czwartek, 22 sierpnia 2019

ЎЎЎ Сыёньня Бібля. Успаміны ўдзельнікаў якуцкага разгардзяшу 1904 году. Койданава. "Кальвіна". 2019.



                                            НЕЗАБЫВАЕМЫЕ СТРАНИЦЫ ПРОШЛОГО
                                                 (Якутское восстание ссыльных 1904 года)
    1900-1904 годы были периодом необычайного оживления для Якутской ссылки. Все возрастающий подъем волны революционного движения в России отразился массовыми высылками партийной интеллигенции и рабочих во все города и медвежьи углы Якутской области. Ссылка принимала массовый характер и в связи с этим теряла тот элемент изолированности и духовного одиночества, какие были так характерны для Якутской ссылки за долгие предшествующие годы. Несмотря на все принимаемые администрацией меры к расселению ссыльных по самым отдаленным улусам, полного одиночества, за редкими исключениями, не получалось, а во многих местах создавались довольно крупные центры ссылки, выдававшиеся, как по количественному составу, так и по индивидуальному подбору видных представителей политических группировок. Частое прибытие новых партий создавало непрерывающуюся связь с центрами революционного движения в России и давало возможность ссылке жить отраженными интересами живой революционной действительности. Налажено было регулярное снабжение нелегальной литературой, для многих из ссыльных не прекращалась возможность участия в нелегальной печати путем отсылки статей — так или иначе, тысячеверстные пространства, отделявшие ссылку от живой жизни, побеждались путем непрекращающегося общения с революционной средой, к которой тянулись бесчисленными нитями связанные с ней и насильно от нее оторванные многочисленные кадры революционеров.
    В самой ссылке спешно создавались кружки для малоподготовленных товарищей. Старые, испытанные вожди движения, оторванные от революционной практики, посвящали весь свой досуг разработке теоретических вопросов, делясь результатами упорной работы с товарищами не только по ближайшим, но и по более отдаленным местам ссылки. Трудно передать то оживление, каким дышала ссылка, насыщенная рядом выдающихся по теоретической и практической революционной работе людей: рефераты, доклады, диспуты в переписке между различными колониями ссыльных—все это вносило, живую струю интереса и связи с местами, откуда насильно оторвана была революционная масса, наводнявшая ссылку.
    Попав случайно в Иркутск по оплошности писаря, не разобравшегося в моих сопроводительных бумагах, и задержавшись там на месяц в ноябре 1900 года, я была глубоко поражена и потрясена впечатлениями знакомства с рядом лиц, знаменовавших собою целые этапы предыдущей революционной эпохи, наряду с участниками самого последнего революционного движения. Глава народоправчества т. Натанзон, виднейшие народовольцы Стефанович, В. И. Сухомлин, Андрей Белоусов и другие, первые попавшие в ссылку социалисты-революционеры (из них ярко помню фигуру В. А. Вознесенского), группа видных социал-демократов — Мандельберг, Шилингер, С. В. Померанец, И. М. Ром и другие — вся эта группа забрасывала друг друга оживленнейшими диспутами, рефератами, индивидуальными турнирами и беседами по важнейшим вопросам революционной теории и тактики.
    По пути в Якутск, когда вся наша партия, включавшая ряд участников, первого съезда РСДРП (Б. Л. Эйдельман, Л. В. Теслер, В. Д. Солодухо-Пиразич) остановилась на дневку в Верхоленске, нас ожидала интересная встреча с Л. Д. Бронштейном-Троцким, И. Л. Соколовским, А. Л. Соколовской, Желкевичем и другими ссыльными, съехавшимися со всех прилегающих станций. Л. Д. Бронштейн-Троцкий встретил нас рядом блестящих по содержанию и форме рефератов, превратившихся в оживленнейшие диспуты, затянувшиеся, насколько помнится, дня на два, и продолжавшиеся вплоть до самой посадки нашей партии на выстроившиеся в ряд кошовы. Такие диспуты, рефераты на лету для проходивших партий были самым обычным делом и давали на долгое время пищу для работы по всему пути продвижения партии.
    В разгар наиболее оживленного момента продвижения новых партий, весною 1904 года по всей Якутской ссылке прокатилась волна циркуляров иркутского генерал-губернатора графа Кутайсова, фактически вводивших осадное положение для ссылки. По циркулярам, объявленным по всей ссылке, запрещались какие бы то ни было встречи проходящих партий, переписка ссыльных отдавалась под строжайший контроль местной администрации, запрещались какие бы то ни было отлучки ссыльных, хотя бы и за врачебной помощью, без предварительного разрешения губернской, либо уездной администрации, и, что самое главное, отменялась обратная пересылка ссыльных по окончании срока ссылки в Россию за казенный счет.
    Нечего и говорить о том, как встретила ссылка опубликование циркуляров. Ссыльным предложено было ознакомиться с циркулярами под расписку — никто и слышать не хотел о даче каких бы то ни было расписок. Предложено было не встречать проходящих партий — навстречу партиям стали нарочито съезжаться со всех окрестностей. До циркуляров встречи партий происходили в порядке самых задушевных товарищеских встреч — по объявлении циркуляров они стали носить самый демонстративный характер: пение революционных песен со стороны встречающих и проезжающих, красные флаги, возгласы «долой самодержавие» и прочее, и проч. Предлагалось испрашивать разрешения на отлучки с мест приписки — от этого стали воздерживаться и те, кто раньше почему либо, щадя приличную администрацию на местах, заявлял об отъезде. В общем ссылка, и без того уже представлявшая непрерывно передвигавшийся с места на место поток людей, превратилась в какой-то неудержимо странствующий табор. Переезжали и переходили с места на место не только для того, чтобы встретить партию, прослушать реферат, получить свежую партию литературы, но уже и просто с целью разузнать, какие еще новые методы борьбы с циркулярами придуманы в том, или другом месте. В развитие циркуляров Кутайсова местным Якутским губернатором издан был приказ о запрещении под угрозой денежного штрафа предоставлять политическим ссыльным лошадей для самовольных отлучек в город и другие улусы, но и это препятствие оказалось преодолимым, так как расстояние в 100 и даже 150 верст перестало смущать ссыльных, передвигавшихся где пешком, где на лошадях, но все же неизменно пребывавших в бегах.
    Ссылке предстояла упорная борьба с циркулярами, и она выражала к ней свою полную боевую готовность. Карта администрации была на первое время почти бита, и она решила применить обходные пути. За правило было принято менять маршруты партий по части остановок в пути — самые бдительные дозоры ссыльных не могли уследить за провозом партий мимо населенных ссыльными пунктов в ночное время; также очень трудно было помешать провозу во весь карьер лошадиного бега. Если конвоируемая партия отказывалась подчиниться маршруту, не желала выезжать поздней ночью, или рано на рассвете, ее заставляли следовать насильно, применяя такие меры, как связывание веревками на жесточайшем холоде. Жестокое циничное отношение к сопровождаемым партиям политических ссыльных сменило прежнее строго корректное и подчас даже трогательно внимательное обращение конвойной команды и офицерского состава. Путем определенного подбора конвойных команд и соответствующей среди них агитации, администрация создала невыносимые условия для политических партий во время следования по Якутскому тракту.
    Одновременно стали применяться к ссыльным репрессии за неподчинение циркулярам Кутайсова: участились случаи высылки в административном порядке с прежних мест ссылки в более отдаленные глухие углы за самовольные отлучки, за встречи партий и прочее, из Западной Сибири стали пересылать в Восточную. Объявлено было об удлинении сроков административной высылки за невыполнение злополучных циркуляров.
    В Якутск стали прибывать товарищи, пересылаемые за «сопротивление законным распоряжениям власти» — в числе пересылаемых из Ачинска добровольно выбрал местом ссылки Якутск ветеринарный врач Лев Львович Никифоров, явившийся одним из инициаторов Якутского протеста.
    Самая мысль о необходимости протеста возникла в среде ссыльных в связи с тем, что дикие, совершенно неприменимые к жизни ссылки циркуляры стали внедряться путем циничного насилия. Целый ряд фактов недопустимого произвола администрации, нагромождаясь в спешном порядке, били по сознанию ссыльных, все более выдвигая на очередь необходимость организованного отпора.
    Когда заброшенным в глухие улусы Якутской области товарищам администрация отказывала в праве передвижения с места приписки даже за получением самой необходимой медицинской помощи, когда участились высылки в места, где сосланным товарищам не находилось даже помещения для жилья, ибо ошалевшая администрация перестала справляться о числе жителей в данном наслеге [* Наслег—заброшенное в Тайге и часто удаленное от тракта поселение в несколько юрт.] и количестве юрт и расселяло прибывающие партии наугад, заботясь только о полной изоляции, когда тяжело больных туберкулезом товарищей отправляли без обычной передышки в таких населенных пунктах, как Олекминск, Якутск, где им могла быть оказана надлежащая медицинская помощь, непосредственно после невыносимо тяжелого даже для здоровых людей перегона по Якутскому тракту на далекий Север — в Вылюйск, Верхоянск и Колымск — все эти факты не могли пройти незамеченными для сплоченной группы активных революционеров, собравшихся в этот момент в Якутске. Со всех сторон, изо всех далеких углов Западной и Восточной Сибири в Якутск долетали сведения о беспрерывной борьбе ссылки с циркулярами Кутайсова — эпизоды этой борьбы, то победные, то полные элементов гнета и насилия со стороны администрации, вызывали самые горячие отклики среди якутян. Каплей, переполнившей чашу, явилось, насколько мне помнится, прибытие партии, подвергшейся физическому насилию со стороны конвоя. Партию эту за попытку организовать, вопреки стараниям конвоя, встречу с товарищами в Олекминске и других местах по пути к Якутску, везли связанную в течение двух-трех часов на жесточайшем холоде, при чем одного из товарищей — Хацкелевича конвойный осмелился бить по лицу. Защищавшийся, сколько хватило сил у связанного человека, боролся с конвойными, но не в состоянии был отклонить издевательств со стороны рассвирепевшего конвойного. Помню и до сих пор, как глубоко потряс и возмутил всех нас рассказ тов. Хацкелевича. Это был первый случай такого наглого издевательства над партией политических ссыльных, обставленного при том такими условиями, которые исключали возможность сопротивления на месте.
    Каждый из нас ярко чувствовал, что если такие факты насилия пройдут для администрации безнаказанно, трудно представить себе, во что может, вылиться цинизм и наглость оголтевших ее ставленников.
    В тот же день, как нами заслушан был краткий, но потрясающий рассказ тов. Хацкелевича, инициативная группа, создавшаяся по быстрому сговору собралась для обсуждения вопроса о мерах протеста против усиливающегося произвола администрации. Я теперь затруднилась бы по истечении 20 лет, после пережитых за истекшее время ярких моментов и эпизодов новой революционной борьбы, восстанавливать происшедшие тогда эпизоды в точности, и потому могу говорить лишь в общих чертах. Насколько помнится, в состав инициативной группы входили: Лев Львович Никифоров, Арон Лурье, М. Бройдо, Ева Львовна Бройдо. Владимир Довыдович Пиразич (Солодухо), Софья Владимировна Померанец, Илья Леонтьевич Виленкин, я и другие товарищи, которых я затруднилась бы указать безошибочно. В дальнейшем инициативная группа немедленно разослала приглашение съехаться в Якутск всем активным товарищам, расселенным вокруг Якутска на расстоянии от 12-15 до 300-400 верст. Через день-два в Якутск прибыли Павел Феодорович Теплов, Лев Всеволодович Теслер, Костюшко-Валюжанич, Таня Жмуркина, Павел Розенталь, Анна Владимировна Розенталь, Виктор Константинович Курнатовский и другие.
    В первых же двух заседаниях инициативной группы наметился план действий. Принципиально установлено было, что протест против циркуляров Кутайсова и против произвола администрации необходим. Форма протеста, после обсуждения ряда внесенных проектов, принята была почти единогласно. Ее автором и горячим защитником явился Лев Львович Никифоров. Заключалась она в следующем: на имя Якутского губернатора подается мотивированное заявление за подписями всех присоединившихся к протесту об отмене циркуляров Кутайсова с предупреждением, что впредь до этой полной отмены никто из протестантов не подчиняется распоряжениям администрации о возвращении на место ссылки или следования из Якутска на места назначения. Для организованного проведения этой меры все участники протеста собираются в одном доме, по возможности укрепляют его от вторжения администрации и проводят свое активное сопротивление осуществлению мероприятий администрации, впредь до удовлетворения выставленных требований.
    Вопрос о протесте передан был на широкое обсуждение всех политических ссыльных, находившихся в то время в Якутске. На собрание явилось около восьмидесяти человек, и, после страстного обсуждения вопроса, ярко наметились две противоположные тенденции. Группа человек в пятьдесят присоединилась к протесту, хотя и разбивалась несколько по вопросу о приемлемости и целесообразности принятой формы. Меньшинство — человек тридцать, в дальнейшем несколько усилившееся, высказывалось категорически против протеста, считая борьбу в ссылке, в атмосфере подневольного житья и отрезанности от общей революционной работы, вредной и недопустимой мерой, поскольку она не может дать реальных результатов и связана с утратой силы и энергии, необходимой для работы в России по возвращении из ссылки. Что касается предлагаемой инициативной группой конкретной формы протеста, она встречала резкое осуждение, поскольку ей предсказывалась полная неудача, и поскольку эта группа противников протеста считала неприемлемым повторение уже однажды проделанного опыта первого Якутского протеста (Коган-Бернштейн и другие).
    В группе противников протеста наиболее сильное оппозиционное ядро составляли старые Шлиссельбуржцы (т.т. Шебалин, Панкратов), старики-народовольцы (Попов, Пекарский и другие) и группа социалистов-революционеров, шедшая за стариками. Раздумывать между тем не приходилось — успех протеста требовал решительности и быстроты действий. Первое собрание ссыльных состоялось 14-го февраля, а 17-го февраля уже окончательно определен был кадр участников протеста (45 чел.), намечена квартира для Якутского «форта Шаброль» и проведены все необходимые подготовительные действия. На, одном из организационных собраний протестантов, вопреки нашим горячим убеждениям, выделены были трое товарищей для связи «форта Шаброль» с живым миром и всей остальной, еще не присоединившейся политической ссылкой — то были я, Софья Владимировна Померанец и Илья Леонтьевич Виленкин. Для забарикадированного форта избран был дом якута Романова, служивший в течение ряда лет коммунальной квартирой для политических ссыльных. Против этого, стоявшего на горке двухэтажного дома, помещался маленький домишко, служивший квартирой для меня и Любови Владимировны Ериной. Этот дом, окна которого выходили на «Романовку», где засели протестанты, являлся удобным пунктом для всякого рода взаимной сигнализации, предупреждений и прочее.
    По конспиративным соображениям в воззвании, поданном губернатору Романовцами, отсутствовали фамилии трех, оставленных на воле и протест направлен был за подписями сорока двух товарищей. Удачно написанный Львом Львовичем Никифоровым, акт этот открывал жуткую страницу неравной борьбы протестантов с наглым и полным цинизма противником.
    18-го февраля, утром, получив одобрение романовцев на предложение закупить для них на все, имеющиеся в моем распоряжении и собранные с этой целью деньги оружие, я явилась на Романовку с одним браунингом, двумя или тремя смит-вессонами, несколькими бульдогами и каким-то огромным старинным револьвером, закупив в оружейных магазинах Якутска все, что там к тому времени залежалось. Картина, которая предстала моим глазам принадлежит к разряду незабываемых моментов жизни. «Романовцы» только что отправили губернатору свой вызов и спешно готовились к внутреннему и внешнему устройству своего форта. Над зданием вверху спешно прибивалось красное знамя — вызов на бой, резко брошенный за всю ссылку и во имя ее освобождения от неслыханного произвола. Внутри дома шла кипучая организационная работа по распределению обязанностей и одновременно, под оживленные шутки и возгласы, кипела военная защита форта. Пока от меня принимались револьверы, передавались поручения и устанавливалась система сигнализации, буквально в течение получаса прорезаны были во всех необходимых пунктах бойницы для обстрела в случае военного нападения на Романовку. Парадная лестница срочно укреплялась, ступени ее в нескольких местах разрушались, зияя пропастями, которые усложняли возможную атаку. Еще за несколько минут перед тем, легко взбежав вверх по лестнице, я обратно могла, только повиснув на руках у товарищей, переправиться через «волчьи ямы», как они в шутку называли возникшие сооружения.
    Трудно описать тот энтузиазм, тот безграничный подъем, который царил среди всей этой военной сумятицы. Я любовно переводила глаза от одной группы к другой, от одного близкого лица к другому и не узнавала таких знакомых мне до того лиц — огонь энтузиазма, непередаваемый порыв к борьбе преобразил все лица, сделав их, может быть, на несколько преходящих часов, до неузнаваемости преображенными и светлыми.
    С жутким чувством расставалась я с кипучим фортом, подавляя в душе чувство невольной обиды за суровый приговор товарищей, обрекший меня в силу подчинения дисциплине на одинокое пребывание вне родной группы, с которой связаны были все устремления.
    У входа я неожиданно лицом к лицу столкнулась с вице-губернатором Чаплиным, взбиравшимся вверх по лестнице и остановившимся перед первым зиявшим в ней отверстии. Навстречу ему вышел на лестницу Лев Львович Никифоров.
    Вице-губернатор желал, как мне потом передали, выяснить всю ненужность принимаемых Романовцами мер. Циркуляры Кутайсова не нравятся, об этом ему, Чаплину, заявлено, а он, со своей стороны, заявит по начальству — вот и все. Никаких экстренных мер, никаких действий скопом предпринимать не следует, ибо это только усложнит дело. На предложение Л. Л. Никифорова дать письменную гарантию, что до разрешения вопросов об отмене циркуляров никто из подписавших протест из Якутска выслан не будет, вице-губернатор ответил, что, конечно, никаких обещаний, да еще в письменном виде, он давать не может и что достаточно поверить в его искреннее желание не осложнять дела репрессиями. В это доброе желание никто поверить не мог, тем более, что вице-губернатор не мог дать Романовцам ни письменного, ни устного обещания не подчиняться тем распоряжениям своего высшего начальства, которые могли коснуться судьбы лиц, подписавших протест. Вице-губернатор очень просил о разрешении пройти в комнаты и лично переговорить со всеми собравшимися на Романовке, но это, по предварительному обсуждению, сочли излишним, предложив ему ограничиться обменом дипломатических нот с представителем Львом Львовичем Никифоровым.
    Хвастнув тем, что прибыл без всякой стражи и дав всяческие уверения, что никаких репрессий без предварительного предупреждения романовцев он вводить не будет, вице-губернатор покинул Романовку. Во время краткого пребывания в Романовке выяснены были слабые места «форта Шаброль» — малое обеспечение провиантом и льдом для питьевой воды. Нужно было срочно налаживать снабжение протестантов, и в этом мне всецело пришли на помощь хозяева мои — семья якута Говорова, много общавшаяся с политической ссылкой и искренно сочувствовавшая начатому большому делу. Зная мою неосведомленность во всех практических вопросах хозяйства, хозяйка моя взялась сопровождать меня во всех закупках, и в течение нескольких часов остающегося дня и на следующее утро нами закуплены были и нагружены три подводы всевозможного провианта. К двум часам дня 19 февраля подводы эти торжественно проследовали во двор «романовки», где были встречены с надлежащим энтузиазмом. На охране осажденной Романовки в то время уже находилась кучка казаков, не решительно, но весьма почтительно расступившихся при появлении внушительного транспорта с провизией. Через несколько минут после провизии в ворота Романовки проследовали один за другим три воза со льдом, над рубкой и доставкой которого все утро потрудился работник-якут, живший в нашем доме и сочувственно наблюдавший все происходившие на Романовке приготовления к бою с «тойонами» — не очень любимым в якутской среде начальством.
    По конспиративным соображениям мы избегали часто являться на Романовку, но все же в этот день и на следующий там побывали и Софья Владимировна Померанец, доставившая собранное наспех у ссыльных оружие и даже какое-то подобие бомбы (продукт доморощенного изготовления имевшихся среди товарищей-химиков) и кое-кто из других товарищей.
