Алексей
Никалович (Николаевич) Макаревский род. 17 (29) марта 1863 г. в Смоленской
губернии Российской империи, в семье священника (учителя).
В августе 1882 г. поступил в Харьковский Ветеринарный Институт, в 1883 г. вошел
в студенческую группу народовольцев г. Харькова. В 1887 г. был арестован и
заключен в Петропавловскую крепость, где просидел более года. 11 мая 1888 г. по
административному приговору за государственное преступление Макаревский был
отправлен на 10 лет ссылки и водворен в Бетюнском наслеге Намского улуса
Якутского округа Якутской области, где в течение шести лет занимался сельским
хозяйством, имел собственный дом, пять десятин земли, разводил небольшой
огород. Землю обрабатывал при помощи наемных рабочих, хлеб сбывал окружающим
жителям. В 1895 г. Алексею было разрешено переехать в Минусинский уезд
Енисейской губернии, где он отбыл два последних года ссылки, и в 1901 г.
возвратился в стены Харьковского Ветеринарного Института, который закончил в
1904 г. В 1906 г. он переводиться ветеринарным врачом в Тобольск, и
организовывает ветеринарное дело в Тобольской губернии. В трудах Тобольского
Губернского музея за 1907 год публикует свою работу «Значение оленеводства на севере
Тобольской губернии», а в «Вестнике ветеринарии» (№ 2 за 1908 г.) «Олень и некоторые наблюдения над ним». Совместно с
Петрушевским им была написана капитальная работа «Сѣверный олень – домашнее
животное полярныхъ странъ. (Опытъ изучения). Въ 2-хъ частяхъ. (СПб. 1909), а
также. «Эпизоотии оленей и борьба сними» (Тобольск. 1910.). В 1917 г Макаревский
стал доцентом Харьковского Ветеринарного Института по кафедре
диагностики внутренних болезней домашних животных и болезней птиц, а в 1920 г.
был утвержден профессором этого же университета. В 1925 г. Макаревский
перевелся в Белорусский Ветеринарный Институт, находящийся в Витебске,
профессором на кафедру диагностики внутренних болезней домашних животных.
Последние годы Алексей Макаревский провел в Москве, где и умер 15 октября 1942
года.
Аура
Вантроба,
Койданава
К ВОСПОМИНАНИЯМ А.
МАКАРЕВСКОГО И ВЕДЕНЬЕВА
Воспоминания
посвящены одному из интересных мало выясненных периодов в истории рабочего
движения (1882-1889 г.г.). В эти годы первые рабочие кружки Харькова, не
удовлетворяясь народовольчеством, самостоятельно, ощупью искали нового.
Не связанные с группой Освобождения Труда,
начавшей теоретическую борьбу с народничеством, хотя и знакомые с некоторыми
произведениями Маркса (Капитал, I том), они стояли на грани между
народничеством и марксизмом, отойдя от первого, но не придя еще к последнему.
Перазич, активный участник рабочих кружков
1888-1889 г., так характеризует эту эпоху: «это была пора теоретических
исканий, в связи с выяснившимся крушением народовольчества, период первого
размежевания в Харькове, ощупью, без знакомства с произведениями Плеханова,
намечавшегося марксизма и революционного народничества, делавшего попытки
увлечь за собою и бросить на путь террористической борьбы силы, накопленные
упорной работой пропагандистов в передовых слоях рабочего класса».
Из программы, принятой центральным кружком,
видно, что члены его — социалисты близки к пониманию классовой борьбы и роли
самодеятельности рабочих, и признают необходимой, как экономическую, так и
политическую революционную борьбу.
Террору программа обещает только
«содействовать, если цели террористической группы совпадают с целями кружка и
если он продуктивен — в данном случае, с точки зрения рабочей организации».
Главнейшими и ближайшими задачами кружок
ставил: 1) Приобрести, как можно более, сознательных сторонников среди крестьян
и рабочих. 2) Распространить, по возможности, более рационально критическое
отношение к существующему государственному и экономическому строю среди тех же
классов.
Из этих кружков вышел впоследствии ряд
организаторов соц.-дем. движения ряда городов юга России.
Воспоминания Макаревского особенно ценны в
части, посвященной описанию деятельности рабочих кружков, их объединения в одну
организацию и т. д.
Оба воспоминания, особенно Веденьева, в
значительной степени, выясняют картину переходной эпохи от народничества к
марксизму 80-х годов — период формирования элементов, подготовивших на местах
создание пролетарской партии.
Редакция
ВОСПОМИНАНИЯ НАРОДОВОЛЬЦА
ВОСЬМИДЕСЯДЫХ ГОДОВ
Революционный
Харьков в 1882-5 годах
Глава
I
1882 г. Мое поступление в Хар.
Ветеринарный Институт.
Студенческие
беспорядки. Революционно-настроенная молодежь.
В августе 1882 г. я поступил в число
студентов Харьк. Ветеринарного Института, по свидетельству зрелости (без
древних языков), из гимназии, так как мое семинарское свидетельство тогда не
давало права поступить в высшую школу. В Смоленской духовной семинарии я не был
затронут революционной пропагандой, хотя и там, под влиянием многих событий,
уже складывалась у многих определенная симпатия к революционной борьбе. С таким
настроением приехал я в Харьков. Мне было 19 лет.
Здесь весьма скоро я познакомился с
товарищами по курсу, уже имеющими определенный революционный опыт, — это были с
одной стороны, народовольцы — Ф. И. Иваницкий и И. В. Орлов, оба харьковцы по
средней школе, с другой же стороны — группа студентов из Казани, только что
принятых X.В.И., определенно народнического направления — Иордан, Яворский,
Шадрин и другие.
Эти первые знакомства определили дальнейшую
мою судьбу в Харькове. По темпераменту и настроению я определенно примкнул к
народовольцам, но в то же время сохранил навсегда лучшие отношения с товарищами
народниками, никогда не ведя с ними никакой полемики, они же были мои лучшие
личные друзья.
Полагаю, что я в этом составлял некоторое
исключение, так как в 1882 г., в особенности между революционной молодежью
обоих направлений, велась постоянная полемика, в которой я никогда не принимал
никакого участия.
Между тем, события развертывались с большой
быстротою, и не успел я, так сказать, еще войти в тон студенческой жизни, как в
ноябре неожиданно по всей России прокатились студенческие беспорядки.
Они начались в Казани, — не помню даже по
какому поводу, — там были уволены студенты, Харьковское студенчество решило
поддержать своих товарищей и требовать их обратного приема.
Одновременно начались сходки и у нас в В.И.
и в Университете (Технологии, института тогда еще не было). Для нас новичков
первокурсников, не обстрелянных еще в студенческой жизни, конечно, эти сходки
имели наибольший интерес, но и все революционно-настроенные старики-студенты
приняли живое участие в сходках и были нашими руководителями.
Конечно, все это скоро кончилось. Мы,
студенты-ветеринары, были отведены в полицию и там переписаны, потом до 100
студентов В. И. было уволено, причем первая категория (до 20 студентов) без
права поступления в высшие учебные заведения. Я попал во вторую категорию,
которой давалось право через год вновь ходатайствовать о приеме в высшую школу.
Таким образом моя студенческая карьера
довольно быстро оборвалась. Но я не поехал домой в Смоленскую губ., а остался в
Харькове.
Как и всегда, студенческие беспорядки
выделили боевое студенчество, и мы все перезнакомились. Среди студентов,
уволенных по I категории, выделялись А. Ф. Белоусов и Л. Ешин, высылаемые в
Луганск, а также Шаровский И.
Это были студенты III и IV курсов с
определенным революционным прошлым и они на нас молодых произвели весьма
значительное впечатление.
Белоусов и Ешин — оба народовольцы — потом
судились по Лопатинскому процессу в 1887 г. и были осуждены на поселение, — Шаровский
же, народник, скоро был арестован и административно выслан в Западную Сибирь. Я
с ним встретился уже в 1907 г. в Тобольске, куда он приехал выборщиком от Ишима
в I Государственную Думу.
Не сомневаюсь и теперь, что эти
старики-студенты сознательно шли на увольнение, зная хорошо, что их ожидает.
Шаровский был, как я потом узнал, одним из влиятельных товарищей среди
народнического студенчества.
Благодаря же беспорядкам я познакомился с
университетской молодежью и был привлечен к кружковой работе. Назову только
имена студентов, определенно захваченных революционным движением: Гольденберг,
Шварцман, Карп, Софья и др.
Скоро я получил предложение поехать на урок
на станцию Лозовую, чему весьма обрадовался и, если не ошибаюсь, уже в начале
декабря я туда и уехал, не теряя связи с Харьковом.
Так быстро закончился для меня первый год
студенческой жизни.
О жизни на станции Лозовой среди жел.-дор.
служащих мне нет оснований говорить, хотя я и там встретил оппозиционно
настроенную молодежь, и вспоминаю одного студента-технолога из СПБ, который
имел более связей с революционной средой, чем я.
Заканчивая воспоминания о 1882 г., я скажу
два слова о революционно-настроенной молодежи в Харькове вообще.
И в Университете, и у нас в В.И.
революционно-настроенное студенчество резко выделялось своим руководящим
положением среди всего студенчества. Тогда еще существовали студенческие
библиотеки и ими заведовали исключительно студенты-революционеры; точно также организация
студенческих балов была в их же руках, и я не видел никакой оппозиции со
стороны других групп студенчества этому преобладающему влиянию революционеров.
Я уже говорил, что в 1882 г. революционная
молодежь Харькова переживала несколько запоздалую, полемическую борьбу между
народовольцами и народниками и нередко устраивались подобного рода диспуты, но
о них я еще буду говорить в следующей главе.
Самой ходкой революционной литературой
тогда были издания «Народной Воли», напр., последние номера журнала, реже
встречалась народническая литература. Довольно в большом ходу была
гектографированная литература. Каких-либо прокламаций по поводу тех или других
событий я не помню, да их, кажется, и не было.
По большой случайности я привез в Харьков
исторические письма Миртова (Лаврова) и неожиданно они мне дали большую
популярность. Как оказалось, это была любимая книга для всех кружков
саморазвития, других же экземпляров этой книги или совсем не было, или было
трудно достать. На мою книгу всегда были кандидаты, покуда я ее в трудную
минуту жизни не продал (в 1883) в одно землячество чуть ли не за 10 р., цена
весьма высокая по тому времени.
Еще два слова о кружках саморазвития. Они
возникали и лопались с большою быстротою. Почти всегда ставились широкие,
невыполнимые по условиям места и времени, задачи.
Значительно большую роль в нашем развитии
играли тогдашние каталоги по саморазвитию, весьма добросовестно и полно
составленные. По этим каталогам значительно легче было расширять и пополнять
свои знания по общественным и экономическим вопросам.
На рождественских праздниках я приезжал в
г. Харьков и еще более закрепил свои связи с ним.
Глава II
1883 г. Вторичное поступление в Ветеринарный Институт.
Мои отношения к народническим и народовольческим
студенческим кружкам.
Прием в
Университет Петроградских студентов.
Мои занятия с
рабочими-народниками, а потом с народовольцами.
Народовольческая организация в Харькове.
Мое знакомство с нелегальными деятелями.
Нападение
на почту и убийство Бердичевского.
Народническая и народовольческая организации в
Харькове.
На ст. Лозовой я прожил до Пасхи. Окончив
занятия с моими учениками, я решил уехать на лето домой, тем более, что нужно
было заручиться благоприятным отзывом полиции, но по пути заехал в Харьков, где
прожил недели 3, еще более закрепляя свои связи с революционной молодежью. С
мая по август я прожил в деревне Смоленской губ. вдали от всяких волнений.
Возвратясь в Харьков, я проявлял большую
нервность в хлопотах об обратном поступлении в Ветеринарный Институт и
удивлялся философскому спокойствию моих друзей казанцев — Иордана и Яворского
по отношению к вопросу о приеме. Так как разнеслись слухи, что нас не примут, то
я подал прошение в Юрьевский Ветеринарный Институт и дня за три до приема в
X.В.И. получил оттуда уведомление, что я буду немедленно принят, и чуть не
уехал в этот тихий провинциальный эстонский город. Но я дождался заседания
совета X.В.И. и был принят обратно со всеми другими студентами II категории —
человек 60-70, насколько помню.
В Институте я уже не нашел своего
ближайшего товарища народовольца Ф. И. Иваницкого, уволенного по I кат., и наш
кружок почему-то не возродился.
Это обстоятельство еще более сблизило меня
с активным народническим кружком, в котором играл видную роль Иордан.
Очень скоро я получил от Иордана
предложение вести занятия с кружком рабочих и охотно согласился на это. Наши
Харьковские народники в это время не отличались большою конспиративностью и вот
я, по их совету, начал вести занятия с рабочими в своей крохотной студенческой
квартире. Ко мне явилось человек 8 рабочих разных профессий, но среди них
выделялась группа портных, во главе которой стояли двое рабочих: Соломон
Абрамович Бронштейн и Иван Дмитрович Веденьев, живой и поныне в Харькове, а
также рабочий жел. дорож. мастерских — Василий Иванович Соколов, давно уже
умерший. Все трое «Соломон, Ваня и Вася» имели стойкое социалистическое
мировоззрение народнического оттенка и отличались большою начитанностью. Как я
скоро узнал, со слов других рабочих: «Соломон и Иван читали Маркса», т.-е. том
I, который и тогда был в русском переводе в весьма ограниченном числе
экземпляров. Такая рекомендация весьма меня заинтересовала, тем более, что я не
только не читал, но и не видел еще книги Маркса. Все трое были, так сказать,
пестунами молодого кружка рабочих и приходили ко мне нерегулярно. Мои занятия
носили чисто учебный характер по истории и экономике. Я увлекался своим новым
делом и у меня установились чисто товарищеские отношения со старшей тройкой,
что, как мы скоро узнаем, имело большие последствия.
Но ведя, по поручению народников, занятия с
рабочими и имея самых интимных друзей среди народников-студентов, я все-таки не
вошел в народническую организацию, но скоро возобновил свои связи с активными
студентами-народовольцами.
Здесь необходимо указать на то, что в X.
Университет в этом году были приняты многие студенты Петроградского
Университета, уволенные по прошлогодним беспорядкам, и эти студенты-питерцы
очень усилили революционную группу студенчества. Среди питерских студентов были
лица большой инициативы и уже определившиеся революционеры. С ними-то я скоро
познакомился и близко сошелся. Среди народовольцев занимали наиболее видное
положение Ю. Д. Тиличев и В. Бражников, среди же народников я помню Пругавина
(брата писателя) и Кузнецова.
Кроме того и в Университете, и в
Ветеринарном Институте скоро выявилось много молодых студентов с определенными
революционными симпатиями, но о них я скажу позднее. Нужно добавить, что и
среди харьковского студенчества были уже партийные революционеры, стоявшие несколько
в стороне от молодежи, напр., в Университете — В. А. Гончаров, Яковлев и др., в
Ветеринарном же Институте — А. И. Зенкевич.
Мало-помалу выделилась революционная группа
в составе: Тиличева, Бражникова, Зенкевича, Орлова, меня и Э. Л. Улановской, о
которой так много говорит в своих воспоминаниях Короленко. Она после Пермской
ссылки оканчивала в Харькове фельдшерскую школу.
Скоро я познакомился, или, вернее, со мной
познакомились нелегальные революционеры, какие тогда были в Харькове, С. А.
Иванов (Шлиссельбуржец, его кличка была Василий Алексеевич), недоброй памяти
Петр Елько (Владимир Иванович) и др. От них скоро, приблизительно в октябре, я
получил большую головомойку за то, что веду занятия с рабочими в своей
квартире, подводя себя и рабочих. От меня потребовали, чтобы нашел другое
помещение для занятий с рабочими. Я вполне согласился с этим и прекратил
занятия в своей квартире, даже оставил ее, но зато оказалось, что найти другое
помещение было довольно трудно и мои занятия с рабочими-народниками понемногу
потеряли регулярность.
Теперь, чтобы были понятны дальнейшие
события, я должен сделать некоторое отступление и сказать о том, чему
свидетелем не был.
Летом 1883 г. боевая революционная
организация г. Харькова была потрясена до основания, благодаря предательству
Дегаева, о чем тогда никто еще не знал. В Харькове была арестована В. Н. Фигнер
(я ее не знал), Немоловский, типография, в которой находились Крылов
(Воскресенский), Осинская, скоро повесившаяся в Петрограде, в доме
предварительного заключения, и Чемоданова. Были арестованы и многие другие,
которые потом судились по делу Фигнер. Обо всем этом подробно описано Фигнер.
Как потом оказалось, Крылов был
революционер-авантюрист, человек беспринципный.
Он бежал из вагона, когда его везли в
Петроград, и это бегство скоро стало всем известно, создав вокруг его имени
незаслуженный ореол стального революционного бойца. Я ниже скажу почему я о нем
так непочтительно отзываюсь.
Все эти события, о которых мы скоро узнали,
нас всех очень волновали. Ходили полулегендарные рассказы о том, с каким
почтением относились жандармы к Вере Николаевне и я помню хорошо, как
добродушный полицеймейстер упрекал молодых арестованных товарищей за их
беспокойное поведение в тюрьме, говоря: «Вы бы брали пример с Веры Николаевны,
которая сидела в этой камере, и вела себя примерно». Из арестованных я видел
один раз только Немоловского (умер в Шлиссельб.), производившего обаятельное
впечатление на всех, знавших его, но мои друзья, напр., Яворский, знали В. Н.
Фигнер и, конечно, часто нам говорили о ней. Теперь уже приходится судить о
давних событиях и я должен подчеркнуть, что в то время никто на воле еще не
знал об измене Дегаева и даже боевые революционеры не знали, что они имеют в
своей среде крупного изменника.
Но, несмотря на эти провалы, которые были
почти роковыми для народовольческой организации, на юге, главным образом,
возродилась новая руководящая группа революционеров-народовольцев, получившая
потом название лопатинцев, и осенью 1883 г. Харьков был одним из опорных
пунктов этой организации. Мы, сравнительно молодые, не всегда знали об этом, но
прекрасно чувствовали, что около нас существует что-то более организованное и
каждый из нас понемногу вовлекался в конспиративную заговорщицкую работу.
Между прочим, мои занятия с
рабочими-народниками совершенно расстроились, а так как я был очень огорчен
этим, то мне в конце года поручили вести занятия с народовольческой молодой
группой рабочих, во главе которых стоял Андрей Филиппович Кондратенко, с
которым у меня скоро установилась личная дружба на всю жизнь. А. Ф.
Кондратенко, слесарь по ремеслу, сыграл весьма большую роль в рабочем движении
Харькова, о чем хорошо знают все старые рабочие. Он же принимал деятельное
участие в рабочих организациях Народного Дома в г. Харькове. Но о нем я еще
буду говорить дальше.
В то время «Андрей» был еще мало
образованный юноша, но преданный и верный товарищ. Мои занятия с рабочими
Андрея были несколько иного типа. Он постоянно приводил новых прозелитов и
часто приходилось нарушать регулярные занятия ради новичков, так что в конце концов
мы организовали две группы занятий. Более регулярные — с Андреем и 4-5
товарищами его, чисто учебного типа. Больше всего они любили историю. С
прозелитами же приходилось вести беседы на общие темы, стараясь более всего
узнать, с кем имеешь дело. Часто Андрей огорчал меня, приводя попросту
болтунов, которые более всего любили крепкие слова, к регулярным же занятиям
были совершенно не склонны.
Теперь я вел уже более конспиративно работу
и даже Андрей только через год узнал мою фамилию и мою профессию. К слову, для
молодых скажу, что тогда не было еще студенческой формы, следовательно, не
нужно было маскироваться, мой же типично русский, крестьянский вид, как мне
тогда говорили, вполне соответствовал моей роли учителя рабочих.
Еще одно замечание, быть может чисто
личного характера. К этому времени я уже стал партийным народовольцем, прекрасно
знал программу нашей партии («По основным своим убеждениям мы
социалисты-народники» — цитирую по памяти начало ее), но в своих занятиях с
рабочими я был весьма мало партийным и больше всего заботился об общем развитии
и о внушении им общих социалистических основ мировоззрения.
А между тем события бежали галопирующим
маршем. Неожиданно, кажется в ноябре, мы узнаем, что на Чугуевском шоссе было
сделано революционерами нападение на почту и что один из нападавших убит и
выставлен в одной из полицейских частей г. Харькова. Мы, студенты, ничего не
знали об этих событиях, они на нас нагрянули неожиданно и потрясли до глубины
души.
Убитый был узнан, он оказался нелегальным,
бывшим студентом Ветеринарного Института, Бердичевским, но я его не знал, да и
вряд ли он часто появлялся в Харькове, откуда он, года два тому назад, скрылся
и где его многие знали.
Это дело еще раз заставило нас подтянуться
и, быть может, отсюда началась полуконспиративная деятельность нашего кружка, о
котором я уже говорил. И это дало свои результаты. Несмотря на самые
неблагоприятные условия жизни, несмотря на существование Дегаева в Петрограде и
Шкриобы в Харькове (о нем ниже), мы не были задеты этим предательством и
продержались дольше всех. Почему-то даже новое предательство Елько, уже в 1885
г., только случайно и стороной коснулось нас, но об этом мы еще узнаем.
Теперь я должен коснуться условий жизни
революционного студенчества в 1883-84 уч. году, чтобы уже потом к этому вопросу
не возвращаться.
В 1883-84 уч. году в Харькове существовали
две сильные группы народников и народовольцев, а, поэтому, идейная жизнь
студенчества приобрела особый интерес.
Во главе народнической организации стоял
кандидат прав Моск. Университета, Юрий Алексеевич Бунин, весьма образованный,
хороший оратор и особенно блестящий полемист. Народники организовали свою
типографию и, кажется, осенью 1883 г. вышла печатная брошюра, как потом мы
узнали, Бунина об основах народничества, но точного заглавия ее я не помню. В
народническую организацию, кроме того, входили: И. Л. Манучаров
(Шлиссельбуржец), благородный и душевный грузин, по достоинству оцененный в
Шлиссельбурге товарищами, однорукий Ослопов, скоро арестованный и сосланный,
кажется, в западную Сибирь, Пекарский и
Чернявский — студенты-ветеринары, А. А. Макаренко и Заболуев, оба сосланные в
Сибирь, а также группа студентов, о которой я уже упоминал. Многие имена я уже
забыл и да простят мне за это товарищи.
О многих народовольцах я уже упоминал, и
здесь только скажу, что тогда же в Харькове жил нелегальный, под кличкою
«Никанорыч», все свое время отдававший умственному труду. Он был большим
знатоком социалистической и общественной литературы и был, так сказать лидером
народовольчества.
Кроме того, в Харькове было весьма много
молодежи и более солидной публики определенно социалистического направления,
без особого деления на партии. Упомяну о некоторых из них: чиновник Гурский, И.
В. Левандовский, Семен Левандовский, д-р Бекарюков, акушерка А. И. Белинская,
Березова, сестры О. И. и М. И. Кулябко. Среди студентов Ветеринарного Института
определились молодые революционеры: В. П. Денисенко, сосланный в 1887 г. в
Акмолинскую обл. и ныне живущий в Харькове, Лисовский (народник), Гельруд, А.
П. Шехтер, Цыценко, Н. М. Олтаржевский, сыгравший худую роль в деле Меримкина,
Сыцанко и др., о чем я еще буду говорить, экспансивный Вл. Ив. Мельников
(народоволец), скоро арестованный и сосланный в Якутскую обл.
Нередко стали устраиваться диспуты между
лидерами народничества и народовольчества. Со стороны первых чаще выступал Ю.
А. Бунин, со стороны вторых — «Никанорыч», и эти диспуты были весьма
поучительны для молодежи. Иногда собиралось до 30 и даже 50 человек.
