак). Все юрты (аил) родовичей стоят друг возле друга и обнесены общим огородом из жердей. В стороне от юрт тянутся «утуги», огороженные громадные пространства, на которых зимой кормится скот. Летом буряты снимают здесь великолепное сено. Но что прежде всего бросается в глаза туристу при проезде через Братскую степь, — это шкуры «яманов» (козлов), вместе с головой и рогами, надетые на высокие шесты и выставленные у аилов (юрт). Это — все жертвоприношения многочисленным божествам бурят.
    Буряты или братские, как их называют русские, разделяются на живущих в Иркутской губ. (барга-буряты) и забайкальских или же монголо-бурят. И те, и другие вышли из Монголии, теснимые какой-то бродячей ордой «ниуча». Бурятские легенды говорят, что батырь Бахак Ирбан служил при дворе Сян-Хана, который приревновал его к своей жене и намерен был подвергнуть его жестокому наказанию. А Бахак Ирбан собрал бурят и повел их на север в страну Аган-цаган-хана. Здесь они встретились с якутами, которых вытеснили на север. Было это, вероятно, около XIII века. Тогда у них существовал еще обычай убивать стариков, достигших 70 лет, обычай, известный под названием ухэ-унгулхэ, т. е. глотание жира.
    Он состоял в следующем. Когда старику исполнялось 70 лет, он устраивал пир для всех рядовичей. По окончании банкета, старика или старуху заставляли проглотить пучок жира, вырезанный в виде длинной ленты. Некоторая часть этой ленты проглатывалась благополучно, а остальная, задерживая приток воздуха, душила глотавшего.
    Об исчезновении этого обычая буряты сложили несколько легенд. Все они сводятся к тому, что старик, которого сын пожалел убивать и прятал от родовичей в хобто (ящике), подал мудрый совет сыну и спас его, таким образом, от смерти.
    Все убедились, что и старики на что-нибудь нужны и уничтожили обычай ухэ-утулхэ [* См. Хаталовъ, «Легенда о прекращеніи обычая умерщвлять стариковъ», «Извѣст. Вост.-Сиб. Отд. Имп. Р. Геогр. Общ.», т. XIX, стр. 226.].
    Когда русские явились, буряты были уже вполне аборигенами края. Жестокости воеводы Перфильева заставили массу бурят убежать назад в Монголию, но они должны были вскоре возвратиться, так как из огня попали в полымя: в Монголии свирепствовал тогда хан Галдан.
    В настоящее время буряты разделяются на отдельные роды (аймаки), носящие название древних кланов (яган, т. е. костей, по-бурятски). До 1886 года известная группа аймаков составляла «степную Думу», во главе которой стоял наследственный тайша. Юрисдикция его была очень обширна. В 1887 г. начались реформы. Степные Думы остались лишь в Забайкальской области. Бурят же Иркутской губ. разделили на управы и родовые управления, соответствующие нашим волостям и сельским правлениям. Родовой суд хотя оставлен, но объем его юрисдикции значительно сокращен и приравнен к волостному крестьянскому. Покойный Щапов, который по матери был сам бурят, говорит, что из всех сибирских туземцев буряты всего лучше сохранили формы древней общины. Бедный бурят считает себя в праве требовать пищи и приюта у богатого; когда убивают животное, все приходят взять себе за трапезою равную долю, и хозяин между ними тот, кто последний прикладывается к яствам; даже железные украшения, которые молодые девушки заплетают себе в волосы, берутся без церемонии и без всякого вознаграждения у кузнеца общины, который продает свои изделия только посторонним лицам. Сбор хлеба на полях производится в пользу всех, и каждый берет, сколько ему надо, из общественного амбара.
    Общинные формы жизни выражаются не только в праздниках бурят (тайлаган), но и в общих охотах на зверей (зэгэтэ-аба), которые еще недавно устраивались каждые 8-12 лет. Охотой заведовал наследственный атаман (галша или губучи), пользовавшийся диктаторской властью. Все результаты общинной охоты делились потом поровну между всеми участвовавшими, как между взрослыми, так и детьми [* См. «примечания» на стр. 282.]. Любопытно то, что на крайнем северо-востоке, в Колымском округе, сохранился обычай, аналогичный бурятской зэгэтэ-аба, именно, черезовая ловля, о которой я говорил уже. При «черезовой ловле» добыча тоже делится между всеми участвующими поровну, несмотря на возраст. В настоящее время обычай зэгэтэ-аба, если я не ошибаюсь, выходит из употребления.