    Немногочисленная стража, поставленная у дома, на первое время никаких препятствий к вхождению и выходу из Романовки не чинила. Лишь через несколько дней стража получила инструкции не пропускать никого в импровизированную крепость.
    В один из первых дней вышел из Романовки и направился прямо в мою квартиру Лев Львович Никифоров. Он осведомился о настроении товарищей, непрерывно приезжавших из разных концов в Якутск, условился о порядке сигнализации в случае присоединения к протесту значительной группы прибывавших товарищей, побывал, по поручению романовцев, у вице-губернатора для выяснения некоторых вопросов о порядке блокады, установленной вокруг дома [* Речь шла об определенной дистанции для поставленной у дома стражи, так как среди последних находились охотники подойти достаточно близко, чтобы иметь возможность осведомиться об укреплениях и способах защиты, спешно проводившихся на территории Романовки.], сообщил на обратном пути о достигнутом соглашении по поводу места нахождения стражи и о том, что вице-губернатор, телеграфировавший в Иркутск и Петроград о происшедшем событии, еще не получил никаких руководящих указаний и пребывает в полной нерешительности и неопределенности, — и вернулся в Романовку.
    Среди части товарищей, вначале отрицательно относившихся к протесту, выявилась довольно определенно тенденция в той или иной форме поддерживать «романовцев». То же настроение не давало усидеть на месте застрявшим в глухих углах товарищам, опоздавшим к организационному моменту и спешно съезжавшимся с каждым днем. Трое нас, романовцев, оставленных для сношений с этими группами попеременно переходили от полной уверенности в растущем новом взрыве борьбы к глубокому сомнению в осуществимости каких бы ни было мер, кроме бумажных протестов, оживленно предлагавшихся на каждом из устраиваемых нами собраний. Собраний этих было организовано очень много, подчас они бывали довольно многолюдны — чувствовалась несомненная жажда выявить свой протест, но у большинства не хватало той революционной готовности, которая сплотила и повела на подвиг группу романовцев.
    На разосланные нами во все концы ссылки и в Россию телеграммы и письма о присылке денег для проведения протеста получился самый горячий отклик — денежные переводы по указанным адресам, запросы, выражения сочувствия, сообщения о способах борьбы в других уголках ссылки посыпались со всех концов.
    Все эти сведения, как и сообщения о настроениях ссылки в самом Якутске необходимо было срочно передать на Романовку, и за это взялся один из товарищей, всей душой стоявший за Романовку, но по всему складу характера органически чуждый какой бы то ни было дисциплинированной формы действия. Это был тов. Кац, красочно описанный в целом ряде документов, относящихся к протесту.
    Нагруженный целым рядом писем и захвативший по собственному почину табак в качестве гостинца для романовцев, тов. Кац независимо и смело направился к группе казаков, охранявших на почтительном расстоянии ворота. Для нас, стоявших и наблюдавших за этой сценой на значительном расстоянии, были совершенно непонятны те чары, в силу которых перед товарищем Кацом в некотором страхе расступилась стража, пропустив его к быстро открывшимся воротам. Как оказалось впоследствии, тов. Кац, сунув руку в оттопыренные карманы пальто, кричал во весь голос: «Застрелю, застрелю, не подходите!» И эта-то угроза невооруженного человека оказала столь магическое действие на вооруженную винтовками стражу. Тов. Кац честно исполнил свое поручение, передал письма и принес всем нам вести о настроении романовцев. Ему там так понравилось, как он нам поведал, что возвращаться назад не было никакой охоты, но, видимо, столь же мало было желания со стороны романовцев удержать в стенах осажденного форта мало уравновешенного тов. Капа.
    Несколько дней прошло без сношения с Романовкой, и это начинало уже беспокоить всех нас. Особенно тягостна была неизвестность в долгие часы ночи, когда нельзя было видеть красного флага на Романовке, родных физиономий у амбразур в окнах, когда весь дом погружался в полный мрак [* Из предосторожности на Романовке по ночам совсем не зажигалось света в фасадных комнатах, чтобы сделать невозможными наблюдения с улицы.], невольно вызывая тяжелые сравнения с молчанием и мраком могилы.
    В одну из минут такого напряжения неизвестности перед глазами моими на пороге моей комнаты бесшумно встала фигура одного из романовцев — милого, всегда и всему улыбавшегося тов. Лаговского, заставив меня буквально отшатнуться, как перед призраком. В чем дело? Вы ли это, Лаговский? Как вы прошли мимо стражи, — задавала я беспорядочные вопросы.
    Мне без конца улыбались в ответ праздновавшие победу глаза, а голос, пытавшийся сохранить все оттенки серьезности и внушительности, сообщал о тех мерах, которые должны быть мною немедленно приняты.
    Нужно было сейчас же достать платье — верхний рабочий якутский костюм, завтра к двум часам нужно было купить, или взять где-либо на день быстрого, крепкого коня, наскоро закупить завтра утром провизии, табаку, махорки, спичек и прочее, все это доставить на условленную квартиру, а, главное, надо было не задерживать тов. Лаговского ни минуты, снабдив его деньгами, письмами для Романовки и прочее.
    Я так и не узнала тогда способа продвижения тов. Лаговского через сторожевую цепь, как ни билась в догадках. Лишь спустя много времени я узнала, что т. Лаговский прополз из не слышно отворившейся калитки меж ногами у казаков, одетый в сшитый из простынь белый саван.
    На утро я объяснила все, что мне было нужно, квартирной хозяйке, и через два-три часа работник-якут купил для меня самый настоящий якутский костюм, хорошего коня с седлом, в то время, как я доставала все, что можно было без особого риска навьючить на коня.
    Под вечер, в условленное время, заранее сообщенное мною путем сигнализации на Романовку, я вышла на улицу, чтобы присутствовать при возвращении тов. Лаговского на Романовку.
    Это был час, когда по нашей улице, спускавшейся откосом к реке Лене, обычно гнали на водопой лошадей. В числе ряда якутских фигур, склонившихся в седле, я с трудом различила тонкую, более стройную, чем все остальные, фигуру тов. Лаговского. Как и все, он бормотал про себя незатейливый якутский напев в две-три переливчатых ноты, как и все держал курс прямо на реку Лену. И вдруг, поравнявшись с Романовкой, тов. Лаговский сразу лихо повернул коня под прямым углом и бешенным аллюром погнал его прямо на растерявшуюся стражу. Ворота Романовки вмиг широко открылись, показалась группа товарищей, радостно приветствовавших тов. Лаговского и кланявшихся мне, Софье Владимировне Померанец и еще кое-кому из присоединившихся к нам товарищей. Опомнившаяся стража ринулась было к открытым воротам, но они с магической быстротой захлопнулись, оставляя позади себя шумные возгласы, взрывы революционной песни, отдельные звучные голоса.
    Впечатление от этой военной прогулки тов. Лаговского было прямо ошеломляющее для всего полусонного Якутска. Вице-губернатор, как нам передавали, не в силах был сдержать своего удивления и даже восхищения перед смелостью поступка. «Вот если б наши казаки способны были на что-либо подобное», тщетно предавался он, как нам передавали, мечтаниям. Но все же этот инцидент вызвал определенный перелом в отношении администрации к романовцам и Романовке. Если пребывание группы ссыльных за укрепленными стенами Романовки создавало вообще некоторую неуверенность в спокойном течении жизни в городе, то подобные смелые вылазки, непредвиденное и никем неожиданное появление романовцев в городе, возвращение в победном марше назад — вызывало уже определенную тревогу за те формы, в какие могли вылиться подобные вылазки из осажденной крепости.
    Караул у Романовки был значительно усилен, не только в дом, но и к дому никто не подпускался. Тогда по счастливо пришедшей в голову идее использована была в качестве почтальона для передачи почты из осажденного дома в мою квартиру и обратно собака Иголкин, опоэтизированная и прославленная во всех мемуарах, относящихся к протесту романовцев. Собака Иголкин, или, как мы ее всегда называли, «Иголочка», принадлежала Любови Владимировне Ериной, жившей в одной квартире со мной как раз напротив Романовки. Собака эта была подарена ей приехавшим из полярной экспедиции товарищем Ционглинским, спасшим собаку от верной смерти, угрожавшей ей за упорное уклонение от перевозки тяжести в упряжке. Тянувший подневольную лямку политический ссыльный, случайно попавший по особому разрешению в научную экспедицию, оценил непреклонную волю животного, с поразительной настойчивостью уклонявшегося от ярма запряжки и кнута погонщика. Тов. Ционглинский забрал собаку к себе, перевел ее на свой паек и тем избавил от пули, так как экспедиция не желала кормить собаку-дармоеда, уклонявшегося от положенного труда. Уезжая в Иркутск по окончании экспедиции, тов. Цоинглинский подарил своего любимца Иголкина. необыкновенно красивую, белоснежно-пушистую, с торчащими палочками шерстью северную собаку жене политического ссыльного Л. В. Ериной. Иголочка вскоре стала общею любимицей ссылки, как за легендарную историю неподчинения гнету и насилию, так и за проявленную ею вполне осмысленную ненависть к полицейским чинам. Иголочка не издавала ни звука и редко вообще лаяла, как и все северные собаки; ко всем ссыльным, якутам и обыкновенным смертным была необыкновенно ласкова и бежала навстречу, но стоило появиться на пороге кому-либо в погонах и с кокардой, как Иголочка становилась настоящим тигром, готовым к прыжку на лютого врага. Эта ненависть к полицейским чинам и к конвою доставляла всем нам не мало удовольствия и служила предметом обычных острот и анекдотов. Эта же черта поведения Иголочки была лучшей порукой в том, что никакая сила на свете не заставит нашего почтальона передать письма во вражеские руки. Мне трудно теперь установить, кто первый придумал использовать Иголочку — мы, оставшиеся, на воле, или осажденные наши товарищи. Определенно помню только тот момент, как мы с Любовь Владимировной Ериной спешно оправляли под ошейником зашитые в белый коленкор и свернутые трубочкой письма, ласково гладили пушистую белую шерсть и уговаривали Иголкина: «иди же, иди Иголочка ко Льву Львовичу, отнеси ему это».
    Имя Льва Львовича было хорошо знакомо Иголкину, и особых трудов не стоило уговорить Иголкина пойти по нужному направлению — он и без того уже не раз пробирался на Романовку, презрительно обходя ряды конвоя и шмыгая в подворотню. На Романовке были лучшие друзья Иголкина, не только восторженно встречавшие его приход, но и кормившие его сахаром, до которого он был большим охотником.
    Обратная доставка почты с Романовки была для Иголкина настоящим триумфом. Его ласкали и гладили не только мы с Любовь Владимировной, но и все друзья и родные, получавшие при его посредстве вести с Романовки.
    Каждый из нас старался сделать ему что-либо приятное, так или иначе выразить свою благодарность. На Романовке же Иголкин сделался любимым гостем, прихода которого ждали с трепетом и нетерпением. С большим трудом вышел из Романовки, дня через два-три после возвращения тов. Лаговского, Лев Львович Никифоров. Пройти незамеченным он никак бы не мог, будучи огромного роста и очень видным по фигуре, но ему удалось пробить себе дорогу той непреклонной настойчивостью, которая была так ему свойственна и обычно приводила в полное ему подчинение тюремную администрацию, часовых и конвойных.
    Лев Львович Никифоров пробыл на воле два дня, проведя ряд совещаний и два больших собрания ссыльных с целью выяснения настроений и возможностей расширения протеста за стены Романовки. На первых же порах резко выделилась группа в человек пять-шесть, заявившая о своем согласии присоединиться к Романовке. Были отдельные предложения террористических актов, ареста вице-губернатора Чаплина, либо воинского начальника и доставка их на Романовку в качестве заложников, предлагалась вылазка группы романовцев и соединение их для совместных актов с находившимися на воле товарищами и прочее. Льву Львовичу желательно было лично уяснить себе физиономии товарищей, остававшихся вне Романовки, наметить общую ситуацию и вернуться на Романовку после предварительных переговоров с вице-губернатором. Насколько мне помнится, предметом для объяснений с вице губернатором должны были послужить вопрос о порядке выхода из осажденного дома, о доставлении туда провианта, о мерах дальнейшей охраны дома и прочее. По предыдущим переговорам с вице-губернатором дело складывалось как будто так, что романовцы не стесняются в свободе передвижения, поскольку они сами избрали для себя Романовку, как наиболее недосягаемое для администрации место, а защиту и укрепление дома предприняли для предупреждения насильственного разъединения и рассылки каждого из протестантов в отдельности по разным местам. По отношению к ним, между тем, стали применяться способы блокады, как если бы не они сами, а администрация обрекла их на заточение.
    Введение этой блокады явилось прямым нарушением обещания, данного вице-губернатором при его первом посещении Романовки о том, что обо всех применяемых репрессиях они будут предварительно ставиться в известность. Именно этот вопрос о нарушении данного слова должен был быть освещен при переговорах.
    В первый день вице-губернатор отговорился отсутствием свободного времени и назначил переговоры на следующее утро. Отправившись к вице-губернатору, Лев Львович Никифоров обратно уже не вернулся, будучи арестован и под усиленным конвоем отправлен по распоряжению вице-губернатора за 600 верст в далекий улус. Он отправлен был без гроша денег, в легкой обуви, совершенно не приспособленной для далекой дороги. Помощь якутов во время короткой стоянки в пути спасла его от верного отмораживания ног. Та же услужливая дружеская рука якутов, догадавшихся, кого везут конвойные, доставила нам коротенькую записку об аресте и месте назначения Льва Львовича.
    Прошло несколько дней, и Арон Гинзбург с В. П. Бодиевским совершили новую смелую ночную вылазку, тем же способом, что и тов. Лаговский. Они пробыли на воле день-два, забрали с собою группу наиболее ценных, присоединившихся к протесту товарищей, забрали на двух санях провиант, патроны для ружей, кое-какое оружие и другие припасы и вернулись обратно способом, приведшим в изумление и восхищение одних, в бешенство и негодование всю администрацию.
    Опять небольшая наша группа была на улице в условленный час. Мимо нас по направлению к спуску на Лену неслись в бешеном галопе сани, запряженные парой лошадей, догоняемые и обгоняемые санями, запряженными тройкой. В вихре движения трудно было разглядеть, сколько людей едет, что это за люди, слышался только залихватский напев кучера, управлявшего парой. На передних санях правил Владимир Петрович Бодиевский, сумевший вложить в свою песню столько экспрессии, покоряющего задора, безудержного порыва вперед, что парализовалось какое бы то ни было чувство, кроме невольного подчинения внимания всех зрителей и слушателей к выполняемому им маршруту. Стража в Романовке подчинилась тому же гипнозу, неподвижно следя за разгоном тройки на Лену. Даже нам, знавшим, куда едет бешеный кортеж, казалось, что пара и тройка вылетят сейчас на Лену, умчатся в порыве на простор и только оттуда вылетят в обход на Романовку. Совершенно неожиданным маневром, завернувши на бешеном скаку под прямым углом, сани помчались с гиком и свистом возниц прямо на стражу, как бы готовясь смять всех и вся на ходу. Вновь повторилась знакомая картина: вмиг распахнулись ворота, пара и тройка влетели в ворота, опять на миг нам посылались дружеские приветствия, разом оборвавшиеся пред сомкнувшейся стеной ворот.
    Через полчаса ворота раскрылись, чтобы выпустить сослуживших свою службу почтовых лошадей и сани, взятые на прокат. Задача удалась так блестяще потому, что предварительно В. П. Бодиевский и Арон Гинзбург в течение нескольких часов упражнялись в крутых ловких поворотах, разъезжая по реке Лене далеко за городом.
    Эта новая вылазка ознаменована была резким поворотом в политике администрации, пораженной слухами о том, что на Романовку прорвалось 15 вооруженных ссыльных, готовившихся смять сторожевые посты в случае сопротивления. Нам передано было о том, что на состоявшемся совещании гражданской и военной администрации поставлен был вопрос о взятии Романовки вооруженной силой Предложение было категорически отвергнуто воинским начальником, заявившим, как дошли до нас слухи, что на верную гибель он солдат своих не поведет. Решение этого важного совещания осталось для нас неизвестным, но никакого сомнения не могло быть в том, что растерянность администрации уступает место определенному настроению, так или иначе покончить дело, заставлявшее ежеминутно опасаться новых осложнений. Съехавшихся в Якутск ссыльных стали усиленно развозить и рассылать обратно. Выслан был также и тов. Кац, постоянно являвшийся то с одной, то с другой претензией в канцелярию вице-губернатора и не перестававший применять тот или иной способ для посещения Романовки.
    По городу поползли слухи о том, что на монастырской стене устанавливаются орудия для обстрела Романовки. Говорили о проекте поджечь дом ночью и приписать гибель Романовки неосторожному обращению осажденных с огнем. Откуда-то приходили, версии о предложении облить романовцев из пожарных насосов через амбразуры в окнах и заморозить ледяной струей, либо высадить окна и обречь их на неизбежную сдачу.
    Возможно, что все эти меры полностью или частично и вставали перед администрацией, но одобрения в конечном итоге не находили. Вице-губернатор Чаплин, поскольку фигура его выяснилась для нас во всем этом деле, был молодым администратором, попавшим в якутские дебри из шумного Петрограда и мечтавший о быстрой и успешной карьере. На фоне полного безлюдья и бездарности чиновничьей среды, по-видимому, ему мало улыбалась сомнительная карьера, построенная на костях группы ссыльных, убитых или искалеченных каким-либо варварским приемом. Гораздо приемлемее и вероятнее представлялся метод обходных путей — и именно этот способ был применен после долгих обсуждений. Он был и наиболее безопасным для администрации, поскольку не только мы, но и стоявшая на охране стража была осведомлена о лихорадочно-спешных укреплениях — блиндажах, возводимых на Романовке как только туда долетели вести о переломе в мероприятиях администрации.
    По всем фасадным стенам Романовки от пола до окон и повыше возводились блиндажи из земли, мешков с мукою, солью и бревен. Земля сносилась в мешках из подполья, с чердака, мука взята была отчасти из своих запасов, отчасти из кладовых якута Романова, давно покинувшего с семьею свой дом и переселившегося по соседству. Через заборы передана была Романовцами записка о том, что мука будет взята в оплату, какая назначена будет хозяевами, но, насколько мне помнится, якуты и тут проявили необыкновенную деликатность, не заикнувшись о какой либо компенсации за взятые продукты и попорченную настилку потолка. Для всех нас и особенно для осажденных романовцев эта трогательная отзывчивость всего населения, молчаливое, но всюду проявлявшееся сочувствие служили огромной моральной поддержкой.
    Это молчаливое содействие чуяла и администрация, понявшая, что население немедленно поставит в известность романовцев в случае каких либо скрытых приготовлений к нападению врасплох. Нужен был какой-то верный путь в обход — и на этот путь вывел известный всему Якутску вор, взяточник и пьяница, пристав. Олесов, отличившийся еще в первом якутском протесте ссыльных народовольцев (Когана-Бернштейна и других) своей безграничной свирепостью, угодливостью и провокационными средствами борьбы против безоружных врагов.
    Начальником охраны в Романовке был назначен этот самый пристав Олесов, сразу внесший разложение в среду стражников попойками, провокационными россказнями о намерении романовцев по одиночке перестрелять стражу, о жестокой необходимости из-за их каприза зябнуть на холоду по ночам и прочее. В довершение всего часть стражи заменена была солдатами конвойной команды, сопровождавшими одну из прибывших партий и незаконно задержанными, якобы ввиду ненадежности местной охраны.
    Конвойные, спешившие вернуться по домам, спаиваемые и натравливаемые Олесовым против романовцев, стали проявлять к ним явно враждебное отношение. Мы могли слышать у наших ворот безудержную ругань и глумление над романовцами и пьяное бахвальство конвойных, которые с утра до ночи получали все новые порции водки — и непобедимая тревога овладевала нами. Со всех сторон нам спешили передать о настроении конвоя, о провокационных речах Олесова, готовившего зверскую расправу с романовцами. Мы могли только без конца предупреждать через нашего верного почтальона Иголкина о провокационной работе Олесова, взывать к отражению провокации подчеркнуто спокойным поведением и со своей стороны пробовали повлиять на конвойную команду через местных солдат, среди которых были знакомства у Ильи Леонтьевича Виленкина. Не могу теперь сказать определенно, был ли выпущен нами листок к солдатам, редакция которого была обсуждена и сводилась к популярному изложению причин протеста и агитации за сознательное отношение к развертывающимся вокруг Романовки событиям. Для нас с несомненностью ясна была назревающая катастрофа — хотелось встретить ее в кругу романовцев, но над нами тремя все еще тяготел запрет оставить предназначенную работу вне стен Романовки. К началу военных действий, если бы таковые наступили, нам обещан был дружеский прием в стенах «форта Шаброль».