Кроме того, в этом же году нередко
устраивались вечеринки под видом чьей-либо женитьбы и т. п., цель которых была
сплочение студенчества в более тесную семью, к тому же эти вечера давали и
некоторые средства для тюрьмы и на другие нужды.
Вспоминаю, что дня за 2-3 перед нападением
на почту была такая вечеринка, на которой появилось несколько совершенно
незнакомых нам лиц, потом указывали, что это были нелегальные участники
нападения и многие строго осуждали их за эту неосторожность.
Между тем, совсем неожиданно для меня
подкралось время обязательных занятий в анатомич. театре и сдача первых
экзаменов. Я очутился между Сциллой и Харибдой и хорошо помню как надо мной
подсмеивался Иордан, когда я сдал первый экзамен по анатомии. Но я закусил
удила и, не ослабляя своей революционной работы, напр., занятий с рабочими,
успел сдавать все экзамены.
На какие средства я жил в первые месяцы
этого учебного года, что-то не помню, но денег из дому я почти нс получал. В
декабре я получил сперва временный урок в прекрасной семье военного следователя
с платой 15 р. в месяц, скоро же этот урок стал постоянным.
Так благополучно закончился для меня этот
гражданский год.
Глава III
1884 г. Убийство предателя рабочего Ф. Шкриобы.
Арест народников
(Иордана, Манучарова и др.) и их типографии.
Объединение
рабочих народовольцев с народниками.
Особенности жизни
народовольческой организации этого года.
Открытие
Харьковской Общественной Библиотеки.
Арест
Гончарова и молодых народовольцев.
Предательство
Олтаржевского. Арест некоторых народников.
Деятельность
нашей группы и других народовольцев.
Нелегальные.
Общество помощи ссыльным и заключенным.
В самом начале 1884 г. (8 января), все мы
были поражены убийством одного из народнических рабочих — Фед. Шкрябы (или по
жандармским документам Шкриобы), сидевшего в тюрьме в 1883 г. Как потом
оказалось, он был убит будущим шлиссельбуржцем П. Л. Антоновым, по приговору
партии Народной Воли за то, что был предателем, о чем документально было узнано
от «раскаявшегося» Дегаева. По какой-то случайности я не знал Ф. Шкриобы и,
вообще, он не был популярен в Харькове, но, как оказалось, он пользовался
доверием таких прекраснодушных людей, как Иордан и Манучаров, знал, что в
квартире Иордана находится типография. Шкриоба был убит за городом, там, где
теперь Рашкова дача, среди бела дня по дороге на Сабурову дачу и весть об этом
весьма быстро разнеслась по городу.
От И. Д. Веденьева я узнал такие
подробности о Шкриобе. Он был арестован, вероятно, в начале 1883 г., по какому
поводу Веденьев не помнит. К осени Шкриоба, находясь под арестом, был переведен
в больницу. Но в дни нападения на почту (ноябрь 1883 г.) и розыска нападавших,
рабочие видели Шкриобу на извозчике где-то, около Мордвиновского переулка.
Потом его скоро выпустили и он не мог дать удовлетворительного объяснения,
зачем он был на извозчике, считаясь еще в тюрьме. И. Д. Веденьев говорит, что
он видел Шкриобу в последний раз 6 января, во время крестного хода. Они оба
были у рабочего-социалиста Козьмы Ефимовича Свищова, и вместе ушли. Шкриоба
долго провожал И. Д., чем даже раздражал его, так как он считал это не
конспиративным.
Я хорошо помню, как негодовал Ив. Ас.
Манучаров, не мирясь с предательством Шкриобы, но ему скоро пришлось в этом
убедиться, так как жандармы поспешили арестовать народническую типографию в
квартире Ник. Вл. Иордана, Старо-Московская ул., д. № 29, о которой знали от
Шкриобы. Я бывал в квартире Иордана, но, вероятно, много ранее этого времени,
так как о типографии я не знал. Из сохранившихся документов дознания я впервые
узнал, как богато была оборудована эта типография и как много было забрано в
ней литературы и рукописей. О некоторых из них я упомяну ниже, теперь же скажу,
что согласно показаниям жандармов, Иордан был забран с револьвером в руке
(браунинг) и даже со взведенным курком. Он держал руку в кармане, когда входили
с обыском, и полицейские поспешили схватить его за руку. Таким образом по их
записям, они избежали вооруженного сопротивления. Зная спокойный и решительный
характер Иордана, я что-то сомневаюсь, чтобы так все это было, кроме же того
утверждаю, что о попытке со стороны Иордана оказать вооруженное сопротивление,
никаких слухов не было, хотя мы вели с тюрьмой деятельное сношение. Как бы то
ни было, по акту значится, что у Иордана в квартире было найдено 3 заряженных
револьвера и, будь там экспансивный Ив. Асланов. Манучаров, вероятно, дело окончилось
бы боем. А, между тем, Манучарова взяли во дворе, когда он шел к Иордану. При
обыске у него нашли нелегальную литературу и, между прочим, прокламацию от
Южно-Русской боевой дружины по поводу убийства Шкриобы. Прокламация эта, как я
помню, была печатная, но, конечно, она была напечатана не в типографии Иордана.
Скоро был арестован и сожитель Иордана по
квартире, Дмитрий Иванович Ослопов, практикант на Дергачевской ферме. При
обыске его не было дома, в его комнате также нашли разные типографские принадлежности,
напр., очень много типографской краски.
Одновременно с этим был произведен обыск в
квартире А. А. Макаренко, активного, и весьма деятельного народника, но его
дома не оказалось, напротив, в ней пил чай студ. Петровско-Разумовской Академии,
бывший Харьковский реалист, приехавший в Харьков на праздники, Пав. Лазар.
Заболуев и его арестовали [* Макаренко жил в квартире или доме родных Заболуева.].
В квартире этой было найдено много нелегальной литературы, но Ал. Ал. Макаренко
задержан не был, он скрылся, перейдя в нелегальное положение. Скоро Макаренко
уехал в Москву и поступил в типографию наборщиком, ведя пропаганду среди
рабочих. Он был арестован только года через два в Кременчуге и был сослан на 5
лет в Вост. Сибирь, где приобрел большую популярность, как
этнограф-исследователь.
Я позволил себе сделать такое отступление,
так как говорить о Макаренко я уже не буду в этой статье. Между прочим, его
бегство из Харькова доставило и мне некоторое огорчение. Молодежь естественно
путала Ал. Макаренко с Ал. Макаревским и не раз я слышал удивленные
восклицания: «А вы все еще не уехали из Харькова, ведь вас же тут знают,
уезжайте». Было произведено еще несколько арестов, напр., Бекарюкова, Кировой,
Красносеровой, но часть народников (Ю. А. Бунин и др.) поспешили уехать из
Харькова, да жандармы видимо и не хотели большого шума в связи с убийством
Шкриобы. Они поспешили только захватить типографию, где нашли, действительно,
богатую добычу. Список забранной литературы, рукописей и т. п. у Иордана весьма
велик [* Для характеристики времени, укажу только на
более характерные брошюры и рукописи: отпечатанная брошюра «Несколько слов о
прошлом русского социализма и о задачах интеллигенции», «Объяснитсльная записка
к программе Народной партии», рукопись «Сибирские реки, этапы и тюрьмы».
(Полагаю, что эта рукопись так и погибла), рукопись «Французская революция
XVIII века», рук. «Потребление и производство», рук. «Якутская обл. и Забайкалье»,
рук. «В момент революционной борьбы», много материала типа прокламаций и
листовок, при чем часть на украинском языке. В квартире же Макаренко нашли
отгектографированную брошюру «Что такое заработная плата и как она
определяется», при чем в дознании имеется такое пояснение — «Это есть
популяризация идей, изложенных в капитале К. Маркса». «Социализм и политическая
борьба» Плеханова — 1-й выпуск «Библиотеки современного социализма».
Предисловие помечено 25 октября 1883 г. „Манифест коммунистической партии Карла
Маркса и Энгельса», изд. „Русской революционной социалист. библиотеки», «Чего
хотят социалисты» — брошюра, напечатанная в тип. народников т. Иордана и
помеченная 1883 г.]. Этот арест в связи с убийством Шкриобы расшатал
революционное народничество, более же спокойные и тихие притаились и об них мы
узнаем только уже в 1886 г.
Такое положение дел имело большие
последствия для рабочего движения в Харькове и вот почему: активные рабочие, уже
известные нам в виде тройки: «Ваня, Вася и Соломон», потеряв связь с
интеллигентными народниками, разыскали меня и вошли со мной, как теперь
говорят, в полный контакт. Очень скоро я познакомил их с Андреем Кондратенко и
как-то само собою образовалось такое активное ядро рабочих-социалистов: И. Д.
Веденьев, С. А. Бронштейн, А. Ф. Кондратенко, В. И. Соколов, мой любимый ученик
Я. С. Рябоконь (портной), с народовольческим оттенком, и Степан Крутиков,
красивый блондин которого скоро забрали в солдаты и впоследствии он был сослан
в Хабаровск за пропаганду среди солдат.
Никакого вхождения Вани, Васи и Соломона в
народовольческую организацию не было, но как-то само собою случилось, что они
сблизились с рабочими народовольцами. При таких условиях кончался учебный год,
причем только теперь окончательно организовалась и приняла уже совершенно
конспиративный характер наша группа в составе: Теличеева, Бражникова, меня,
Зенкевича и Улановской, иногда она пополнялась другими лицами, уже по
кооптации.
В это же время в Харьков все чаще и чаще
стали появляться другие активные революционеры-народовольцы, чаще всего
нелегальные, напр., Ясевич, Бартенев (рабочий), Лебедев (рабочий), называю их
настоящими фамилиями. Антонов (Кирилл) также стал частым нашим гостем, не
говоря уже об Елько и Иванове.
В эти же месяцы я сблизился с В. А.
Гончаровым, студ. 3 курса, медиком, входившим, как потом оказалось, в
центральную организацию Народной Воли.
Необходимо упомянуть еще несколько имен,
определенного революционного направления: Кервели, ветерин. врач, французский
подданный, владелец книжного магазина, его скоро выслали в Париж, Голубева,
Крупянский, вольнослуш., Кржановский, вольнослуш. (был арестован), сестры
Ратнер, Клюге Адольф и многие другие.
Я как-то до сих пор не нашел времени и
места сказать еще об одном характерном событии, оказавшем влияние на жизнь
всего Харькова. Я даже не помню было ли оно в конце 1883 г. или, что вернее, в
самом начале 1884 г. Как бы то ни было, чиновник Гурский, народоволец по
взглядам, вместе с Хр. Алчевской, весьма известной и тогда в Харькове
общественной деятельницей по народному образованию, организовали группу лиц,
которая должна была озаботиться об открытии общественной библиотеки в Харькове.
Тогда таких библиотек почти не было и только в некоторых провинциальных городах
они уже существовали, напр., насколько помню, в Дорогобуже, Смол. губ., в
Череповце, Новг. губ. Намечалось, что библиотека будет в руках революционеров.
Гурский и Алчевская созвали первое организационное собрание, на которое были
приглашены 3 студента университета: Гончаров и двое других, фамилий которых не
помню, и 3 студ. Ветеринарного Института — А. Зенкевич (ныне умерший), И. Орлов
(живет в Харькове) и я. Два раза мы собирались в квартире Хр. Алчевской на
Рымарской ул. На собрании, кроме указанных лиц, было еще 2-3 человека из
общественных кругов г. Харькова, если не изменяет память, учитель гимназии
Иванов, фамилии других забыл. Был выработан устав общественной библиотеки. На
втором собрании признали, что так как студенты, как учащиеся, не могут быть
учредителями библиотеки, то мы должны были уполномочить от своего имени двух
наиболее популярных профессоров быть учредителями библиотеки. Так мы и сделали.
Из Университета был намечен проф. Бекетов, из Ветерин. Института проф. Гордеев.
Я с Зенкевичем обратились к последнему с просьбой быть учредителем библиотеки,
при этом мы представили проф. Гордееву нашу просьбу в письменном виде с массой
подписей студентов. Дело с открытием библиотеки быстро двинулось и, если не
ошибаюсь, в самом начале 1885 г. она была уже открыта.
Когда я возвратился из ссылки и вновь
поступил в Ветеринарный Институт в 1901 г., то с большим удовольствием посетил
Хар. Общ. Библиотеку в ее собственном роскошном помещении.
Весною, в марте, апреле и мае, пришлось
усиленно сдавать экзамены и я уехал только в конце мая на родину, заложив на
осень, как выражаются студенты, только два предмета — физику и зоологию. Вообще
же экзамены прошли у меня весьма удачно, что дало мне возможность на II курсе
получить очень хорошую по тогдашнему времени военную стипендию — 25 рубл. в
месяц, благодаря которой, я, до конца будущего учебного года и моего ареста уже
не нуждался.
Каникулы я провел в тихой деревне
Смоленской губ., Вяземского у., где никакой
пропагандой не занимался, так как для этого не находил благоприятных условий,
хотя из литературы со мной кое-что было. Упоминаю об этом только потому, что
попытка пропаганды в деревне, как мы сейчас увидим, сыграла роковую роль для
Харькова.
Когда я приезжал в конце августа в Харьков,
то узнал печальную новость, что большая группа студентов была арестована по
разным губерниям и привезена в Харьков в тюрьму. 9-го августа были арестованы:
В. А. Гончаров, о котором я много раз уже упоминал, член центральной
организации, но не входивший в нашу группу, после же в разных городах Вас. Вас.
Гюльцгоф и его брат Виктор, Як. Меримкин, Юр. Крупянский, Арс. Н. Сиземский,
Ив. Ив. Гейер, Абр. Гольденберг, Мар. Ос. Сыцанко, сестра осужденного в 1880 г.
Ал. Сыцанко к ссылке в Сибирь, Мих. Яковлев, Лаз. М. Белинкин и Н. М.
Олтаржевский. Из всех этих лиц были скоро выпущены Яковлев и Белинкин, как
случайно арестованные, и Н. М. Олтаржевский, студ. Ветеринарного Института уже
по другой причине.
Как значится в сохранившихся документах по
этому делу, Олтаржевский был арестован еще 23 июля в Сквирском уезде, Киевской
губ., в связи с найденными там прокламациями. Очень скоро он дал откровенные
показания и не только назвал группу молодых народовольцев, о которой я тоже
упоминал и с которой он имел постоянные сношения в Харькове, но также Гончарова
и Гейера, которые не имели никакого непосредственного отношения к этой группе.
Быть может, первым поводом к такой болтливости была общая карточка, на которой
весной снялась эта группа, но, конечно, без Гончарова и Гейера, которого тогда
даже не было в Харькове. Мы, более старые, очень были недовольны таким
трогательным выражением дружбы молодых студентов. Олтаржевский сперва
разболтал, что такие-то (братья Гюльцгофы и др.) гектографировали разные
брошюры и распространяли их, потом в одном из следующих показаний сказал, что
литературу забирал обычно Гончаров, по предложению которого велась эта работа и
т. д.
Вот почему в августе были произведены
аресты в Харькове, Симферополе, Херсоне и других городах и все арестованные
привезены в Харьков.
При аресте у Гончарова нашли склад
народовольческой литературы, и много других вещей, напр., револьверы, части
типографии и т. д. Что же всего хуже, была найдена рукопись прокламации по
поводу убийства Шкриобы, писанная, как утверждает дознание, рукою Гончарова.
При таких уликах, Гончаров не отрицал, что он принадлежал к центральной
организации Народной Воли. Его изолировали совершенно от других и он, кажется,
сидел в арестантских ротах (ныне каторжная тюрьма на Холодной горе). В. А.
Гончаров был сильный и здоровый юноша, но скоро заболел в тюрьме, был перевезен
в больницу на Сабуровой даче, где и умер в начале 1885 г.
Олтаржевский также назвал нелегального
Дмитрия Никаноровича Сахарова (Никаноровича), который, по непонятной причине,
отравился морфием 11 мая 1884 г. на своей квартире на Москалевке, о чем я забыл
было упомянуть. Смерть этого нашего общего учителя и идеолога партии очень
огорчила всех нас.
Чтобы уже покончить с Олтаржевским упомяну
еще, что он назвал нелегального Елько, его бывшего товарища по гимназии, и
зачем-то указал, что этот Елько часто бывал у меня.
Слух о большой болтливости или даже о
предательстве Олтаржевского распространился в Харькове тотчас после того, как
его выпустили из тюрьмы уже в Харькове, в начале сентября, и это имело
следующие последствия.
Выпущенный из тюрьмы Чернявский (о нем я скажу
ниже), сообщил нам, что Сиземский, Меримкин и др. просили быть осторожными с
Олтаржевским, так как он много болтал и выдал их. Этот слух весьма смутил нас и
мы решили исследовать это дело. Было поручено мне и Ив. Вас. Левандовскому
сходить к Олтаржевскому на квартиру и побеседовать с ним по поводу его ареста,
не говоря, конечно, о том, что нам сообщили о нем.
Хорошо помню, что Олтаржевский был весьма
смущен, вернее, испуган нашим посещением и разговор у нас совершенно не
вязался, так что мы поспешили уйти с жутким чувством. Через дня два сам
Олтаржевский уехал из Харькова и, как впоследствии оказалось, перевелся в
Дерпт, где и окончил Ветеринарный Институт, а потом был ветеринарным врачем в
Минусинске, где я с ним и встретился, переведенный
туда в 1896 г. из Якутской области. Так как все то, что я теперь пишу, я
узнал только на днях из жандармских записей, до этого же никаких фактических
данных о его предательстве у меня не было, то я в Минусинске возобновил с ним
знакомство, часто бывал у него и даже ухаживал за ним, когда он заболел брюшным
тифом. В извещении в Департамент о его освобождении, говорится не только о том,
что он-де дал чистосердечные показания о других, но что также обещал и в
будущем «способствовать власти к дальнейшему выяснению лиц, вредных по своей
преступной деятельности».
Вероятно, наш с Левандовским приход напугал
его и он поспешил уехать в Дерпт, где все время студенчества вел себя весьма
уединенно, не заводя никаких знакомств с революционным студенчеством, о чем мы
имели тогда определенные сведения.
Из других арестованных по этому делу — Меримкин,
Сиземский, Гольденберг, М. О. Сыцанко, В. Гюльцгоф были административно высланы
в Вост. Сибирь и Степ. Ген. Губ. на 5 и 4 года, второй В. Гюльцгоф и Крупянский
были выпущены под надзор полиции, И. Гейер [* Уже по делу Лопатина по суду был выслан в Туркестан в
1887 г.] также каким-то путем вышел из тюрьмы без высылки.
В начале же сентября были произведены
аресты и среди народников более мирного направления: Чернявский, студент
Ветерин. Института, Рклицкий — вольнослушатель Университета и некоторые другие,
но все они были скоро выпущены без увольнения даже из высших школ. Чем были
вызваны эти аресты, я не помню. Но мы, оставшиеся на воле, подсмеивались, что
арестовывают по общим групповым карточкам, так как эти народники тоже весною
снялись на общей группе и остряки утверждали, что в тюремном коридоре были
прибиты две группы, чтобы выходящие на прогулку могли ими любоваться.
В это же время был арестован
рабочий-народник Хмара, знакомый Шкриобы. Он был выслан в Архангельскую губ.
Так печально начался учебный год, но мы,
оставшиеся в «живых», не опускали рук, а делали свое дело. 23 сентября ушли из
тюрьмы Иордан и Манучаров, о чем я расскажу в отдельной главе, так как это дело
требует к себе особого внимания.
В этом полугодии руководящая роль
арестованного Гончарова естественно перешла к нашей группе, и хотя мы считали
ее чисто местной, но понемногу уже в конце этого года нам приходилось вести
некоторые дела за пределами Харькова, сперва по поручению нелегальных, а потом
и более самостоятельно. В это полугодие я вел наиболее деятельные занятия с
рабочими и это было моей особенностью в деятельности нашей группы.
Наши сношения с нелегальной группой Сергея
Иванова были наиболее оживленные. Как раз осенью этого года вышел № 10 Народной
Воли и мы его усиленно распространяли. Заграничные издания Народной Воли
(Календарь и Вестник) стали получаться довольно исправно, точно также как и
первые издания Плехановской группы, кажется, уже тогда получившей название
группы Освобождения труда (Плеханов, Аксельрод, Вера Засулич и Дейч).
Среди молодого студенчества вербовались
новые прозелиты и организовывались новые кружки. Так как я вел уже более
уединенную жизнь среди студенчества, то я, помню молодых революционеров больше
из Ветеринарного Института: И. Тр. Цыценко, В. П. Денисенко, Гельруд (все трое
были сосланы в Сибирь), Гомберг, Кохман и многие другие.
Не могу не вспомнить о том, что я, так
наголодался за предыдущие два года, что когда нанял комнату с обедом за 15 или
16 рублей, то право же, как-то стеснялся съедать обед один и часто звал
какого-либо товарища пообедать со мною, тем более, что кормили меня очень
обильно и сытно. Конечно, с течением времени и я привык к своему благополучию.
Кажется в этом же году появился в Харькове
новый нелегальный, который скоро уехал в Сибирь, где в Томске при аресте
застрелился.
Это был весьма деятельный Вл. Иван. Бычков,
производивший на нас сильное впечатление. По всей вероятности Вл. Ив. Бычков
(его нелегального имени не помню), был в Харькове не осенью, а весною 1883
года.
Заканчивая этот год, упомяну еще об одном
побочном, но характерном событии, которое относится, кажется, именно к осени, а
не к весне. В Харькове организовалось Общество помощи ссыльным и заключенным,
по инициативе группы студентов-революционеров без особой партийной физиономии.
В организации этого общества приняли участие: М. И. Туган-Барановский, Тиличеев,
Бражников, я, Зенкевич, Меримкин и несколько других более мирных студентов,
фамилии которых я с трудом вспоминаю. Собирались мы обыкновенно в собственном
доме Туган-Барановского, уг. Подгорной и Черноглазовской ул. Когда Общество
организовалось, было постановлено написать каждому проект прокламации к Обществу,
чтобы выбрать из всех проектов наиболее удовлетворительную. Сказано, еще не
значит сделано, и на будущее заседание было принесено только два проекта — Туган-Барановского
и мой. У меня нет особого авторского самолюбия, но все-таки вспоминаю, что, к
моему удивлению, был принят мой проект с поправками, взятыми из проекта Тугана.
Так как М. И. Туган-Барановский реrsona gratissima, то, дабы кто-либо
не упрекнул меня в фантазии, так как-де Туган был в Петроградском Университете,
скажу, что он туда перевелся из Харьковского уже в следующем 1885/6 учебном
году.
Глава IV
Бегство из тюрьмы Иордана и Манучарова 23 сентября 1884 г.
Когда Харьковская тюрьма была заполнена
новыми арестованными и когда стало трудно изолировать друг от друга сидящих,
народники Иордан, Манучаров и Крыжановский, а также Клюге — народоволец,
следствие о которых было закончено, были переведены в общую камеру на Холодной
горе, где обычно не сидели политические.
Наружный фасад этой тюрьмы тогда не имел
окружающей его стены и окна этого фасада выходили прямо на холодно-горскую
дорогу. Вася Соколов тогда жил почти напротив тюрьмы через широкую улицу. Ваня
же Веденьев жил там же на Холодной горе на следующей Ильинской ул., где он и
теперь живет, д. № 30.
Благодаря такой счастливой случайности,
Вася и Ваня часто стали прогуливаться по улице около тюрьмы и их скоро заметили
Иордан и Манучаров, их друзья по воле.