    На Братской степи снега уже не было. Пришлось из спокойных саней пересесть в тряскую повозку. Так как я был уже в дороге 19 дней, не зная другой постели, кроме саней, то я стремился скорее попасть в Иркутск... Мои интересы в этом отношении не везде совпадали с желаниями бурят-ямщиков. У них был какой-то праздник, или же просто им не хотелось, подниматься с постели и запрягать коней, в глухую полночь. На каждой станции мне предлагали заночевать. Приходилось быть красноречивым, чтобы убедить инородца, почему хочется скорее попасть в город. Труд этот немалый, если принять в соображение, что я не понимаю ни слова по-бурятски, а инородец, — по-русски. Напрасно толковал я ему по-русски, потом по-якутски (в смутной надежде, авось поймет язык того племени, которое предки его победили шестьсот лет тому назад); бурят махал руками и говорил «завтра». В отчаянии я крикнул: «дам хорошо на водку!». Фраза эта была волшебной: вмиг явились, кони. Правда, повозки были, в разгоне, так что пришлось удовольствоваться «кабриолетом», но все же я ликовал, потому что на другой день я должен был быть в Иркутске. Бурятский «кабриолет» это нечто особенное. Представьте два громаднейших колеса, соединенных осью, на которой прикреплена деревянная решетка в виде лестницы. Вот и весь «кабриолет». Трясет он ужасно. Каждый ком, каждая рытвина отзываются во всем вашем организме, как будто кто обрывает вам внутренности. Ночь была необыкновенно тихая и ясная. По всему небу протянулся «тэнгэрин-оёдол», т. е. «путь бурханов» (богов) [* Млечный путь.]. Где-то далеко вдали, в каком-то улусе заливались собаки... Мой бурят задремал, как видно. По крайней мере, лишь изредка раздавался его окрик на коней, а потом он склонял голову на бок, и слышался странный звук. И я никак не мог решить: храпит ли мой ямщик или же напевает свой национальный «ёхор». При слабом свете ночи выделилась в стороне странная форма «Шаманской горы», святыни бурят-шаманистов, к которой еще не так давно водили присягать инородцев, когда желали у них выпытать какое-нибудь важное показание...
    До начала XVIII века буряты, как и другие Тюркско-монгольские племена, придерживались веры хоро, известной у нас под названием шаманизма. Ее исповедуют, кроме бурят, остяки, самоеды, юраки, якуты, ламуты, тунгусы и пр. Со вступлением на престол династии Дай-Цин, шаманизм был введен в Китае под названием «тяо-шень». Он там не имел успеха; но упомянуть об этом важно потому, что в 1747 г. там был издан на маньчжурском языке устав обрядов шаманской религии, являющийся единственным печатным катехизисом древней религии монголов (катехизис этот есть в английском переводе). Постараюсь изложить вкратце сущность этой веры [* О шаманизме среди бурят существуют такие капитальные работы, как Дорджи Банзарова, Потанина, Хангалова, Клеменца и др. Что касается шаманизма у якутов, то об этом имеются весьма ценные работы гг. Приклонского, Серошевского и др.]. Миром управляет бесстрастное божество, «Дремлющий дух восьмигранной вселенной» по якутской терминологии (Ан-ия дайдын-аналлах-иччитя-алтан-торосколах-ангарыхся-тоён). Он не имеет никакого образа. Это — не жизнь и не смерть. Точных сведений о «дремлющем духе» мне не мог дать даже знаменитый шаман. Невольно приходит в голову, что это первые смутные абрисы абстрактного «Брамы», которого не может еще постичь темная мысль дикаря. Собственно миром управляет Эсэгэмалан-тенгри (плешивый отец) в бурятской терминологии или Юрюнгь-Аи-Тоён Тангара в якутской [* Вот полный якутский титул этого божества; Юрюнг-Аи-Тоен-Тангара-Юг-Тас-Олбохтох юсь юрюнгь кемюсь октяллях (т. е. Белый бог, сидящий на троне из белого камня, с тремя серебряными ступенями).]