    Развязка наступила быстрее, чем мы могли предполагать. Хотя по всем последним вестям с Романовки ясно было, что положение обостряется и провокационная политика Олесова отражается на общем настроении романовцев, первый выстрел, неожиданно прозвучавший из окна Романовки, застал нас совершенно врасплох.
    Это было в начале марта часов около трех дня. С утра мне неприятно бросилось в глаза, что часть наружных ставень на фасадных окнах Романовки полузакрыта. Я склонна была видеть в этом какой-то прием защиты от близко подходившего к окнам конвоя, но, поглядев в бинокль, убедилась, что ставни захлопываются конвойными и вновь усиленно распахиваются изнутри стоящими на страже у амбразур окна романовцами. Часам к двум эта операция прекратилась, и все как будто успокоились на время. Я была чем-то занята в своей комнате, отдаленной от улицы, когда со стороны Романовки прозвучал выстрел и, не успев еще выбежать из комнаты, узнала от возвратившегося со службы взволнованного Говорова, что выстрелом из Романовки убит наповал конвойный и тяжело ранен другой. В тот же миг послышались залпы по дому со стороны стражи.
    Сознание мое не в состоянии было охватить происшедшее. Я чувствовала только одно, что выстрел мог быть вызван только какими-то провокационными действиями конвоя. На минуту у меня мелькнула даже мысль, что Олесов мог из-за угла выстрелить в конвойных, чтобы вызвать военные действия против осажденных. Раздавшиеся звуки обстрела болезненно отзывались в мозгу и сердце, а в сознание заползала мысль, что я пропустила сигнал, когда надо было явиться на Романовку.
    Не отдавая себе отчета, полная одним стремлением очутиться за стенами Романовки, я наскоро набросила на себя шубу и летела к воротам. В сенях меня задержал, бледный, весь дрожавший от возбуждения, Говоров.
    — Я не пущу вас. Вы с ума сошли. Вы идете на верную смерть — ведь вас в первую голову растерзают казаки.
    Мне не хотелось говорить ни о чем. Жужжавшие со свистом пули летали, казалось мне, по дому в беспощадной погоне за жертвами. Каждая из них несла смерть кому-нибудь из дорогих, ставших такими близкими людей. О чем могла я думать, чего хотеть, как не смерти, или защиты от нападения в бою вместе со всеми осажденными. Я старалась вырваться, говоря бессвязно о том, что мне нельзя оставаться здесь, что я нужна на Романовке.
    — Вам даже ворот не откроет никто — ведь они все лежат под блиндажами, если у них есть хоть капля разума. Вы поступаете, как дитя, не рассуждая ни о чем. Подумайте, если они все погибнут, кто будет мстить за их смерть? Ваша жизнь нужна для работы, для мести, а не для гибели от руки рассвирепевших, темных солдат.
    Каждое слово больно било по моему сознанию. Якут, человек, которого я так мало до сих пор знала, говорил мне о моем революционном долге, который был так по детски забыт в минуту угрожавшей товарищам опасности. Мне было бесконечно больно и стыдно перед этим человеком и самой собою, и в тоже время чувство бесконечной горечи за безучастность в эти ужасные минуты охватило всю душу. Обстрел длился с перерывами около часу. По городу быстро разнеслась весть о случившемся, и со всех концов бежали близкие, родные и друзья романовцев, и вся оставшаяся в Якутске группа ссыльных. Никто из нас не знал, что делается в доме — кто уцелел, какие ужасы могли наделать градом летавшие по дому пули. Плохо верилось в спасительную силу блиндажей. И когда к дому подъехал вице-губернатор Чаплин, не у одного из нас шевельнулась мысль о том, что ему здесь не место, что ни ему, ни Олесову, не след бы попадаться нам на глаза.
    Чаплин направился к воротам и через несколько минут оттуда показался П. Ф. Теплов и кто-то еще из романовцев. Мы ничего не могли прочесть по их лицам, неясной оставалась для нас и тема их объяснений с вице-губернатором.
    Начальнику конвоя было отдано какое-то приказание и Чаплин уехал. Ворота Романовки были наглухо закрыты, зияли пустые отверстия амбразур в окнах, не видно и не слышно было никакого движения в доме. Угрожающе сбирались кучками конвойные и всюду бросалась в глаза ненавистная фигура пристава Олесова, обходившего посты.
    Надвигалась ночь и с нею усиливалось нервное напряжение тревоги и неизвестности. Смены конвоя, шаги в темноте, все неясные шорохи казались полным значения. Уставшие нервы подсказывали страшные картины того, что могло сейчас быть на Романовке.
    Траурно повис утром над победным красным флагом приспущенный черный флаг — для всех нас стало ясно, что на Романовке есть жертвы, но кто, кто они? В угрюмо молчавшей группе ссыльных, собравшихся на виду у Романовки, доминировало одно только желание — знать правду, какова бы она ни была. На страже у окон появлялись одно за другим знакомые лица, и мы старались определить потери путем исключения, но так страшны были догадки, что никто не осмеливался передавать их друг другу.
    Часам к двум все мы разбрелись по домам, успокоенные мирным поведением стражи. И снова часам к трем над головами у нас прокатился одинокий выстрел, шедший как будто из осажденного дома. В ответ ему раздалась команда, и вновь застучали по дому размеренные залпы.
    Трудно передать все ужасы тех нескольких дней, которые несли нам, оставшимся вне стен Романовки, все пытки боли, тревоги, ужаса неизвестности и безграничного напряжения нервов в томительном ожидании.
    Мы были совершенно отрезаны от Романовки, так как нам изменила даже наша четвероногая почта — наш милый Иголкин. Окружившая непрерывным кольцом Романовку стража не подпускала больше Иголкина к дому, и он понуро возвращался к нам, бессильный, несмотря на все наши увещания и ласки, пробраться через кольцо блокады.
    В редкие промежутки между обстрелами, в утренние часы мы следили за окнами Рмановки и кому-то удалось узнать по знакам, сообщаемым из дома, что среди осажденных есть один убитый и двое раненых. Теперь уже все, кто имел родных и близких среди романовцев, желал убедиться, что смерть пощадила дорогих ему лиц. Наконец, мы могли определить, кто был убит и кто ранен, когда нам удалось с точностью установить это по переговорам знаками с дежурными у оконных постов.
    На Романовке был мертвец — безгранично чистый, преданный и пылкий революционер, одесский рабочий Юрий Матлахов. Ранены были Костюшко-Валюжанич, энтузиаст и мечтатель, выступавший с искренними предложениями захвата власти путем обезоружения всего якутского гарнизона и ареста якутского губернатора, и скромный, застенчивый, всегда державшийся в тени, южанин Медяник.
    Не припомнишь теперь всех проектов, какие возникали среди оставшихся за стенами Романовки ссыльных. Предложения были и очень смелые, и очень выполнимые, но было одно «но», заключавшееся в том, что при самом удачном выполнении задуманных актов никто из нас не мог бы поручиться за последствия, с какими это могло быть связано для Романовки. Протянулось несколько мучительных дней, казавшихся нескончаемыми, и мы узнали о начатых с вице-губернатором переговорах Льва Всеволодовича Теслера о сдаче романовцев.
    Та система провокации, которою окружены были романовцы, способ борьбы, примененный к ним администрацией, поставил их в безвыходное положение. Они стояли перед дилеммой какого-нибудь активного шага, который мог окончиться гибелью для всех, обставленной при том такими условиями, что революционные массы, боровшиеся за тысячи верст, могли бы не узнать никогда всей правды о протесте; либо им оставалось подвергнуться медленному обстрелу, риску постепенной гибели в одиночку, без выяснения той провокационной роли, какую сыграла в ходе протеста администрация.
    Возобладало течение за сдачу и продолжение борьбы на суде. Переговоры с вице-губернатором закончились на сдаче романовцами оружия, разрешении им устроить гражданские, революционные похороны павшего товарища, помещении в больницу и обеспечении надлежащего ухода раненым Костюшко и Медянику и заключением в тюрьме до суда всех остальных.
    Утром в день сдачи вся якутская ссылка присоединилась к романовцам, вынесшим с пением похоронного марша гроб Юрия Матлахова. За шествием нашим следовала значительная толпа якутских граждан, впервые присутствовавших при революционных похоронах.
    Непосредственно с кладбища мы проводили наших дорогих романовцев в якутскую тюрьму, впервые принявшую такую шумную и многолюдную компанию. В тюрьме в это время был только осужденный на долгие десять лет одиночного заключения политический ссыльный Александр Александрович Еригин, осужденный за убийство в Колымске одного из полицейских чинов, нанесшего оскорбление действием политическому ссыльному.

    За романовцами закрылись ворота тюрьмы, и открылась новая страница инсценированного судебного процесса.
    По соглашению с романовцами, Софья Владимировна Померанец, Илья Леонтьевич Валенкин и я на другой же день после ареста романовцев подали письменное заявление прокурору, ведшему следствие, о том, что мы были участниками протеста, оставленными по приговору товарищей вне стен Романовки. Нас оставили до суда на свободе, обязав подписками о невыезде, а Льва Львовича Никифирова доставили из улуса через несколько дней и заключили под стражу в тюрьму. До суда началось буквальное паломничество ссыльных на свидания к романовцам в тюрьму. Самые свидания эти — оживленные, многолюдные и шумные — напоминали скорее военный лагерь, чем тюремный застенок. Отсюда давались авторитетные указания о способах дальнейшей борьбы с циркулярами, бессильно повисшими в канцеляриях присутственных мест, передавались письма, статьи в нелегальную прессу и прочее. В стенах самой тюрьмы камеры спешно приспособлялись романовцами под учебные комнаты. Учились все и учились всему: грузины учились русскому языку, а русские — французскому, немецкому и английскому; малограмотные учились грамоте, мало подготовленные революционеры получали заправскую выучку, а теоретики наши сражались в ожесточенных спорах между собою с вновь приехавшими товарищами, выковывая твердое миросозерцание в среде своих вольных и невольных слушателей.
    Романовцы жили в столь обычной для них тюремной среде, осыпаемые заботами всей ссылки и даже тучами цветов, которых так много было в полях и на лугах Якутска и которые так приятно было нести к ним за тюремные решетки.
    Во время пребывания романовцев в тюрьме, в мае 1904 г., произошло еще одно важное событие, потрясшее всю политическую ссылку. Под Нахтуйском, на пути следования к Олекминску. на паузке, везшей политическую партию, офицер конвоя хотел пройти ночью в отделение, где помещались женщины. На пороге его встретил студент Минский, староста партии, и предложил немедленно удалиться. Офицер нахально пролагал себе дорогу, и был наповал убит тов. Минским. Открывший беспорядочную стрельбу конвой убил одного из политических ссыльных, тов. Каца, и ранил в ухо тов. Минского.
    Ожидалось прибытие в Якутск партии тов. Минского и, как следовало ожидать, администрация желала тихонько высадить партию, не допустив демонстративной встречи партии ссыльными, и доставить тов. Минского непосредственно в тюрьму.
    Предстояло обойти администрацию, и встретить партию во что бы то ни стало.
    Заготовив красные флаги и предусмотрительно спрятав их по карманам, чтобы затем вовремя навязать их на палки, мы поздно ночью группой человек в 20 вышли в поле к пустынному берегу Лены. Было еще очень холодно по ночам, и мы порядочно прозябли за долгие часы ночи, согреваясь у небольшого костра и весело проводя время за рассказами, шутками и остротами. В нашей среде были пришельцы из самых далеких улусов, ближайшая ссылка, славившаяся своими необычайно крепкими мускулами в тюремных стычках и уменьем одним махом вышибать двери камер при протестах и голодовках — Абрам Моисеевич Гинзбург, испытанный работник Бунда, Моисей Наумович Гальперин (Душкан), трое «резервистов-романовцев», как нас стали называть, и многие другие.
    Расставленные на дороге часовые донесли на рассвете, что пароход с паузком на буксире показался уже на сравнительно-близком расстоянии. Сохраняя все предосторожности, мы продвинулись в рассыпную вперед и прилегли на берегу в ожидании парохода. На заре ясно обрисовался медленно подходящий пароход. Мы жадно впились глазами в паузок, на палубе которого одиноко маячили одна-две фигуры. То был такой же дозор, как и наши сторожевые посты. Через несколько минут, когда паузок был уже на близком расстоянии от берега, палуба наполнилась товарищами, окруженными строем солдат.
    Мы быстро построились на берегу, выкинув свое знамя с рельефной надписью «долой самодержавие». Раздались взаимные приветствия, загремела «Варшавянка», подхваченная голосами на паузке. И только когда взошло яркое солнце, бросая снопы золота на неподвижную гладь реки, из города заспешил к нам навстречу отряд казаков с шашками наголо под предводительством полицеймейстера Березкина. Он, видимо, напрягал все силы, чтобы предотвратить нашу встречу с приехавшей партией.
     Приблизившись к нам, рассмотрев воочию две приветствовавшие друг друга группы, сливавшиеся в одном протестующем гимне, полицеймейстер Березкин совершенно растерялся. Он пробовал кричать охрипшим от напряжения голосом: «Отдайте мне флаг!», «Прекратите пение!», «Я буду стрелять!», но голос его звучал беспомощно-жалко под гулом оживленного хора. Он протянул было руку, чтобы вырвать знамя, но отказался от этой попытки, ибо знамя было в очень надежных руках Абраама Мойсеевича Гинзбурга, казавшегося гигантски-сильным по сравнению с обезумевшим от страха полицеймейстером. Фигура последнего являла самое смешное зрелище. Потерявший от страха голос, бледный до синевы, почти дрожавший за стеною сгрудившихся вокруг него ружей и штыков, он наступал, скорее готовый к отступлению, на группу невооруженных людей, забывших о всякой опасности в своем революционном порыве. Каким-то воплощением вооруженного до зубов самодержавия, колеблющегося на стальных штыках, казался нам этот трусливый ставленник власти, явившийся на борьбу с нами. И вдруг положение неожиданно обострилось. По какому-то знаку Березкина конвой на паузке окружил группу наших товарищей, угрожающе направив на них ружья, взятые на прицел. Такой же угрожающий жест привел в движение ружья стоявших впереди нас казаков. Смертельно-бледный полицеймейстер едва выговаривал слова команды. Солнце ярко заблистало на засверкавших штыках и заставило меня невольно обернуться назад на нашу группу с мыслью о том, что я, может быть, вижу всех товарищей в последний раз.
    Необычайно-яркое, незабываемое зрелище ударило меня по глазам. Залитая солнцем группа товарищей на пароходе, полная экстаза наша собственная группа, застывшая в боевой готовности встретить смерть с революционным гимном на устах, — все это было так необычайно красиво, что в мозгу моем невольно мелькнула странная мысль: если все мы погибнем, никто никогда не узнает, — как все это было бесконечно красиво.
    Я оглянулась на полицеймейстера в тот момент, когда он внезапно повернул свою армию назад, сделав знак пароходу об отплытии назад. Он придумал в последнюю минуту обходное движение и направил пароход, минуя пристань, к другому пункту, куда поспешили и мы, встретив партию уже на пути к нашим квартирам. Товарища Минского ожидала достойная встреча со стороны романовцев в тюрьме.
    Через несколько месяцев, в августе, разыграна была при закрытых дверях комедия суда над романовцами. Наиболее яркими моментами встают в моей памяти объяснения на суде вице-губернатора Чаплина, сетовавшего на осложнения в работе администрации со стороны беспокойного сонмища ссыльных; выразительное, глубокое и полное сдержанного чувства показание Виктора Константиновича Курнатовского, прервавшего свою речь из-за замечания, сделанного ему председателем суда, и необычайно ярко построенная, полная содержания речь защитника Александра Сергеевича Зарудного. Обрисовав всю обстановку жизни политической ссылки, вскрыв общественно-революционную сущность протеста, А. С. Зарудный закончил заявлением о присоединении своей подписи к тем 42-м подписям, которые были даны романовцами в обращенном к администрации протесте.
    Приговор был предрешен заранее и обрекал 45 романовцев к 12-тилетнему сроку каторжных работ. Л. Л. Никифорову назначен был один год арестантских рот, С. В. Померанец, я и Виленкин были оправданы.
    Перед романовцами открывалась новая страница борьбы на каторге, оправданных ждала живая революционная борьба в России. Еще несколько недель совместного пути до Иркутска связывали нас всех воедино.
    Необычайная революционная готовность, воля к победе, хотя бы через смерть, отличавшая эту первую баррикаду, воздвигнутую в далекой Сибири, не может ослабнуть в революционных рядах до конечных баррикад на развалинах мирового империализма.
    М. С. Зеликман
    /Из эпохи борьбы с царизмом. Киевское отделение Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев. Сборник редактировали Л. Берман, Б. Лагунов, С. Ушерович. Киев. 1924. С. 16-32./









                                                /Якутский архив. № 1. Якутск. 2001. С. 51, 54./

                                      ОТЧЕТ О РАБОТЕ ЯКУТСКОГО ЗЕМЛЯЧЕСТВА
    Землячество организовано в конце ноября 1925 г., и до сего времени зарегистрировано 46 якутских ссыльных. Собрания землячества обычно посещали 20-30 лиц, в переменном составе. Всего заседаний состоялось: пленума — 13, литературной комиссии — 15, докладов-воспоминаний — 8 и два воскресника — для посторонней публики.
    Из докладов следует отметить: 1) «Бунт политических ссыльных в Бутырках зимой 1888 г.» — докладчик т. Поляков и содокладчик т. Брамсон; 2) «Якутская ссылка 80-х годов» — докладчики М. И. Попов и т. Феохари; 3) «Колымская ссылка 80 - 90-х г.г.» — докл. т.т. Поляков, Ергина и Мицкевич; 4) доклад Н. Г. Афанасьева об Ионове; 5) чтение пьесы, посвященной Романовской истории.
    Воскресники были посвящены: первый — памяти Костюшко-Валюжанича (докл. Т.т. Лурье, Е. И. Ройзман, Теодорович, Таежный, Корецкий) и второй — Якутской трагедии 89 г. (т. Брагинский); оба — с концертными отделениями.
    Отличительной особенностью Якутского землячества является то, что в нем объединились быв. якутские ссыльные различных эпох — от 80-х годов минувш. ст. до кануна революции; но вполне сплоченное ядро землячества представляют участники Романовской трагедии. Другая его особенность — посещение заседаний пленума бывшими якутскими административно-ссыльными, не состоящими членами Общества; двое из них — т.т. Поляк и Зеликман — принимают даже участие в работе землячества: первый — в музейной комиссии, вторая состоит секретарем землячества и принимает участие по устройству воскресников.
    Своей основной задачей землячество считает собирание и разработку материалов по истории якутской ссылки; другой — собирание и экспозицию музейных материалов; третьей — устройство вечеров воспоминаний.
    В какой мере выполнены намеченные задачи, можно заключить из нижеследующего. Литературная комиссия рассмотрела ряд рукописей и дала свое заключение по ним, выработав план Якутского сборника, намеченного к выпуску к 10-летию освобождения из тюрем и ссылки. Об этом разосланы извещения и предложения присылать материалы по всем отделениям О-ва политкаторжан и в ряд редакций журналов и газет.
    Музейная работа землячества выразилась в собрании свыше 200 снимков, переснятых б. частью фотографией О-ва. В дальнейшем, в связи с общим планом Музея Каторги и Ссылки, намечается устройство Якутского музейного уголка, который по возможности полнее отразил бы в экспонатах, документах и материалах историю и особенности якутской ссылки за последние 50 лет, и если окажется выполнимым, то и в предыдущую эпоху со времен декабристов. Для выполнения этого плана на последнем пленуме сконструирована музейная комиссия.