В самом начале сентября, когда я еще,
кажется, зубрил физику, ко мне прибежал Вася и передал записку от Иордана, в
которой он просил передать в тюрьму лобзик и пилки, так как они решили бежать,
подпилив решетку окна. На свидание с ним тогда ходила только невеста Крыжановского,
очень наивная барышня, которую знал и я, и через которую решительно нельзя было
передать лобзика, так как при первом же допросе она могла назвать, от кого
получила его. Вася, между тем, уже купил лобзик и пилки. Последние он решил
передать, запекши их в булку, с невестой Крыжановского. Но как быть с лобзиком?
Вопрос который заставил нас весьма задуматься.
По счастливой случайности, накануне я был у
А. И. Белинской и встретился там с С. Г. Калитаевым, быв. студентом Петр. Раб.
Академии, отбывавшим воинскую повинность и окончившим юнкерское училище. Он
говорил, что он, как юнкер, завтра в 12 часов дня будет в карауле в
арестантских ротах, начальником караула. Он хорошо знал Иордана и мы просили
его выяснить, как они там сидят. К слову, Калитаев был мирный народник с
толстовским оттенком, потом почти всю свою жизнь он прожил в Толстовской
колонии в Кринице, где и умер в начале революции.
Но как передать лобзик через начальника
караула, ведь он не знал ни Васю, ни моей руки. После некоторого колебания, я
побежал к Белинской и получил от нее письмо к Калитаеву, с которым Вася и ушел.
Как потом рассказывал Калитаев, только
уступая неотступным просьбам Васи, рискнул взять лобзик, зашитый в холст, и,
действительно, передал его Иордану, когда заключенные возвращались с прогулки.
Чтобы все это кому не показалось чрезмерно фантастичным, добавлю, что я видел
этот маленький, из одной стальной пружины, лобзик у Васи, когда он пришел ко
мне, и сам удивлялся его изяществу и портативности.
Так началось это дело, а так как оно уже не
требовало дальнейшей организации, то мы трое (я, Соколов и Веденьев) решили
действовать самостоятельно, не впутывая в него организацию. Но, конечно, по
дисциплине, я сказал товарищам по группе, что затевается побег таких-то. Времена
были не болтливые, и у меня более не спрашивали подробностей.
Иногда, не только скоро сказка сказывается,
но скоро дело делается, и мы стали получать извещения, что дело подвигается
быстро. Большим неудобством наших сношений было то, что мы им писали 1 или 2
раза в неделю, пользуясь свиданиями, получали же от них записки через окно чуть
ли не каждый день и 20 сентября нас уже известили, чтобы мы подготовили бегущим
квартиры. Было решено, что выйдут из тюрьмы через окно сперва Иордан и
Манучаров, если же часовой не заметит, то за ними последуют Клюге и
Крыжановский. Дело, как видите, принимало не шуточный оборот.
Я поспешил предупредить об этом товарищей.
В это время как раз было полнолуние, погода стояла ясная, почему все товарищи
находили бегство в такое время нецелесообразным и просили меня задержать их до
темных ночей. Как раз тогда был в Харькове Г. Лопатин, он также советовал
подождать с неделю. Такой ответ я дал в тюрьму и не указал даже адресов, куда
должны явиться бежавшие.
Но, как я потом сам скоро убедился, одно
дело рассуждать на воле, другое сидеть в тюрьме, и наши друзья там страшно
волновались. «Уже старший подходил к окну и пробовал подпиленную решетку, к
счастью не в том месте, где она была подпилена» — так мне потом объяснял свое настроение
Манучаров. Кроме того, почему-то боялись перевода в другую камеру.
Как бы то ни было, но 23 сентября, кажется,
в воскресенье, я собрался с целой компанией в театр Кропивницкого — вдруг, уже
к вечеру, прибегает Вася и приносит записку от Иордана, в которой сообщалось,
что они сегодня бегут и назначили в оврагах на университетской земле свидание
на будущую ночь, прося квартир, первый же день они решили пробыть за городом.
Мне пришлось вновь извещать товарищей о грядущем событии, и все-таки, по требованию
конспирации, я попал в театр, хотя и ко второму действию. Это было очень
удачно, так как я там неожиданно встретил своего истинного друга П. Яворского,
который был также ближайший товарищ Иордана, и сказал ему о бегстве.
Часа в 2 ночи ко мне неожиданно постучал
Яворский и сказал, что Иордан пришел на их квартиру (ненадежную) и он отвел его
в квартиру студ. Щеглова (боюсь, что фамилию передаю не точно), который жил на
Криничном пер. близко около меня. Утром на свету я должен был пойти туда и условиться
о дальнейшем.
Потом на ту же квартиру Щеглова пришел
Манучаров, но уже при неблагоприятных условиях, а именно: Манучаров также
пришел на квартиру Шадрина Яворского, но Шадрин струсил и не пошел провожать
Манучарова, а рассказал, как найти квартиру Щеглова: на углу Клочковской улицы
и Криничного переулка. Но Манучаров перепутал и постучался не на том углу, ища
Щеглова.
Он услышал грозный окрик «и чего это вас
нелегкая носит по ночам, иди на другой угол, там твой Щеглов». Как потом
оказалось, Манучаров стучался в квартиру околоточного надзирателя, который
прекрасно знал гуляку по ночам, Щеглова.
Когда я раненько пришел к Щеглову, то, к
моему удовольствию, нашел двух вместо одного. Но с квартиры нужно было уходить,
так как можно было ждать обыска, и мы решили, что Иордан и Манучаров уйдут до
вечера во рвы на университетской земле, в 7 часов мы встретимся с ними в
условном месте. Я оставил Иордану запасные часы, предварительно сверив их со
своими.
К слову, через несколько часов полиция действительно
нагрянула к Щеглову, но квартира была уже пуста, на беду только Иордан в
торопливости забыл взять часы.
Теперь, пока Иордан и Манучаров волнуются
во рвах, расскажу подробности бегства.
Они сидели в угловой камере второго этажа
арестанских рот. Так как наружной стены не было, то тут всегда ходил часовой,
правда, по довольно длинному фасаду.
Часов в 11 вечера решили бежать, хотя луна
светила во всю. Первым вылез Иордан и стал медленно спускаться по веревке из
простыни. Но часовой оглянулся и закричал: «Куда, куда, убью, ей-богу убью»,
Манучаров на такой крик прыгнул прямо на землю и благополучно очутился рядом с
Иорданом, потеряв только фуражку.
Часовой окончательно растерялся и вместо того
чтобы стрелять, закричал, «караул», беглецы же бросились бежать и скоро
покатились под гору к вагонам. Они слышали запоздалые выстрелы, но среди массы
вагонов трудно было искать бежавших. Они пошли на Старо-Московскую улицу в
Ветеринарную Лечебницу Общ. Покр. Жив., где жил ветер, вр. Н. А. Шадрин, мирный
народник, и студент П. Т. Яворский, более активный народник, большой друг еще с
Казани Иордана.
Так хорошо было начало и только на половину
хорош конец.
Когда мы трое (я, Бартенев и Левандовский)
с большими предосторожностями пришли ровно в 7 час. на место свидания, то
никого не застали. Мы крутились там целый час, под конец жгли бумагу, кричали,
но все напрасно, и после 8 час. пошли в город, счастливо избежав казацкого
объезда. Мы заходили в Университетский сад, где намечали свидание с Иорданом,
но безрезультатно, и вот какая дикая неудача постигла нас здесь.
Спускаясь на Клочковскую ул. по Криничному
переулку, мы заметили под деревьями две тени. Так как мы знали об обыске у
Щеглова, а эти тени были у его дома, то мы быстро решили, что это засада и я,
как близко живущий, пошел в боковую ул., Бартенев же и Левандовский по
Криничному переулку. Между тем, тени эти были Иордан и Манучаров, которые без
часов потеряли представление о времени и очень рано вышли на место свидания.
Прождав нас с час, они решили, что со мной что либо случилось и пошли к
Щеглову. Последний был дома, сообщил им об обыске у него и побежал ко мне на
квартиру узнать в чем дело. Меня, конечно, дома не было, и вот, после его
возвращения, Иордан и Манучарон не решились более оставаться там и вышли из
дому в тот момент, когда мы трое спускались с горы. Естественно, они замедлили
свое движение, и мимо них прошло двое неизвестных, т.-е. Бартенев и
Левандовский, я же в это время шел боковой улицей.
Эта трагическая неудача имела своим
последствием то, что Иордана в ту же ночь арестовали в квартире молодого
ученого Шалашникова, Манучарова же мы все-таки приняли под свое более надежное
покровительство. Он через неделю уехал из Харькова и был уже арестован через
несколько месяцев, на улице в Ростове на Дону. При аресте он, как восточный
человек и в то же время мирнейший и любвеобильнейший, имея заряженный
револьвер, не считал себя вправе сдаваться с боевым оружием и, желая в то же
время произвести шум, чтобы город узнал об его аресте, разрядил револьвер,
стреляя в воздух, и только после этого сдался.
Но все-таки его обвинили в вооруженном
сопротивлении и по суду приговорили к смертной казни, которая была заменена 10
летней каторгой. Так как И. А. Манучаров сопротивлялся бритью головы и,
кажется, заковке в кандалы, то он был заключен в Шлиссельбург, где просидел все
десять лет. В. И. Фигнер, М. Новорусский и Понкратов
с большей любовью отзываются о Иване Аслановиче. После Шлиссельбурга Манучарова
отправили на Сахалин на поселенье. Сейчас уже нет в живых этого, поистине
святого человека.
Иордану побег не поставили в вину и он был
сослан на 5 лет в Верхоленск, где скоро и умер. Он всегда был слабого здоровья.
Только на днях мне говорил И. Д. Веденьев: «Много я видел хороших людей в своей
молодости, многих сильно любил, но Иордан всегда мне был особенно дорог, это
был какой-то не от мира сего человек». Когда же я ему сказал о том, что его
обвиняли в попытке к вооруженному сопротивлению, то он твердо ответил: «Это
вздор, если бы он захотел стрелять, то стрелял бы храбро и метко, без всякого
волнения, — не хотел он стрелять, потому и забрали у него заряженный револьвер».
С этим я вполне согласен.
Глава V
1885 г. Арест Э. Л. Улановской.
Аресты центральной организации
Народной Воли (Лопатина, С. Иванова и др.).
Значение
этих арестов для нашей Хар. группы.
Новые нелегальные в Харькове: С. А.
Лисянский, Б. Оржих и др.
Арест
П. Елько и его предательство.
Личные переживания.
Арест П. Л. Антонова и меня.
Этот гражданский год также начался провалами.
29 января была арестована Эв. Людв. Улановская с поличным. У нее нашли
литературу: «Народную Волю» № 10, только недавно вышедший в свет, Календарь
Народной Воли на 1883 г. и т. д. Вообще, она засела прочно, тем более, что при
аресте Лопатина в Петрограде, кажется, в конце минувшего года, был найден адрес
фельдшерицы Э. Улановской, или, быть может, запись этой фамилии. Между прочим, при
аресте Улановская вынула из-под крышки часов бумажку и проглотила ее. Полиция
немедленно пригласила врача, который ввел Улановской под кожу рвотное,
благодаря чему вместе со рвотой выделилась записка, которую могли еще прочесть:
на ней оказался адрес в Москву Складовской, или, как сперва прочли жандармы,
Фладовской. По этому адресу был произведен обыск и найдено мое шифрованное
письмо к Елько, посланное 21 января, о чем я узнал только при своем аресте, — в
связи же с этим в Москве была арестована В. Шефтель, получавшая письма по
данному адресу.
В самом же начале 1885 г. в Харькове
появился новый нелегальный, быв. студент Петроградского Университета, Саул
Абрамович Лисянский и прочно основался здесь, только изредка выезжая из
Харькова по разным поручениям. С. А. Лисянский был такой еще наивный и не
обстрелянный революционер, что даже наша группа воздержалась ввести его в свою
организацию. О печальной судьбе его мы скоро узнаем.
К концу 1884 и началу 1885 г. относятся
провалы народовольцев центральной Лопатинской организации. Кроме Лопатина были
скоро арестованы Салова, Якубович, Стародворский, Коношевич и др. Все это
создало большую растерянность среди оставшихся революционеров. Елько поспешил
куда-то уехать и также был скоро арестован в Петрограде. В это же время С.
Иванов (шлисельб.) и А. Н. Бах (живет и ныне) уехали за границу.
На воле остались Л. Ясевич, Антонов и более
молодые: Бартенев, Лебедев (скоро был арестован), Лисянский и некоторые другие,
а также появившийся в это время в Харькове молодой и экспансивный нелегальный
Б. Оржих. Так как, видимо, наша местная группа тогда являлась наиболее
организованной, то невольно мы стали центром, около которого собирались остатки
Лопатинской организации, это же ставило нас в весьма ответственное положение,
хотя мы такой роли себе еще не отводили.
Уезжая, Елько дал мне поручение отвечать на
некоторые письма и сообщать о них ему по Московскому адресу. Действительно, я
скоро получил письмо из Воронежа, весьма нас смутившее, так как требовался
срочный ответ по очень важному делу, а между тем мы такого ответа не могли
дать. К этому необходимо добавить, что аффективный Оржих уже тогда, видимо,
хотел стать во главе организации, а между тем мы в нем не чувствовали ни
достаточного опыта, ни достаточного авторитета. Но все-таки, как мы узнаем, он
скоро, опираясь на некоторых товарищей, выше его стоящих по интеллекту, с'умел
организовать одну из последних центральную народовольческую организацию, о чем
я еще буду говорить в следующем очерке.
Не нахожу нужным скрывать того, что Б.
Оржих как-то не умел ладить со своими ближайшими товарищами, и нам тяжело было
присутствовать при его враждебных отношениях, напр., к Бартеневу, чего ранее мы
совершенно не наблюдали среди нелегальных.
Так как теперь на мне лежало много
обязанностей по городу, кроме же того я считал себя уже не вполне чистым с
полицейской точки зрения, то я стал реже видеться с рабочими (но не с Соколовым
и Веденьевым) и с огорчением передал занятия с рабочим кружком А.Шехтеру.
Начинали и мы чувствовать, что на Харьков
обращено большое внимание жандармов — поэтому, на общем, так сказать,
соединенном собрании с нелегальными мы постановили, что нелегальные, по
возможности, должны разъехаться, хотя бы временно. Ясевич, Оржих и Бартенев
действительно уехали. Но по чьему-то распоряжению Антонов и Лисянский, не
только остались в Харькове, но и прочно основались. Это было большой ошибкой.
Кажется, в самом начале года судьба Иордана
и других была решена: Иордана и Ослопова отправили в Восточную Сибирь, при чем
перед отъездом Ослопов повенчался с М. О. Сыцянко — это был чисто тюремный
роман, так как на воле они друг друга не знали, — Крыжановского отдали под
гласный надзор, а Клюге, как немецкого гражданина, выслали в Торн, откуда он
скоро вернулся уже нелегальным и я видел его в Харькове до своего ареста.
Наконец, нас постигла еще одна беда, о
которой мы пока ничего не знали. Арестованный в феврале в Петрограде П. Елько
недолго выдержал и начал давать откровенные показания о своих товарищах. В
связи с этим его скоро привезли в Харьков для допроса местными жандармами.
Так как мы тогда имели самое деятельное и
хорошо организованное сношение с тюрьмой, то скоро не только узнали об этом, но
и вступили с Елько в переписку. Я хорошо помню два-три его письма. Они были
весьма унылы. Елько описывал ужас крепостного в Петрограде сиденья,
предостерегал нас от провалов и, вообще, тон писем был вполне приличный, но в
конце Елько спрашивал, жив ли Кирилл (Антонов) и где он, а также о других его
ближайших товарищах. Кажется, писал к Елько и сам Кирилл, а так как он был, как
говорят, «отчаянная голова»,. то он назначал свидание Елько, посаженному в
верхний этаж, окна которого были видны с проезда между двумя тюрьмами
(подследственной и пересыльной).
Так все неуклонно катилось и к моей личной
катастрофе. А между тем опять наступила весна и мне опять нужно было засесть за
книги, и теперь сам Иордан не подсмеивался бы над этим, так как мне нужно было
спасать свою стипендию, т.-е. право на безбедное существование.
Так как из песни слова не выкинешь, то
скажу и о том, что с привозом Елько возник вопрос об его освобождении, и
горячая голова Ив. Троф. Цыцанко, который стал пользоваться все большим и
большим доверием среди нас и был кооптирован в нашу группу, по крайней мере для
части дел, предложил весьма воинственный и безумный план, как вывести Елько из
тюрьмы. Мы этого, откровенно говоря, испугавшего меня тогда плана не
рассматривали, но решили запросить Елько, желает ли он бежать из тюрьмы и
получили отрицательный ответ с указанием на то, что его, вероятно, скоро увезут
обратно в Петроград. Так оно и случилось, в апреле он был туда увезен.
Вспоминаю об этом факте больше всего потому, что в данном случае Елько нас не
предал, так как он мог устроить отвратительную бойню, если бы согласился на
бегство, а потом сказал об этом властям и если бы план Цыцанко стал
разрабатываться. А я видел, как стал крутить свой татарский ус Тиличев и как
загорелись у него глаза от фантазий Ив. Троф. Он меня упрекал, сам же-де
рисковал убийством Иордана и Манучарова при их бегстве, а теперь не одобряет
рискованного плана.
Позволю себе сделать маленькое отступление
личного свойства.
Каким-то интуитивным путем я чувствовал,
что я уже обреченный, и, ходя по Университетскому саду, где любил зубрить
лекции, я сознавал, что не к чему мне уже зубрить, а между тем вольная жизнь
так и била ключом и во мне и кругом, ведь я тогда был в полном расцвете сил,
мне было 22 года.
Между прочим, чувствуя, что в Харькове я
уже достаточно нагрешил, я стал мечтать о том, что если успею уехать домой на
лето, то осенью переведусь в Дерпт, где и попытаюсь кончить курс и тогда уже
стану действовать во всю.
Быть может под влиянием такого настроения,
я как-то за неделю до ареста, встретив Антонова в саду и чувствуя, что ему в
Харькове несдобровать, потребовал властно, чтобы он уехал хотя бы на время, и
он, как казалось мне, вполне согласился со мною. Этот разговор мы возобновили
29 апреля, когда взволнованные поехали на Сабурову дачу, по дороге к которой я
с ним даже распрощался братским поцелуем, так как он меня уверял, что завтра,
послезавтра уедет обязательно. Но этому не суждено было быть, быть может
потому, что у Кирилла, этого могучего богатыря, возникал личный роман, который,
кажется, и посадил нас обоих в тюрьму так скоро.
До сих пор вспоминаю я также последний
перед арестом вечер на Основе, куда мы в доброй компании поехали на лодке
устраивать весенний пикник, числа 25 апреля, когда все уже было в цвету. Быть
может никогда уже за всю свою жизнь я не был так жизнерадостно настроен, как на
этой прогулке, и все, казалось, так улыбалось мне в жизни.
Тогда же мы решили устроить маевку 1 мая по
старому стилю, но я справлял эту маевку уже в тюрьме.
1 мая утром, часов в 12, я пошел на
Екатеринославскую улицу за своими фотографическими карточками и, возвращаясь
оттуда, проходя по Екатеринославскому Лопанскому мосту, к моему удивлению и
даже испугу, я увидел едущим на конке Кирилла. Мы узнали друг друга и
поздоровались только глазами, не кланяясь. Я свернул на Клочковскую ул. и скоро
почувствовал, как кто-то меня обнимает. Это был Антонов. «Куда и зачем идете?»
— «В Университетский сад». Но не успели мы с ним перекинуться этими словами,
как я почувствовал какой-то толчок и к ужасу увидел, что трое верзил схватили
Антонова и начинают шарить по карманам. Я знал стальную силу Антонова и был
уверен, что он смахнет с себя их и начнет стрелять, ведь он всегда ходил хорошо
вооруженный. В это время и меня слабо схватил подбежавший четвертый субъект,
более жалкого вида.
Было ясно по всей обстановке, что засада
назначалась для Антонова, я же явился, быть может, лишним придатком, так как и
сыщики, видимо, страшно боялись Антонова. Но он отдавался совершенно покорно.
Как потом я узнал, он в этот день чистил свой револьвер и оставил его дома еще
в разобранном виде, смазав нужные части; он был слесарь и знал это дело.
Антонова скоро увезли, а потом и меня повез
на жалком Ванько мой сыщик, все время крича «городовой», — видимо, он боялся
меня, да, по правде говоря, я был как будто покрепче его. Наконец городовой
явился и мы скоро очутились в центральной полиции, где я в последний раз в
жизни увидел Антонова и перебросился с ним двумя-тремя словами.
Теперь попытаюсь проанализировать, чем был
вызван наш такой необычный арест. В жандармском донесении значится, что полиция
следила за мною и решила схватить неизвестного, которого иногда видела со мною,
при этом по какой-то странной ошибке там значится, что нас схватили около
Пассажа на Университетской ул., а не на Сергиевской площади, что совершенная
ложь, и я не могу понять, чем она была вызвана.
Обсуждая события объективно, ясно можно
видеть, что сыщики кого-то ждали на Лопанском мосту, но меня там ждать было, по
меньшей мере, глупо, меня ведь удобнее всего было взять на квартире. Я ни на
одну минуту не сомневаюсь, что засада была приготовлена на мосту для Антонова,
я же для них явился полною неожиданностью. На основании этого, у меня давно уже
явилась полная уверенность, что о пребывании Антонова в Харькове сказал
жандармам Елько и они его усиленно разыскивали.
29 апреля, следя за мною, они видели
подозрительного человека, с которым я поехал на конке на Сабурову дачу и, кроме
того, они, вероятно, уже знали, что этот подозрительный человек спускается в
город по Екатеринославской ул. Вот почему они решили, наконец, устроить
настоящую засаду на мосту с достаточным числом сил и вот почему все «силы»
бросились на одного, предоставив меня какому-то слабому филеру.
Это убеждение созрело у меня и на основании
допросов жандармов, и в 1885 и в 1887 г.
Так кончилась моя вольная жизнь и мне
пришлось за четыре: месяца тюремной жизни пережить немало.
Глава VI
Первые дни ареста в 3 полицейской части.
Вооруженное
сопротивление С. А. Лисянского
и убийство
околоточного надзирателя Фесенко.
Перевод в Арестантские
роты. Суд над. Лисянским и его казнь.
«Попытка выкрасть тело
Лисянского» и стрельба по этому поводу.
Меня увозят в
Петропавловскую крепость и содержание там.
Возвращение в
Харьков и мое бегство из той же 3 части.
Когда кончились все мытарства с обыском и
первоначальным допросом, причем нас с Антоновым скоро изолировали друг от
друга, и я стал ждать с некоторым даже нетерпением перевода в тюрьму, порядки
которой я хорошо изучил и где я надеялся скоро вступить в связь с товарищами.
Но, к моему большому огорчению, меня отправили в Белгородскую часть, у
Белгородской ул., около, так называемого, Горбатого моста по Черноглазовской
ул. Там меня изолировали от других политических. Мое положение стало хуже.
Обдумывая события и ясно видя, что охотились за Антоновым или, как он успел назвать
себя, за Яковлевым, я решил выжидать дальнейших событий и попытаться доказать,
что я несчастная жертва печальных обстоятельств. Вот почему я, прежде всего,
решил говорить только о своих симпатиях к народникам, так как хорошо знал, что
революционером-то они меня во всяком случае считают. Но тут случилось
неожиданное событие, которое меня и испугало и взволновало, и которое оказало
на мои показания некоторое влияние. Через день вся часть загудела, как
муравейник, и я скоро подслушал рассказ о вооруженном сопротивлении Лисянского
и об убийстве надзирателя. Дело начало принимать худой оборот. Потом на
прогулке сопровождавший меня надзиратель горько жаловался на свою печальную судьбу,
которая и его может поставить в положение убитого Фесенко, причем он подробно
рассказал об этом убийстве.