. Его нельзя ни прогневить, ни умолить, так как решения его непреложны. Обращаться, поэтому, к нему с жертвоприношениями и молитвами совершенно бесполезно (остяки называют это божество Торэм, самоеды — Нум, камчадалы — Кутка). Главнейшее божество, близко принимающее участие в судьбе человека, это — злой или, точнее, могущественный (древние монголы знали лишь поступки полезные и бесполезные, но не злые или добрые) дух. Якутское название его Улус-Ханнах-Улу-Тоён (могущественный, всесильный Бог) вполне показывает это понятие. Вместе с товарищем своим Арсын-Долай, родоначальником «семи улусов злых духов абагы» (шулмус по-бурятски), они насылают на человека и на скот его различные напасти и болезни. Вся суть религии «хоро» сводится к тому, чтобы найти средства, как бы умилостивить это грозное божество, причиняющее зло не потому, что мстит за дурные дела, а потому, что оно могущественно. Понятия о жизни после смерти очень своеобразны. К каждому человеку приставлены две «тени» (кюлюк). У обманщиков их три. После смерти человека эти «кюлюк» отправляются в «улусы абагы». Там на них возлагаются иногда обязанности конвойной команды: караулить какого-нибудь провинившегося абагы, которого Арсын Долай сажает «в железный амбар». Сам же дух человека превращается в странствующее существо — «ёр», невидимое никому, кроме шамана.
    В «среднем месте», т. е. на земле, этих «ер» видимо-невидимо. Можно было бы сказать словами Мильтона:
                                                  «Millions of spiritual creatures walk the earth,
                                                  Unseen, both when we wake and when we sleep.»
    Эти «ёр» являются верными помощниками злых духов. Они забираются в тело и внутренности людей и причиняют ревматизмы, гастрические и нервные расстройства и т. д. Кроме «ёров», в мире еще много злых, т. е. могущественных, божеств, которым доставляет высшее удовольствие мучить человека, портить его скот, рвать сети и снасти промышленников и т. д.
    Умолять божества могут лишь люди, отмеченные с самого рождения печатью особого духа-покровителя — шаманы и шаманки. В сборнике бурятских сказок, собранных г. Хангаловым, в сказке «Гургульдаин гурбун сысын», т. е. «Трое Гургульдаевых мудрецов», — шаманы говорят: «мы узнаем, что скрыто от всех людей; все, что спрятано, мы находим» (бутуйэ тахимда бурхэйэ намнахимда» [* «Записки В.-Сиб. отд. р. геогр. Общ.» т. I, вып. I, Иркутск, 1889 г., стр. 104.].
    Если среди них встречаются иногда сознательные обманщики, за то большинство их глубоко верит в свои силы и за свои труды не берет много. Духи очень недовольны властью, которою пользуются над ними шаманы, и всячески мстят им. «Наши господа (духи) сердятся всякий раз на нас, и плохо нам впоследствии приходится, но мы не можем оставить этого, не можем не шаманить», — так говорил г. Серошевскому один шаман («Как и во что вѣруютъ якуты», стр. 129). Всякий шаман обладает способностью принимать определенный «звериный образ» (иэ кэла) и в таком виде рыскать по свету. Этот «звериный образ» дается шаману его духом-покровителем (эмэхэт), который водит жреца во время мистерий по всей вселенной. Как происходит мистерия, я писал уже в других очерках. Светлым лучом в мрачном взгляде шаманизма на враждебную природу является единственное активное доброе женское божество, действующее без всяких корыстных целей. Якутский титул этого божества — «Воспитательница и мать-хранительница, соболезнующая госпожа создательница» (Итимьежилях-Аехсить иямь асынылах аисыт хатыным). В 1727 г. в Монголию явились буддийские миссионеры и обратили в буддизм забайкальских бурят и инородцев Тункинской долины. Буддизм смешался со старой верой. Было время, когда число буддийских монастырей (дацанов) достигало в Забайкальской области и на юге Иркутской губ. нескольких сотен. Теперь число их ограничено. Миссионеры ввели письменность среди бурят и перевели на монгольский язык с тибетского богослужебные книги. В настоящее время один из важнейших монастырей это — гусиноозерский, где живет и глава буддийской или ламайской веры в Сибири — бандидо-хамбо-лама. Там же находится громадная библиотека на монгольском и тибетском языках. Каждый год на праздник Майдери в монастырь собирается громадное число верующих. Богослужение производится с необыкновенною помпою.