    /Каторга и Ссылка. Историко-революционный Вестник. Кн. 26. № 5. Москва. 1926. С. 297-298./



    Лейба Соколинский
                                                        ИЗ ДАЛЕКОГО ПРОШЛОГО
                                                         (Воспоминания «романовца»)
                                          «В распоряжение якутского губернатора»
    Конец 90-х и. начало 900-х г.г. я провел в Красноярске, обучаясь в техническом железнодорожном училище.
    Здесь же в Красноярске началась моя общественно-политическая жизнь. Красноярск к этому времени благодаря ссылке имел хорошо сколоченную политическую организацию среди рабочих и целый ряд кружков среди местных учащихся, особенно среди учениц фельдшерской школы. В одном из таких кружков получил и я свое первое политическое образование. Отдав дань кружковщине, я одновременно «увлекся» сионизмом и даже организовал в Красноярске сионистский кружок, в который вовлек не только молодежь, но и стариков. В техническом училище имелся также кружок, и мы, ребята, будучи недурно спаяны, вели «войну» с начальством. Так в учебе, общественной работе и кружковой деятельности незаметно летело время.
    В ноябре 1902 г. местным с.-д. комитетом были разбросаны в театре прокламации. Это было организовано так хорошо, что никто не был арестован, а прокламации были буквально расхватаны, и в руки полиции попало лишь незначительное количество. В начале декабря 1902 г. меня привлекли к жандармскому дознанию по обвинению в разбрасывании прокламаций в театре.
    Привлечение меня к ответственности вызвало большую сенсацию среди учащихся. Дело в том, что в театре в этот день был бенефис (шла пьеса Гоголя «Ревизор») любимого нами артиста. Решили поднести ему подарок. Немедленно организовали сбор, и меня с еще одним товарищем командируют в знакомый ювелирный магазин за подарком. Это было в 12-м часу ночи. В тот именно промежуток времени, пока мы ходили за покупкой, и были разбросаны прокламации. Так что я физически не мог участвовать в их разбрасывании.
    Целый ряд гимназисток во главе с классной дамой, фельдшериц и граждан взялись свидетельствовать мою невиновность. Делу был дан «законный ход».
    1903 год был бурным годом в нашем техническом училище. Ряд острых столкновений с начальством закончился «забастовкой», т.-е отказом от молитвы и классных занятий и демонстративным шествием всего училища через весь город к высшему начальству.
    Кончилось все это тем, что я в апреле 1903 года, будучи уже в последнем классе, был исключен «за вредное влияние на учеников». А «дело о прокламациях» шло своим путем. С исключением из училища я был отдан под гласный надзор полиции (до этого, очевидно, надзор был поручен училищному начальству). Из Красноярска я переехал в Курган, где жили мои родители, и там в ноябре 1903 г. я был арестован и направлен. «этапкой» в распоряжение якутского губернатора на три года за то, что, «получив от необнаруженных агитаторов значительное количество противоправительственных прокламаций, разбросал эти листки во время спектакля в театре Красноярского народного дома».
    И вот началось мое путешествие: Курган – Красноярск - Александровская пересылка - Якутск. В Якутск я прибыл 8 февраля 1904 г. Там в это время шла подготовка «Романовки». Я примкнул к протестантам и вместе с ними 18 февраля 1904 г. подписал письмо якутскому губернатору.
                                                              «Осажденная крепость»
    Вот мы, в начале — 42, а потом — 57 человек ссыльных, оказались вне «распоряжения якутского губернатора», а зажили своей боевой жизнью.
    Не останавливаясь на всех перипетиях якутского вооруженного протеста, так как о нем подробно рассказано П. Тепловым в его книге «История якутского протеста» и другими товарищами, я остановлюсь только на двух-трех эпизодах внутренней жизни.
    Я был облечен чином «разводящего» (впоследствии, когда мы уже сидели в тюрьме, в нашем листке «Кандальный Звон» товарищи острили по моему адресу: «Разводящий не у дел, принимает по бракоразводным процессам»); на моей обязанности лежало наблюдение за нашими часовыми и смена их на посту через каждые два часа. В первые дни «Романовки» обязанности «разводящих» нес я и покойный Юр. Матлахов, но потом, когда начались баррикадные работы, Юрий был целиком занят этими работами. Забота же о «караульной службе» лежала на мне в течение целых суток, за исключением двух-трех часов, «полагавшихся» мне для сна.
    Работа «разводящего» была не из легких, особенно ночью. Поднять людей после большого трудового дня было нелегкой задачей. Надо, прежде всего, разыскать «дежурного» среди кучи крепко спящих тел, поднять его так, чтобы ее нарушить сна других. Ночь. Везде темно. Только в дежурке свет от небольшой 7-линейной лампочки. Для обхода у разводящего — небольшой потайной фонарик, который он направляет то на одного, то на другого. Вот найден очередной часовой. Начинаешь его расталкивать, а он мычит, брыкается, порой и ругается. Но «разводящий» неумолим. Наконец, и соседи начинают выражать неудовольствие тем, что мешают им спать. Легче и лучше всего было будить наших женщин. Достаточно было слегка прикоснуться, как они немедленно вставали и занимали свои места. Но вот часовой на посту. Надо следить, чтобы он не заснул. Приободрить его и чайком, и пинком, и словечком. А время тянется медленно и тихо. Только изредка тишина нарушается вздохом или невнятным словом, произнесенным со сна.
    Хочется рассказать о двух «событиях».
    В одну из 18 ночей, проведенных на «Романовке», мне нужно было поставить на «пост» покойного ныне Льва Рудавского. Где спал каждый, я приблизительно знал. Иду, направляя свой фонарик туда, где он, по моим расчетам, должен быть. Но там нет его. Иду дальше, в предположении, что на сегодня он перекочевал в другую комнату, но и там его нет. Начинаю тревожиться и нервничать. В голове бродит мысль: «сбежал, прохвост, не выдержал, струсил»... Ведь если бы его во время моего она куда-нибудь командировали, то меня бы поставили об этом в известность. Еще и еще раз обхожу все комнаты. Нет, окончательно нет! Надо будить следующего, а на утро доложить по начальству о «происшествии». Бужу следующего, тот возмущен. Объясняю, что пропал Рудавский.
    — Да ты обалдел, ведь он спит, — и при этих словах он подымает соседа.
    Так в чем же дело? Где были мои глаза? А ларчик просто открывался. Днем, как и раньше, я видел Левку с большой рыжей бородой и с усами, — словом, во всем растительном великолепии «рыжебородого Тара»; а тут передо мной — «голенький» мальчонка. Оказывается, пока я спал, он побрился «начисто»; ну, понятно, я его и не нашел. А сколько пережито! И зря парня обругал. Но все же сорвал я на нем свое сердце! Выругал его основательно, и, что странно, Левка молчал, как будто сознавал свою вину:
    — Надо было доложить о снятии бороды унтеру Пришибееву... — сказал он (так в шутку звала меня братва).
    А вот еще один случай. В дежурке нас двое — я и Виктор Курнатовский. Я напряжен, полон тревоги: не случилось бы чего-нибудь. Тревога поднята, со мной дежурит Виктор, а это — «большое начальство», да к тому же я вообще как-то робел перед Виктором, хоти это был на удивление милый, добродушный человек, способный на всякую шалость, шутку и детски-заразительный смех; но эти черты я узнал уже позже, а на «Ремановке» я его видел замкнутым, сосредоточенно-суровым, а, главное, молчаливым. Сидим, молчим. Обошел я раз и другой вое комнаты, проверил всех часовых. Как будто все хорошо. Все на месте. Вот только что-то Кузька (Рабинович-Волынский) клюет носом. Ну, приободрил его легоньким пинком.
    — Ну, как, все на месте? — спрашивает Виктор.
    — Да, — отвечаю я.
    И опять молчание. Виктор углублен в себя. Думает. О чем? Быть может, в этот час он вспоминал всю свою богатую революционную жизнь, а, может быть, думал и о том, как пойдут наши дела дальше... А я думал только об одном: скорей, скорей бы кончилась эта ночь и все прошло бы хорошо и дежурство закончилось бы благополучно.
    Вдруг Виктор предлагает:
    — Ну, пойдем, осмотрим караул.
    Пошли. Обошли одну половину. Все хорошо, все сосредоточенно смотрят в ночную темь: зорко следят за «врагом», окружившим нашу крепость. И я спокоен. Перешли во вторую. И... о, ужас! Кузька, этот проклятый лентяй, спит сном праведника, откинувшись на стул. Замерло во мне все. Кажется, на миг сердце перестало биться и кровь остановилась. «Убьет Виктор сейчас и меня и Кузьку» — мелькнула мысль.
    — Снять! — услышал я шепот, и Виктор ушел обратно в дежурку, не обойдя даже остальную часть помещения.
    Схватил я Кузьку за его длинную шевелюру, да так и сбросил со стула. Заменил другим, а Кузька спокойнейшим образом завалился спать. А я..., я боялся зайти в дежурку и взглянуть на Виктора. Но деваться было некуда. И вот опять я с Виктором. Он молчит, как и прежде. Так и скоротали эту долгую ночь: он — в думах о чем-то мне неведомом, а я — полный тревоги и отчаянья за «промашку». На утро подал «рапорт» о случившемся, и Кузька «не в очередь» был назначен на черные работы. Тем дело и кончилось. Пережил я в эту ночь очень много... теперь это только эпизод, а тогда это было событием — и немалой важности.
    Или... но довольно: ведь сейчас, четверть века спустя, многое вспоминается, и обо всем не расскажешь.
                                                                  Наше освобождение
    Кончилось наше сиденье в «осажденной крепости». Мы в Якутской тюрьме. Началась подготовка к суду, а пока — усиленнейшая учеба. Тюрьма превратилась в форменную школу. Во всех свободных уголках сидят группы и «зудят». «Зудят» все, начиная буквально с азбуки (грамоте русской пришлось обучать наших кавказцев — т.т. Габронидзе, Доброжгенидзе, Центерадзе, которые пришли на «Романовку», не зная ни одного русского слова) и кончая Марксом. Вот и суд с каторжным приговором по 12 лет каждому, а там путешествие по Лене в Александровскую пересыльную тюрьму, куда мы прибыли 23 сентября 1904 г. Конец этого года был заполнен для меня и моих сокамерников работой по подкопу [* Подробную историю побега «романовцев» черед подкоп см. брош.: М. Оржеровский. «Побег романовцев». Изд. О-ра политкаторжан.].
    И 1905 г. мы встретили совершенно готовым подкопом и даже предполагали в ночь на новый 1905 г. бежать из тюрьмы, но... по «независящим» от нас обстоятельствам побег был отложен.
    В предвкушении скорой свободы мы очень весело встретили этот год. Начальство «разошлось» и, не чуя скорой беды, разрешило нам... напитки. Весело начался для нас этот год. Не такое он был для русского пролетариата: «Кровавым Воскресеньем», о котором я узнал значительно позже, — ибо в ночь с 16 на 17 января 1905 г. бежал, вместе о другими, из Алекеандровска, — вот чем ознаменовался для пролетариата этот, поистине, кровавый год.
    Для меня побег кончился неудачно. Добрался я только до Нижнеудинска, а там, будучи «снят» жандармами, был возвращен в Иркутскую тюрьму. Снова потянулись томительные дни, полные безысходной тоски по воле, по работе...
    Но и сквозь стены одиночки чувствовалось приближение революционной грозы. Только здесь, в иркутской одиночке, я узнал о событиях 9 января и той «перекличке забастовками», которыми ответил российский пролетариат на «Кровавое Воскресенье».
    Мое одиночное заключение кончилось в апреле, когда в Иркутск из Александровска были стянуты «романовцы» для слушания нашего дела в судебной палате. Иркутяне устроили по этому поводу грандиозную демонстрацию.
    Кончился суд. Всех нас вновь отправили в Александровск, но уже не в пересылку, а в централ, дабы предупредить возможность нового побега. Отвели нам на правом крыле (централ в это время был занят под военные госпитали, так что мы были единственными тюремными сидельцами) одиночный корпус, усилили караул, словом, «приняли меры к бдительной охране».
    Крепко замурованные, зорко охраняемые, сидим мы в централе. Мечты и неотступные думы о выходе за «крепкие стены тюрьмы»... Это — у нас в тюрьме. А там, на воле, пролетариат готовится к «последнему и решительному бою».
    Выходившие в то время новые газеты указывали на большой сдвиг даже среди буржуазии. Читаем и, что называется, упиваемся. И всем существом овладевает одно желание: «На волю, в самую гущу борьбы, скорее и во что бы то ни стало!». Но как? И планы побега чередуются, один фантастичнее другого, вплоть до взрыва тюрьмы.
    Но вот грянул бурно-пламенный октябрь. Из иркутских газет мы узнаем о начавшихся забастовках на отдельных дорогах. Но исчезают газеты. Полная оторванность, жуткая неизвестность... Все в нервном напряжении чего-то ждут. И вот числа 21 октября расползается слух о манифесте. Доходят вести о всеобщей забастовке.
    Ясно... Там, на воле, пролетариат начал великую борьбу и, очевидно, побеждает. Фантазия распалилась: «вот нас выпускают, на наши места сажают царя и всех его присных». Один из товарищей дошел до того, что решил просить «революционное правительство» назначить его заведующим Петропавловской крепостью и посадить туда царя и всех министров. Он даст им в тюрьме все: хорошую пищу, газеты, книги и т. д., словом, все удобства предоставит, только... каждые полчаса будет спрашивать: «Ну, как вы себя чувствуете?»...
    24 октября наш «старший» (надзиратель) говорит нам, что на село приехал из Иркутска прокурор и из пересылки освобождают.
    — А к нам собирается? — спрашиваем мы.
    — Да как будто нет, но я уже устрою, чтобы он был и здесь.
    Томительно тянутся часы, прокурора нет, как нет. Но вот к вечеру появляется прокурор и у нас.
    — Господа, вы меня звали?
    Гробовое молчание и большая неловкость... Оказывается, «старший», дабы завлечь его к нам, заявил ему, что мы его потребовали.
    Но прокурор прерывает молчание заявлением, что он пришел к нам освободить всех, кроме «романовцев», так как на «романовцев», осужденных по 263 и 268 ст. ст. старого угол, уложения, «амнистия» не распространялась. Из централа были освобождены, если память мне не изменяет, только т.т. А. Залогин, А. Попов и Д. Феденев [* Не романовец], сидевшие с нами. Проводили товарищей, а мы остались опять со своими мечтами за решеткой.
    Прошло еще четыре дня — долгих, томительных... А сколько еще впереди?
    28 октября. Поверка кончилась. Камеры заперты. Часов около 12 ночи (весь день камеры были у нас открыты и закрывались часов около 10, а иногда и позже) дежурный надзиратель подходит к моей камере, открывает дверь и говорит:
    — Идите, вас Барон зовет (Барон — это товарищ Арон Гинзбург [* Умер 30 ноября 1927 г. в Москве.], которого мы звали Бароном. — Л. С.).
    — В чем дело? Что случилось?
    — Не знаю, только просил обязательно сейчас придти.
    Иду. Вхожу в камеру. На наре сидят Барон и Соломон Гельман с застывшими, бледными лицами. У Барона вытянута по направлению к двери рука с бумажкой. Пораженный их видом, я схватил бумажку и остолбенел. Оказывается, Барон получил из Иркутска телеграмму такого содержания: «Получено распоряжение о вашем освобождении». Начальник тюрьмы, передавая Барону телеграмму, просил его не поднимать шума. Придя в себя, мы начали думать, что предпринять: сейчас же оповестить всех или подождать до утра. Решили подождать. И вот почему: во-первых, телеграмма — частного характера, у начальника тюрьмы никаких соответствующих официальных сообщений не было; во-вторых, мы уже были научены опытом первого «освобождения всех, кроме «романовцев». И боясь, как бы и эта телеграмма не оказалась для нас «манифестом», мы не хотели волновать, быть может, понапрасну всю остальную братию. Приняв это решение, мы разошлись.
    Описать эту ночь я не могу, ее надо было пережить. Лично я не верил в свое освобождение, ибо имел новое дело, о побеге со взломом тюрьмы. Если, как «романовец», я не подходил под манифест 17 октября, то уж «дело о побеге» — чисто уголовного характера, — конечно, будет измято из всяких манифестов. Так думал я, ходя из угла в угол своей камеры всю эту долгую ночь.
    На рассвете 29 октября прибежал в тюрьму начальник в пальто, накинутом на нижнее белье, и на весь корпус закричал:
    — Вставайте все, все на освобождение!
    Загремели ключи, повскакала братия и, кто в чем был, все высыпали в коридор и окружили начальника. Он объяснил, что только что получил от тюремного инспектора телеграмму: «Поздравьте «романовцев» освобождением».
    — Значит, можно сейчас уходить? — загалдела публика.
    — Ну, нет, надо обождать официального распоряжения.
    Забурлила братия, живо уложила свои «монатки» и ждет. Как вечность, тянутся часы.
    Я и мои товарищи по побегу в нерешительности! — укладываться или нет... Братия утешает нас, что и мы выйдем, а если нет, то, дескать, «только доберемся до Иркутска, сейчас же примем меры к вашему освобождению». Уже к вечеру к нам в корпус буквально ввалилась вся тюремная администрация с целой группой военных врачей, офицеров с корзинами со всякой снедью и питьем, с цветами в руках.
    Начальник торжественно прочел нам официальную телеграмму с перечислением всех освобождаемых. Захлопали пробки, и нас начали поздравлять с освобождением. Мы ответили «Марсельезой», «Вихрями Враждебными» и т. п. Посыпались лозунги: «Да здравствует революция!», «Долой самодержавие!», «Да здравствует борющийся пролетариат!» и т, д.
    Не только камеры, но и ворота тюрьмы раскрылись. Мы на воле. Один из офицеров с женой пригласили нас всех к себе в гости. И мы свободно, без конвоя, всей, гурьбой отправились в «гости». Там — пир горой. Снова песни, снова лозунги. Так покуралесив, мы решили немедленно выехать из Александровска.
    30 октября мы были уже в Иркутске на первом свободном митинге. Тюрьма, одиночки вчера — и митинги сегодня! Контраст был настолько резкий, что все это казалось лишь прекрасным сном, который вот-вот рассеется и мы снова вернемся к действительности одиночки.
    Иркутяне устроили нам грандиозную встречу.
                                                                       Два приговора
    В Иркутске мы пробыли несколько дней. Надо спешить туда, где борьба еще не кончилась. Ведь октябрьский шторм — это только начало борьбы. Впереди еще большая работа, борьба за окончательное свержение самодержавия.
    Забыто все — и ссылка в «распоряжение якутского губернатора», и «Романовка», и побег, и «дело о побеге», начатое в начале 1905 г.
    Вперед, на помощь товарищам! И все мы разъехались, разбрелись кто — куда.
    Я еду на родину — в Западную Сибирь. Работаю весь 1906 год в Петропавловске я Кургане. 1907 год — в Томске. Однажды в томской газете читаю, что в Иркутске скоро предстоит суд над бежавшими «романовцами». Какой суд? Ведь октябрь все похоронил... Беседую с местными юристами, они меня заверяют, что это просто «газетная утка». Успокаиваюсь и продолжаю работать.
    В начале марта 1908 года, совершенно неожиданно, через полицию, мне вручают копию «обвинительного» акта по делу о. побеге из Александровской тюрьмы.
    По совету товарищей, сматываюсь и перехожу на «нелегалку», перекочевывая за Байкал.
    В 1910 году получаю из Иркутска вырезку из газеты с судебным отчетом по делу о группе бежавших «романовцев», при чем суд оправдал обвиняемых за недоказанностью их персонального участия в подкопе. Защищал обвиняемых присяжный поверенный М. А. Кроль.