На втором допросе я убедился, что дело мое
хуже, чем я думал, так как мне предъявили мое письмо, взятое еще в феврале, по
адресу Складовской, о котором я уже говорил. На основании этого я не стал
упорствовать и признал по карточке Лисянского, который-де иногда бывал у меня,
но кто он такой я-де не знал хорошо.
Как раз в эти же немногие дни, когда я
сидел в части, я составил довольно необычный план бегства, но я медлил
воспользоваться им, выжидая событий.
Но выжидать долго не пришлось, так как
через неделю меня повезли, к моей большой радости, в тюрьму, но, увы, только
провезли мимо нее и я неожиданно для себя очутился на Холодной горе в
арестантских ротах, куда сажали политических только в исключительных случаях. Дело
Антонова и Лисянского приняло такой громкий оборот, что меня решили, по
возможности, изолировать от других.
В арестантских ротах, кроме меня, сидел
только Лисянский, но с ним я никаких сношений не имел и не мог иметь, так как
он сидел внизу на противоположном конце тюрьмы за особым караулом, я же на
втором этаже.
Теперь об аресте Лисянского.
2 мая полиция с жандармами утром искала
пустую квартиру Антонова и приблизительно знала, что он должен жить где-то на
Холодной горе. Никаких его сожителей полиция не ожидала, но в предместье
города, на Рубановке по Елинской ул., полиция получила сведения, что один из
квартирантов, молодой человек, не ночевал дома, другой же дома и сейчас.
Полиция постучалась в эту квартиру, дверь открыл Лисянский, сожитель Антонова,
который, как я потом узнал, всю прошедшую ночь ждал Антонова и не спал, утром
же рано побежал в город, заходил к Тиличеву и спросил, все ли благополучно в
городе. Его успокоили, так как о нашем аресте еще, к сожалению, не знали.
Лисянский пошел домой и измученный заснул.
Так как постучала хозяйка, то он спокойно
открыл дверь и полусонный встретил неожиданных гостей.
Стали производить обыск и тотчас же
наткнулись на типографские принадлежности. Полиция (простые надзиратели) вела
себя так неопытно, что, не обыскав даже постели Лисянского, поспешила
приступить к составлению протокола. Лисянский, видимо, сознавая всю
безвыходность своего положения, неожиданно выхватил из-под подушки револьвер и
бросился к открытому окну. Стоявший ближе надзиратель Сизов отскочил, другой же
Фесенко из-за стола попытался схватить Лисянского и был убит на месте.
Лисянский был уже у окна, но в окне показался садовник и выскочить в окно
Лисянскому не удалось. В борьбе он еще раз выстрелил и ранил жандарма Булгакова.
Уже после всего этого, при более тщательном обыске, в квартире нашли 4 бомбы за
№№ 7, 8, 9 и 10. Лисянского увезли в арестантские роты.
Арест Лисянского, обнаружение в его
квартире типографии и бомб было полной неожиданностью для жандармского управления.
В связи с нашими арестами, были арестованы
на Сабуровой даче фельдшерицы — ученицы Елизавета Кац, Феодора Товбина и Вера
Черненкова, в городе же — студенты Шликкерман, Адольф Коргнольд, Михаил
Данилов, Александр Шехтер, о котором я уже упоминал, но так как все они (за
исключением Шехтера) не принимали непосредственного участия в революционных
делах, то скоро были выпущены и только Шехтер был выслан в Вятскую или другую
северную губ. Такие аресты еще раз доказывают, что за мной тщательно не следили,
так как в это время наша группа очень часто встречалась. Аресты фельдшериц были
связаны с нашей поездкой с Антоновым на Сабурову дачу и с тем, что я вызвал к
Антонову Кац и ее видели филеры, арест же упомянутых студентов был связан с
арестом Лисянского, напр.: студент Шликкерман был товарищ Лисянского по
гимназии, и была перехвачена переписка сестры Лисянского с Шликкерманом (его
выпустили ранее всех).
Вообще, за исключением ареста нас трех — Антонова,
Лисянского и меня, революционный Харьков особенно не был затронут, что
свидетельствовало о прочности нашей местной организации.
Антонова, между прочим, еще в начале мая,
закованного, с 5 жандармами увезли в Петроград.
Еще раз с особым удовольствием подчеркиваю,
что наши рабочие — Веденьев, Кондратенко, Бронштейн, Соколов, Рябоконь и др.,
сыгравшие такую большую роль в рабочем движении в Харькове, остались целы до
1889 г., несмотря на то, что принимали самое деятельное участие в революционных
делах.
Как видите, в тюрьме я очутился в весьма
тяжелых условиях. Меня изолировали совершенно, и скоро начали всячески терзать,
пытаясь связать меня с квартирой Антонова и Лисянского. Появилась в Харькове
восходящая звезда Петрограда — прокурор Романов и он вновь допрашивал меня, но,
правду говоря, все следователи как-то скоро теряли надежду что-либо узнать от
меня. Исключение составлял только начальник Харьковского жандармского
управления, полковник, если не ошибаюсь, Цугаловский, человек весьма недалекий,
который все требовал от меня какой-то особой откровенности.
Но временно и он оставил меня в покое, так
как все занялись Лисянским, судьба которого должна была решиться скоро, так как
он один был предан военному суду. 10-го июня его судили в Харькове и
приговорили к смертной казни.
К сожалению, я не имел никаких сношений с
Лисянским, так как у его камеры постоянно стояло два часовых и, кроме того, его
не выводили даже на прогулку. Я его видел в окно только один раз, когда
привезли из суда, и в последний раз, когда его вели уже на казнь.
Так как арестантские роты тогда
представляли тюрьму особого рода, со своими сравнительно простыми порядками, то
я имел, вероятно, довольно верные сведения о том, что Лисянский на суде
держался очень смело, говорил мало и произвел сильное впечатление на всех
присутствующих в суде. Сейчас же после суда меня стали уверять, что его
обязательно помилуют, а поэтому я не обратил особого внимания на то, что его
после суда перевели в противоположный коридор тюрьмы и посадили как раз в ту
камеру, где сидели еще так недавно Иордан и Манучаров и откуда они бежали.
Скоро появились отец и сестра Лисянского.
Они часто имели с ним свидания в его камере, а так как моя камера во двор как
раз была над дорогой из конторы тюрьмы в самую тюрьму, то я хорошо изучил лица
и отца и сестры Лисянского. Первый был благообразный старик еврей, с такой же
длинной бородой, как сейчас у меня, вторая была худенькая бледная блондинка
(сам Лисянский тоже был рыжеватый блондин). Отец и сестра часто носили
Лисянскому фрукты и сладости и я удивлялся, что все это разрешают передавать.
Прошло не более недели, как вдруг я узнаю,
что отец и сестра Лисянского уезжают и неожиданно из камеры Лисянского вынесли
подушку его сестры, так как-де ей она нужна в дорогу. Я почему-то и это
обстоятельство не признал за худой знак.
Уверен, что до последнего дня начальник
тюрьмы и его помощник не знали о предстоящей казни, так как это были люди
простые, и по их волнению, я бы, вероятно, также встревожился. Но как бы то ни
было, накануне казни 19 июня я лег спать совершенно спокойным.
Вдруг на свету меня что-то точно толкнуло,
я совершенно безотчетно подошел к окну и увидел во дворе странное движение:
проходят какие-то чиновники и все направляются влево за угол, к той части
тюрьмы где сидел недавно Лисянский. Я сразу все понял и, боясь, что меня у окна
заметят, стал осторожно смотреть из-за угла, выжидая событий. Виселица была
приготовлена в дворике по ширине тюрьмы, мое же окно выходило по длине, так что
я ее совершенно не видел, но вся публика, видимо, не помещалась в узком дворике
и толпилась, выдвигаясь из-за тюремного здания в большой двор.
Как оказалось, когда я проснулся, было уже
все готово, и возможно что топот ног людей, идущих в камеру Лисянского,
разбудил меня, во всяком, же случае, приблизительно минут через 10-20, я вдруг
услышал шаги по коридору и лестнице и по движению во дворе понял, что
Лисянского ведут. Так оно и вышло. Через минуту я увидел промелькнувшую тень
арестантского халата, почти бегом прошедшего у стены тюрьмы, а поэтому почти
мне невидного. Пробежав мое окно, Лисянский как будто оглянулся, не
останавливаясь ни на минуту, и тень его лица как будто в последний раз
промелькнула передо мной. Если бы он шел не под самыми окнами, то, конечно, я
бы его увидел лучше и может быть это вылилось бы в какое-либо аффективное
движение крика, или не знаю еще чего.
Но во все это время, по правде говоря, я
был в каком-то полуобморочном состоянии, на момент терял представление о действительности.
Помню, что как будто доносились какие-то звуки чтения приговора, а потом вдруг
раздался громкий прерывистый не, то стон, не то крик, резкий и неприятный, и я
заметил, что часть стоящих и видных мне отвернулась и отошла в большой двор. Я
понял, что все совершилось, и где-то притулился почти в состоянии безумия.
Далее, у меня сохранилось слабое воспоминание о том, что провели четырех
арестантов, видимо, чтобы убрать тело Лисянского, но я не видел, как проносили
гроб его и как убирали виселицу. Кажется, в стене на улицу была дверь и,
вероятно, этою дверью пользовались.
Как мне потом передавали смотритель и его
помощник, Лисянский спал, когда за ним пришли, но быстро проснулся и был
совершенно покоен. Он попросил дать ему несколько минут написать письмо отцу и
невесте Богоявленской. Ему дали 10 минут, но он их не использовал и написал
только несколько слов. Потом одел халат и взял с собой карточку, как мне
говорили, невесты.
У виселицы он также был спокоен, но все как
будто куда-то торопился. Когда он был уже на ступеньках эшафота, после чтения
приговора, он успел сказать несколько слов, которые мне передавали весьма
неточно. Насколько помню, он сказал: «Прощайте, умираю за родину незаслуженно».
— Эта фраза звучит несколько странно, но более точную фразу я уже передал в №
11-12 Народной Воли, где есть моя корреспонденция из Харькова о казни
Лисянского и о моем бегстве.
Еще мне говорили, что палач надел плохо
петлю, почему и раздался крик-стон Лисянского.
Когда доктор подошел определить смерть и
поднял рубашку, чтобы пощупать сердце, то выпала из-под рубашки фотографическая
карточка, как говорили, невесты Лисянского. В документах Лисянского сохранилась
какая-то групповая карточка гимназисток, или епархиалок, и не ее ли брал с
собой Лисянский?
Трудно мне дался этот день, но нужно быть
правдивым всегда, и я должен сказать, что весь день за мной ухаживали, как за
ребенком и арестанты уголовные и начальство тюрьмы. На прогулке меня возможно
дольше задерживали и ко мне подходили даже женщины из жилых помещений и о
чем-то говорили мне, жалея и меня, и особенно Лисянского.
К слову, я гулял не в большом арестантском
дворе, где всегда было много уголовных, а в больничном дворе, где были
больница, канцелярия и квартиры. Так кончился этот страшный и для меня день.
Тело Лисянского было похоронено за наружной
боковой стеной, где была глубокая канава, и вот Цугаловский, со свойственной
ему глупостью, вообразил, что революционеры попытаются выкрасть это тело.
Поэтому, он учредил у могилы особый караульный пост и это создало массу толков
среди арестантов и конвойных.
Здесь, чтобы было понятно дальнейшее изложение,
я должен сказать, что каждый день в арестантские роты в 12 час. дня приходила
из одного полка смена караула, причем караул устраивался в самом здании тюрьмы,
в особом помещении, в 12 же часов ночи приходила смена, так называемых,
конвойных уже из другого полка, назначение которой было сопровождать арестантов
на работы в городе. Эти конвойные помещались в жилом корпусе, где-то около
канцелярии. Таким образом, никакой связи между караулом и конвоем не было.
Между прочим, караул же (а не конвой) ставил на ночь стражу около больничных
окон, выходящих прямо в пустырь.
Прошло дней 10. Стали уже забывать о казни
Лисянского, но часовой на его могиле еще был и по-прежнему солдаты страшно
трусили стоять у могилы казненного.
Вдруг неожиданно вечером, часов в 10, я
услышал выстрел, как казалось у нас, во дворе. Первая мысль была, что кто-то
неудачно бежал, но вновь раздалось несколько выстрелов и вся тюрьма
заволновалась. Часовой у моего окна требовал, чтобы я не подходил к окну.
Скоро, кажется, и ко мне заглянуло начальство.
Что же оказалось? Стреляли часовые друг в
друга, вот по какому поводу: Часовой из караула, стоявший у окон больницы,
т.-е. с наружного, не арестантского двора, прошел далее, чем ему было нужно, и
его увидел конвойный часовой, стоявший на могиле. Последний испуганно закричал:
«кто идет?». Часовой караула, совершенно не зная о том, что учреждена стража на
могиле, поспешил к своему разводящему, который еще сидел вместе с тюремным
надзирателем у ворот и рассказал об окрике. Даже надзиратель стал уверять, что
там никого не должно быть, так как-де часовой с могилы снят. И вот часовой с
разводящим вновь показался в поле зрения солдата на могиле и тот опять закричал.
Произошел взаимный обмен любезностей, на
что часовой у могилы, ответил выстрелами. И те и другие думали, что
действительно пришли за телом Лисянского.
История вышла весьма дикая, но Цугаловский
уверял всех, что приходили за телом казненного и что произошла перестрелка между
пришедшими и часовым. В таком виде, кажется, это дело появилось и в местных
газетах.
После этого «похищения тела Лисянского»
опять скоро приехал ко мне Цугаловский и теперь уже открыто и настойчиво
потребовал, чтобы я указал всех товарищей Антонова и Лисянского. «Вы говорите,
что вы мирный народник, если это так, то вы должны показать всех опасных
террористов». Я молчал. «Ну тогда вас увезут в Петербург, а там умеют заставить
говорить». С этими словами Цугаловский ушел от меня.
Мне стало жутко, так как мы все тогда,
действительно, боялись и крепости и, вообще, Петрограда, где все проваливаются
и где провалы как-то всегда принимают неожиданные и худые формы. Провалился
Лопатин и его книжку, как тогда говорили, расшифровали.
Прошло, кажется, не более двух недель и
меня в половине июля, действительно, повезли в Петроград, как всегда,
совершенно неожиданно.
Дорога меня немного оживила, тем более, что
тогда часто были остановки.
В Курске я сидел часов 6-8 в жандармской
комнате, в Москве же я сидел чуть не двое суток в Басмановской части и в первый
раз за свое тюремное заключение переговаривался с товарищами; если не изменяет
память, тогда в Басманке сидел Гидеоновский.
Но Петроград приближался все ближе и ближе
и я страшно волновался.
Я все
гадал, куда меня посадят и боялся крепости более всего потому, что это должно
было означать, как я тогда ошибочно думал, что дело мое принимает плохой
оборот. К слову, в Петрограде я тогда еще не бывал.
С вокзала меня повезли в жандармское управление,
что меня обрадовало: я вообразил, что меня везут куда-то вроде полицейской
части. Но там я просидел только часа 3-4, меня даже не допросили, а только
посмотрели, так сказать, что-де за гуся привезли.
Отсюда меня повезли опять неизвестно куда,
но когда я увидел Неву и мы поехали через мост, я совершенно пал духом. Скоро
мы очутились у Иоанновских ворот крепости, как я успел прочесть и, как потом
мне говорил жандармский офицер через 2 года, я страшно побледнел.
Действительно, на провинциала, каким был я,
крепость должна была произвести страшное впечатление от всего, начиная с
невиданно постыдного обыска и осмотра тела, заглядывания в прямую кишку и еще
хуже.
Одетый в первый раз в арестантскую одежду,
правда, специальную для крепости, в синий суконный халат, я только теперь
почувствовал себя настоящим арестантом.
Крепость уже много раз описывали и я только
коснусь своих собственных пережитков, так как они имели большое влияние на мою
дальнейшую жизнь. От природы я, вероятно, не теряющийся человек, а поэтому и в
крепости, несмотря на то, что я все время сидел изолированный пустой камерой от
товарищей и ни с кем не перестукивался, я скоро, все-таки, ориентировался и
стал понемногу разбираться в окружающей обстановке, по разным неуловимым признакам
определяя, сколько сидит товарищей в крепости и иногда через книги узнавал
имена сидящих. Тогда сидели, главным образом, по делу Лопатина: Антонов,
Якубович, Салова и многие другие. Научившись по-немногу читать в книгах
таинственные записи, я нередко находил трагические заметки казнимых, напр.,
Суханова и других, от всего этого еще более веяло каким-то ужасом от крепости.
Тогда же я, между прочим, узнал, что недалеко от меня сидит Добрускина, о чем я
скоро передал ее отцу в Париже.
Вообще, сидеть в крепости мне было тяжело,
и вот я, не замышляя еще плана покончить жизнь самоубийством, все-таки, в
каком-то порыве самозащиты, не имея ничего под руками, стал вить веревку из
обрывков завязок кальсон, раза два совершенно выдергивая пояс из кальсон в самой
уже бани. Но и самую веревку было трудно хранить и она всегда была у меня на
теле, так как оставить ее в камере, идя на прогулку, было нельзя, ввиду
постоянных обысков камеры в отсутствии гуляющего.
Эта веревка чуть-чуть не подвела меня,
когда меня в конце августа снова повезли в Харьков и когда пришли в камеру за
мною и мне пришлось при страже переодеваться. Я даже не помню, как я успел
спустить веревку в кальсоны.
Здесь же, сидя в крепости, я приходил в
полное отчаяние, что не бежал из части, и называл себя разными нелестными
именами за свою нерешительность в первые дни моего ареста.
Против ожиданий, на допросах меня не
мучили. Между прочим, спрашивали о бомбах, но, видя мое нежелание отвечать на
эти вопросы и утверждение, что я ничего не знаю, особой настойчивости не
проявляли. Правда, однажды ко мне в камеру зашел прокурор Романов, о котором я
упоминал, но у меня даже не сохранилось в памяти, о чем он меня спрашивал, или
о чем «дружески беседовал», так как он был один и официального допроса не вел.
В крепости я просидел полтора месяца, как
вдруг неожиданно меня опять, числа 27 августа, повезли в Харьков, к великой
моей радости.
На дороге опять я был в Басманке и с кем-то
говорил через форточку, потом почему-то ночевал в Туле в части, где меня
чуть-чуть не съели клопы, и, наконец, утром 1 сентября я очутился в Харькове и
меня опять посадили изолированно в той же камере 3 части, где я сидел в мае. Я
был огорчен, что опять очутился один, но обрадован, что, быть может, мне теперь
вновь представится возможность бежать.
Как оказалось, параши в камеру не ставили и
теперь, а выводили в уборную во дворе части, откуда я еще в мае намеревался
бежать.
Но я был очень измучен бессонными ночами в
дороге и сознательно отказался от мысли бежать в этот же день.
От волнений и дум я не заснул почти и в эту
ночь, так что на утро 2-го числа я встал еще более разбитым. Кое-как я дождался
вечера, решив бежать. Но когда я пришел в уборную, то от волнений впал в
какое-то забытье и потеряв несколько минут, решил, что я и в этот день не могу
бежать. Зато, придя в камеру, я, усталый от всего пережитого, лег на кровать и
проспал, как убитый, до утра.
3 сентября я чувствовал себя уже более
бодрым и более спокойно готовился к бегству, решив, что или сегодня или
никогда. Я купил побольше хлеба, чтобы взять часть его с собою, кроме того, сэкономил
несколько копеек, выданных мне на пищу и имел у себя в кармане, кажется, 35
копеек. Но какой же у меня был план бегства?
Вот какой: В общей весьма солидной деревянной
уборной в углу двора с дверью, какую я мог закрыть, было такое большое
отверстие, что я мог в него спуститься, люк же уборной, как я убедился, не был
плотно закрыт, так что выйдя через него, я мог очутиться в саду уже за двором
части. Если бы даже полицейские что-либо заметили, им бы пришлось сделать
большой крюк, что бы очутиться в саду. Из сада мне было две дороги: первая
прямо через забор на Белгородскую улицу, вторая, пробежать сад и перейти реку
вброд или вплавь. Второй дороги я боялся, так как там я мог быть настигнут
стражей и предпочитал первую.
Я дождался, пока полицейские с солдатами
ушли в город в обход улиц, это было часов в 9 веч., и попросился в уборную.
Двое полицейских, как всегда, повели меня. Теперь я уже не медлил и, затворив
дверь на крепкий крючок, стал спускаться в яму. Она оказалась более глубокой,
чем я предполагал.
Я подвинулся к люку и был страшный момент,
когда я ощутил, что он закрыт крышкой, но, к счастью, это была только одна
половина крышки, вторая же была поднята и я быстро вылез из ямы. Я был
загрязнен более чем предполагал, но, уже по заранее намеченному плану, тотчас
поднялся на высокий забор, и здесь, к моему счастью, увидел неожиданное
препятствие. Двое пьяных писали мыслети по дороге и еще только подвигались к
тому месту, где я сидел на заборе. Времени терять было нельзя и я тотчас же
спустился с забора и побежал через сад к реке, что меня спасло, так как,
переходя реку почти по шею, я хорошо вымылся и без всякого шума и тревоги был
уже на огороде, по другую сторону реки. Я выжал пальто, визитку, в которых был,
выжал руками воду с брюк, недалеко от моста перескочил невысокую ограду огорода
и скоро очутился в сквере около почты, где снял ботинки и вылил из них воду,
так как они сильно хлюпали. На одну минуту присел на траве и прислушался, но
все было тихо, зато на душе у меня бушевала целая буря неудержимой радости.
Давно ли я был в крепости, давно ли мучился со своим планом в камере тюрьмы, а
теперь хоть на один миг, я свободен и эту свободу я сам дал себе.
Но радоваться было еще рано и нужно было
найти приют, ведь я был не новичок в этом деле и знал, как, почти ровно год
тому назад, искали в Харькове Иордана и Манучарова, меня же будут искать еще с
большей энергией, так как жандармы должны были давать весьма неприятные
объяснения перед департаментом полиции, откуда я только что был вытребован в
Харьков.
Избегая наиболее людных улиц, я вновь перешел
реку по мосту около электрической станции и прежде всего пошел на Немецкую ул.,
ныне Пушкинскую, к Исааку Когану, который жил у своих родителей, а,
следовательно, переменить квартиры не мог. Но зная, что всякая минута для меня
дорога, я за 20 коп. нанял первого попавшегося Ванько и поехал. Тут тоже я чуть
не попал в беду. Ванько попался с хорошей пролеткой с парусинным чехлом и вдруг
я увидел, что чехол мокрый от моего пальто. Я быстро расплатился с Ванько и
юркнул во двор квартиры Когана. К счастью, Ванько, не заметив мокрого чехла,
отъехал. Но, увы, семья Когана переменила квартиру. Стало хуже. Ведь меня
арестовали в мае и все студенты разъехались на каникулы, следовательно, все
квартиры переменены. Тогда я решил идти, хотя это было и рискованно, по месту
моего бегства, на Подгорную улицу к Михаилу Ивановичу Туган-Барановскому.
«— Дома ли студент Туган-Барановский»,
спросил я дворника.
«— Пожалуйте, К. И. только что пришли», был
ответ.
«— А Мих. Ив. дома».
«— Никак нет, они совсем уехали учиться в
Петроград», услышал я неприятный ответ.
Я знал немного и брата М. И., бывшего
гимназиста VIII класса, но тогда почему-то говорили, что брат М. И. совершенно
другого направления.
Кажется, это не правда, но все-таки я не
решился идти к почти незнакомому мне брату М. И. и ушел.