    Якуты и буряты единственные инородцы в Сибири, которые не только не вымирают, но даже быстро увеличиваются в числе. Бурятам, однако, предстоит более светлое будущее, чем их давнишним неприятелям. Это даровитое и живучее племя охотно учится и выделило уже несколько крупных ученых. Во главе их, конечно, стоит гордость всех бурят — Дорджи Банзаров, который, не смотря на университетское образование, остался и умер буддистом и был похоронен со всею помпою ламайской веры. Трудолюбие, способность, национальное самосознание будят оставляют самое выгодное впечатление у туриста.
    На двадцатый день пути я был в Иркутске. Я отвык от вполне европейского города, поэтому красивая Большая улица, по которой мчался я, произвела на меня поражающее впечатление. Был прелестный весенний день. Я чувствовал, что мое обветренное, коричневое от действия погоды лицо, мой уродливый малахай и чукотская кухлянка составляют дикий контраст с разряженной по последней моде публикой, толпившейся по деревянным тротуарам. На меня оглядывались и долго провожали взглядами. Я со страхом ожидал, что вот-вот мальчишки с гиком помчатся за мной. К моему счастью, мне не приходилось заезжать в гостиницу, а прямо в квартиру знакомого. В моем костюме дикаря меня, пожалуй, и не впустили бы в гостиницу. Ах, вот наконец дом, где живет мой знакомый! Меня увидали из окна и бегут навстречу. Ну, скорее, надо сбросить азиатчину и принимать европейский образ!
                                                                            ПРИЛОЖЕНІЯ.
                                                                А) Общинная охота у бурят.
                                                                                (Зэгэтэ-аба).
    Судя по буквальному смыслу (зэгэтэ, росомаха, аба, облава), зэгэтэ-аба была вначале общинной облавой на росомах, которым, быть может, буряты придавали такое же значение, какое придают им теперь чукчи.
    Вскоре, однако, зэгэтэ-аба превратилась в общинную охоту на всякого зверя. Она продолжалась 40 дней. На зэгэтэ-аба собирались буряты нескольких родов. Меткие стрелки, руководившие облавами, воспеты в народном эпосе.
                                                                      «Гурбан голи толгоер
                                                                      Гурбан барин хатарлаб».
    («Он был великий охотник, руководивший стрелками в трех глубоких долинах») говорится о любимом бурятском богатыре в одной из героических былин.
    В зэгэтэ-аба участвовали иногда несколько тысяч человек, мужчин и женщин, взрослых и детей.
    Охотой руководили несколько распорядителей, «должности которых, говорит г. Хангалов, — будучи сначала выборными, потом, можно думать, превратились в наследственные [* «Извѣстія Вост.-Сиб. Отд. Имп. Р. Геогр. Общ., т. XIX, № 3, стр. 6.]. Главный распорядитель назывался галша. Его власть была, наследственная. Галше беспрекословно покорялись все охотники не только пока продолжалась облава. В числе главных лиц были также проводники (газарша). Отдельными частями зэгэтэ-аба руководили надсмотрщики (захулы).
    В определенное время все охотники сходились на известное место (тобша), газарши делили их на два отряда, выстраивали их длинной цепью, которая вытягивалась, охватывала кольцом лес, затем смыкалась.
    Выборные отвозили всю добычу к тобши, где происходил раздел. Здесь же правили суд над провинившимися охотниками. В виде наказания их лишали добычи или же переламывали над преступником стрелу, что считалось величайшим позором. Случалось, что сходились два зэгэтэ-аба; тогда дело часто заканчивалось кровавой схваткой, и победители возвращались не только с трофеями охоты, но и с пленниками.
    Во время зэгэтэ-аба молодые охотники знакомились с девушками и, с разрешения галши, заключались браки.
    Теперь общинные облавы, собственно говоря, уже не имеют прежнего значения, хотя, как говорят, кое-где они еще сохранились. Они уже не привлекают, во всяком случае, такого громадного числа охотников, как когда-то. В этих облавах принимают участие несколько родов, которые с давних времен делали их вместе. День сбора на облаву назначается на суглане (сходке). Начало облавы совпадает, обыкновенно, с новолуньем, так как предпринимать что-нибудь раньше у бурят считается грехом.