    Я немедленно же пишу Кролю запрос о том, сможет ли он взять на себя защиту меня, с тем, чтобы я на суде не присутствовал, а послал ему доверенность, и что из этого может выйти. Я получил ответ, что можно, но гарантировать оправдание нельзя, ибо приговор зависит от состава суда; выявлять себя не следует. Я так и сделал: лично не явился, а лишь послал доверенность. И вот 12 сентября 1911 года, т.-е. шесть лет спустя после побега, иркутский окружный суд выносит мне и И. И. Серебренникову (помогавшему нам бежать путем доставки лошадей) приговор по 5 лет арестантских рот. Чрезвычайно интересны мотивы приговора, которые приводим полностью:
    «Суд находит, что Соколинский не отрицает факта побега в Александровской пересылочной тюрьме в ночь на 17 января 1905 года вместе с другими арестантами в числе 15 человек, не отрицая также и того, что побег этот совершен через подкоп, проделанный из барака № 5 с выходным отверстием в поле, но не признает себя виновным в нарушении закона.., однако, закон, предусматривающий инкриминируемое ему преступное деяние (3 ч. 309 ст. улож. о наказ.), несомненно им нарушен; это доказывается тем, что, содержась в одной камере с остальными бежавшими арестантами, он не мог не знать о производящемся подкопе из камеры с прикрытием подземной галлереи длиною в 40 саженей. Из показаний свидетеля Зверева (старший надзиратель Александровской пересыльной тюрьмы — Л. С.) видно, что все содержащиеся в бараке № 5, в том числе Соколинский, составляли одну сплоченную компанию политических арестантов, осужденных Якутским окружным судом по одному делу, надзор за ними был слабый, и они, пользуясь этим, часто противодействовали осмотру помещений и даже мытью полов; судя по размерам подкопа и условиям работы, свидетель полагает, что одновременно могли работать 2-3 человека; но доказано, что бежавших было пятнадцать человек, все они могли беспрепятственно работать ночами посменно, так как другой свидетель, — надзиратель Лучшев, — говорит, что строгого наблюдения над политическими арестантами не было, содержались же они с сентября месяца 1904 года по день побега (ночь на 17 января 1905 года). За этот четырехмесячный период даже при пятисменной часовой работе, вынимая в каждую ночь земли на один аршин вглубь подземной галереи и при тех инструментах и приспособлениях, какие при них имелись (подпилок, ножи, мешки, крючок в виде кайлы, блок, веревка и проч.), они свободно могли произвести задуманный ими подкоп; будучи во всем солидарен со своими товарищами и согласившись с ними вместе совершить побег, Соколинский не мог не принять участия в выработке плана бегства и в совершении подкопа, являвшегося единственным средством удачного исхода задуманного предприятия... А посему.» и т. д.
    Мы привели эти мотивы только для того, чтобы, сопоставив их с мотивами судебной палаты, разбиравшей наше дело о побеге в порядке апелляционном 14 апреля 1912 года, доказать, как был прав М. А. Кроль, писавший мне, что «приговор зависит от состава суда». Судебная палата беспощадно разбивает все доводы окружного суда.
    «Судебная палата находит, что по делу совершенно ничем не установлено..., чтобы подсудимый Соколинский принимал участие с общего согласия и совокупными силами с другими арестантами Александровской пересыльной тюрьмы в сооружении учиненного ими пролома и подкопа, с целью побега. Подсудимый Соколинский содержался совместно с другими своими товарищами по заключению, которых было пятнадцать человек, и, несомненно, должен был знать о производившемся подкопе, но отсюда еще далеко до того, чтобы безошибочно заключить, что Соколинский и сам принимал участие в приготовлении и сооружении подкопа и пролома. Одно лишь знание о подкопе и пользование им для побега не дают еще достаточных и законных оснований для применения 309 ст. улож. о наказ. Что же касается солидарности, будто бы, подсудимого с его товарищами и отсутствия возможности с его стороны не принимать участия в совершении подкопа, как полагает окружной суд, то такого рода выводы, как вполне голословные и основанные на одних лишь более или менее вероятных предположениях, не могут, конечно, иметь никакого серьезного для дела значения».
    Расправившись таким путем с доводами окружного суда, судебная палата, «признавая виновность подсудимых — Соколинского и Серебренникова в преступлении, предусмотренном 13 и 309 ст. улож. о наказ., не вполне по настоящему делу установленной и подлежащей, во всяком случае, основательному сомнению... определяет: подсудимых признать по суду оправданными и приговор о них Иркутского окружного суда от 12 сентября 1911 года отменить».
    Так закончилась эпопея о побеге 15-ти «романовцев» из Александровской пересыльной тюрьмы.
    Судился ли еще кто-нибудь из «романовцев», я не знаю. Очевидно, нет, ибо за мое пребывание в Иркутске с 1912 года аналогичных процессов не было. Знаю только, что один из беглецов, впоследствии эмигрировавший за границу, тов. Оржеровский, пытался через присяжного поверенного Переверзева, так же, как и я через М. А. Кроля, «судиться», но получил отказ, ибо дело о нем и других заграничниках было выделено в особую группу.
    Итак, только в 1912 году для некоторых из нас закончилась романовская история. Да кончилась ли? Ведь, еще была группа «заграничников», выделенная особо.
    И только октябрьская буря 1917 года поставила окончательный крест не только над всякими «делами о побегах» и т. д., но и над самим самодержавием, создавшим эти «дела».
    Прошло 25 лет, как группа, ссыльных в далекой Якутии вооруженным протестом продолжала борьбу с самодержавием. 25 лет тому назад «романовцы» впервые подняли в Якутске красное знамя труда. Тогда это было что-то из ряда тон выходящее, — а теперь? Теперь там свободно реет красное знамя Якутской Автономной Советской Социалистической Республики. Тогда, 25 лет тому назад, были актуальны и «Романовка», как таковая, и подкопы в тюрьмах с целью освобождения борцов. Теперь — это лишь страница прошлого, лишь материал для изучения истории революционного движения.
    Теперь актуальна борьба за мировой Союз Советских Социалистических Республик, за мировую коммуну!
    /Каторга и Ссылка. Историко-революционный вестник. Кн. 52. № 3. Москва. 1929. С. 87-95./




                                                                              [С. 464.]
                                                                                 ****

    Екатерина Ройзман.
                                                         СТРАНИЧКА ИЗ ПРОШЛОГО
    Прошло уже 25 лет «Романовки», и естественно, число участников этого протеста все уменьшается, и уменьшается и живых свидетелей для невыясненных вопросов становится все меньше и меньше.
    Одним из таких вопросов является вопрос об апелляции.
    На «Романовку» все мы шли с решимостью, если придется, — умереть, но не сдаваться. С «волей» мы окончательно порвали, все «земное» совершили, — как-то: все распоряжения были сделаны, все прощальные письма к родным и близким написаны и т. д.
    Но на «Романовку» мы не шли умирать, — мы шли бороться, исключительно бороться, организованно бороться, сплоченно и вооружено бороться и только бороться. Не наша вина, что царизм оказался трусливее нас и побоялся вступить с нами в открытый бой, несмотря на превосходство сил и оружия на его стороне.
    Царские слуги решили нас истребить без жертв со своей стороны, уничтожить гидру революции сразу, обстрелом издалека.
    У романовцев хватило мужества и самообладания не пойти на эту провокацию, а сдаться для дальнейшей борьбы с этим проклятым, но сильным врагом.
    В тюрьме романовцы, хотя и измученные 3-недельными баррикадами, сейчас же приступили к общественной работе. Надо было описать всю провокационную линию царского правительства, все, что было пережито, и выработать планы дальнейшей борьбы.
    Работа была большая. Романовцы писали в нелегальные органы и отдельным товарищам, писали в Россию, по всей Сибири, за границу. Получились запросы, возражения. Затем предстоял суд: встал вопрос о нашем участии в нем. Решено было совершенно отказаться от показаний на предварительном следствии, а участие в судопроизводстве ограничить разоблачением провокации властей. Для этой задачи в помощь себе романовцы пригласили защиту. Но о внутренней организации и внутренних взаимоотношениях на суде — ни слова не должно было быть сказано.
    Дело романовцев было, конечно, сложное: провокацию маленькие и большие якутские власти очень тонко плели. Но и романовцы были настолько подготовлены, что и без защитников могли вскрыть эту провокацию. Поэтому я не допускала возможность защиты, я не верила, чтобы защитники, хотя бы и либеральные, могли быть выразителями революционных взглядов подсудимых. Лично я допускала защиту только, как посредницу между волей и осужденными на казнь. Но с передачей дела в гражданский суд казней не могло быть.
    Поэтому я отказалась от защиты.
    Все романовцы были иного мнения.
    После суда начались споры об апелляции. Конечно, сейчас, через 25 лет, повторять все доводы обеих сторон — скучно, тем более, что в книгах романовцев Теплова и Розенталя приведены все доводы за апелляцию. Скажу только, что апеллянтов до суда было очень мало, после же суда, под влиянием деятельной агитации защитников, число их начало увеличиваться и дошло до 37 человек.
    Романовцы не боялись принципиальных разногласий, и каждый открыто исповедовал свои убеждения и согласно им и поступал.
    Небольшая группа в 15 человек (впоследствии к ним присоединились еще 3 человека) контр-апеллянтов находила, что цель участия романовцев в 1 инстанции суда достигнута — провокация правительства разоблачена, поэтому переносить дело во вторую инстанцию бесполезно. Группа эта отказалась от апелляции, подала мотивированное заявление в Иркутскую судебную палату и была отправлена на каторгу: в Акатуй и Горный Зерентуй. Привожу это заявление, которое впервые появляется в печати:
                             В Иркутскую судебную палату. Осужденных по 263 и 266 ст.
                                                                     Заявление.
    26 сентября нам было представлено уведомление Якутского окружного суда о подаче частью наших товарищей по протесту апелляционного отзыва на приговор этого суда. Вместе с тем суд объявил нам, что мы имеем право в трехдневный срок присоединиться к отзыву, с содержанием которого суд ознакомить нас не озаботился. Этим он еще раз подчеркнул свое полное нежелание стесняться по отношению к нам хотя бы формами русского судопроизводства. Насколько суд мало стеснялся в этом отношении, видно хотя бы из следующих примеров:
    1) Вопреки новому закону, мы судились окружным судом, а не судебною палатою, хотя политический характер нашего протеста ни в ком сомнения не возбуждал.
    2) Касаться на суде вопроса о неприменимости к нам старого уложения защитникам нашим было запрещено.
    3) Выяснить полностью мотивы протеста было запрещено.
    4) Несмотря на постоянно пустовавшие места, публика не была допущена в залу заседания даже в том количестве, какое допускается законом для заседаний при закрытых дверях.
    5) Суд отказался от рассмотрения вопроса о законности тех действий администрации, против которых мы протестовали.
    6) Допустив оглашение копий одних циркуляров графа Кутайсова, суд на следующий день отказал в оглашении копий других совершенно аналогичных циркуляров.
    7) Приговор, по-видимому, был предрешен заранее, так как еще до суда было приготовлено для нас помещение в Александровской пересыльной тюрьме, куда мы и были высланы через день по объявлении приговора, вследствие чего почти весь апелляционный срок нам пришлось провести в пути, и т. д. и т. д.
    Этими примерами мы менее всего думаем исчерпать все данные для характеристики суда; мы хотели только показать, что не отсутствие аргументов заставляет нас отказаться от апелляции, а лишь убеждение в том, что защиту от произвола, насилия и надругательсва над нашим человеческим достоинством мы найдем не в суде... Солидарность русского суда и русской администрации слишком общеизвестна, чтобы мы стали надеяться на раскол в правительственном механизме. Приговор, конечно, может быть смягчен, так как бывают моменты, когда приговоры, подобно нашему, для правительства опаснее, чем для осужденных, — но содействовать правительству в наши задачи не входит. Единственным мотивом, побудившим нас принять активное участие в суде первой инстанции, было желание выяснить истинный характер нашего протеста и разоблачить как беспочвенность и незаконность циркуляров Кутайсова, так и те возмутительные приемы, к которым прибегли местные власти (администрация — войска), ждя борьбы с нами. Но палата не может служить, хотя бы и невольно, выполнению даже этой скромной цели, так как лишена главного материала — опроса свидетелей, и выяснить новые факты в силу этого не может. Все это заставляет нас прямо заявить, что никакого апелляционного отзыва мы подавать не будем, что только участие в освободительной борьбе против произвола царизма даст нам то удовлетворение, которого мы не думаем искать и никогда не найдем ни в одной инстанции русского суда».
    Следуют подписи: Исаак Ройзман, В. Курнатовекий, Л. Никифоров, С. Лейкин, Г. Ольштейн, А. Журавель, 3. Фрид, М. Оржеровский, М. Цукер, Л. Джохадзе, Екатерина Ройзман, М. Айзенберг, Т. Трифонов, М. Лурье, Ар. Залкинд, X. Закон, Н. Кудрин. — 29 окт. 1904 г. С. Александровское.
    Впоследствии присоединились Г. Лурье, Арон Гинсбург и С. Гельман.
    /Каторга и Ссылка. Историко-революционный вестник. Кн. 52. № 3. Москва. 1929. С. 96-98./


    Р. Н. Фридман
                                        ОТКЛИКИ НА ЯКУТСКИЙ ПРОТЕСТ 1904 г,
                                       В ВИЛЮЙСКОЙ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ССЫЛКЕ
    Не помню, какими путями дошел до нас слух о том, что Якутская колония политических ссыльных заявила администрации открытый протест против притеснений и выставила целый ряд требований. Вилюйская ссыльная колония созвала по этому поводу собрание, обсудила положение и постановила присоединиться к протесту. Но мы питались только слухами. Всем нам страшно хотелось попасть в Якутск. Он казался нам отныне бойким центром, ареной революционной борьбы, и всех сильно тянуло туда.
    Но вот получилось совершенно определенное известие: часть якутских товарищей забаррикадировалась в доме Романова и заняла боевую позицию против администрации.
    Немедленно собрались все члены нашей ссыльной колонии, и под председательством Анны Петровны Краснянской (самый интеллигентный человек в колонии) было открыто чрезвычайное заседание. Было доложено о событиях в Якутске и поставлен вопрос о нашем отношении к ним. Почти все товарищи, чрезвычайно взволнованные, выражали полное сочувствие и одобрение акту якутских товарищей. Помнится, один из товарищей, Малышев, высказался неодобрительно. Он находил, что протест якутских товарищей является насилием над остальной ссылкой, которая помимо ее воли вовлекается в действия, с которыми она, может быть, не согласна; что это может кончиться пуфом, так как он лично, на месте губернатора, не обращал бы на них внимания и дал бы им сидеть там сколько им угодно.
    Речь его вызвала бурю негодования. Только такая умная и авторитетная председательница, как А. П. Краснянская, могла успокоить собрание и оградить Малышева от гнева остальных. Она предложила обсудить вопрос о том, как присоединиться к протесту якутских товарищей.
    Для всех было ясно, что лучше всего было бы очутиться в Якутске и прорваться к ним за баррикаду. Но средств добраться до Якутска у нас не было.
    Но вот вносится предложение т. Шварцем. Он предлагает взять город Вилюйск. Его предложение никому не казалось странным. В страстном желании очутиться на «Романовке» мы готовы были цепляться за все. Но нам неясно было, что мы сделаем с городом Вилюйском. Даст ли это нам возможность очутиться в Якутске?
    Тогда тов. Шварц предложил произвести захват почты, чтобы таким преступным актом создать повод отправить нас в Якутск для суда над нами, и тогда, по прибытии в Якутск, прорваться в «Романовку». Эта идея показалась более приемлемой.
    О волнениях среди вилюйских ссыльных стало известно местной полиции, которая не на шутку перепугалась. Взятие города Вилюйска нам, пожалуй, было бы по силам, однако, ни для этого, ни для захвата почты мы не были готовы.
    Помню, шли мы гурьбой по дороге навстречу почте, даже без ясного представления о том, что должны мы сделать. Шагали мы бойко и весело, «нащупывая» слухом звон колокольцев. И вот мы этот звон уловили. Он раздался где-то вдали, в стороне от нас, и мы как будто не жалели, что это так случилось.
    Мы также бойко и весело вернулись обратно в Вилюйск, уже в более сдержанном настроении, и ограничились скромным требованием скорейшей выдачи полученного с почтой на наше имя.
    Исправник сам не явился, но его помощник нас долго не задерживал; он быстро выдал нам нашу почту и что-то нам говорил о своем хорошем к нам отношении, о «жене, детях, кушать надо, служил бы с верой и вам»...
    С лихорадочной жадностью глотали мы вести из Якутска. Мы узнали, что борьба «романовцев» в разгаре, и мы почувствовали себя целиком и неразрывно с ними связанными.
    По предложению тов. Краснянской, мы решили присоединиться к «романовцам» посредством подачи губернатору заявления о полной солидарности нашей с ними, о том, что мы безусловно разделяем с ними ответственность за их действия и были бы с ними, если бы могли очутиться в Якутске; и если их будут судить, то надлежит в равной мере судить и нас.
    Такое заявление мы, действительно, направили губернатору.
    «Романовцы» уже были на пути на каторгу. Я возвращался из ссылки и помню, как во всех колониях, где приходилось останавливаться, товарищи задавали вопрос о том, «романовец» ли ты или нет; и плохо было тому, кто заявлял себя противником «Романовки».
    «Романовка» стала светочем ссылки, которая уже состояла сплошь из «романовцев», — ссылка гордилась своей стойкой баррикадой.
    Так прославилась первая мощная баррикада первой русской революции, баррикада, приверженцем которой я имел честь быть.
    /Каторга и Ссылка. Историко-революционный вестник. Кн. 53. № 4. Москва. 1929. С. 132-133./

    Айзик Поляк
                             ПРОТЕСТ ПОЛИТИЧЕСКИХ ССЫЛЬНЫХ В ВЕРХОЯНСКЕ
В феврале 1904 г. остановился в Верхоянске пересылаемый в Колымск политический ссыльный с.-р., доктор Е. П. Попов. Он нам сообщил, что в Якутске неспокойно, что ссыльные волнуются там по поводу тех безобразий, которые происходят по пути следования ссыльных в Якутск, и обсуждают способы протеста против варварской политики полицейского зажима, проводимого администрацией в местах политической ссылки. Ничего более конкретного сообщить он не мог. Все же сообщение Е. П. Попова нас, верхоянских ссыльных, которых было в то время 11 человек, сильно взволновало, но ничего предпринять мы не могли, по крайней мере, до прихода почты. Почта же приходила раз в месяц; телеграфа и в помине еще не было. Понятно, с каким напряжением мы каждый день ожидали почты, горя нетерпением узнать, что происходит с нашими товарищами в Якутске. Невыносимо медленно ползли дни ожидания, и прошли мучительные две недели, прежде чем кончилось наше томительное неведение. За день или за два до прихода почты прибыл нарочный казак к исправнику. От него мы узнали, что в Якутске была стрельба и что ссыльные забаррикадировались, стреляли в солдат и что их всех уже отправили в тюрьму. Однако, толком мы все-таки ничего от него не узнали. Но спустя два дня приехали два товарища, которые подробно информировали нас о событиях в Якутске. В тот же вечер мы собрались на квартире у Рожновского и стали совещаться о том, как мы должны реагировать на эти события. Был предложен план обезоружить местную охрану — казаков — и отправиться всем в Якутск. Обезоружить казаков не составляло большого труда; но это не устраняло трудностей для дальнейшего продвижения по пути в Якутск. Это предложение долго обсуждалось. Противники его говорили, что раз все товарищи-якутяне уже арестованы, то для встречи нас в Якутске несомненно будут приготовлены войска, так как верхоянскому исправнику все-таки удастся нас опередить, и вся наша затея поставила бы нас под удар грубой силы. В конце концов остановились на решении написать резкое заявление. На следующий день было представлено несколько текстов. Окончательно было принято коротенькое, но в решительных выражениях составленное заявление, которое помещено в книге т. Теплова, но которое считаю не лишним привести здесь, так как у товарища Теплова подписи не все точно размещены, а одна фамилия переврана. Так как в это время я отправлялся в Якутск для лечения, то мне было поручено передать наше заявление губернатору. По дороге в Якутск я встретился на станках с некоторыми ссыльными, отправлявшимися в Колымск и Верхоянск. Прочитывая это заявление, они тут же и подписывались под ним. В самом Якутске к нему присоединили свои подписи некоторые из товарищей, не успевшие подать заявления губернатору о присоединении к «романовцам», так как они приехали уже после того, как «романовцы» были в тюрьме.