Близко отсюда на Садовой ул. жил Семен
Левандовский, народник украинского оттенка и я решил зайти к нему, но и его не
было дома.
Дело мое принимало скверный оборот. Я решил
пройти еще по самым студенческим улицам, надеясь кого-либо встретить, а затем
уже поискать, где-то далеко на Москалевке, Белинскую. Я прошел через Пушкинский
сквер, около Драматического театра и хотел по Мордвиновскому переулку быстро
спуститься на Клочки — тогдашний приют студентов. Но вдруг на углу Рымарской, я
заметил студента в пледе и с ним даму. Что-то мне показалось знакомым, я быстро
обогнал их, узнав же обоих, обернулся. Это были ветеринарный студент
Кузьминский и Михайлова, хорошо меня знавшие и сочувствовавшие нашей
деятельности. Раздался на всю улицу громкий крик Михайловой — «Макаревский»,
даже напугавший меня.
Как оказалось, мой личный друг студ.
Яворский, к которому мне разрешили написать из крепости, чтобы получить мое белье
и прочее, только что получил письмо из крепости, писанное дня за два до моего
увоза оттуда, и это письмо, пройдя все инстанции, только числа 2-3 сентября
было получено Яворским. Он об нем говорил Кузьминскому, а Кузьминский сказал
Михайловой. И вдруг я сам своею персоною явился перед ними. К счастью, квартира
Кузьминского была почти рядом на углу Мордвиновского пер. и я скоро там
очутился, рассказывая о своих приключениях. Кузьминский жил в студенческих
номерах в доме свящ. Левандовского, отца И. В. Левандовского, и здесь меня
прекрасно знали, так что оставаться ночевать я не мог. Быстро срезали ножницами
мою порядочную бороду и мы с Кузьминским пошли на Пески к одному товарищу,
фамилию которого, к стыду моему, я забыл. По пути мы даже расшалились и на Клочковской
ул. где-то купили великолепный арбуз. Упоминаю об этом затем, чтобы показать,
что все события шли чуть ли не быстрее, чем я теперь описываю.
В Харькове я пробыл целую неделю, хотя
полиция буквально перерыла весь Харьков, особенно студенческие квартиры.
Упомяну только о следующем оригинальном
приключении со мной в эти трудные дни. 4 числа днем я был уже в квартире
Гомберга, очень любимого мною студента Ветер. Института. Он и его сожитель
Кохман ушли по моим же делам в Институт и в Университет и я один сидел в
маленькой студенческой комнате, в Банном переулке, в доме, теперь разрушенном,
рядом с баней Ванефатова (тогда ее не было). Вдруг входит в комнату прислуга и,
глупо хихикнув, вышла, через минуту вошел околоточный надзиратель.
Я решил, что судьба моя кончена.
«— Извините, пожалуйста, скажите кто здесь
живет».
«— Гомберг и Кохман».
«— Где они?»
«— Ушли в Ветеринарный Институт и в
Университет».
«— А ваша фамилия?»
Я окончательно взбесился, будучи уверен,
что он узнал меня по карточке, но что теперь только тянет нудную канитель, а
поэтому уже грубейшим голосом отвечаю: — «Михайлов» и ложусь на постель.
Надзиратель тоже смутился и попросил
разрешения записать фамилии.
«— Записывайте», еще грубее буркнул я ему.
Вдруг новый и, по моему мнению, еще более
нелепый вопрос:
«— Ведь я вас уже переписывал вот в таком-то
доме».
«— Конечно» — отвечаю я ему.
Он ушел, я же считал себя конченным. Для
характеристики нашего настроения в то время, я нисколько не удивился тому, что
он меня не арестовал, так как знал, что один-то он не посмеет арестовать меня,
боясь всяких неприятных для него неожиданностей, но все-таки я был возмущен
тем, что он играл со мной, как кошка с мышью. В голове родилось тысяча мыслей и
я искал средства вновь выйти из трагического, как мне казалось, положения. Я
измышлял новый способ бегства уже из этой квартиры.
Скоро пришли товарищи и я им передал о том,
что было. Стали совещаться как быть, идти ли на улицу, или ждать событий. Я и
Гомберг полагали, что надо выждать дальнейших событий, Кохман же советовал
уйти.
Так как мне не хотелось огорчать хозяина
квартиры, то я решил идти. Со мною пошел и Гомберг, и здесь вновь произошло
почти невероятное приключение. Когда мы сворачивали из Банного переулка к
Конторскому мосту, на противоположной стороне улицы сверху сворачивал в Банный
переулок жандармский унтер-офицер с двумя утками, который отвозил меня в
Петроград. Но он меня не заметил и я только испытал еще жуткую минуту волнений.
За
все время пребывания в Харькове я виделся с Тиличевым, Бражниковым и только,
многих же других, напр., Яворского, моего исключительного друга, ко мне не
пустили. Видел я Шварцмана Григория, студента IV курса, медика, который меня
обрил, как следует, подкрасил усы и я стал брюнетом, так как волосы у меня были
темные, борода же русая. Шварцман советовал мне на время уехать за границу и
обещал дать средства на поездку.
Через неделю студ. Ветер. Института Баранов
помог мне выехать из Харькова в Екатеринослав.
Послесловие
Данная статья была закончена и сдана в
редакцию. «Л. Р». еще в марте. Но неожиданно уже в июле, читая автобиографию П.
Л. Антонова в «Голосе Минувшего» № 2 за 1923 г., я узнал некоторые интересные
подробности, несомненно, связанные с моим бегством.
Как видно из автобиографии Антонова, во
второй половине августа того же, 1885 г., директор департамента полиции, П. Н.
Дурново задумал дьявольский план запутать в тенета измены Антонова и предлагал
ему, как и Елько, выдать трех, оставшихся на воле, опасных народовольцев (Баха,
Ясевича и Иванова), а также указать, где хранятся бомбы №№ 1-6, еще не
найденные. Для этого он предполагал перевести Антонова в Харьков, где тот
должен был помочь аресту опасных революционеров, «чтобы спасти их от виселицы»,
как формулировал Дурново. Антонов, желая передать на волю все эти комбинации,
соглашался на предлагаемую сделку и мечтал о переезде в Харьков, где он
надеялся войти в сношение с товарищами и сообщить план Дурново товарищам.
И вот в это-то время, как я уже писал, «вдруг
неожиданно меня опять, числа 27 августа, повезли в Харьков» и опять посадили
изолированно в 3 полицейскую часть, откуда я и бежал. В это же приблизительно
время Дурново вновь вызвал Антонова к себе и стал настойчиво требовать, чтобы
он ему рассказал все, что знает, на что Антонов ответил, что он об этом скажет
только в Харькове.
«Так вы хотите надуть нас» — неожиданно
вспылил Дурново.
«А что же, вы думали сделать из меня такого
же мерзавца, как Елько. Руки коротки» — со своей стороны отвечал Антонов.
Произошла дикая сцена негодования взбесившегося сатрапа, с соответствующими
репликами Антонова, последствием же этого было то, что Дурново на полтора года
изолировал Антонова в Екатерининскую куртину.
Сопоставляя все эти факты, я пришел к таким
выводам:
1. Мой перевод в Харьков и новая изоляция вовсе
не были случайными, а как будто входили в какой-то общий план действий
департамента полиции и я у них как бы являлся запасным и дополнительным
материалом во всей этой махинации.
2. С другой стороны, можно подумать, что
неожиданная требовательность Дурново к Антонову была вызвана моим бегством,
разрушившим все его хитрые планы, так как вместо Антонова я приносил на волю
часть тех сведений, какие хотел сообщить Антонов — о бомбах, об измене Елько и
т. п. Если же это так, то, быть может, я невольно был виновником ссоры Дурново
с Антоновым и его заключения в Екатерининской куртине.
Теперь становится понятным и то рвение, с
каким отыскивали меня в Харькове, буквально перерыв все более или менее
подозрительные квартиры, о чем я, по понятным причинам, не находил нужным, с
особою подробностью, распространяться.
Алексей
Макаревский
Август, 1923 г.
/Летопись
революции. Журнал Всеукраинский комиссии по изучению истории Октябрьской
Революции и К.П.(б)У. № 5. Харьков. 1923. С. 63-97./
ИЗ ИСТОРИИ РЕВОЛЮЦИОННОГО ДВИЖЕНИЯ
1885-87 ГОДОВ*
[* Настоящие воспоминания
являются продолжением воспоминаний, помещенных в № 5 «Летописи Революции».]
ВОСПОМИНАНИЯ
НАРОДОВОЛЬЦА
ГЛАВА I
Мое пребывание н
Екатеринославе после бегства из тюрьмы.
Съезд южных народовольцев и
редактирование «Народной Воли» № 11-12 (последний).
Наше с Л.
Ясевичем решение ехать за границу.
Екатеринославские
рабочие А. Карпенко и В. Кудряшев. Клюге
в
Екатеринославе (1885 г. сентябрь - октябрь).
Выезд за границу.
В сентябре 1885 г. я, вместе со студентом
Барановым, прибыл в Екатеринослав, где мы остановились у его родственников [* Баранов, студент -
ветеринар, родной брат Наталье Осиповне Коган-Берштейн, был активным
народовольцем, но скоро он почему-то уехал навсегда, в Америку.].
В Екатеринославе я встретил Ясевича Б.
Оржиха и местных революционеров: Н. Н. Шехтер, В. С. Гассох, У. Н. Федорову и
других. Я им рассказал о своих приключениях и сообщил все, что знал о деле
арестованных лопатинцев. В первые дни я чаще всего ночевал у М. М. Полякова,
которого по делу Оржиха впоследствии сослали на 10 лет в Средне-Колымск (ныне
он живет в Москве).
Встретили меня товарищи весьма радушно и мы
стали комбинировать разные планы на счет будущего. Привезенные мною сведения
заставляли о многом позадуматься. Выяснилось окончательно предательство Елько.
Ясевичу я привез неприятную для него весть о том, что его считают техником
последних бомб.
Но через дня 3-4 мне неожиданно предложили
временно поехать в деревню, чтобы отдохнуть и оправиться. Я охотно согласился
на это и ничего особого в таком предложении не видел, хотя, как мы скоро
узнаем, кое-что было. Я уехал к Эпштейну, который, верстах в 20 от
Екатеринослава, держал большую дачу. Вскоре меня вызвали обратно в
Екатеринослав. Здесь Яеевич или Оржих предложили мне принять участие в съезде
южных народовольцев. Я, конечно, охотно согласился. Теперь меня поселили уже
более конспиративно в рабочем квартале у одного рабочего, фамилии которого не
помню. Здесь я познакомился с двумя боевыми рабочими народовольцами, с А.
Карпенко и с В. Кудряшевым, о которых ниже я еще буду говорить.
На собрании съехавшихся народовольцев я
увидел Ясевича, Оржиха, В. Бражникова (из Харькова), Шехтер Н. Н., Н. Богораза
и Штернберга (из Одессы). Ждали из Харькова Теличева, но он не приехал.
Здесь же я узнал, что на съезд был
приглашен, как представитель севера, «Воскресенский» (настоящая его фамилия
была Ф. Крылов), бежавший из вагона еще в 1883 г., о чем я уже упоминал в
первой части своих воспоминаний о революционном Харькове. Вот этот то
Воскресенский, как оказалось, и был виновником моей поездки в деревню. Когда он
узнал о моем, весьма неожиданном побеге, то рекомендовал товарищам быть
осторожным со мною на первое время, напоминая о бегстве Дегаева. Товарищи послушали
такого опытного и мудрого «самого старого по работе товарища» и изолировали
меня в деревню.
Съезд начался дня на три ранее с участием
Воскресенского, но в первые же два дня выяснились обстоятельства, заставившие
удалить его со съезда [*
Эти обстоятельства заключались в ряде неблаговидных поступков Воскресенского на
почве эротомании. Съездом было решено, что нужно потребовать от Воскресенского
полной передачи всех связей на севере и выезда за границу и поручено трем
товарищам, если не ошибаюсь, Оржиху, Богоразу и Бражникову, предъявить эти
требования Воскресенскому. Между прочим, тогда же из осторожности решено не
говорить Воскресенскому о моем приглашении на съезд. Я упоминаю об этой мелочи
потому, что, как мы узнаем, это имело свои последствия. Воскресенский еще более
струсил, когда ему был предъявлен ультиматум, и решительно на все согласился.
Было условлено, что он уедет в Ростов на/Д. и там подождет приезда Оржиха, с
которым поедет на север. Сейчас же после этого свидания Воскресенский уехал в
Ростов, но оттуда, не дожидаясь Оржиха, быстро выехал на север и, как потом
оказалось, в Москве и Ярославле стал распространять слух, что он сбежал со
съезда, возмущенный его составом («собралось-де два жида и черт знает, чего
хотят»). Но этот номер у него не прошел, так как, как оказалось, он и на
севере, в особенности в Ярославле, также оскандалился и все на почве какой-то
эротомании. Когда туда приехал Оржих, то ярославские студенты требовали, чтобы
его немедленно убрали, а то-де они сами с ним расправятся. Вообще, с этого
момента его революционная звезда закатилась и с ним бороться не пришлось. Чтобы
уже окончательно покончить с Воскресенским, скажу следующее. Как-то совершенно
случайно, идя с Бражниковым по саду в Екатеринославе, мы встретили
Воскресенского. Бражников сказал мне потом, кто это, но мы прошли, не
здороваясь. Я увидел типичного великоросса с большой русой бородой. Прошло
более двух лет, и вот неожиданно в доме предварительного заключения, куда я был
переведен в ночь 31 декабря 1887 г. из Петропавловской крепости, взобравшись на
окно, я увидел широкую бороду теперь уже Крылова в одной из клеток для
гуляющих. Кажется, я уже знал о его аресте в 1886 г. в Саратове и о том, что он
дает, мягко выражаясь, откровенные показания. Через
несколько иней я гулял в той же клетке, где видел Крылова и неожиданно прочел
широковещательную надпись: «Кто-то распространяет обо мне. слухи и пишет на
стенах, что я предатель. Я, Воскресенский, семь лет был нелегальным, бежал из
вагона и твердо говорю, что тот, кто это пишет, врет. Пусть он, так же как и я,
напишет свою фамилию, а не клевещет анонимно». Смысл надписи я хорошо помню.
Эта надпись, конечно, смутила и меня, ведь и я ему не доверял уже давно, а
вдруг все это неверно и человека оклеветали. При помощи стука я вновь собрал
сведения о Крылове и опять товарищи утверждали, что он дал самые откровенные
показания. Прошло несколько месяцев и вдруг в апреле, когда мое дело было уже
совершенно закончено в административном порядке и когда я уже знал, что меня
представили к 10 годам ссылки в отдаленнейшие места Восточной Сибири меня вновь
повезли в жандармское управление на допрос. Я был очень встревожен. На допросе
прокурор Котляревский стал расспрашивать меня о Екатеринославском съезде,
называя меня участником его. До сих пор меня об этом не спрашивали. Оказалось:
психически больной Ясевич все рассказал, что помнил о съезде. Вероятно, заметив
мое волнение, Котляревский добавил: «Да вы не волнуйтесь. Здесь для нас ничего
нет нового. Всех участников съезда мы уже знали и только не знали вашей
фамилии, хотя знали, что был там еще один молодой, человек и, по описанию, мы
догадывались, что это были вы. Ваше дело уже решено и перерешения не будет».
Для меня стало очевидным тогда, что только Крылов мог дать такие показания о
съезде. Я так и решил, а потом в ссылке получил от товарищей ярославцев полное
подтверждение того, что Крылов все рассказал, что знал. К слову, он был выслан
на 5 лет в Минусинск. Но в Минусинске он пробыл недолго и его куда-то увезли.
Никакой памяти о пребывании Крылова в Минусинске не сохранилось, когда я прибыл
в этот город в 1896 г. Так печально кончил этот, когда то, как нам молодым
казалось, блестящий революционер, бегство которого произвело на нас всех очень
сильное впечатление.]
На этих заседаниях съезд перешел к
обсуждению всех злободневных вопросов, а их было весьма много. Прежде всего
было выяснено, что твердых связей у южан с Москвой и Петроградом не было, на
юге же народовольческая организация могла опираться, главным образом, только на
Харьков, Одессу, Екатеринослав, Ростов на Дону, Луганск, и другие города этого
же района. Связь с Киевом была очень слабая. Было выяснено, что имеется еще
большое число разбросанных по одиночкам народовольцев, но организационные связи
необходимо в значительной степени усилить и наладить.
Из текущих дел признавался очередным вопрос
об организации: партийной типографии, шрифт для которой имелся налицо, и об
издании очередного номера «Народной Воли». Было решено выпустить двойной номер
11 и 12, так как материала для этого номера было вполне достаточно. Здесь же
были прочитаны и редактированы руководящие статьи, написанные одна Штернбергом,
другая Богоразом последним было написано и внутреннее обозрение. Редактирование
номера заняло, если не ошибаюсь, два-три заседания, при чем определились два
течения, одно — выражавшееся статьей Штернберга, другое — статьей Богораза. Я
принадлежал к первому течению. Передовая статья Богораза напечатана первой. Но
самым важным вопросом был вопрос о терроре и о возможности его осуществления.
Мы все были убежденные народовольцы, следовательно, принципиально все признавали
террористическую борьбу, но о способах применения террора возникло два мнения.
Оржих и Богораз настаивали на немедленном применении террора. Ясевич же и я
указывали, что прежде всего необходимо заняться организационной работой и
укреплением связей, необходимо усилить работу пропаганды среди рабочих центров
юга. Нам казалось, что, без крепкой организации, попытки применения террора
обречены на неудачу. Все остальные участники съезда во взгляде на террор
занимали среднее положение. Но необходимо добавить, что и тени раскола не было,
что съезд проходил при дружном взаимном уважении к нашим разномыслиям и все мы
готовы были вести ту работу, которая бы выпала каждому из нас.
Возник, между прочим, вопрос и о том, что
нужно было бы усилить связь с заграничной организацией «Народной Воли»,
организовать транспорт заграничной литературы (тогда выходил «Вестник Народной
Воли», издания группы «Освобождения Труда» и др.) и как-то само собою
наметились делегаты для поездки за границу — Ясевич и я. Ясевич находился под
наибольшим ударом со стороны департамента полиции, я же только что бежал из
тюрьмы, и. нас обоих усиленно разыскивали.
Так как средств у нас всех было очень мало,
то вопрос об изыскании их считался наиболее злободневным. Здесь же для точности
скажу, что на съезде даже вопрос об экспроприации не подымался, так как,
видимо, этот метод всеми отрицался.
История с Воскресенским ускорила окончание
съезда, так как Оржиху нужно было ехать на свидание с ним в Ростов. Вскоре же
после съезда все разъехались из Екатеринослава, и в нем из нелегальных остались
только Ясевич и я. В это же время в Екатеринославе появился новый молодой
нелегальный народоволец Адольф Клюге, сидевший в одной камере с Иорданом и
Манучаровым в момент их побега. Он решил уехать за границу, что и мы с Ясевичем
советовали ему сделать, так как к народовольческой организации он как-то не
прививался. Таким образом, неожиданно намечалось уже трое для поездки за
границу. Вопрос о нашей поездке решали медленно, и пока я присматривался к
рабочей организации в Екатеринославе, тем более, что теперь я жил у одного
рабочего, которого звали, если не ошибаюсь, Николаем.
В то время в Екатеринославе во главе
рабочего кружка, состоявшего, главным образом, из железнодорожных рабочих,
стояли В. Кудряшев и А. Карпенко, два приятеля весьма различных по
темпераменту. Кудряшев был живой, как ртуть, вечно волнующийся и аффективный, он
уже был под негласным надзором полиции; Карпенко же был весьма спокойный и
выдержанный. Они оба пользовались большим авторитетом среди рабочих, и были
преданными учениками Ясевича, который вообще пользовался большим почетом среди
рабочих организаций всего юга России, и все знали и любили «Петровича».
В связи с организацией поездки за границу,
я ездил в Полтаву к студенту медику Харьк. Университета Шварцману, который
обещал мне дать на поездку за границу деньги, а также указать способ перейти границы.
В Полтаве, куда я приехал в первый раз, я нашел целую группу молодых
революционеров, из которых помню только одну фамилию Цейтлина, бывшего тогда
гимназистом 8 класса. Шварцман дал мне на поездку за границу 100 руб. и указал,
как найти в Минске его брата который поможет нам перейти границу в Вержболове.
По возвращении моем из Полтавы, мы с
Ясевичем понемногу стали собираться за границу, решив захватить с собою и
Клюге. Главное затруднение при этой поездке представлял денежный вопрос, так
как оказалось, что привезенные мною 100 рублей пока являлись главным фондом, но
Ясевич надеялся добыть еще некоторую сумму.
Всего, в общей сложности, я прожил в
Екатеринославе более месяца и хорошо познакомился с кружком рабочих
революционеров, во главе которых стояли Карпенко и Кудряшев. Последний как раз
в это же время был арестован в связи с каким-то делом, по которому его
привлекали и ранее к дознанию. После ареста Кудряшева произошло следующее
обстоятельство, которое я хорошо запомнил. Как-то я шел по городскому бульвару
приблизительно против бывшего духовного училища. Вдруг вижу, что два или три
жандарма ведут Кудряшева, об аресте которого я уже знал. Его вели из тюрьмы на
допрос в жандармское управление. Позади жандармов на некотором расстоянии шли
Ясевич и Карпенко. Ясевич кивнул мне, чтобы я шел с ними. Жандармы свернули с
бульвара налево в улицу, мы пошли за ними. Ясевич спросил у меня, есть ли у
меня при себе револьвер. Если не ошибаюсь, у меня был дрянной бульдог, с
которым меня потом и арестовали
—
Отобьем, — сказал Ясевич.
Я молчал. Было часов 12 дня, и на улице был
народ. Но жандармы почему-то заторопились и скоро вошли на крыльцо жандармского
управления. Ожидать возвращения Кудряшева было негде, и мы ушли на бульвар. Как
оказалось, Ясевич и Карпенко случайно встретили жандармов с Кудряшевым и пошли
за ним, у Карпенко не было даже револьвера. На бульваре, обсудив положение дел,
мы не решались напасть на жандармов, тем более, что ход дела Кудряшева еще не
был ясен.
С Кудряшевым я часто встречался в 1896-8
г.г., когда кончал ссылку в Минусинске, а также в Красноярске, когда я ехал из Якутска в Минусинск. Если мне не изменяет память,
его не выпустили после ареста, о котором я упоминал, а сослали на 5 лет в
Енисейскую губ., где он женился на местной акушерке. По окончании срока, ему прибавили,
кажется, 3 года, но разрешили жить в Красноярске, где он и работал в слесарных
мастерских, пользуясь большой популярностью среди молодежи. В Красноярске я
виделся с ним в 1896 г. и всегда встречал у него молодежь, главным образом
учениц фельдшерской школы, Кудряшев по-прежнему был живым и порывистым
революционером, оставаясь верным народовольческим традициям.
Когда я жил в Минусинске в 1896-8 г.г.,
Кудряшев нередко приезжал туда, будучи помощником машиниста на одном из
пароходов. Он всегда привозил какую-либо литературу из Красноярска и увозил наши
письма в Красноярск. После отъезда из Минусинска в 1901 г. я о Кудряшеве ничего
не слыхал.
Иную судьбу имел Карпенко. В 1886-7 г. он
стал руководителем: рабочих организаций не только в Екатеринославе, но и в
Ростове. Когда я приехал в Екатеринослав из за границы в ноябре 1886 г., т.-е.
через год, то не застал его там, так как он был только что арестован. В 1888 г.
в январе - апреле, когда я сидел в доме предварительного заключения, там же был
и Карпенко. Мы с ним изредка, разговаривали путем перемахивания (один был в
клетке на прогулке, другой — в окне камеры), и я знал, что он многому научился
за тюремное сиденье. В то время он изучал алгебру и геометрию.