    На том же суглане, на котором назначается день сбора на облаву, выбираются также и распорядители зэгэтэ-аба: галша, газарша, захулы, лица, назначаемые для хранения и раздачи съестных припасов и т. д.
    При распределении добычи все участвующие получают одинаковую долю. Затравленного волка, напр., покупает один из участвующих, а деньги распределяются потом между всеми.
    У бурят бывает еще весною общинная охота на козуль (хашанга), которая мало чем отличается от зэгэтэ-аба.
    «Почти полное падение зэгэтэ-аба имело не маловажные последствия для бурят, — говорит г. Хангалов. — Во время прихода русских они уже не представляли из себя многочисленных, крепко организованных обществ. Сравнительная редкость зэгэтэ-аба не могла не ослаблять их отваги и мужества, — качеств, воспитываемых в их предках с раннего детства жизнью в лесах, борьбою со зверями, иноплеменниками и разными невзгодами охотничьей жизни
    Этим, между прочим, объясняется легкость их покорения казаками». («Извѣстія», стр. 23).
                                                              В) Торговля рогами изюбря.
                                                                          (см. стр. 246).
    Главная ярмарка бывает в Гуй-хуа-чене (в Монголии). Сюда приходят караваны с рогом из Нин-ся (туркестанский), из Калгана и Долон-нора (маньчжурский и из Урги, Улясутая и Хобдо. Высшим сортом считается маньчжурский рог; но его очень мало. Северный, т. е. сибирский среднего достоинства с шерстью пепельного цвета; туркестанский или нин-сяский считается самим плохим.
    Пара рогов лучшего качества (тишоу, по-китайски) продается рублей за 1000. Богатые люди в Китае дают в приданое за дочерью пару рогов, оправленных в серебро (см. Г. Потанин, «Ярмарка изюбр. роговъ въ Гуй-хуа-ченѣ». Извѣстія В.-С. отд. Имп. Р. Г. Общ., т. XX, № 4). Должно сознаться, что подарок крайне двусмысленного характера, на европейский взгляд, по крайней мере. Из рогов, как я говорил уже, китайцы приготовляют одним им известным способом возбуждающее лекарство.
    «В провинциях Гуан-тун (Кантон) и Гуан-си, — говорит г. Потанин, — где население живет в болотистых сырых местах, по словам китайских торговцев рогами, женщины не могут обходиться без этого средства; их организм расстраивается, появляются женские болезни».
    В китайских аптеках рог продается в виде порошка.
    В Гуй-хуа-чене, на главной ярмарке, продажа рогов изюбря обставлена многими, крайне любопытными подробностями. Там существуют при этом определенные обычаи (напр. аукцион), которым купец, какой бы он ни был национальности, должен подчиниться.
    Оптовым торговцам в Сибири фунт рогов обходится в 8-9 р.
    Уменьшение количества изюбрей в лесах и большой спрос на них вызвал своеобразный промысел в Сибири: приручение этих животных. Этим занимаются крестьяне в Верхнеудинском округе, Забайкальской области.
    В настоящее время (1894 г.) в двух волостях Верхнеудинского округа насчитывают до 600 полудомашних изюбрей, приносящих валового доходу около 25-30 тысяч рублей.
    Рога домашних изюбрей в продаже ценятся процентов на 30 дешевле «столбовых», т. е. снятых с животных, убитых на охоте. Все же промысел этот крайне выгодный. Пара рогов бывает весом фунтов в 60 (maximum) и стоит рублей 400.
    Сбываются эти рога («панты») китайцам, которые уже с весны задают крестьянам товарами по 4 р. за фунт. Выше всего ценятся сочные рога с легким нежным пушком, еще мягкие, с неповрежденной кожицей; для сохранения рога отваривают в соленом кирпичном чае и сушат их потом в тени. Отвар пользуется у сибиряков большою славою. Они его пьют от всех болезней [* См. H. В. Кириловъ, «Полуодомашненные изюбри въ Верхнеудинскомъ округѣ». «Извѣстія», № 4. Иркутскъ, 1889 г.).].
    /Діонео.  На крайнемъ сѣверо-востокѣ Сибири. С.-Петербургъ. 1895. 287 с./





Brak komentarzy:

Prześlij komentarz