    Через два дня после своего приезда в Якутск я отнес заявление в губернское правление и передал его вице-губернатору Чаплину, который в это время замещал губернатора. Дождавшись окончания его разговора с каким-то ссыльным, я передал ему заявление, сказав:
    — Верхоянские товарищи поручили мне передать вот это.
    Он тут же прочитал его и говорит:
    — И там уже известно?..
    Я ему ответил:
    — Гром стрельбы далеко слышен.
    Он что-то начал говорить обо мне лично и о моей болезни, но я ему заявил, что о себе я сейчас говорить не буду. Повернулся и ушел. Как известно, на суде не фигурировали ни верхоянские, ни колымские заявления. Ошибка наша была в том, что мы адресовали свое заявление не губернатору, а прокурору, которому оно не было направлено.
    Вот заявление верхоянских товарищей:
                                                 Господину якутскому губернатору.
    В виду повторяющихся фактов насилия над нашими товарищами в тюрьмах, в дороге и в местах ссылки, мы, революционеры, сосланные в город Верхоянск, не имея фактической возможности присоединиться к нашим якутским товарищам в их открытой борьбе против диких актов насилия администрации, особенно участившихся в последнее время, заявляем о своей полной солидарности с товарищами, смело выступившими за наши общие требования, и своей готовности всегда дать должный отпор на всякое насилие над нами.
    Подписали в Верхоянске: Бас, Виник, Голиков, Гумилевский, Гурари-Гургенадзе, Зборовский, О. Левина, Левенсон, Поляк, Петкевич, Рожновский и Валесинский. Ссыльные, ехавшие в Верхоянск, подписали по дороге: Иван Бабушкин, А. Румянцев, Вацлав Кораль, Яков Собкович, К. Сидорович и Ю. Серебро.
    В самом Якутске подписали: Ш. Ашпиз, Роза Левина, Ревекка Новогородская, Михаил Ривкин, П. Юзвинский.
    /Каторга и Ссылка. Историко-революционный вестник. Кн. 53. № 4. Москва. 1929. С. 139-140./

     Лейба Соколинский
                                                 ПИСЬМО КОНТРПРОТЕСТАНТОВ
                                             (К делу «Якутского Протеста» 1904 года)
    Выступление «Романовцев» расслоило Якутскую ссылку. Это расслоение шло по двум линиям: по партийной и личной (форма протеста). Прежде всего по партийной линии откололись социалисты-революционеры, заявившие протестантам, почти исключительно социал-демократам и бундовцам, что они, с.-р., в виду выявившегося со стороны с.-д. взгляда на них, как на представителей мелкой буржуазии, не желают иметь что-либо общего с с.-д. и поэтому не примут участия в протесте [* По свидетельству М. П. Шебалина, такого общего решения с.-р. не принимали. Ред.].
    Правда, небольшая группка с.-р. игнорировала такое решение и присоединилась к нам; это были т.т. Логовский, Дронов, Добромыслов и Бодневский.
    Но была и другая, солидная группа, состоявшая из «стариков» и «молодых» и разных партийных группировок, которая считала, что протестовать против драконовских условий ссылки безусловно нужно, что молча обойти эти условия нельзя, но... та форма протеста (вооруженный протест), какую избрали протестанты, для них неприемлема.
    Идеологом этой группы был М. П. Шебалин; я хорошо помню его выступление на одном из наших общих собраний (еще до «Романовки»), в котором он горячо доказывал нам всю нелепость этой формы. «Ничего не выйдет, вас перебьют, как куропаток, и еще сильнее завинтят ссылку, и зря пропадут молодые, нужные еще. стране, силы». Так, примерно, говорил Михаил Петрович.
    Но вся его убедительность, вся искренность его выступления не подействовала на протестантов, и форма вооруженного протеста была принята, правда, в начале небольшой группой всего в 36 человек, но уже 18 февраля 1904 года письмо Якутскому губернатору было подписано 42 товарищами, а затем присоединилось еще 15 и в резерве было оставлено 3, т.-е. всех участников «Романовки» было 60 человек.
    Уже на «Романовке» нами было получено письмо «контрпротестантов», которое мы и приводим ниже (письмо это было помещено в № 64 «Искры» за 1904 г. — взято нами из архива Музея Революции).
    «Товарищи! Мы просим вас отказаться от формы вашего предприятия. Мы все решительно высказываемся против нее и снимаем с себя всякую ответственность за неизбежные тяжкие последствия для всей ссылки: 1) Шебалин, 2) Панкратов, 3) В. Горинович, 4) В. Приютов, 5) Хавский, 6) Вознесенский, 7) В. Царьков, 8) М. Синявский, 9) А. Евсеев, 10) Ожигов, 11) Ендржиевский, 12) М. Файн, 13) В. И. Скаличев, 14) К. Лузин, 15) М. Комолов, 16) В. Иванов, 17) Вираховский, 18) Кикоен, 19) В. Шишарис, 20) Ш. Вольперова, 21) А. Бромберг, 22) А. Алексеев, 23) С. Цехновицер, 24) Р. Башис, 25) Орлов, 26) пропущен, 27) Б. Штейнбах, 28) К. Сидорович, 29) Фиш, 30) Масюкевич, 31) Пионтковский, 32) М. Манцевич, 33) М. Жирякова, 34) М. Галанов, 35) С. Рейхер, 36) О. Каревин, 37) Ф. Карчмарчик, 38) Т. Андреев, 39) Н. Рейхер, 40) В. Окольский, 41) В. Волынский и 42) И. Киява».
    Но, понятно, что и это письмо не изменило нашего решения, а что касается «ответственности», то мы ее целиком взяли на себя.
    /Каторга и Ссылка. Историко-революционный вестник. Кн. 53. № 4. Москва. 1929. С. 141-142./






    Марк Зусеевич Оржеровский
                                                          ПОБЕГ РОМАНОВЦЕВ
                                                                               І.
                                                            Кто такие «романовцы».
    Рабочее движение с середины 90 годов стало выпирать из подполья. Политические организации, проникая в гущу рабочего класса печатной или устной агитацией, оформляли массовую с.-д. рабочую партию. Свои требования рабочий класс стал выносить на улицу, на борьбу с царским самодержавием, как с главным препятствием его дальнейшей классовой борьбы.
    С возникновением РСДРП и выходом центр. органа «Искры», волна рабочих демонстраций и стачек стала увеличиваться: начавшиеся небольшие демонстрации охватывали все большие массы и вылились во всеобщие забастовки в начале 900-х годов.
    Обездоленная и обремененная непосильными налогами темная и забитая крестьянская беднота вымещала свою злобу и ненависть на грабивших их помещиках. Запылали помещичьи дома и усадьбы. Вспыхнувшее в одном месте недовольство крестьян быстро перебрасывалось из уезда в уезд и охватывало по нескольку губерний.
    Чтобы задавить надвигающуюся революцию, царское правительство вело ожесточенную борьбу. Дикие и пьяные орды казаков и полицейских держались наготове в городах и фабричных поселках, всякие выступления подавлялись массовыми расстрелами и избиениями. В поднявшиеся деревни врывались, в сопровождении губернаторов, стражники, казаки и безнаказанно расстреливали, грабили, насильничали, секли крестьян. Арестованных годами гноили в тюрьмах и без суда ссылали на долгие годы в далекую Сибирь.
    Стоило жандармам при обыске найти запрещенную книжку или листовку, кому-нибудь быть задержанным на демонстрации или быть оговоренным шпионом, как арестованного отправляли в царские застенки. В эти годы российские тюрьмы были переполнены. Обреченные на долгие годы одиночной тюремной жизни, политические заключенные часто голодовками и обструкциями, которые кончались бунтами, боролись с тяжелыми тюремными условиями. Редко удовлетворялись их требования, чаще тюремные протесты кончались избиениями, карцерами или высылкой в более ужасные тюрьмы. Но революционеры и в тюрьмах продолжали бороться.
    Следствия по делу арестованных жандармы тянули годами, и одиночная тюремная жизнь для более активных участников рабочего движения, кончалась административной ссылкой в Сибирь. Раньше в сибирскую ссылку шли единицы, с начала 900-х годов, в Сибирь стали ссылать пачками.
    Раскинутая на тысячи верст Сибирь поглощала, как море песчинки, политических ссыльных, которых предварительно по нескольку месяцев томили в знаменитых сибирских пересылках.
    Отправка политических ссыльных только летом, по Лене, на паузках, в далекие места Якутской области, уже оказалась недостаточной. В тюрьмах скоплялось слишком много арестованных и с зимы 1903 г, стали отправлять ссыльных также зимним трактом в Якутск и дальше. От Александровского села, Иркутской губернии, откуда отправлялись партии, до Якутска 3.000 верст. Дорога зимой, на лошадях с беспрерывной ездой днем и ночью, длилась целый месяц. В лютые морозы, переваливающие за 50°, плохо одетые, ссыльные только через две на третью ночь делали остановки, чтобы выспаться и гнать дальше. Лошадей, для более быстрой езды, меняли на почтовых станциях каждые 20-25 верст.
    Огромную Сибирь царское правительство превратило в тюрьму, но без ограды, — оставалось лишь создать в ней для политических ссыльных тюремную жизнь, ввести тюремный режим. Назначенный в это время новый министр внутренних дел Плеве снял казавшихся ему «либеральными» военного генерал-губернатора Восточной Сибири Пантелеева и Якутского губернатора Скрипицына, и, для проведения своего нового режима, на место первого назначил графа Кутайсова, на место, второго — Булатова. Новые сатрапы рьяно взялись за свои гнусные дела.
    Отрадными минутами для разбросанных по Иркутскому тракту и по Лене колоний политических ссыльных были встречи с проходящими новыми партиями.
    Вновь приезжавшие обменивались со старожилами новостями, передавали им письма и нелегальную литературу; завязывались связи, чтоб было где скрыться, в случае побега с пути или с места ссылки.
    Из далеких мест к тракту приходили ссыльные, чтобы встретить проходящие партии. По нескольку дней ждали они, терпя всяческие лишения. На это шли охотно, ибо это была единственная живая связь с волей, где в это время революционная борьба разгоралась все больше и больше. Единичные побеги из ссылки бывали хотя и редко; хлынувшая масса новых ссыльных этого периода стала на местах оказывать революционное влияние, и побеги из ссылки перестали быть единичными.
    16-го августа 1903 г., за № 942, новый генерал-губернатор граф Кутайсов издает свой первый циркуляр для так называемого завинчивания ссылки; в нем он указывает, что существующий слабый надзор за административными ссыльными дает им полную возможность сноситься с вновь проходящими партиями, что на местах — остановках эти последние узнают о лицах, прошедших раньше, передают корреспонденции и деньги и завязывают новые нелегальные связи. За эти противозаконные сношения административно-ссыльных с вновь высылаемыми виновные будут переводиться в отдаленнейшие места Якутской ссылки. Это был его первый наскок.
    Заброшенные в глухие углы ссыльные вынуждены были время от времени ездить за продуктами, книгами, медицинской и другой помощью. Таким отлучкам власти не препятствовали, и ссыльные порой ездили или пешком отправлялись в город и в соседние места к товарищам. Чтобы положить конец и этим формам общения ссыльных, Кутайсов 20 августа 1903 г., за № 1028, предписывает своим подчиненным «обо всех отлучках с мест ссылки немедленно ему доносить, для перевода виновных а отдаленнейшие места Якутской области». Существовавшее до сих пор положение, по которому виновных за отлучку тянули к мировому судье и в худшем случае приговаривали к 1-5 рубл. штрафу или нескольким дням ареста, отменяется. Вместе с тем Кутайсов отдает секретное распоряжение просматривать всю почту ссыльных, следить за тем, с кем ссыльные сносятся, что делают, У кого бывают, и обо всем доносить ежедневно по начальству. Предписывалось также у ссыльных и у всех, с кем они сносятся, производить обыски. Пребывание лиц неблагонадежных в квартирах ссыльных воспрещалось. Циркуляр грозил: «что, замеченные в слабом надзоре за политическими ссыльными, чины наружной полиции будут немедленно удаляться, как неспособные к службе». Все эти циркуляры и секретные распоряжения развязали руки нижним полицейским чинам, жандармам и конвойным командам, сопровождавшим ссыльных. Всякий старался отличиться и попасть в тон требованиям ген.-губернатора. Поощрение своему усердию они могли черпать в исторических словах Плеве: «всякое превышение власти покрою, а ослабления не потерплю».
    Над полит. ссылкой нависли тучи. Ссыльных стали всячески преследовать. Жилища подвергались набегам шпионов, площадные ругательства и грубые насилия стали широко практиковаться. Отлучки на охоту или рыбную ловлю, да и вообще отлучки за околицу деревни, преследовались и по донесении кончались новыми небывалыми репрессиями. С особенной свирепостью стали все эти репрессии сыпаться на голову ссыльных с осени 1903 г., и зимние партии этого времени на своих плечах перенесли всю их жестокость.
    В Якутск стали прибывать избитые в пути ссыльные. Среди прибывающих были и такие, которых, по распоряжению Кутайсова, переводили в Колымск и Верхоянск за свидания в пути, за отлучку с места ссылки, за столкновения со шпионами, которые, нагло, по нескольку раз в день, приходили на их квартиры. Последнее по донесениям приравнивалось к «сопротивлению властям». Пересылаемых не только переводили в более отдаленные места, но им в административном порядке увеличивали срок ссылки до 5 лет.
    В это же время окончившим срок ссылки власти стали отказывать в выдаче средств для возвращения в Россию. Чтобы выбраться из Верхоянска, Колымска или Якутска надо было иметь несколько сот рублей. В ссылке заработков не было, жили на скудное пособие, на помощь от товарищей, от случайных уроков, промыслом охоты и рыбной ловли, чтобы как-нибудь скрашивать полуголодное существование. Чрезвычайно дорогая жизнь не давала возможности сводить концы, а тем более мечтать о заработке на обратную дорогу в Россию.
    Произвольные удлинения сроков ссылки, переброска в почти необитаемые и гиблые места Сибири, где морозы доходили до -60°, где полярная ночь длится два месяца, куда почта доходит всего 2-3 раза в год, и, наконец, прекращение выдачи средств для отъезда из ссылки — все это грозило превратить временную ссылку в бессрочную.
    В описываемую зиму конца 1903 г. и начала 1904 г. в Якутске скопилось большое количество политических ссыльных, ожидавших дальнейшей отправки. Прибывающие партии власти пробовали завозить в тюрьму, чтобы оттуда, не давая подготовиться, гнать дальше от города в далекие наслеги (поселки) Якутских улусов (волостей). Ссыльные сопротивлялись. Они дружно протестовали против заключения в тюрьму и грозили отказом ехать в улусы. Администрация стала выпускать их из тюрем, но скоро, преследуемые властями, они вынуждены были выезжать в назначенные места. Якутские наслеги состоят из нескольких юрт и полуюрт-полуизб, где вместе с людьми под одной крышей живет якут со своей семьей и домашними животными, и где вместо стекол в оконной раме торчала льдина. Грязь, вонь и скученность были рассадниками всяких болезней среди якутов. Ссыльные редко находили здесь для себя угол и пропитание, а меж тем из Якутска прибывали все новые и новые. Приходилось многим вновь возвращаться в город, где они подвергались новым преследованиям, — глумления не прекращались.
    В это время началась русско-японская война. Слабый официально-патриотический угар, охвативший кое-где Россию, в ссылке отклика не нашел. Предложение правительства «искупить свою вину перед родиной и записаться добровольцами на войну с Японией» ссылка отвергла. Терпению приходил конец. Назревавшие мысли о необходимости отпора заставили находившихся в городе ссыльных устроить общее собрание, чтоб обсудить создавшееся положение.
    Собралось человек 80. За исключением нескольких воздержавшихся, единогласно была признана необходимость решительного протеста против попирания человеческого достоинства полит. ссыльных. Спор шел лишь о форме и времени протеста. На собрании делались разные предложения.
    Было предложение оказывать властям пассивное сопротивление, но оно было отвергнуто, было также отвергнуто предложение группы эс-ров применить индивидуальный террор против виновников репрессий. Лишь на третьем собрании, где постепенно таявшее число участников дошло до 36 человек активистов, исключительно социал-демократов, было принято решение коллективного протеста против циркуляров Кутайсова, с применением вооруженной самозащиты от возможных надругательств.
    Срочно были разосланы в ближайшие места, по колониям, извещения о том, что часть ссылки решила активно протестовать, что приемлющих эту форму просят срочно приехать в город, захватив с собой оружие. Инициаторы в городе стали подыскивать место и готовились к организации предпринятого дела.
    Перед всеми стал урок кровавой бойни 1889 г., когда на группу якутских ссыльных, не подготовленных к сопротивлению, якутская администрация организовала нападение, и на месте было убито шестеро, ранено восемь, а затем военный суд приговорил к повешению 3-х и 21 чел. к долгосрочным каторжным работам. Картина прошлого учила, что с протестующими и неподчиняющимися циркулярам Кутайсова, за спиной которого стоял сам Плеве, — власти поступят круто, — что надо организованно и с достоинством поддержать протест, ценой может быть не одной жизни.
    Из наиболее подходящих домов, которые быстро могли быть подготовлены к организации сопротивления, остановились на 2 этажном деревянном доме якута Романова, отсюда и название «Романовка».
    Началась лихорадочная подготовка. Решено было послать губернатору протест за подписью всех собравшихся, самим в это время забаррикадироваться, предварительно запасшись оружием, провизией, топливом, льдом (вместо воды) и медикаментами. 18-го марта решено было послать губернатору наши требования. К этому дню кое-кто успел приехать из улусов, и за подписью 42-х человек было отправлено следующее заявление:
    «Якутский  губернатор!
    Мы никогда не считали ссылки и прочих репрессий правительства против революционеров явлением нормальным, или имеющим что-либо общее со справедливостью. Тем не менее, мы не можем допустить попытки отягчения ссылки путем применения к нам разных измышлений больших или маленьких властей, не стесняющихся в своей изобретательности даже рамками законов, изданных с репрессивными целями самодержавным русским правительством. За последнее время чиновничий произвол с каждым днем все сильнее дает себя чувствовать. Нас били и бьют по тюрьмам и в дороге, нам создают обстановку, в которой жить нельзя; нас водворяют в улусы, где большей частью нет сносных квартир, а за самовольные отлучки высылают без расследования обстоятельств в отдаленнейшие места; нам набавляют сроки опять-таки без гласного расследования и неизвестно по чьему фактическому усмотрению; нас везут без средств и в негодной одежде, лишая даже возможности пользоваться товарищеской помощью. Из ссылки нам устраивают западню, в которой мы должны оставаться и после срока, так как вопреки точному смыслу законов, нам отказывают в возвращении на казенный счет; наши самые законные ходатайства остаются без удовлетворения по причинам нам неизвестным и т. д: и т. д.
    Служить объектом произвола и административных измышлений, откуда бы они ни исходили, мы не желаем и заявляем, что никто из нас не уедет из Якутска и что мы не остановимся перед самыми крайними мерами до тех пор, пока не будут удовлетворены следующие требования:
    1) Гарантия немедленной, без всяких проволочек и пререканий, отправки всех окончивших срок товарищей на казенный счет.
    2) Отмена всех изданных в последнее время распоряжений о стеснении и почти полном воспрещении отлучек.
    3) Отмена всяких, кроме точно указанных в «Положении о гласном надзоре», репрессий за нарушение этого «Положения».
    4) Отмена циркуляра, запрещающего свидания партии с местными политическими ссыльными.
    5) Гарантия в том, что никаких репрессий по отношению к лицам, подписавшим настоящее требование, применено не будет.
    Отмену упомянутых циркуляров и распоряжений мы считаем тем более настоятельной, что применение их вызывало и будет вызывать ряд серьезных столкновений, а повторение таких гнусных фактов, как избиение в Усть-Куте товарищей,, прибывших в Якутск 2-го февраля, всегда будет вызывать резкий протест.