Все мы, южане, вместо суда получили, одни
10 лет отдаленнейших мест Якутской обл., другие 10 лет Сахалина. Карпенко попал
на Сахалин, где и умер. Как я узнал уже в Харькове в настоящее время, память о
молодом Карпенко, как первом организаторе екатеринославских рабочих,
сохранилась до сих пор.
В конце октября мы трое (Ясевич, Клюге и я)
выехали из Екатеринослава [* Если не ошибаюсь, уехал я из Екатеринослава из квартиры
М. М. Полякова, преданного революционера, скромного еврейского учителя, у
которого жил всегда кто-либо из нелегальных. В его квартире был арестован
Оржих, причем при аресте оказал вооруженное сопротивление, пытаясь бежать через
окно. Полякова сослали на 10 л. в Восточную Сибирь и он, как еврей, попал в
Средне-Колымск. Я его уже не застал в Якутске и увиделся с ним только в конце
декабря 1922 г. в Москве, где он живет и поныне.] в Кременчуг, а оттуда
в Полтаву, где надеялись получить немного денег; я же должен был получить
последние инструкции по переходу границы в Вержболове. В Минске на вокзале мы
встретили Шварцмана, и в тот же день я поехал в Смоленск, откуда возвратился на
третьи сутки. Не помню, почему Шварцман стал торопить наш выезд, тем более, что
Клюге к назначенному сроку не приехал [* Клюге был арестован в Киеве и в 1887 г. сослан на 5 лет в
Вост. Сибирь. По окончании ссылки, он долго жил в Красноярске, будучи частным,
поверенным. После ареста Клюге вскоре был арестован в Минске, и Шварцман,
которому ставили в вину наш переход границы. У Клюге нашли адрес «Минск
Черноман». «Мы долго искали странного Черномана, пока не догадались подставить
вместо Черно - Шварц, тогда только узнали, о ком идет речь» потом рассказывали
жандармы. Шварцман был сослан в Западную Сибирь или в Степной край.], но
Шварцман обещал его также переправить.
В Ковио мы встретились с контрабандистом и
с ним же поехали в Вержболово. Начались переговоры о переводе нас в Эйдкунен,
причем контрабандист сообщил нам, что в нас подозревают политических, а поэтому
согласны перевести только за 25 руб. с каждого, тогда как обычная цена перехода
границы была 3 руб., много 5 руб., как нам говорил Шварцман. Несмотря на наши
небольшие средства, пришлось согласиться.
Около 7-ми или 8-ми часов вечера за нами
приехала какая-то подвода и мы поехали. Сперва, помню, ехали по железнодорожным
путям, причем возница на ломаном русском языке предупредил нас, что если кто
нас спросит куда едем, говорить — к хозяину. Что это за хозяин, мы не понимали,
и, вероятно, при опросе сели бы в лужу. Потом ехали полем и, наконец, остановились
у фермы. Возница постучал в окно и нас впустили в комнату, где сидел почтенный
латыш и читал огромную библию. Начались переговоры, латыш сердился и отрицательно
мотал головой. Как будто, дело наше не выгорало. Наш возница что-то даже сказал
нам насчет того, что сегодня нельзя, так как есть конный объезд. Но латыш
послал куда-то двух молодых парней, и нам с Ясевичем стало жутко, мелькала
мысль — не попали ли мы в засаду.
Скоро возвратились молодые люди и о чем-то
оживленно стали докладывать старику. Выслушав, тот что-то приказал им и указал
на нас. Наш возница сказал, чтобы мы шли за молодыми людьми, чемоданы же наши
останутся и будут доставлены потом. Спорить не приходилось и мы пошли. Молодые
люди взяли нас за руки. Ночь была темная и мы ничего не видели. Открыли какие-то,
видимо, задние ворота и повели по полю, сохраняя полное молчание. Шли недолго,
попали в какую-то канаву и я, вообразивши, что перешли, границу, громко сказал
что-то, но услышал только — «тише» — и мы пошли далее каким-то мокрым лугом.
Скоро очутились у маленькой речонки; теперь было уже ясно, что мы на границе.
Мы подумали, что придется переходить речку вброд, тем более, что наши
провожатые сели наземь, сняли обувь и брюки. Мы хотели последовать их примеру,
но каждый из них предложил сесть на его плечи и через минуту мы были уже на том
берегу. Сразу же, одеваясь, наши латыши громко и оживленно заговорили между
собой и мы теперь пошли совершенно свободно, но зато раза два мы с Ясевичем
падали, попадая в какие-то немецкие канавы. Менее чем через час по выходе от
латыша мы сидели уже в комнате в Эйдкунене не то у немца, не то у латыша. Скоро
принесли наши чемоданы и все кончилось благополучно. Только утром по условию мы
уплатили 50 руб., но с обязательством посадить нас в вагоны.
У нас оставалось очень мало денег, поэтому
мы решили ехать, до Берлина в IV классе эмигрантского поезда. Уже вечером нас
отвели на вокзал в Эйдкунене и взяли для нас билеты, так как это входило в
условия нашего договора о переходе границы, да, если не ошибаюсь, такая
предосторожность была и необходима, так как Германия тогда выдавала
политических преступников.
После долгих мытарств, переехав границу, мы
через Берлин, Дюссельдорф и Лютих, приехали в Париж. У нас были адреса к П. Л.
Лаврову, чуть ли не к Тихомирову, но у Ясевича был также адрес знакомого
студента-эмигранта из Ростова или Таганрога, если память верно сохранила
фамилию, Коялова и мы на утро пошли разыскивать его в Латинском квартале.
ГЛАВА II
Из Парижских
воспоминаний. Эмигрантская колония в Париже. Лавров и Тихомиров.
Русские студенты. Наша жизнь в Париже.
Русские, покусанные бешеными собаками.
Концерт Славянского.
Крапоткин в Париже. Тоска по России.
Приезд Фундаминского в
Париж. Мое решение уехать в Россию.
Последние
свидания с Лавровым и Тихомировым.
(Ноябрь
1885 г.— июль 1880 г.)
В Париж мы приехали во второй половине
ноября.
Прежде всего мы пошли к Тихомирову. Нас
встретили радушно, особенно жена Тихомирова, бывшая Сергеева; сам же Тихомиров
произвел впечатление замкнутого в себе человека, всегда о чем-то думающего. Он
расспрашивал нас о России и положении дел в партии, но как будто особого
интереса к этому не проявлял. Необходимо считаться с тем, что в это время в
России к Тихомирову питали величайшее доверие. Его статьи в «Вестнике Народной
Воли», напр., по поводу смерти Судейкина и другие, производили большое
впечатление. И мы находились под таким же впечатлением, поэтому некоторую
сухость приема мы всецело отнесли на свой счет, хотя и тени недоверия к себе не
заметили.
Совершенно другое впечатление произвел на
нас Петр Лаврович Лавров, у которого мы были в тот же день на vue St. Iacques 328, где он жил много лет. Я помню хорошо то волнение, которое было
написано на лице Ясевича, когда мы были у двери квартиры П. Л. и должны были
позвонить. Я даже спросил Ясевича, почему он так волнуется, и он откровенно
сказал, что со страхом ждет расспросов Лаврова о нашей деятельности и работе.
Быть может, было некоторою случайностью то, что мы оба с Ясевичем были особенно
верными последователями этических сторон учения П. Л., и для нас его книга
«Исторические письма» была своего рода откровением.
Но когда мы вошли к Петру Лавровичу, то
через минуту совершенно успокоились. Несмотря на хорошо известный всем
величественный вид 64-летнего старика-великана с большой бородой, несмотря на
всю внушающую уважение обстановку кабинета истинного ученого, мы сразу же были
успокоены радушным и сердечным приемом. Казалось, что отец встречает своих
сыновей, возвратившихся из далеких краев. Без всякой тени какого-либо
генеральства, Петр Лаврович стал расспрашивать о всех мелочах нашей жизни и
нашей работы в России, и мы, невольно, дали ему значительно более подробный и
исчерпывающий доклад, чем Тихомирову.
Кроме Тихомирова, наиболее авторитетным
членом народовольческой организации была Мария Николаевна Оловянникова
(Баранникова), жившая с Галиной Чернавской. Обе они жили довольно замкнуто, и
от нас, молодых, держались довольно далеко.
Из центральной лопатинской организации
успел эмигрировать за границу и Алексей Николаевич Бах. Он более других
интересовался тем, что делается в России. Мы привезли ему известие о
предательстве Елько и о том, что многое из его деятельности в России стало
известно жандармам. Уже и тогда Ал. Ник. Бах производил впечатление солидного и
несколько замкнутого товарища, который все более и более уходил в научную
деятельность. В настоящее время Ал. Ник. Бах является большой научной силой в
Москве, заведуя грандиозным Химическим Институтом, основанным Карповым, но
весьма сильно расширенным Бахом.
Я с Ясевичем не имели никаких средств к
жизни, потому весьма часто голодали. В самом начале нам была оказана некоторая
помощь Тихомировым, вероятно из общей кассы, но потом выяснилось, что денег
нет, и мы были предоставлены своей собственной судьбе. У меня довольно скоро определился
заработок франков в 20-30 в месяц, так как я стал переписывать статьи П. Л.
Лаврова для «Русских Ведомостей», и, как ни малы эти деньги на первый взгляд,
все-таки они являлись для меня основными и часто выручали в самые трагические
минуты.
Ясевич, до приезда к нему его жены, В. И.
Бородоевской, кажется однажды получил от нее какую-то сумму, потом она привезла
кое-какие деньги; когда же они их прожили, то стали голодать значительно более
меня. К слову, по приезде В. И., мы поселились в небольшой квартире из 2
больших комнат с кухней. В одной, — Ясевич с женой, в другой —я с Кондоянаки,
студентом Парижского университета; последний оказывал мне кое-какую поддержку.
Но все-таки мы не имели постоянных средств, и я даже не понимаю, как мы
ежедневно выкручивались. В общем, я обедал весьма редко, и никогда и нигде за
всю свою жизнь я не голодал так, как в Париже.
Оригинальнее всего то, что у меня не
сохранилось даже воспоминаний, чтобы я к кому-либо обращался за помощью. Но
хорошо помню такое впечатление. Однажды я, голодный, пришел к студентке Ледер.
Не знаю даже почему она сейчас же побежала за колбасой и хлебом, приготовила
чай, — и я до сих пор помню, с какой благодарностью и аппетитом я пил чай.
Сохранилось у меня также такое
воспоминание: я иду к Петру Лавровичу на обычный четверговый вечер и при
воспоминании о том что там будут мягкие булки, за которыми я даже сам пойду в
булочную, у меня появилась обильнейшая слюна. Когда же я стал есть эти булки,
то у меня чуть не случилось рвоты от обильно выделяемой слюны. (Теперь-то я,
зная физиологию питания, прекрасно понимаю, что это означало).
П. Л. Лавров был общепризнанной главой всей
русской колонии, и без него вся жизнь колонии была бы совершенно иной. Он весь
день был занят своими научными работами, и каждый час дня у него был заранее
определен. Почти единственным источником средств к жизни у Лаврова был
литературный заработок в русских газетах и журналах. При мне он вел отдел
корреспонденций и разных обзоров из английской жизни в «Русских Ведомостях».
Вообще же, за все 8 мес. моей жизни в Париже
я выполнял при Лаврове роль, как иногда молодые эмигранты иронически говорили —
«адъютанта», на обязанности которого состояло, как бы незаметно для него,
являться к П. Л. каждый день около 12 ч. утра и, между прочим, спрашивать не
нужно ли ему чего-либо. Чаще всего этот адъютант покупал для него завтрак сразу
на два дня за 50, много — 75 сантимов, наблюдал за очередью чтиц его по вечерам,
так как у Лаврова болели глаза, и он не мог сам читать при лампе. По четвергам
же с кем-либо другим ставил знаменитый ведерный самовар, у которого
располагались обычные гости Лаврова. По четвергам у П. Л. собиралось всегда
10-15 гостей, состоящих из молодых эмигрантов, студенток и студентов, иногда
приходили и более старые эмигранты. Между прочим, постоянным гостем П. Л. бывал
старый эмигрант Ал. Орлов, бежавший из Холмогор вместе с Грачевским. Он жил в
Париже с 1879 г., в отдаленном рабочем квартале, зарабатывая довольно хорошо
как слесарь. Ясевич, бывший тоже в Архангельской ссылке и знавший там Орлова,
возобновил свое знакомство с ним, и мы часто бывали у него на квартире. Орлов,
приходя к Лаврову по четвергам, вместе со мною вел его хозяйство, т.-е. ставил
самовар, ходил за углем и булками, мыл посуду и т. д. Благодаря этой совместной
работе, я также подружился с ним и охотно бывал у него. Орлов народовольцем не
был и, если я не ошибаюсь, был старым революционером-бунтарем. Вообще же, это
был большой оригинал. Он был каким-то молчальником и обыкновенно за весь вечер
у Лаврова не говорил ни слова. Он носил оригинальный изящный картузик и никогда
не снимал его, что тогда было нарушением правил общежития. Когда, возвратясь в
Россию, я нашел в Екатеринославском нелегальном архиве карточку Орлова без
шапки, то убедился, что у него огромнейшая лысина, о которой я и понятия не
имел в Париже, — уж не ее ли он так тщательно прятал? Орлов никогда, как мне
казалось, не стремился в Россию, и я с большим удивлением узнал о его аресте
чуть ли не в Константинополе в конце 80-х годов и о его выдаче России.
Говорили, что он решил ехать в Россию через Константинополь.
Не частым гостем на четвергах у Лаврова
бывал Русанов (Тарасов, Кудрин), еще молодой человек, деятельный сотрудник
«Вестника Народной Воли» и член его редакции. Его посещения всегда оживляли
беседу у Лаврова. Это был один из наиболее устроившихся в Париже эмигрантов,
работавший как большой знаток языков в какой-то большой энциклопедии. Других
старых народовольцев я не встречал у П. Л. Лаврова. Иногда эти четверги оживляли
приезжие из России, сообщая разные новости. Но нужно сказать, что строго
политических и партийных разговоров на этих вечерах не велось, — и конспирация
по поводу приезжих соблюдалась довольно строгая.
Обычно оживлял эти вечера сам Петр
Лаврович, сообщая новости со всего мира и умея вообще вовлечь в разговор
других.
Вообще П. Л. оказал на меня очень большое
влияние своими широкими взглядами, строгостью требований к себе и большою
мягкостью к другим. Между прочим, он часто называл себя последователем Маркса,
которого знал лично, но в то же время это был последователь самостоятельный,
критически относящийся к его теории. Я хорошо помню, как он говорил: «Конечно,
после победоносной революции события пойдут своей дорогой, и мы встретим очень
много такого, чего не ожидали и к чему не готовились. Вспомните французскую
революцию».
Вскоре после нашего приезда Лавров
возобновил чтение двух своих курсов — Социологии и Антропологии, каковые были
начаты им еще в прошлом году.
Слушателями этих курсов был довольно
интимный кружок эмигрантов-народовольцев: Ясевич, Коялов, я, два симферопольца,
студент Лорис-Меликов, большой любимец Петра Лавровича, Чернявская, Баранникова
и некоторые другие, фамилии которых забыл. Лекции П. Л., в особенности по
Социологии, производили очень большое впечатление на всех слушателей.
Иногда Лавров выступал с публичными
лекциями и докладами перед большой аудиторией студентов и эмигрантов, всегда с
большим успехом. Он был очень хороший оратор.
П. Л. был человеком величайшей деликатности
и, бывая у него ежедневно, нужно было употреблять все старания, чтобы он не
заподозрил, что вы приходите к нему по какой-то обязанности, а не добровольно.
При малейшем нарушении порядка дня, он обыкновенно волновался от всякой мелочи,
боясь нарушить чьи-либо интересы. Между нами бывали такие сцены: почему-либо П.
Л. не мог быть вечером дома в те часы, когда к нему должна была придти чтица, предупредить
же ее он об этом не мог. Тогда обыкновенно он спрашивал меня: «Андрей
Васильевич (так я назывался в Париже), вы что еегодня думаете делать вечером?».
Я понимал к чему клонится речь и обыкновенно отвечал: «Что-то не хочется
заниматься, вероятно, пойду куда-либо в гости, хотел повидать Ледер (чтицу
сегодняшнего вечера)». «Если так, то не можете ли Вы передать ей, что я сегодня
не буду дома и пусть она не приходит читать. Извинитесь перед ней, пожалуйста.
Меня вызвали по делу».
Теперь скажу несколько слов о Тихомирове.
Как часто случается в жизни, он пережил
свою собственную славу, но в это время, как я и говорил, он был общепризнанным
вождем народовольчества. С этим сознанием мы поехали в Париж, это же поклонение
перед Тихомировым я встретил в Париже и со стороны всех молодых эмигрантов. Но
меня всегда как-то угнетало то, что я не понимаю этого человека, его
молчальничества и его иногда странных и недоуменных вопросов. Увы, чаще всего я
это объяснял тем, что Тихомиров считает меня недостаточно взрослым и серьезным
человеком.
Поражали меня также в Тихомирове и
следующие два обстоятельства: 1. Неровность его настроения, иногда он точно
просыпался и оживлялся. Помню однажды он вызвал меня к себе и весьма просто и
задушевно предложил поехать в Женеву в нашу типографию наборщиком. Я, конечно,
тотчас же согласился и он стал мне рисовать картину оживленной литературной
деятельности и возлагал на меня большие надежды, я-де молод, здоров и лучше
других справлюсь с этой работой. Обрадованный я ушел к себе и стал ждать, когда
мне предложат ехать, но так и не дождался. Иногда же Тихомиров впадал в особенно
мрачное настроение, которое мы чаще всего объясняли болезнью его сына Сережи.
2. В то же время мы обращали большое внимание на то, что Тихомиров как-то
особенно дружит с эмигрантами, отошедшими от революции и чуждающимися молодых
товарищей. Таким, между прочим, был Исаак Павловский, корреспондент «Нового
Времени». К слову, к Тихомирову нередко заходил: знаменитый в последствии
Ландейзен, но мы тогда не знали роли этого субъекта.
Для характеристики Тихомирова необходимо
также упомянуть, что в это самое время он издавал свою книгу о России: «Lа Russie politique et sociale», весьма критическую по отношению к российскому самодержавию.
Эта книга была переведена на английский и итальянский языки, и в 1888 г. вышло
второе ее издание в Париже. Упомяну также о том, что я уехал из Парижа в Россию
все-таки, главным образом, благодаря денежной и другой помощи Тихомирова, но об
этом; и еще скажу ниже. Как бы то ни было, когда в 1888 г., идя в Якутск, я где-то узнал о том, что Тихомиров,
сравнительно скоро после моего отъезда, написал покаянную книгу «Почему я перестал
быть революционером», то я отказывался верить этому, так как в моих ушах еще
звучали его слова: «Некоторые упрекают меня в мрачном и унылом настроении, но
они забывают, что я пережил два поколения повешенных товарищей».
Вообще же за все 8 месяцев жизни в Париже я
не понимал этого человека и он мне казался загадочным. Между прочим, упомяну и
о таком факте. В Париж летом 1886 г. приехал, по поручению Богораза и
московской организации, Фундаминский. Он, конечно, прежде всего отыскал нас с
Ясевичем и мы знакомили его с вождями народовольчества. Фундаминский привез
много вопросов, на которые требовал ответа. Однажды он, весьма смущенный,
говорит мне, что вчера его вызвал Тихомиров, предупредив, чтобы он не говорил
ни мне, ни Ясевичу о данном свидании. Это взволновало Фундаминского и он ожидал
чего-то особенного от него. Но, к удивлению Фундаминского, никакого особенного
разговора у них не было и Тихомиров только задавал какие-то посторонние вопросы
об общем положении, о земстве и т. д., на что Фундаминский не знал, что
отвечать.
Необходимо упомянуть о польском
революционере-пролетарии Мендельсоне, который очень дружил с молодыми русскими
эмигрантами. У него были личные средства и мы охотно ходили к нему на чаи.
Кажется, весною 1886 г. в Париж приехал из
Женевы Н. Н. Лопатин [*
Брат Германа Лопатина.] со своей молодой женой, урожденной Висконти. Так
как это был мой ближайший земляк и его имение в Вяземском
уезде было почти рядом с моим родным селом, то я скоро познакомился с
ними и Лопатины приютили меня. Летом, когда Аитов уехал куда-то на дачу, я
поселился у Лопатиных и с этого времени, кажется, уже не голодал. Н. Н. Лопатин
чуть ли еще не в 1882 г. бежал из Верхоленска и вскоре эмигрировал. Я сообщил
ему много подробностей о жизни его матери и сестер. Лопатины получали кое-какие
средства и я с большою благодарностью вспоминаю об их товарищеской помощи мне в
это время. С ними я в августе уехал из Парижа, направляясь в Россию, и прожил у
них дней 10 в Клоране, где познакомился с Плехановым и В. И. Засулич. Но об
этой встрече я скажу в своем месте.
К слову, когда я возвратился из Сибири, то
нашел Н. Н. Лопатина [*
Н. Н. Лопатин, старик около 70 лет, с больными ногами, жив и поныне. Недавно
какой-то хулиган толкнул его, когда он сходил с трамвая в Москве, он упал и ему
раздробило колесом трамвая ногу, пришлось отрезать ее, благодаря чему положение
старика стало весьма тяжелым.] в его имении Покровском, где он устроил
земледельческую школу и врачебный пункт, оставаясь все тем же старым народником
по отношению к крестьянам. Был один момент, когда он был членом Смоленской
губернской земской управы, но его скоро разъяснили, как неблагонадежный
элемент.
Довольно скоро после нашего приезда мы с
Ясевичем организовали кружок молодых народовольцев, главным образом, среди
студенток медицинской школы, и вели с этим кружком партийные занятия. Этот
кружок функционировал до весны, когда на время должен был прекратить свою
работу в виду усиленных занятий студентов и их разъездов на каникулы.
В Париже также существовало небольшое
русское рабочее общество, члены которого собирались раз в неделю в одном глухом
кафе. Здесь читались рефераты и доклады по разным вопросам. Членами того
общества были почти исключительно русские евреи из Западного края, по разным
причинам эмигрировавшие в Париж. Я часто бывал на заседаниях общества и даже,
помню, читал какие-то рефераты. Не будучи партийными, члены этого общества были
революционерами.
Большое оживление в жизнь русской колонии
внесло неожиданное появление, кажется в феврале 1886 г., группы русских
крестьян и мещан из Бельского уезда, Смоленской губ., приехавших на прививки
против бешенства к Пастеру. Этих первых русских поселили в Латинском квартале в
отеле, недалеко от маленькой лаборатории Пастера. У этих русских перебывала вся
латинская колония а также русские из богатых кварталов, и, несомненно, бедные
прививаемые никогда за всю свою жизнь не видели такой массы русских
посетителей, как в Париже, что их страшно смущало. Я помню, как они
обрадовались мне, когда я доказал им, упоминая о своих родственниках в гор.
Белом, что я из одной с ними губернии. «А ты зачем тут?» Неожиданно спросили
они меня, и так как я не собирался вести среди них пропаганду, то ответил, что
учусь здесь. Вообще же, они, узнав меня как земляка, питали ко мне
исключительное доверие и часто задавали наивные вопросы, напр., о том, зачем
здесь так много русских, да и русские ли это люди и т. п. Более солидные
эмигранты, конечно, не пытались вести среди этих случайных гостей Парижа
пропаганду, но, кажется, кто-то из студентов пытался снабдить их литературой, и
тогда русское консульство предложило бельчанам не пускать к себе сомнительных
русских.