    Мы убеждены, что тот или иной исход в значительной степени будет зависеть от вашего собственного образа действия и, что поэтому ответственность за могущие быть недоразумения падет лично на вас. Являться по требованию полиции мы никуда не будем и все сношения рекомендуем вести письменно, адресуя любому из подписавшихся товарищей.
    Марианна Айзенберг, М. Бройдо, Г. Вардоянц, Д. Виккер, Ольга Виккер, А. Гинзбург, Н. Гельфанд, Л. Джохадзе, Таня Жмуркина, А. Журавель, А. Залкинд, С. Зарахович, А. Израильсон, В. Курнатовский, И. Костелянец, А. Костюшко, Н. Каган, Н. Кудрин, С. Лейкин, М. Логовский, Г. Лурье, М. Лурье, А. Медяник, Ю. Матлахов, Л. Никифоров, М. Оржеровский, Г. Ольштейн, О. Погосов, И. Ржонца, Н. Розенталь, Анна Розенталь, Ревекка Рубинчик, Л. Рудавский, Л. Соколинский, К. Солодуха (В. Перазич), П. Теплов, Л. Теслер, Т. Трифонов, Д. Ройтенштерн, С. Фрид, И. Хацкелевич и М. Цукер.»
    В ожидании возможного нападения у входа были заготовлены проволочные заграждения; баррикады были расположены в разных местах, для того, чтобы задержать продвижение врывающихся насильников. Были кое-где устроены амбразуры для обстреливания. Все предусматривалось как защита при нападении против штурма, весь плац был планом самообороны.
    Наше вооружение состояло из 25 револьверов ( браунинги), 10 охотничьих ружей, 2 старых берданок, дюжины топоров с длинными ручками и финских ножей, — оружие, годное только на отражение насильственного вторжения.
    В ожидании нападения были расставлены часовые.
    Вскоре к дому подъехали вице-губернатор Чаплин и полицмейстер. Пропущенные нашим часовым они вели переговоры с нашим представителем тон. Л. Никифоровым, находясь по ту сторону воздвигнутых нами баррикад. Губернатор предложил нам немедленно разойтись, обещая окончивших срок отправить обратно на казенный счет; все остальные требования он признал направленными не по адресу, и добавил, что если мы сейчас же разойдемся, нас преследовать не будут. Тов. Никифоров ответил, что заявление подано ему, как высшему представителю власти, что он может по телеграфу снестись с кем нужно, и что мы не разойдемся до тех пор, пока не будут удовлетворены наши требования.
    Губернатор ушел. В доме продолжалась работа по укреплению наших баррикад. Ночь и второй день прошли спокойно. Вокруг нашего дома никого не было видно. За это время из улусов приехало еще 13 товарищей: В. Бодневский, Д. Виноградов, М. Гобронидзе, С. Гельман, М. Доброжгенидзе, X. Закон, М. Камермахер, А. Мисюкевич, Е. Ройзман, И. Ройзман, В. Рабинович, И. Центерадзе и П. Шрифтейлик, и они послали губернатору заявление, что присоединяются к нашему протесту.
    Только на третий день, чтобы прекратить дальнейшее присоединение к нам, губернатор расставил блокаду из 20 вооруженных полицейских и казаков с инструкцией из дома выпускать свободно, а в дом никого не пропускать.
    Пришедший к нам тов. В. Бодневский был офицер и участник китайского похода, как практик, он оказал нам в дальнейшем много ценных услуг. По его указаниям были сделаны некоторые изменения, всюду у окон расставлены часовые, кое-где проделаны бойницы для стрельбы, в случае штурма; были устроены помосты и блиндажи; все было обставлено так, чтобы ворвавшемуся врагу победа над нами обошлась как можно дороже.
    Однако, на это власти не пошли. Окружив нас тесным кольцом полицейских и казаков, они никого к нам уже не пропускали. Живущий в нижнем этаже якут перепугался и оставил свое помещение. Впопыхах он оставил свои довольно большие запасы замороженного мяса, рыбы, сала, муки, льда и топлива. Все это быстро перетащили к себе. Блокада тем временем стала затягиваться. Не приходили нас брать силой, — видно было, что тактика применялась другая — взять нас измором.
    Забаррикадировавшись в доме, мы для связи оставили вне «Романовки» резерв из 3 товарищей: М. С. Зеликман, С. В. Померанец и И. Л. Виленкина (в то время вольноопределяющегося на действит. службе).
    Через несколько дней им на помощь вышел также А. М. Гинзбург. Живущая на противоположной стороне площади против нашего дома М. Зеликман из своего дома по заранее условленной системе сигнализировала нам обо всем, что предпринималось против нас. Вскоре роль почтальона между нами стал исполнять живущий на ее же квартире большой мохнатый сибирский пес «Иголкин». Пес знал дом якута Романова, где и раньше жили политические, и охотно шел туда. Раз «Иголкин» случайно пробрался к нам, мы накормили его и, обвязав вокруг его мохнатой шерсти на шее послание для М. Зеликман, отпустили его домой.
    На другой день, очень осторожно минуя посты и заигрывая на улице с другими собаками, «Иголкин» пробрался в дом, имея на своей шее ответ на наше послание. И так изо дня в день он приносил и уносил от нас почту, проделывая это под самым носом блокады.
    Не зная распоряжения властей о том, чтоб не препятствовать выходящим, мы 22-го февраля выпустили ночью в белом, на фоне снега незаметном — М. Логовского, который на другой день проскочил к нам обратно сквозь блокаду верхом на своем коне в условленное время, когда наш вооруженный патруль ждал его у ворот.
    На затянувшуюся блокаду мы 26-го февраля ответили поднятием красного флага над крышей «Романовки», флаг служил нам также и для сигналов, мы его по мере надобности опускали, подымали и свертывали. Провизия иссякла, хлеб стал подходить к концу.
    С целью проверить резерв и для организации доставки продуктов 28-го февраля «Романовку» оставил Л. Никифоров, но он задержался, и первого марта из «Романовки» вышли М. Лурье и В. Бодневский, чтобы ускорить доставку провизии.
    В городе по пятам за ними пошли полицейские, но им удалось замести следы. На другой день погрузив на двое саней 10 пудов хлеба, сахара, табака и спирта, они вместе с примкнувшими тов. А. Добросмысловым, П. Дроновым и возвращающимися обратно на «Романовку» А. Гинзбургом, разогнав во всю прыть лошадей, проскочили в наш дом, оставив позади себя растерявшуюся от неожиданности охрану. Застрявшего вне «Романовки» Л. Никифорова губернатор распорядился арестовать.
    Эта дерзкая вылазка заставила власти принять более решительные меры, и нас стали уже блокировать солдаты Якутского гарнизона, а в городе стали арестовывать и высылать всех приезжающих.
    Скоро кольцо блокады стало сжимать нас сильнее: солдаты заняли наш двор. Собачья почта прекратилась. От нашего резерва мы узнали, что начальник военной команды Кудельский настаивает на том, чтоб подвергнуть нас обстрелу издалека. Был еще проект, выбив стекла, пустить в дом из пожарных бочек воду и выморозить нас. Для пущей важности на монастырской стене против «Романовки» была поставлена единственная в городе Якутске пушка, из которой стреляли раз в год, во время открытия навигации.
    2-го марта во двор были введены солдаты, мы были заперты в доме. Уже не было сомнений, что штурмом нас не возьмут. Это обстоятельство заставило нас блиндировать все наружные стены.
    Были разобраны кое-где трубы, был пробит люк на чердак, чтобы спустить вниз землю, которая густым слоем покрывала пол чердака. Блиндажи мы строили так: на ½ аршина от стены и на 1 аршин от пола мы насыпали земли, перемешивая ее кирпичом и дровами. За этими блиндажами мы собирались защищаться от обстрела дома.
    «Охранявшие» нас солдаты, озлобленные сильным морозом и натравливаемые полицейскими чинами, стали всячески нас провоцировать. Они грязно ругали наших, стоявших на часах женщин, прицеливались в них из ружей и кроме того приступили к каким-то подозрительным действиям в нижнем этаже, в помещении выселившегося якута.
    3-го марта солдаты стали захлопывать наружные ставни дома. Это закрывание ставень давало им возможность напасть на нас врасплох. Пришлось выбивать нижние стекла и просунутой палкой сбрасывать ставни с петель.
    Дальше терпеть нельзя было, на наглость солдат надо было реагировать. На общем собрании решено было дать право нашей исполнительной комиссии, в случае дальнейшей провокации — ответить оружием. Ждать долго не пришлось.
    4-го марта солдаты продолжали провоцировать нас, стараясь вызвать начало военных действий. На кухне, где имелось окно, против помещения, занятого под их караул, солдаты снова стали закрывать, ставни. Когда выломав окно, наш товарищ стал просунутой палкой сбрасывать ставни, он получил сильный удар камнем по руке. Тогда солдаты были предупреждены, что если они будут продолжать хулиганить, мы вынуждены будем стрелять. Однако, это не подействовало, и по поручению исполнительной комиссии Виктор Курчатовский дал из ружья два выстрела. Стрелок он был меткий: один солдат был убит, другой смертельно ранен. Немедленно после выстрелов все заняли свои места, ожидая нападения. Но и на этот раз мы ошиблись. Отбежав подальше от дома, куда стрельба из наших ружей не могла их настичь, они открыли беспорядочную стрельбу по дому из трехлинейных винтовок.
    Через разбитые стекла и деревянные стены дома пули проходили насквозь. Одна из первых пуль, пробив стену, попав в висок, свалила с верхнего помоста тов. Юрия Матлахова. В другом отряде ранен был навылет в ногу тов. Хацкелевич.
    В течение пяти минут беспрерывно несколько десятков солдат, казаков и полицейских выпустили по дому несколько сот нуль. Дом был буквально изрешечен. Скоро приехал губернатор и полицмейстер. Сообщив, что мы вывели у него из строя двух солдат, и что за это нас ждет наказание, губернатор предложил нам сдаться, предупредив, что теперь он вынужден будет нас арестовать и предать суду.
    Наш представитель тов. Теплое указал, что за смерть солдат ответственность падет на тех, по чьему распоряжению солдаты провоцировали нас, что мы неоднократно просили и предупреждали солдат прекратить как глумление над нами, так и попытки лишить нас света.
    Сдаться же мы отказались до тех пор, пока не удовлетворят наших требований. На это губернатор ответил, что о наших требованиях он доносил в Петербург и генерал-губернатору, но ответа не получил; теперь последствия будут ужасны. Тов. Теплов заметил, что за дальнейшую пролитую кровь ответственность падет на него, что ход и исход дела зависят от его распоряжений здесь и тех донесений, которые он делает правительству. «Расстреливать я вас не буду, заявил губернатор, а постараюсь взять живыми». — «Стрелять и мы не будем, сказал Теплов, если к этому нас не вынудит необходимость самообороны».
    После обстрела все военные посты были сняты и отдалены от дома. К дому уже никто не подходил. О жертвах у нас мы известили, прикрепив черную ленту к красному флагу над «Романовкой». Погибшего Юрия Матлахова под пение похоронного марша мы отнесли в отдельное помещение и, в ожидании дальнейших событий, принялись укреплять блиндажи. Ночь прошла спокойно. 5-го марта мы услышали одиночный выстрел, и немедленно за ним начался второй, более жестокий обстрел. По команде все заняли свои места под защитой блиндажей. Чем был вызван обстрел, мы не могли понять; но вскоре, в тот же день, раздался еще один выстрел, которым в бедро навылет был ранен тов. Медяник. С открытым письмом, где подробно излагались обстрелы 4-го и 5-го марта, вышел к приехавшему губернатору тов. Теслер. Губернатор был удивлен нашим категорическим заявлением, что мы не стреляли, так как ему донесли, что стрельбу открыли мы, а стоявший тут же начальник военной команды Кудельский заявил: «Я не знаю, кто стрелял, но выстрел был со стороны дома, а разбираться в такое время некогда». Когда вернулся тов. Л. Теслер, стало ясно, что кто-то с противоположной стороны дома дал провокационный выстрел, и тогда начинается «ответная» стрельба солдат по «Романовке». 6-го в нашего часового, Анну Розенталь, из боковой улицы, через просунутое сквозь щели забора ружье раздался одиночный выстрел, и вслед за ним начался свирепый обстрел. Стреляли с трех сторон; на этот раз был тяжело ранен тов. Костюшко и легко тов. Рабинович (Волынский).
    Для нас стало ясно, что нас решили перестрелять с дальнего расстояния; в перспективе была еще возможность подвергнуться обстрелу с крыши соседних домов, или же через пол из нижнего помещения. Но вот затихли выстрелы, мы думали, что получили дневной рацион, и до завтра нас оставят в покое. Как вдруг — снова стрельба.
    Положение осложнилось: была уже третья неделя борьбы, провизии у нас еще было достаточно, да и «снаряды» не расходовались, но оружие бездействовало. Мы были, как в мышеловке.
    Чтобы спокойно обсудить создавшееся положение, был выброшен белый флаг, и тов. Теслер предложил губернатору прекратить стрельбу и дать нам несколько спокойных часов, чтобы обсудить сообща положение. Начавшееся при таких условиях обсуждение уже предрешало его исход. Были разные предложения. Тяжело было сдаться. Предлагалось всем покончить с собой, было предложение выйти на улицу и вступить в открытый бой. Меньшинство стояло за то, чтоб продолжать «борьбу» и не сдаваться, но большинство 32 против 22 — одна воздержалась — высказалось за сдачу. Их главный мотив: продолжать борьбу — значит погибнуть всем и унести с собой всю правду о нашей борьбе. Они предлагали перенести борьбу в зал суда, чтобы через головы судей и через революционную печать рассказать рабочему классу и всему миру, в каких ужасных условиях живут ссыльные, и что стрельба по дому была вызвана провокационными выстрелами властей.
    На другой день, 7-го марта, на восемнадцатый день осады, мы сдались. Оружие мы переломали и мы были препровождены в якутскую тюрьму.
    6-го марта министр внутренних дел Плеве, на донесение о стрельбе из нашего дома и убийстве двух солдат, телеграфировал Кутайсову: «По сведениям, представленным управляющим Якутской областью, Чаплиным, забаррикадировавшиеся поднадзорные насилием над стражей произвели преступные деяния, предусмотренные 263 ст. уложения, ответственность по каковой падает на всех участников засады. Вследствие чего прошу распоряжения вашего сиятельства, чтобы ни один из забаррикадировавшихся поднадзорных по выходе из засады не был отправлен к месту водворения, так как все должны быть привлечены к следствию и заключены под стражу для предания их затем военному суду, как то имело место в 1889 г. по аналогичному делу».
    Директивы ясные! К следствию приступили немедленно и нам предъявили обвинение по 263 и 268 ет. ст. ул. о нак.; так как по предварительному соглашению никто из нас никаких показаний не давал, то следствие упростилось. Наш резерв подал заявление прокурору, требуя привлечь и их к ответственности, так как они всецело разделяют наши действия. Вести о нашем протесте быстро распространились. Со всех концов ссылки стали поступать письменные заявления на имя властей о полной с нами солидарности. Были выпущены прокламации, устроены демонстрации, в печати в России и за границей поднят был шум, и это заставило правительство отступить от своего первоначального намерения устроить суд в застенках, как в 1889 году.
    Через полгода нас судил якутский окружной суд. Защищали приехавшие в Якутск А. С. Зарудный и В. М. Беренштам. На суде выяснилась провокационность выстрелов, кроме двух роковых, о которых мы своевременно заявили, но так как суду не удалось выяснить ни виновника выстрелов ни руководителей, ибо мы по прежнему выступали как единый коллектив, — суд нас уравнял, осудив всех 55 участников к 12 гг. каторжных работ. Никифоров приговорен к 1 году арестантских рот, а Виленкин, Зеликман и Померанец были оправданы.
                                                                               ІІ.
                                                                            Побег.
    7-го марта 1904 года, после трехдневной блокады и перестрелки, мы сдались. Сдача была обусловлена по-военному. Мы даже обусловили, какой конвой нас должен сопровождать до тюрьмы.
    Направляясь в тюрьму, мы предварительно уничтожили все наше оружие, но часть нам удалось спрятать в том же доме, где три недели, отрезанные от внешнего мира, окруженные блокадой солдат и полицейских, мы так упорно сопротивлялись.
    Три недели — на далекой окраине в губернском городе — над нашим домом развевалось красное знамя, сорвать которое никто не смел.
    Мы сдались добровольно, нашей целью стало перенести нашу борьбу из изолированного от всех дома в зал суда, чтоб раскрыть рабочему классу и всей революционной России гнусную роль царской администрации.
    Окруженные конвоем, мы несли до тюрьмы труп убитого товарища Юрия Матлахова, в санях лежали раненые. Оригинальный кортеж остановился у больницы, тут мы оставили своих раненых и простились с Ю. Матлаховым. Скоро мы дошли до якутской тюрьмы, где пришлось нам сидеть до суда.
    Когда дошли до высших властей вести о нашей сдаче, начался торг над нашей судьбой. Министр внутренних дел Плеве и военный генерал-губернатор Сибири Сухотин жаждали крови. Под впечатлением неслыханного организованного сопротивления 55 человек они требовали предания нас военному суду по законам военного времени за вооруженное сопротивление властям и убийство двух солдат.
    Сначала Иркутский генерал-губернатор Кутайсов с ними соглашался, а потом убедил Плеве, что по нашумевшему и за пределами России нашему делу все равно смертной казни нельзя будет осуществить, а приговор каторги можно вынести и без военного суда, со скромным окружным судом.
    Судили нас в Якутске. Десять дней длилась процедура суда. Приговор окружного суда для 55 человек к 12 годам каторжных работ произвел более тяжелое впечатление на близких нам людей в зале суда и на ожидавших на улицах Якутска товарищей-ссыльных, чем на нас — участников процесса, а слова товарища, открывшего окно и крикнувшего на улицу: «660 лет каторжных работ», как громом поразили всю ссылку и не только ссылку, но и всю революционную Россию.
    Вся подготовка к суду, первоначальные споры, какому суду нас предавать, все это создавало настроение среди нас, не ожидавших, чтобы нас погладили по головке. Спаянная среда наиболее сознательных ссыльных, загнанных в глухие места Якутской области за революционную работу 90-х и начала 900-х годов, дружно и решительно с оружием в руках решила отстоять свои права, и она их отстояла. Жертвы были, нас ждала каторга, но ссылка ожила, циркуляры частично были отменены.
    Моральное удовлетворение мы получили, — еще до суда стали отменяться те циркулярные распоряжения, которые толкнули нас к вооруженному протесту.
    До суда мы знали о тех приготовлениях, которые делались администрацией. Нас еще не судили, а в александровской пересыльной тюрьме Иркутской губернии уже заново ремонтировался для нас барак. Заранее заарендовывались для перевозки нас обратно по Лене специальные баржи. В августе нас осудили, а через дней десять этап был готов. Предстояла долгая поездка. От Якутска до александровской тюрьмы около 3-х тысяч верст разнообразной поездки. Сначала на баржах буксирным пароходом, в мелководных местах на целой флотилии лодок — шитики, — которые тянули идущие на бичеве по берегу лошади, а затем на подводах до нашей новой тюрьмы.
    Предстоящая поездка на юг, приближение к Иркутску, к железной дороге, окрыляло многих надеждой на возможность удрать с дороги.
    Не обсуждая специально вопроса, можно ли уходить с дороги, не отразится ли это на остающихся товарищах, у нас как будто сложилось мнение, что сейчас в России так нуждаются в революционных работниках, что — кто может, — уходи!
    Ко дню нашей отправки из Якутска, чтобы с нами проститься, в город стали собираться из разных мест ссыльные. У ворот якутской тюрьмы нас ждала большая толпа товарищей. Еще не открылись ворота, — мы внутри тюремного двора запели революционную песню, наши товарищи по ту сторону тюрьмы поддержали нас, и окруженные плотным кольцом конвойных, мы шли к пристани и пели. Стройными рядами нас провожали ссыльные. На берегу с баржи мы простились, были произнесены речи, обменивались революционными возгласами, прощались до новых встреч на баррикадах в России. Демонстрация получилась внушительная!