Летом, кажется в мае 1886 г., в Париж
приехала русская капелла знаменитого Славянского и опять русская эмигрантская
колония заволновалась. Многие из эмигрантов годами жили в Париже и вообще,
заграницей и чудное исполнение русских песен произвело на них огромное
впечатление. Я знаю, что некоторые эмигранты плакали, слушая могучий хор
Славянского.
Не знаю какими путями, но мы получили от
Славянского несколько даровых билетов и я также был на одном концерте, как раз с
русскими крестьянами из Саратовской губ., с которыми встретился на пароходике
(бато) на Сене, так как концерт давался на окраине города в огромном концертном
дворце Трокадеро, куда пароходик нас отвез. Саратовцы были страшно поражены
концертом, особенно первым отделением его, которое состояло из духовной музыки.
Декоративные костюмы хора Славянского, производившие большое впечатление и на
французов, казались для саратовских крестьян, никогда не бывавших в театрах,
чем-то сказочным. Но одновременно с этим, когда я после первого отделения
подошел к саратовцам, то встретил у них какое-то непонятное мне волнение,
которое разъяснилось следующим трагикомическим разговором со мною.
— Ну, что понравилось вам? — спрашивал я.
— Да, понравилось — как-то неопределенно
тянули они, и я видел, что они чем-то очень встревожены. Вдруг один из них
спрашивает меня:
— А скажите пожалуйста, почему шумели
французы, разве им не понравилось.
— Нет, очень понравилось и они это выражали
тем, что аплодировали, т.-е. стучали в ладоши.
— Вот видишь ты, — вдруг обратился один
саратовец к другому, — я тебе говорил, что рады, а он не верит и говорит бегим,
бить будут.
Так бедные саратовцы были испуганы
аплодисментами французов. К слову, чтобы вся сцена была понятнее, добавлю, что
доктор, ехавший на пароходике со своими больными, имел билет в партере, я же и
крестьяне в амфитеатре, почему доктор и просил меня понаблюдать за его
пациентами. Между прочим, русские в это время были уже довольно прилично одеты,
не то, что мои земляки смоляне, которые приехали, по терминологии французской
прессы, в звериных шкурах, т.-е. попросту в нагольных полушубках. Смоляне
выехали, если не ошибаюсь, на масляной неделе, когда же приехали в Париж, то
здесь уже была теплая весенняя погода и шубы с валенками были не по сезону.
Сильное впечатление на меня произвела
встреча с Крапоткиным, выпущенным весною 1886 г. из тюрьмы в Клерво, откуда он
приехал прямо в Париж. Очень боялись, что амнистированного Крапоткина вышлют из
Франции, как иностранца, а поэтому анархисты, весьма многочисленная тогда
партия в Париже, решили не устраивать Крапоткину торжественной встречи при его
приезде в Париж. Но русской эмигрантской колонии, не ставилось препятствий
встретить на вокзале Крапоткина, поэтому П. Л. Лавров решил пойти на вокзал, с
ним же, по его желанию, отправились молодые эмигранты. Это было днем. Почему-то,
мы не вошли на перрон вокзала, а ждали Крапоткина в вестибюле вокзала. Вместе с
нами (группа чел. 10) ожидал Крапоткина скромный по виду второй редактор
анархической газеты «Revolte» (главным редактором был Крапоткин). Крапоткин приехал
вместе со своей молодой, видимо весьма взволнованной, женой. Сам же Крапоткин
был спокоен, но очень оживлен. На вид это был типичный русский, с очень большой
русой бородой. По сравнению с очень, высоким Лавровым, Крапоткин казался низким
по росту. Эта встреча была очень краткая, но Лавров пригласил Крапоткина на
один из ближайших вечеров. В этот вечер собралось у Лаврова человек 20 гостей, среди
которых помню Тихомирова и Русанова. Крапоткин пришел со своей женой и, с
видимым смущением, засел в отдаленном углу небольшого кабинета Лаврова.
Разговор, между тем, стал более общим и оживленным. Крапоткин сам оживился,
охотно отвечая на вопросы, подавал свои реплики. Мы, молодые, присмирели и во
все глаза смотрели на Крапоткина. Меня он в этот же вечер совершенно очаровал
своей исключительной простотой, своим умом, а также и своим милым и
товарищеским отношением ко всем. Время от времени та или другая студентка
задавала какой-либо наивный вопрос и всегда получала на него простой и
серьезный ответ. «Так вот какие бывают настоящие анархисты» — невольно думал я.
Почти одновременно с Крапоткиным вышла из
парижской тюрьмы Св. Лазаря знаменитая тогда анархистка, Луиза Мишель. Между
прочим Луиза Мишель в тюрьме изучала русский язык и прислала или сама передала
П. Л. Лаврову свою карточку с трогательной надписью по-русски: «На незабутка. Луиза
Михаил. Тюрьма Св. Лазарь». Как только Луиза Мишель вышла из тюрьмы, она стала
выступать на многочисленных собраниях анархистов со своими зажигательными
речами. Между прочим, она чем-то была недовольна на своих сопартийцев и не раз
угрожала им, что уйдет от них в Россию, делать русскую революцию. Я не раз
бывал на собраниях, где говорила Луиза Мишель, и любовался этой скромной, по виду
монашенки, женщиной, но такой непримиримой и воинственной: Она была прекрасным
оратором и ее речи вызывали бурю восторгов.
За все время жизни в Париже я испытывал
ощущение особой тяготы и тоски, заставлявшей чувствовать себя совершенно
неприспособленным к жизни в Западной Европе, и я скоро решил, что уеду на
родину при первой же возможности.
Это настроение определило мою дальнейшую
жизнь в Париже. Сознавая, что я здесь временный гость, я стал готовиться к
возвращению на родину, почему почти все время я посвящал изучению истории
революционного движения в России, начиная с декабристов, тем более, что для
этого в Париже были довольно благоприятные условия, о чем я уже говорил.
Искал ли я работы в Париже? По натуре я
человек деятельный и положение безработного меня очень тяготило, поэтому я
много раз пытался найти себе работу, хотя бы в качестве чернорабочего, но, как
и следовало ожидать, это мне не удавалось. Только однажды блеснула, надежда
поступить в механическую деревообделочную мастерскую, но и эта мечта не
осуществилась.
Все-таки, привыкши к регулярному труду, я
был рад положению «адъютанта» у Лаврова и регулярно приходил к нему в 12 час.
утра, выполняя все его несложные поручения. Точно также с большою охотою я
переписывал его рукописи, что отнимало у меня не более 4-5 дней регулярного
труда. Все остальное время я занимался умственным трудом, для чего чаще всего
уходил в библиотеку Св. Женевьевы, против Пантеона. Там условия для занятий
были самые подходящие, в особенности зимою, когда в нашей квартире всегда, было
холодно, в библиотеке же стояла самая благоприятная для занятий температура.
Имели ли мы связи с французскими
социалистами? Я уже говорил о том, что редакция «Cris du peuple» вела знакомство с русскими революционерами, вообще же, все французские
социалисты относились тогда к русским эмигрантам с большим уважением, и, быть
может, мы пользовались тогда наибольшими симпатиями французов. П. Л. Лавров, а
также и Тихомиров были знакомы со всеми вождями французских социалистических
партий.
Но все-таки надо сказать, что непосредственных
дружеских связей с французскими рабочими-социалистами мы почти не имели.
Я тоже имел знакомство с видным уже тогда
французским рабочим-социалистом Вальяном и получал на его адрес свои письма из
России. Мне приходилось быть у него раза два - три, но все-таки дальнейших
добрых связей у нас не возникло. Так как Вальян пересылал мои письма по
городской почте, а следовательно тратил свои суммы на меня, то я счел долгом
отблагодарить его и купил ему книгу Кравчинского на французском языке «Подпольная
Россия». Хорошо помню, с какою массою наивных вопросов обратились ко мне
молодые дочери Вальяна, спрашивая, знал ли я Осинского и других казненных и т.
д.
Я уже говорил о том, что в мае или июне
мес. в Париж приезжал Фундаминский, студент из Москвы, с поручениями от
народовольцев к Лаврову и Тихомирову. Этот приезд оживил воспоминания о родине
и о работе там революционеров. Мы узнали всю скорбную повесть революционной
борьбы за то время, когда мы были в Париже. Нас с Ясевичем спрашивали, скоро ли
мы вернемся в Россию, и я тогда же бесповоротно решил ехать на родину при
первой же возможности, о чем сказал Фундаминскому. С этого момента я стал
готовиться к возвращению на родину и единственным препятствием было отсутствие
средств на дорогу. Фундаминский обещал позаботиться о высылке денег, но я, зная
положение дел в партии, не особенно надеялся на это.
Фундаминский приезжал для организации
транспорта литературы и установления связей по переправке литературы в
дальнейшем, он же привез печальные вести об арестах Таганрогской типографии [* Провал Сигиды в
Таганроге. (Примечание редакции).], Оржиха и других, и запрос от Богораза и
московской группы о тактике революционной борьбы в ближайшем будущем.
Фундаминский уехал из Парижа
разочарованным, так как Тихомиров как-то странно молчал, чем деморализировал и
П. Л. Лаврова. Насколько я знаю, не принимала участия в обсуждениях всех этих
вопросов и М. Н. Оловянникова, б. член Исполнительного Комитета. Следовательно
Фундаминскому пришлось более вести переговоры с молодыми народовольцами: Бахом,
Ясевичем, и др. Ясевич, также как и я, заявил, что он приедет в Россию, хотя у
него тогда уже родился сын, следовательно, его семейное положение стало весьма
затруднительным.
После отъезда Фундаминского я стал определенно
готовиться к возвращению. Совершенно забросил французский язык и торопливо
почитывал ту литературу, какой не мог иметь в России и не мог взять с собою.
Между прочим, спешил закончить чтение всех восьми томов заграничного издания
сочинений Герцена.
Все-таки я не знал, откуда я достану деньги
на дорогу, но неожиданно Л. Тихомиров взял на себя хлопоты о деньгах и обещал
достать не менее 200 фр. Кроме того, он организовал мне дорогу через Румынию и
русскую эмигрантскую колонию и дал письмо к хромому Кацу на станцию Плоешти, а
также заграничный болгарский паспорт. Благодаря всему этому, к 1 августа нов.
стиля я уже был готов к отъезду из Парижа. На дорогу я получил 250 фр., из
которых 50 фр. назначались специально на подновление костюма. Тихомиров говорил
мне, что в Румынии я получу еще деньги.
Какие же цели я преследовал, возвращаясь в
Россию и какие наставления получал от своих руководителей и вождей?
Тихомиров, переехавший в это время на дачу
около Парижа, как-то размяк и советовал мне постараться устроиться где-либо на
юге или на Кавказе и закрепить свое положение как нелегального и тогда уже
выступить на революционную дорогу. Он не вносил никаких поправок в программу
«Народной Воли», но полагал, что наступил момент накопления сил и некоторого
выжидания, т.-е., если помнят читатели, говорил приблизительно то же, что
говорили и мы с Ясевичем на Екатеринославском Съезде. Но все-таки он был очень
скуп на слова и я, благодарный ему за организацию поездки, временами был
недоволен его молчанием. Особенно помню был молчалив Тихомиров, когда я приехал
к нему на дачу попрощаться навсегда.
Совсем иначе провожал меня Лавров. Он был
трогательно взволнован, точно провожал сына, просил быть по возможности
осторожным и все повторял: «Конечно, я не могу судить о русской жизни, но
все-таки думаю, что не все пути мирной пропаганды были исчерпаны». Я молчал,
так как, увы, понимал, что вряд ли придется стать в России на путь мирной
пропаганды. Много раз я вспоминал потом, как со слезами на глазах я прощался с
славным стариком и как он выбежал на лестницу квартиры и все кричал: «до
свидания, до свиданияи». Он только что говорил мне, что если я почувствую
большую опасность, то должен возвратиться в Париж.
Проще на дело смотрели Бах, Ясевич и другие
молодые эмигранты, они понимали, что поездка в Россию приближает меня к тюрьме
и дальнейшим превратностям судьбы. Ясевич, который при всей своей
положительности и революционной твердости, отличался какой-то наивностью,
благодаря чему, в дороге нашей в Париж, я часто брал на себя роль его опекуна,
при прощании все твердил, что он тоже скоро поедет в Россию. Правду говоря, я
плохо верил этому, так как у него была жена и сын и он даже эти слова говорил,
таясь от В. И. Он сдержал свое слово и в 1887 г. выехал почти той же дорогой в
Румынию и в Россию, но был арестован в Вене и выдан русскому правительству.
Судьба его была весьма печальной. Как-то,
уже сидя в доме предварительного заключения (январь - апрель 1888 г.), я
неожиданно увидел в окне необычную картину. В том крыле, где была больница
тюрьмы, около самого здания, не в клетке, а прямо во дворе, гулял Ясевич,
которого я скоро узнал, но такой странный, согнувшийся с необычными, точно
сонными, движениями. Я страшно взволновался, хотя о его аресте уже знал через перестукивания.
Но одно наблюдение за ним из окна ясно показывало, что с ним что-то неладно.
Скоро, хорошо помню, в апреле, меня вызвали вновь на допрос, о котором я уже
упоминал, говоря о Воскресенском (Крылове). Мне предъявили показания Ясевича,
писанные не его рукой, об Екатеринославском съезде. Я прочел их и так как они
носили тоже странный характер, хотя сообщали все (фактические подробности
съезда, то я даже усомнился в их подлинности, но был резко оборван прокурором
Котляревским. «Взгляните раньше на подпись, ведь руку то Ясевича вы знаете».
Действительно в самом конце листа значилось: «все написанное с моих слов,
подтверждаю своею подписью». Но сама подпись хотя и была несомненно писана
самим Ясевичем, была какая-то странная. Я вчитался еще раз в ту часть показаний
Ясевича, какую мне дали для прочтения. Странные это были показания. Короткие,
довольно точные, но в мелочах все-таки неверные, точно человек что-то позабыл.
Не хочу скрывать того, что в них в более выгодном свете передавалось о причине
нашего выезда заграницу, точно, действительно, были большие принципиальные
разногласия на съезде между Оржихом и Богоразом, с одной стороны, и Ясевичем и
мною, с другой. Я уже писал, что таких разногласий не было в действительности.
Ясевич был и оставался по своим взглядам боевым террористом.
Говорили потом, что Ясевич, будучи
безнадежно болен психически, умер в том же 1888 г. в больнице Св. Николая. За
больным ухаживала его жена Бородаевская, которой разрешили вернуться в Россию.
О судьбе Бородаевской и о сыне Ясевича я ничего не знаю.
Заканчивая, приведу характерную выдержку из
упоминаемой уже книги «Хроника революционного движения», написанной кем-то из
департамента полиции, где говорится о Ясевиче и попутно обо мне. Наша роль в
Парижской жизни там несомненно преувеличена, но говорится, правда, о той нужде,
какую испытывал Ясевич в 1887 г. «Лев Ясевич, который вместе с Алексеем
Макаревским осенью 1885 г. играл выдающуюся роль в качестве уполномоченного
среди парижских эмигрантов, принужден был пройти через очень тяжелые испытания
и хотел бежать в Америку, потом он явился в Швейцарию, чтобы добраться до
Румынии, где рассчитывал найти заработок при помощи одного русского эмигранта,
доктора Ивановского, который занимал официальную должность, но при проезде
через Вену он был арестован полицией я впоследствии выдан России».
Добавлю и еще одно характерное место из той
же книги: «Главная роль среди эмиграции всегда оставалась в руках Лаврова,
который горячо убеждал всех, явившихся в Париж и имевших какое-либо отношение к
социалистическому обществу, вернуться в Россию и продолжать борьбу. С другой
стороны, Лев Тихомиров почти совсем стал прекращать всякую деятельность и
отдался литературной работе...»
ГЛАВА III
Дорога. Знакомство с Плехановым и Засулич.
Дорога из
Швейцарии через Вену и Будапешт в Румынию.
Русская
эмигрантская колония в Румынии. Хромой Кац.
Отголоски
дворцовой Болгарской революции.
Жизнь в Тульче
у д-ра Ивановского (Василия Великого).
Переход
границы через Дунай из гор. Измаила.
(Август - ноябрь 1886 г.)
Из Парижа я выехал приблизительно 1 августа
вместе с Лопатиными, которые возвращались в Швейцарию. Мы выехали с особым
удешевленным круговым поездом, каковые уже тогда курсировали для парижан,
желающих побыть в Швейцарии. Билет покупался сразу в два конца, на один же
конец не продавался. В Женеве предполагалась остановка на 3-5 дней. Так как
скидка с цены билета была довольно большая, то обыкновенно обратный билет можно
было легко продать в Женеве в день приезда, что мы и сделали.
Эта дорога из Парижа в Женеву через горы
оставила самое сильное впечатление. Когда я проснулся рано утром, то был
поражен невиданной картиной горных ландшафтов Швейцарии, о которых нельзя иметь
представления, не видя их, и я, как зачарованный, простоял у окна до самой
Женевы.
В Женеве Лопатины остановились в квартире
Плеханова, семья которого жила где-то в горах, сам же он в городе. Почти тотчас
же по приезде нашем пришла В. И. Засулич, которая была в самых дружеских
отношениях с Лопатиными. Редко кто производил на меня такое поразительное
впечатление, как эта скромная женщина, одетая в какой-то темный старушечий
костюм. Особая доброта и обаятельность светились во взгляде В. И. и я страшно
обрадовался, что она приедет к Лопатиным в Клоран, где я предполагал прожить
несколько дней. И в Клоране, где мы прожили вместе дня два, В. И. очень
интересовалась моим возвращением в Россию, расспрашивала о целях моей поездки,
но сама не давала никаких наставлений, хотя она тогда уже всецело принадлежала
к группе «Освобождения Труда». Но все-таки каждое слово ее глубоко запоминалось
мною и я и сейчас не знаю, кто произвел на меня более сильное впечатление
Лавров или Засулич.
Совершенно иначе отнесся ко мне Плеханов. В
его квартире мы с Лопатиными прожили только одни сутки, и на следующий день
уехали на пароходе в Клоран. Но Плеханов, зная, что я еду в Россию, как
народоволец, предложил мне прогуляться с ним по берегу живописной Роны, и мы
долго не возвращались домой. С поразительной настойчивостью и простотой, он
начал мне говорить о своих разногласиях с программой «Народной Воли» и я во
второй раз после чтения его книги в увлекательной беседе услышал о всем том,
что уже знал. Плеханов пытался сделать меня прозелитом своего мировоззрения,
но, увы, нашел неблагодарную почву. Я слушал с интересом прекрасного полемиста,
не спорил с ним, изредка подавая реплики. «Подумайте обо всем этом по дороге в
Россию. Вы стоите не на надежном пути». Полагаю, что часа три или более мы еще
бродили за городом, мирно беседуя о трагедии русской революции.
Я, конечно, уделил должное внимание чудному
швейцарскому, городу, его озеру и двум рекам, которые так картинно сливаются.
По пути выкупался в ледяной воде Роны, но на полное знакомство с городом у меня
не было времени. Здесь же, в Женеве, произошло со мной маленькое событие,
которое не давало мне покоя, когда я сидел во второй раз в Петропавловке, в
1887 г.
Не помню кто, Плеханов или Лопатин,
познакомили меня с семьей одного голландца в саду, где мы пили пиво. До сих пор
хорошо помню загорелое лицо бритого кряжистого голландца и его молодой супруги
с льняными волосами. Голландец был социалист и вел знакомство с русскими. Он
постоянно жил где-то в колонии голландцев на одном из Зондских островов
Индийского океана и имел там кофейную плантацию. Временно он гостил в Женеве.
Узнав о моей судьбе и о моем возвращении в Россию, он стал о чем-то живо
советоваться с женой и, наконец, предложил мне поехать лучше с ним на его
плантацию, чем возвращаться в Россию и снова засесть в тюрьму. Не скрою того,
что предложение добродушного голландца мне показалось заманчивым и, будь это в
Париже, очень возможно, что я бы охотно согласился поехать с ним под тропики,
но теперь, увы, я возвращался в Россию, был в дороге и уклоняться от своей
судьбы я считал уже невозможным. Я отказался и ясно заметил, как голландцы были
искренне огорчены и долго жали мою руку на прощанье. Вполне естественно, что,
сидя в крепости, я часто вспоминал об этой сцене, сожалея, что я вместо
крепости не на Яве или Суматре на кофейной плантации.
С колонией эмигрантов в Женеве я не имел
возможности познакомиться и только заходил в типографию к Бухановскому, к
которому имел письмо. Случайно встретился также с д-ром Добровольским.
На утро мы выехали на пароходе в Клоран,
где я прожил у Лопатиных с неделю или дней 10, наблюдая необычную для русского
жизнь швейцарских фермеров. Это была одна из самых лучших недель моей жизни. Я
ходил в горы, посетил Шильонский замок, а также другой, в горах, вблизи самого
Клорана. Все, что я видел, было так прекрасно, что, право же, я не знал, не
вижу ли я в странном сновидении чудную сказку.
Я ехал через Цюрих, Мюнхен, Вену, Будапешт
на румынскую границу, нигде не останавливаясь, о чем потом очень жалел. Но
тогда, мы боялись возможной выдачи русским властям немецкими и австрийскими
властями, ведь незадолго перед этим был выдан немцами Дейч, за Сергеем же
Ивановым, когда он возвращался в 1885 г. в Россию, (мы с ним разъехались)
буквально была устроена погоня шпионов и он еле спасся в Австрии. На границе с
Румынией, где-то в Карпатах, на одной из станций, где была пересадка, я должен
был на ночь уйти с вокзала и ночевал в доме какого-то славянина, у станции.
По
приезде на ст. Плоешти, где Кац и Дическуло содержали жел.-дор. буфет, при чем
почти все служащие, кажется, за исключением повара, были молодые эмигранты,
чаще всего из Бессарабии, я неожиданно узнал о том, что в Болгарии произошел
сначала военный переворот, — был арестован офицерами кн. Боттенбергский и
увезен в Россию, потом же Стамбулов, Петков и Ризов сумели организовать
демократию Болгарии и захватили власть в свои руки, что весьма осложнило
отношения между Россией, виновницей военного переворота, и демократической
Болгарией.
Революция в Болгарии весьма осложнила
положение Румынии, очутившейся между Россией и Болгарией. Шли толки, что
русские оккупируют Болгарию; русская же эмигрантская колония знала, что
Стамбулов окажет отчаянное сопротивление этой оккупации. Все это, конечно,
создавало обстановку весьма неудобную, для моего перехода границы в Яссах, как
мы предполагали еще в Париже. Несомненный глава русских эмигрантов в Румынии
Мих. Кац, посоветовавшись с товарищами и со мной, решил, что необходимо выждать
несколько и не спешить с переходом границы. Было решено, что мне удобнее всего
на время уехать в г. Тульчу к русскому эмигранту, д-ру В. С. Ивановскому. Так я
и сделал.
В Тульче со мною произошло маленькое
приключение, которое могло кончиться большими неприятностями для меня, а
именно: на пристани румынский полицейский офицер проверял паспорта сходящих и,
увидев у меня болгарский паспорт, не хотел пускать меня с парохода, так как
Румыния в это время принимала болгарских граждан только по визе румынских
консулов в Болгарии (в связи с болгарским переворотом), я же такой визы не
имел. Пришлось говорить, что хотя я и болгарский гражданин, но воспитывался в
России и еду из Парижа к русскому доктору Ивановскому. После долгих
переговоров, полицейский, поняв, вероятно, что я русский, отпустил меня.
Несомненно в этом сыграло свою роль и то особое положение, которое занимал д-р
Александров (Ивановский) в Тульче. Он был одним из самых популярных людей в
городе.
Так я очутился у д-ра Ивановского и прожил
в Тульче более 3-х месяцев, так как только в начале ноября 1886 г. перешел
русскую границу из Тульчи же.
Д-р Вас. Сем. Ивановский, живший в Румынии
под фамилией Александрова, принадлежал к очень известной в истории русской
революции семье. Его три сестры принимали деятельное участие в революционном
движении конца 70 и начала 80 год. Прасковья Сем. Ивановская, осужденная в
апреле 1883 г. по знаменитому делу 17 народовольцев — Богдановича (Кобозева),
Грачевского, Теллаллова и др., на каторгу жива и поныне, Авд. Сем. Ивановская,
жена Вл. Гал. Короленко, также жива. Третья сестра, по мужу Малышева, также
была в ссылке.
Вас. Сем. Ивановский (Василий Великий) еще
в 1877 г. эмигрировал за границу и долго жил в Тульче, пользуясь большою
популярностью, как врач и человек, среди всех русских, живущих в Добрудже.
Многочисленные русские сектанты, часто не имеющие никакого общения с другими
русскими же, все перебывали в маленьком полутурецком домике д-ра «Александрова»,
обращаясь к нему не только как к врачу, но и как к какому-то безапелляционному
третейскому судье, при решении массы возникающих между ними недоразумений.
Вообще, это был большой человек, производящий на всех огромное влияние. По
своему мировоззрению он был чистейшим народником бунтарского оттенка. Между
прочим, он был большим другом Волкенштейн, которая также жила у гостеприимного
доктора. Вообще же, в его квартире находили приют все русские. Здесь я видел
монашек русского православного монастыря в Добрудже, монахов-староверов,
молокан, некрасовцев, беспоповцев, мрачных скопцов, вообще, всех русских
изгоев, нашедших приют в гостеприимной Добрудже, когда ею владели турки.
В оригинальном городке Тульча, лежащем на
Дунае, почти против русского города Измаила, но отделенном от него сетью рукавов
устья Дуная, все 15-ти тысячное население делилось почти поровну на румын,
болгар и русских; колонии же турок, евреев и других национальностей были
сравнительно небольшие. Несомненно самой интересной колонией была русская,
состоящая, главным образом, из религиозных сектантов всевозможных толков. Все
русские со свойственными им сварливостью и упорством вечно ссорились между
собою, не признавая друг друга. Обидно было сознавать, что, благодаря этому,
они не пользовались никаким влиянием в городской жизни Тульчи, где боролись за
влияние на городскую жизнь только румыны и болгары.
Между прочим, в Тульче были хорошие
государственные румынские школы и вполне самостоятельные болгарские, прекрасно
оборудованные, но не было ни одной русской.
Вот почему у меня скоро явился урок, и мне
пришлось обучать всем наукам одного русского молоканина.
Так как я люблю педагогическое дело и
всегда охотно занимался с детьми, то я не прочь был бы устроить русскую школу,
если бы этому не препятствовала русская рознь и недоверие сектантов к обучению
русского, не сектанта.
Но как бы то ни было в Тульче я не
испытывал той странной почти физической, тоски, какую ощущал в Париже, и с
большим интересом наблюдал за жизнью русских на чужбине.
Вначале я все ждал писем от Каца, так как
предполагалось, что перейду границу где-то около Ясс уже по проторенной дороге,
по которой вернулась в Россию Волкенштейн и, если не ошибаюсь, Сергей Иванов.
Но почему-то переход границы через Яссы не налаживался. Поэтому в октябре я
ездил в Плоешти и Бухарест, чтобы выяснить окончательно о моем переходе
границы. С Кацем мы из Плоешт поехали в Бухарест.
Здесь Кац познакомил меня с некоторыми
румынскими социалистами, например, с адвокатом Борду Ганеску, что, как потом мы
узнаем, дало совершенно неожиданные результаты и отразилось на моей жизни.
Почему-то обычная дорога перехода границы
через румынских контрабандистов не налаживалась, тогда я развил свой план
перехода границы через Дунай в Измаиле. За время жизни в Тульче я познакомился с
одним родственником румынского студента-социалиста, живущим в Измаиле, и он
обещал мне приют, если бы я очутился в этом городе. Мой план был одобрен и я
вернулся в Тульчу, подкрепленный деньгами, с тем, чтобы организовать переход
границы отсюда, если в продолжение 2-3 недель Кац не вызовет меня в Плоешти.
Так как такого вызова не было, то в конце
октября или в самом начале ноября я решил перейти границу в Измаиле. План был
таков. С одним молоканином, хорошо знакомым с местными условиями, я должен был переехать
в лодке через Змеиный остров по массе протоков и озер и выехать против Измаила.
Здесь мы должны были ночью переплыть Дунай
и высадиться в определенном пункте, наиболее удаленном от пограничных постов.
Добавляю к этому то, что еще со времен
Кельсиева (60 года), описавшего жизнь русских в Добрудже, Змеиный остров
остался убежищем русских и румынских контрабандистов, беглых и дезертиров. Все
это население, сводящее счеты с законом, находило приют в многочисленных
плавнях и маленьких островах среди массы протоков и камыша.
Когда мы уже были на противоположном берегу
острова против Измаила и пили чай у костра, наш лодочник, из некрасовских
казаков, говорил нам, что прошлою ночью, когда мы ночевали в его шалаше,
приходили соседи и не прочь были расправиться по-своему с неожиданными гостями,
но нас более всего защищало то, что мы были друзьями д-ра Ивановского.
Итак днем мы решились проехать у берегов
Измаила и высмотреть место высадки. Наша лодка не привлекала никакого внимания,
так как здесь же сновали и другие измаильские лодки. По берегу Дуная была
расставлена русская пограничная стража, но на довольно далеком расстоянии друг
от друга. Измаил кончался огородами и виноградниками, самый же берег Дуная
местами зарос тальником и другими деревьями. Мой смелый спутник молоканин раза
два выскакивал на берег и осматривал местность. Это меня начало нервировать и я
решил сам выскочить на берег и, если обстоятельства будут благоприятны, пойти в
город.
Так и вышло. В укромном уголке я быстро
выскочил на берег и осмотрелся. Я был в винограднике, дальше виднелся огород и
усадьба. Я решил остаться на берегу, бросив свой дорожный чемодан с бельем и
книгами. Я быстро пошел по винограднику и огороду, вошел в чей-то двор и через
калитку вышел на уединенную улицу предместья Измаила. Таким образом, скорее чем
ожидал, я стал русским гражданином и пошел в самый город, который сам по себе
невелик.
Я разыскал трактир своего знакомого по
Тульче, напился там чаю, потом пошел в город, купил небольшой чемодан, пару
белья, русские резиновые галоши, так как было очень грязно, опять вернулся в
трактир, где мне дали какой-то номер, принял вид возвращающегося из Измаила не
то купца, не то его приказчика и пошел на почтовую станцию заказать лошадей,
чтобы поехать на ближайшую жел.-дор. станцию Троянов Вал, верстах в 60-70 от
Измаила.
ГЛАВА IV
Возвращение
в Россию. Впечатления от посещения Екатеринослава.
Свидание-с Гельрудом (из Харькова).
Поездка в Рязань, Москву, Нижний-Новгород.
Вновь в
Екатеринославе. Мой вторичный арест на ст. Лозовой.
(Ноябрь 1885 г. - февраль 1887 г.)
Итак, в ноябре 1886 г., т.-е. почти ровно
через год после поездки за границу, я вновь очутился в России. Прежде всего я
решил поехать в Екатеринослав, где надеялся встретить знакомых и войти в
ближайшую связь с Богоразом, Коганом и другими, а также, надеялся вызвать кого-либо
из Харькова, куда ехать мне было опасно.
В Екатеринослав я поехал через
Елисаветград, где почему-то долго ждал поезда и ходил в город, но связей с этим
городом у меня не было. В Екатеринославе я прежде всего разыскал знакомых
рабочих, фамилии которых теперь забыл, но встретил здесь весьма большое
волнение и даже испуг, так как после февральских арестов Оржиха, Полякова и
некоторых других, только 27 сентября, т.-е. за месяц до моего приезда в
Екатеринослав, был арестован организатор и руководитель рабочих кружков Андрей
Карпенко, о котором я уже писал. Не было также уже давно и В. Кудряшова,
высланного на 5 лет в Восточную Сибирь. Благодаря этому, более пассивные
рабочие неохотно вступали в сношение со мною, хотя и узнали меня. В городе я
разыскал Эпштейна, у которого когда-то жил в деревне, и он познакомил меня с
немногими революционно настроенными интеллигентами: Милославским и Негрескулом,
женатым на дочери Петра Лавровича Лаврова, Марии Петровне.
Между прочим, при встрече с Эпштейном
произошло такое комическое недоразумение. Я теперь был с русой бородой и
Эпштейн все как-то странно присматривался ко мне. Наконец я его спросил, в чем
дело, и он очень наивно ответил, что удивляется, как мои волосы хорошо
подкрашены. Оказалось, что у него сохранилось обо мне впечатление, как о
брюнете, так как я был 1885 г. в Екатеринославе без бороды с подкрашенными
усами (при бегстве из Харькова). Я совершенно забыл об этом, тем более, что в
Екатеринославе я уже не красился, и мои усы, конечно, выцвели.
Благодаря знакомству с Негрескул и Марией
Петровной, которым я рассказал о жизни в Париже Петра Лавровича, мое положение
в Екатеринославе стало более прочным, и я решил сделать этот город базой для
дальнейших моих шагов в России.
Я точно не помню, когда я имел свидание с
Гельрудом, студентом-ветеринаром из Харькова, в это ли посещение Екатеринослава
или в следующее, но это не меняет дела, и я расскажу об этом свидании здесь.
Гельруд приехал в Екатеринослав на свидание со мною от харьковской организации,
и я узнал, что Харьковская народовольческая организация, после ареста моего,
Антонова и Лисянского, пострадала сравнительно мало. За это время был случайно
арестован только Тиличеев, все же остальные из нашей группы были целы, кроме
того она пополнилась новыми членами, из которых назову Гельруда, Цыценко и
Денисенко. Рабочая организация Харькова, о которой я уже писал (Кондратенко,
Рябоконь, Веденьев, Соколов и др.), не только не была затронута арестами, но
значительно окрепла, стала более самостоятельной и независимой от
интеллигентской группы и Гельруда только огорчало то, что связи с другими
городами не налаживаются. На меня именно и возлагалась миссия завязать связи с
другими организациями и позаботиться об объединении их.
Как оказалось, несмотря на то, что я не был
целый год в России, дело Лопатина еще не было закончено и все арестованные
сидели по тюрьмам. Впрочем, Шехтера, арестованного одновременно со мной, если
мне не изменяет память, к этому времени уже выслали.
Жаловался Гельруд на плохую доставку
литературы из-за границы и упрекал меня, что я не привез с собой ничего. Увы,
как мы знаем, я бросил в лодке свой чемодан, наполненный довольно хорошим
подбором всей заграничной литературы.
Вообще свидание с Гельрудом и порадовало
меня вестями из Харькова и огорчило сознанием того, что за год моего
отсутствия, организация не только не окрепла, но значительно ослабела.
Было решено, что я в Харьков не поеду, а,
сделав объезд других городов, вернусь вновь в Екатеринослав и вызову кого-либо
из Харькова. Я совершенно не помню, кто дал мне адреса в Рязань, вероятно,
Фундаминский, но как бы то ни было, я решил прежде всего разыскать в Москве или
через Москву Богораза или Когана, а потом заехать в Нижний-Новгород к В. Г.
Короленко, который только в конце 1885 г. возвратился из ссылки.
Цель посещения Короленко была двойная.
Во-первых, доктор В. С. Ивановский просил повидать его сестру и зятя, т.-е.
Короленко, передать им привет от него и спросить их о жизни его сестры «Паши»,
которая была на каторге на Каре, и о которой Вас. Сем. не имел давно уже
сведений. Во-вторых, еще в Париже мы намечали, что необходимо войти в сношение
с вернувшимися из ссылки и выяснить, нельзя ли привлечь их к общей
революционной работе.
Вскоре после отъезда Гельруда я поехал в
Москву через Воронеж и Рязань. По дороге я надеялся встретить на какой-то
станции Донецких дорог вернувшегося из Парижа, по разрешению департамента
полиции, Геккера, которого я знал в Париже. Дорога прошла вполне благополучно.
Я встретил Геккера, но ничего утешительного от него не узнал и даже не
останавливался у него, а поехал далее.
В Рязани я встретил целую группу молодых
народовольцев, отчасти студентов Москвы, случайно приехавших на родину, но эта
группа не являлась самостоятельной и могла иметь значение только при
существовании центральных групп.
Из Рязани я поехал в Москву, где разыскал
Фундаминского, приезжавшего в Париж, но Богораза, которого я надеялся застать
здесь, я не нашел, хотя мне и сказали, что он скоро приедет в Москву. Прописываться
было рискованно по фальшивому паспорту (не дубликату), поэтому пришлось
ночевать в студенческих квартирах, что тогда представляло большие неудобства и
трудности.
Так как до встречи с Богоразом и до
выяснения общего положения дел в России, я не находил возможным вступать в
какие-либо переговоры с местной группой, то я ограничивался общими разговорами,
из которых для меня ясно было, что в Москве, как и в Харькове, есть местная
довольно сплоченная группа, на которую можно было бы опереться в будущей
организационной деятельности.
Из Москвы я поехал в Нижний-Новгород. По
приезде на утро отправился к Короленко. Я встретил самый радушный прием не
только со стороны Короленко, но также со стороны Ангела Богдановича,
находившегося тогда под надзором полиции, а также со стороны
Дробыш-Дробышевского, недавно вернувшегося из ссылки. В Нижнем я встретил
группу питерских студентов и студенток, высланных на родину в Казань после
Добролюбовской демонстрации и временно застрявших здесь до зимней дороги. Выяснилось,
что возвращающиеся ссыльные являются на родину со многими весьма сложными
думами и настроениями, но что большинству из них весьма трудно опять войти в
рамки узкой партийной и конспиративной работы, поэтому рассчитывать на усиление
рядов народовольцев большим числом более старых революционеров б. ссыльных,
довольно трудно. Большинство вернувшихся пошли в ссылку не народовольцами;
точно также они и возвратились не народовольцами, хотя все теми же прежними
революционерами, в широком смысле этого слова.
Не
менее интересными для меня были ссыльные студенты и студентки, которых я
встречал в гостеприимном доме Короленко. Они все несомненно были революционно
настроены, но ни в каком случае их нельзя было назвать прозелитами
народовольчества, — это было уже другое поколение с иными взглядами и с другими
запросами к жизни. Я не мог бы их назвать и социал-демократами, но, во всяком
случае, это были не те студенты, революционеры, каких я видел в Харькове и
каким был сам весьма недавно.
Вообще знакомство с Короленко, А.
Богдановичем, Дробыш-Дробышевским впервые помогло мне разобраться в том, что
делается в России, и я здесь получил такие впечатления, каких не получал ни в
Екатеринославе, ни в Рязани, ни в Москве.
Вскоре я получил извещение из Москвы, что теперь
я могу туда, приехать.
Приезд в Москву оказался очень неудачным.
За 3-4 дня до моего приезда арестовали в Москве Богораза и некоторых студентов,
так что я здесь застал большое волнение. Не могло быть и речи об
организационной работе, — напротив: на время нужно было отсюда уехать, покуда
впечатление от арестов не ослабеет. Не помню даже, остался ли на воле
Фундаминский, единственный москвич, который меня знал. Поэтому вполне естественно,
что я поспешил уехать из Москвы, установив с нею кое-какие связи. Между прочим,
в Москве были уверены, что, если бы я приехал до ареста Богораза, то также был
бы арестован.
Теперь из нелегальных, с которыми я мог бы
встретиться, оставался на воле один Коган и Цыцеко, перешедший недавно на
легальное положение.
Из
Москвы вновь через Рязань, где я более прочно установил связи на будущее, я
опять поехал в Екатеринослав, так как на юге мне легче было устроиться.
Приблизительно, к половине декабря я вновь
очутился в Екатеринославе, где очень скоро слег в постель, но упорно решил
отлежаться в плохонькой гостинице, чтобы никого не стеснять.
Вскоре в Екатеринослав приехал мой товарищ
по Харьковской группе, о котором я уже упоминал, А. И. Зенкевич. Он уже был
ветеринарным врачом, женился и ждал назначения на службу в земство.
Чувствовалось, что он, ставши семейным, на
время, как мне казалось, ушел от нас и уже не будет теперь вести конспиративной
революционной работы, поэтому я с ним и не делился своими планами на ближайшее
будущее, которое мне представлялось в довольно мрачных красках. Я очутился
довольно одиноким — никаких связей и знакомств на юге я не имел, кроме
Харькова, куда не мог поехать, Екатеринослава и отчасти Полтавы. Кажется, в это
время был уже арестован и Штернберг в Одессе. Когана я почти не знал; по тем же
сведениям, какие получил о нем за границей, я знал, что и он больших связей в
России иметь не может.
Что же мне оставалось делать при таких
обстоятельствах? Я намечал две возможности. Первая — та, чтобы, опираясь на
Харьков и Екатеринослав, самому заняться организацией революционных сил на юге,
но, по возможности, более мирного подготовительного характера и таким путем
закрепить свое нелегальное положение. Второй же путь был — вновь возвратиться
за границу, чтобы своим положением нелегального не увеличивать числа невольных
жертв. Я уже тогда знал по харьковским сведениям, что о переходе мною границы
жандармы знают и что они меня усиленно разыскивают.
Чтобы показать, как на нас, немногих
оставшихся на воле нелегальных, смотрели жандармы, приведу следующую выдержку
из книги «Хроника социалистического движения в России в 1878-1887 г.». Полицейские
меры делали чрезвычайно затруднительным «нелегальное» положение; в последние годы
«на нелегальное положение переходили только самые скомпрометированные и
мятежные лица. Полиция могла себя поздравить, что в течение 1886 г. 7 лиц этой
категории были открыты и попали в ее руки: Сергей Иванов, Борис Оржих, Андрей
Карпенко, Иван Хмелевцев, Феофан Крылов, Натан Богораз и Илларион Кожин, но 5
самых активных и наиболее известных «нелегальных» были еще на свободе: Раиса
Кранцфельд, Захарий Васильев, Захарий Коган, Алексей Макаревский и Моисей
Линтварев (стр. 300-301).
Прожив в таком положении более месяца в
Екатеринославе, я понемногу завел новые связи не только с интеллигенцией, но и
с рабочими и стал входить в местные интересы. Я жил очень скромно и, как мне
казалось, вполне конспиративно, без нужды не показываясь на улицах.
Но, как я узнал очень недавно, знакомясь в
Истпарте с своим делом, я неожиданно сам себе вырыл яму и был арестован,
благодаря такому обстоятельству. Я писал несколько писем заграницу по адресу,
данному мне в Румынии Мих. Кацем, на имя адвоката Борду Ганеску. По виду эти
письма были совершенно невинные, но одновременно они были написаны и
химическими чернилами. Как оказалось, два таких письма почему-то попали в руки
жандармов и были смазаны полуторахлористым железом. Из этих писем, по
штемпелям, жандармы узнали, что одно письмо было отправлено из Екатеринослава,
почему меня стали искать в Екатеринославе харьковские шпионы, знающие меня в
лицо. Как потом оказалось на допросах, один раз шпионы видели меня в
Екатеринославе, но не проследили, откуда я вышел и куда пошел; во второй раз
меня видели выходящим из дома, где жил Негрескул. Но, вероятно, и я
почувствовал каким-то интуитивным путем, что за мной следят, и поэтому удвоил
осторожность и поторопился на время уехать из Екатеринослава. Это мне вполне
удалось, и я поспешил уехать в Ростов на Дону 6 февраля 1887 г. через станцию
Лозовую, где была обязательная пересадка в поезд, идущий из Харькова в Таганрог
и Ростов. Сыщики в Екатеринославе меня, проворонили, и казалось, что я
инстинктивно избежал ареста. Но, увы, на ст. Лозовой со мной произошла
совершенно неожиданно следующая катастрофа. На Лозовой я, по возможности, не
сидел на вокзале, так как боялся, что меня кто-либо узнает; ведь я месяцев 5
жил здесь в 1883 г. Поезд из Харькова приходил на ст. Лозовую вечером. Билет я
уже купил (тогда еще нельзя было покупать пересадочных билетов) и осторожно
ожидал прихода поезда, чтобы сразу же сесть в вагон. Но, на мою беду, я оставил
в I классе вокзала свой чемодан и, когда поезд подходил к станции, пошел за
ним, чтобы поспешить сесть в вагон. Но, так как я издали увидел знакомого
дежурного помощника станции, то медлил выходить на перрон и пошел из I класса
уже тогда, когда часть публики из вагона показалась в вокзале. И вот неожиданно
в дверях вокзала я был схвачен двумя, как потом оказалось, сыщиками, которые
вместе с жандармским офицером В., который прекрасно знал меня, ехали из Харькова
в Екатеринослав, чтобы «ликвидировать» меня. Мой арест был полною
неожиданностью и для сыщиков и для жандармского офицера. Первые его слова ко
мне были: «Скажите мне пожалуйста, как вы здесь очутились и как выпустили вас
из Екатеринослава. Ведь мы специально ехали туда за вами. Спасибо, что выехали
нам навстречу».
Можно представить мое огорчение; ведь, если
бы я не встретился с сыщиками, то спасся бы от них совершенно. Но такова,
видно, судьба. Почему-то мне на допросах не говорили, что мои письма к Борду
Ганеску арестованы и я все время не понимал, каким образом я провалился в
Екатеринославе [* Мой
арест вызвал арест Негрескула, у которого нашли какой-то номер «Народной Воли»,
Эпштейна и еще человека три, кого считали подозрительными. Но, к моему
удовольствию, все арестованные были в конце концов выпущены под надзор полиции,
— даже Негрескул, так как я признал, что «Народная Воля» принадлежала мне и
мною была у него оставлена.].
Меня, конечно, повезли в Харьков, где я
просидел месяца полтора [* Вообще в Харькове дело мое складывалось довольно удачно и
почему-то даже не проверили всех 3-4 нелегальных паспортов, отобранных у меня;
по одному же из них я жил в Нижнем и Рязани и был прописан. Я долго боялся, что
по явкам в гостиницах установят мое там пребывание. Но, так как на всех
паспортах также стояли и фальшивые явки, то, вероятно, убедившись в том, что
некоторые явки фальшивые, напр., харьковские, на другие явки махнули рукою.
Сперва я сидел в Харькове в весьма дрянной камере, перегороженной пополам
дубовой решеткой, чтобы я не мог подойти к окну, но потом меня перевели в
другую камеру, окно которой не было отгорожено, и я стал было уже привыкать к
харьковским порядкам, как вдруг меня неожиданно повезли опять в Петроград,
теперь уже более почетно — три жандарма. «Зачем меня везут в Петроград?»
спросил я жандармского офицера, который сопровождал меня на вокзал. «Не
доверяют нам, боятся, что вы опять доставите хлопоты, как в 1885 г.» ответил он
мне, намекая на мое бегство.], потом перевезли в Петроград, где я и
сидел 8 мес. в крепости и мес. 5 в доме предварительного заключения до самого
решения моего дела 11 мая 1888 г. По административному приговору я был
отправлен на 10 лет в отдаленнейшие места Восточной Сибири и был поселен в Намском
уезде, Бетюнском наслеге, Якутского округа,
верстах в 115-120 от Якутска.
А. Макаревский
Апрель, 1924 г.
/Летопись
революции. Журнал Всеукраинский комиссии по изучению истории Октябрьской
Революции и К.П.(б)У. № 2 (7). Харьков. 1924. С. 63-93./
Brak komentarzy:
Prześlij komentarz