    По живописной Лене мы медленно продвигались вверх по течению, на юг. На всем пути мы встречались с пришедшими из далеких мест к остановкам политическими ссыльными. Местами легко, а местами упорной настойчивостью, мы добивались свиданий. Ведь право на свидания политических ссыльных в пути с их товарищами на остановках, — было одним из требований, которое толкнуло нас на вооруженный протест. Угрозы оказать сопротивление заставляли всюду, на всем пути, допускать к нам на свидание ожидавших нашего проезда товарищей-ссыльных.
    Правда, были и курьезы, были случаи, когда затравленные своей администрацией ссыльные уходили или прятались, чтобы не встретиться с нами, боясь репрессий, но мы, не зная этого, требовали свидания, и в Верхоленске пришлось исправнику выпустить спрятанных им в тюрьму полит. ссыльных, так как мы не хотели уезжать, не повидавшись с ними. Здесь дело чуть не кончилось новой трагедией. Упорный верхоленский исправник не хотел допустить к нам на свидание ссыльных. На утро, когда подали подводы для дальнейшей поездки, довольно большая группа, очутившаяся в одной избе, объявила что дальше не поедет без свидания с местными ссыльными. Конвой всполошился. Для помощи конвою исправник мобилизовал крестьян, которые с веревками готовились нас связать. Предвидя надвигающуюся катастрофу, тов. М. Лаговский и Л. Джохадзе оставили избу с тем, чтобы в случае нападения на нас убить исправника и конвойного офицера. Оружие у них было. В самую решительную минуту заявили офицеру, что за насилие против нас он, как начальник конвоя, поплатится в первую голову, и нам дали свидание.
    Месяц мы были в пути. Все время поездки на лодках и на подводах мы ездили только днем, а ночью нас размещали по крестьянским избам. Сибирская осень нам благоприятствовала; те из нас, кто в Якутск ездил зимой, когда все было сковано льдом и покрыто снегом, не могли оторваться от первобытной красоты Ленской природы. Огромные скалы и дикие берега подавляли своим величием. Прекрасная поездка омрачилась тяжелой драмой. Приближаясь к Александровску, в селе Хогот, один из наиболее активных участников нашей баррикадной борьбы Владимир Бодневский выстрелом из револьвера покончил счеты с жизнью. Бывший офицер, просидевший (годы) в тюрьме, он за пропаганду среди фельдфебелей пошел на 10 лет в Якутскую область.
    К нашему протесту он присоединился, когда мы уже были забаррикадированы. Осужденный на 12 лет, Бодневский не мог примириться с перспективой долгой каторги и после неудавшихся попыток к побегу он кончил жизнь в пути, не дойдя до каторжной тюрьмы.
    Всполошился наш конвой, не смерть Бодневского, а выстрел, наличие оружия — револьвера у арестантов каторжан, вот что встревожило их. Обыскать себя мы не дали, ехать дальше, не похоронив товарища, мы не соглашались. Пришлось конвойному начальнику пойти на уступки. Село Хогот таких похорон не знало. Окруженные конвоем, мы прошли все село с пением похоронного марша; с красными лентами на своеобразном венке, нами же сплетенном, мы отнесли гроб на кладбище.
    Охраняли нас в пути изрядно. К каждому был приставлен свой архангел — конвойный солдат, но все же уйти с дороги можно было. Нужны были только средства, а их-то почти никто не имел. Попытки бежать кое-кто делал, но не очень серьезно, а в селе Урик, в 30 верстах от Иркутска, на последней нашей ночевке перед александровской тюрьмой, три товарища Ольга Викер, Макс Бройдо и Наум Каган ночью удачно бежали. Посланная за ними погоня вернулась без них.
    Дорога кончилась. 23-го сентября к вечеру мы были у цели. С репутацией бунтовщиков, нашумевших по всей Сибири, мы приехали в александровскую тюрьму. Тут было нам не миновать грандиозного обыска. Пощупали нас изрядно! Обыск прошел благополучно, опытная «кобылка» все протащит. Многие из нас, сравнительно недавно сидевшие здесь в ожидании отправки в Якутск, не узнали нашего старого барака. Кутайсов, иркутский генерал-губернатор, «любезно» озаботился, чтобы привести барак в жилой вид, и справедливость требует сказать, что лучше нельзя было сделать.
    Выбеленный барак, местами тесанный, новый пол, новые железные кровати, чистые тюфяки, столы, скамейки, эмалированная посуда, ложки, вилки, чистая отдельная кухня, закрытые камерные уборные — производили впечатление большой «заботливости». Позаботился Кутайсов еще о том, чтоб изолировать барак от всех бараков огромной пересыльной тюрьмы. Созданный вокруг барака небольшой дворик был обнесен высокими палями — забором из высоких стволов. Со двора и из окон барака — перспектив никаких, кроме неба, для неверующих — мало утешительное. На углах двора, над палями были сделаны вышки для часовых, внутри двора постоянно дежурили три надзирателя, а снаружи у стены снова часовые. «Заботливость» снаружи и внутри!
    Большой барак был разделен на четыре части, две мужские камеры, одна большая, за простенком которой была изолированная с отдельным ходом кухня, другая, меньшая камера, продолжением которой была изолированная с отдельным ходом женская камера.
    В течение дня мы все были вместе, барак был открыт, и дворик был в нашем распоряжении. К вечеру после поверки кухня закрывалась, женщины возвращались в свою камеру, которая также на ночь закрывалась, и только две мужские камеры, закрытые снаружи, могли внутри через сени между собой сообщаться.
    В мужских двух половинах товарищи разместились по камерам не совсем организованно, но все-таки некоторый подбор был. В меньшую камеру направились жители большой так называемой «полицейской» камеры якутской тюрьмы. Это сразу заставило более спокойных, не любящих шума, уйти в большую камеру барака. Снова общая камера. Для некоторых из нас приговор уже вошел в законную силу, другие, подавшие апелляцию, ждали второго суда не раньше чем через 6-7 месяцев. Приелись те споры, которые горячо велись у нас: идти или не идти во вторую инстанцию. Вся комедия суда с заранее заготовленным приговором разбила нас на два лагеря. Часть осужденных осталась «довольна» судом; — революционное значение протеста, — говорили они, — сделало свое дело: по всей России были выпущены воззвания, о протесте много писали за границей и даже говорили в рейхстаге. Циркуляры, которые служили причиной протеста, отменялись; хождение во вторую инстанцию могло, по их мнению, умалить революционное значение протеста.
    Сторонники апелляции и второго разбора дела считали, что идя во вторую инстанцию они не только стремятся вскрыть всю гнусную провокацию высшей и низшей администрации ссылки, но и продолжают приковывать внимание к нашему протесту всей революционной России. Споры эти надоели!
    Общая камера не располагала к занятиям, а многие собирались серьезно начать заниматься и тут же через несколько дней после прихода в тюрьму подали заявление тюремной администрации, чтобы их перевели в одиночные камеры александровского централа, который находился в этом же селе.
    Тюремная жизнь потекла своим руслом. Продукты мы получали натурой, а так как средства у нас были очень ограничены, то к казенному пайку очень мало своего прибавлялось. Немудреные обеды всякий мог варить. В порядке очереди ежедневно, два-три человека исполняли кухонные обязанности. Освобождались только больные. Варить было не мудрено — очистить картофель и лук, налить до отмеченной мерки воды, наколоть дров, затопить плиту, все бросить в котел, мешать ложкой, чтоб не вздули, если суп пригорит, и в двенадцать часов обед готов.
    Начались групповые занятия по разным вопросам, и тюремная жизнь вошла в свою колею. Сравнительно частая почта, газеты и журналы, держали нас в курсе жизни. Нелегальная литература изредка тоже к нам попадала, и вся жизнь конца 1904 года была нам ясна.
    На волю! На борьбу!
    Все мечты, все думы, даже вся «заботливость» генерал-губернатора Кутайсова не могла удержать нас, и мысль стала работать только в одном направлении. Уйти! Уйти скорей, так как впереди возможна отправка в Забайкалье, в далекую нерчинскую каторгу, в условиях неизвестных, в кандалах, на 12 лет каторги. Уходить надо раньше. Но как уйти? В нашей «полицейской» камере частенько занимались прожектерством. Сбившись в углу на койке у тов. Лаговского... мы фантазировали. Пилить решетки... нападение на часовых... побег из бани... но все это разговоры и разговоры... а воля стала манить все сильней.
    Война с Японией проваливалась. Патриотический угар прошел. Выявлялась оппозиция либералов. Началась эра банкетов. Брожение среди рабочих все больше усиливалось. Рабочий класс вырастал в крупную политическую силу. Борьба разгоралась. Уйти, — и мысль, что только надежда на волю может нас успокоить, стала искать успешного выхода.
    Подкоп! Предложение солидное — и в эту сторону мы стали напрягать свою мысль.
    Изучая окружающую нас обстановку, мы сквозь щели, между палями нашей тюремной ограды, видели, что вдоль тюремной ограды идет узкая улица, а через улицу большая площадь обрабатываемой земли, а дальше, в саженях 50-60 от ограды начинается кустарник, продолжением которого — тайга.
    Нас начальство посещало часто, поверка два раза в день с помощником начальника тюрьмы, частая почта приносилась начальником в камеру, где сидел староста. К старосте почти ежедневно приходил начальник для переговоров, так как все сношения наши происходили только через старосту.
    Начальник Попрядухин, довольно опытный тюремщик, удивительно удачно умел ладить, и всяческие недоразумения постоянно устранялись без конфликта. Присматриваясь к окружающему, мы убедились, что нашу меньшую камеру, где староста не жил, начальство почти никогда не посещает, и из этой камеры мы решили вести обследование. Среди нас были кое-какие мастера, были слесаря, столяр, был горный техник, инженер, хорошие математики, но главное, — были ребята работящие, годные на все руки.
    В щелку пола между двумя досками был пущен тонкий прут, который показал глубину от пола до земли около полу аршина. Частые гвозди, через 1½ аршина вбитые в доски пола, указывали, что через каждые 1½ аршина есть балки, на которых лежит пол. Таким образом стало ясно, что под полом есть свободное, пустое пространство, и, чтобы проникнуть туда, было решено в одном месте пропилить и поднять часть половой доски. Чем пилить? Инструментов нет! Наши мастера потратили не один день, чтобы сварганить из ножа пилу, и, под пение революционных песен, заглушающих звуки пилы, мы стали пилить доску.
    Первый шаг сделан, доска надрезана! Теперь надо все так приспособить, чтобы незаметно ее закрывать, а главное, чтобы в дни мойки пола, которая бывала два раза в месяц и проделывалась уголовными в присутствии тюремных надзирателей, пол не вызывал подозрений. Нашим столярным мастером тов. Мисюкевичем все это очень искусна было подогнано, и доска с планкой незаметно закрывала вход в наш туннель.
    Много тревог мы пережили в ожидании ответа из-под пола от первого, спустившегося туда для обследования дальнейших работ.
    Тов. Лаговский, первый, спустившийся, вернулся со сведениями, что пол лежит на толстых балках, толщиной в 5-6 вершков и упирающихся по краям в кирпичи фундамента барака. Балки расположены через каждые 1½ аршина, во всю ширину пола. От пола до земли расстояние не более полуаршина, так что лежать под полом можно свободно, но пролезть из одного пролета в другой невозможно было, так как пол лежит на толстых балках на расстоянии менее четверти аршина от земли, и вся площадь земли под полом покрыта цементом.
    В следующий раз уже Н. Кудрин железным костылем с трудом сорвал толстый цементный слой и нащупал землю. Его возвращение решило судьбу нашего подкопа.
    О начатом исследовании знала только наша камера. Мы скрывали от соседей камеры нашу попытку начать подкоп. Конечно, тут причиной служило исключительно желание, чтобы не все знали, не все переживали тревоги и волнения, чтобы не на всех лицах был выражен ужас или удивление в случаях набегов начальства, внезапных поверок, обысков или уборки, когда в присутствии начальства весь пол оголялся. Опытное тюремное начальство — прекрасные психологи арестантских душ, и, когда внезапная поверка — о них я ниже подробнее скажу: — всех нас, участников подкопа, тревожила, когда, волнуясь, мы думали, — вот-вот провалимся, большинство заключенных, не знавших о нашей работе, своим спокойствием не раз сбивало начальство и спасало этим нас.
    Чувство самосохранения и гарантия нашей дальнейшей успешной работы требовали удаления от надзора за нами старшего надзирателя Зверева. Убежденный черносотенец, молодой, способный тюремщик, ненавидел нас. Он болезненно переживал невозможность разделаться с нами по каторжному; приход его заставлял нас быть особенно внимательными. Избавиться от него стало нашей задачей, ибо вести подкоп при нем было бы труднее.
    Сорвал слой цемента уже Джохадзе и стал лежа выкапывать землю, углубляясь вертикально. Примитивным полуножом — полуломиком физически сильный Джохадзе ковырял землю и руками выгребал ее, бросая впереди себя в пролет между двумя балками. Вверху были расставлены наши часовые, во дворе на случай появления начальства тоже дежурили; одна, заранее условленная, песня служила сигналом, разрешающим нормально работать под полом, другая — служила сигналом, чтобы работать тише, третья — означала немедленное прекращение работы.
    Работу мы начали подальше от входной двери. Подкопом мы должны были пройти значительную часть барака, затем через весь двор до забора, а там уж по ту сторону забора через улицу на пустырь, огороженный жердями. Расстояние до тюремной стены от того места, где мы начали подкоп, было 10 саженей. Рыть решили в глубину на аршин и только тогда свернуть параллельно полу, делая углубленный тоннель наклонно, чтобы пройти под кирпичный фундамент барака и выйти под двором на большой глубине.
    Начав подкоп, никто из нас не задавался вопросом — кто уйдёт? Все мы были спаяны одним делом, тесной дружбой, прекрасно знали достоинства и недостатки нашей среды. Хорошо дисциплинированные революционеры, мы приступили к работе, как солдаты, цель была так далека, что сладостные мечты еще не опьяняли нас и не потому, что не верили, что доведем до конца, а вообще тогда еще о многом не думали [* В это время мы стали замечать, что в соседней камере Н. Гельфанд в своем углу вечерами делает в полу какие-то изыскания. Когда наши наблюдения за Гельфандом подтвердились, мы, переговорив с ним, предложили ему бросить всякие затеи, так как у нас уже подкоп на ходу, и что к нашей работе мы его привлечем позже. Гельфанд согласился, и больше в соседней камере никаких попыток к подкопу не было.].
    Через несколько дней работы мы убедились в благоприятной для нас почве, земля вначале была рыхлая и легко поддавалась нашим примитивным инструментам, но тут встал вопрос — куда девать землю. Всякое предложение, связанное с выволакиванием земли из-под пола, грозило провалом. Да куда деть такое количество земли?
    Кто-то предложил использовать мою худобу. С некоторой натугой, сдавливая живот и мясистые места другой стороны тела, я смог пролезть под балкой из одного, пролета в другой, а там в третий и так дальше под весь наш барак и под женскую камеру. Вся площадь между балками была в нашем распоряжении. Итак, нашлись места для склада всей выгребаемой земли. Вторая половина барака была под полом отделена кирпичным фундаментом.
    Разобрав кирпичи фундамента — это была специальность тов. Цукера — для прохода в другую половину, где сидели товарищи, не знающие про подкоп, мы увеличили нашу площадь для склада земли. Здесь была моя стихия! Главную работу по перетаскиванию земли, выгребаемой из тоннеля в пролеты между балками и утрамбовки ее под полом, — пришлось мне выполнить.
    Работа напряженная; в чрезвычайно тяжелых условиях, изогнувшись в три погибели, в грязи и сырости, более полутора-двух часов не могла продолжаться.
    Продвигаясь вглубь, на работу стали уходить вначале по два человека, один отбивал землю, другой насыпал ее в мешочки, которые потом поднимались и на веревке перетаскивались уже мною в пролеты для утрамбовки под полом. Пришлось принести в жертву не только железные перекладины кроватей, но и белье и всякое барахло, из которого можно было сшить мешочки для земли. Через очень скорое время появилась нужда в свечах, В тоннеле было темно, и наши забойщики, — мы уже стали в порядке разделения труда выделять специалистов на более ответственную и требующую большой физической силы работу, — не могли работать без света. Наш барак освещался ночью керосиновыми лампочками, их было мало, мы стали вводить в обычай читать лежа, и так как ламп добавочных для каждого тюрьма дать не могла, то за наш счет покупались свечи; само собою разумеется, что они шли главным образом на подкоп.
    В начале работа производилась только днем, так как во время работы надо было не только подавать сигналы работающим, но также отвлекать внимание часовых и своевременно сообщать о появлении начальства [* Иногда начальник тюрьмы приходил к нам в сопровождении собаки. Отвлекать внимание начальника все время удачно проводил наш староста тов. Перазич. Забота о собаке выпала на долю тов. Костелянца. Тов. Перазич заранее подготовлял весьма серьезные разговоры с начальником тюрьмы и занимал все его время. Костелянец сделался собачьим ухажером. Собака от него получала гостинцы, и он, заигрывая с ней, отвлекал ее внимание от ее паршивой привычки обнюхивать пол, где под ним мы работали.].
    Положение на работе осложнялось. По мере углубления и отдаления от выхода, работа становилась тяжелей. Количество земли стало получаться большее, надо было увеличить количество мешков для нагрузки, чтобы убирать землю. Появилась еще нужда в веревке для перетаскивания земли, но самое тяжелое было то, что приходилось добавлять людей на работу.
    Сигнализация из камеры могла передаваться только работающему под полом, для остальных вглубь тоннеля проведена была специальная веревка с погремушками на конце для тревожных вызовов. Работу вели по наклонной линии тоннеля до конца барака с тем, чтобы пройти под фундамент барака, но этого мы не достигли. Фундамент был заложен глубоко и из толстого камня. Ломать его не было возможности, пришлось устроить крутой спуск на два аршина, чтобы пройти подкопом под фундаментом во двор тюрьмы.
    Подкоп мы вели по строго прямой линии, не сворачивая, и только по нужде местами углубляясь. Каждое крутое углубление требовало при вытаскивании земли лишнего человека для перецепки мешков. Мешки зацеплялись за петли на крючках к веревке и по сырой земле, лежа на животе или сидя, поджав под себя ноги «по-турецки», человек мог тянуть 20 - 30-фунтовой мешок только на расстоянии 6-8 саженей. Чем дальше мы уходили в работе вперед, тем больше приходилось спускать людей на одновременную работу. Под конец работа развернулась до таких размеров, что сразу спускалось до 8 человек.
    Перетаскивание земли отнимало много времени и людей. Концы веревки связывались, кругообразная веревка не выпускалась из рук работающих. Заготовленные у места забоя мешки с землей нацеплялись на веревки и легким подергиванием веревки сообщалось, что надо тянуть до приближения мешка с землей, который отцеплялся и тут же передавался по другой веревке дальше до конца, откуда тем же колесом, все время подтягивая веревку к крючку, возвращались прицепленные пустые мешки.
    Все шло гладко, на кое-какие деньги мы приобрели ситцу, якобы для белья, и из него мы делали мешки для нагрузки земли. Мешки от липкой земли и от того, что тащить их приходилось по земле, под конец на расстоянии более 40 саженей по тоннелю и саженей 10 под полом, быстро изнашивались. Из ситца пришлось также рвать полосы для веревок.
    Настал момент нашей работы под землей во дворе. Здесь мы находились на глубине одной сажени. Уже стояла зима и верхний слой земли глубоко промерз, было опасение, как бы промерзшая земля не передавала звуков подземной работы. Во время этой части работы, которую мы вели только днем, пришлось свободным от работы быть во дворе, затевая игры или вообще возню, и этим отвлекать стоящего над подкопом надзирателя.
    Мы приближались уже к концу двора, нас уже окрыляла надежда через месяц — другой выбраться на волю, и вдруг пришло разрешение от Иркутского начальства в ответ на хлопоты, затеянные некоторыми о переводе в одиночки централа. С горьким чувством пришлось нашим лучшим работникам подкопа, положившим не мало сил, уже видевшим положительные результаты нашей работы, уйти в централ только для того, чтобы не навлечь подозрений. Ушли из работающих В. Курнатовский, Н. Кудрин, М. Лаговский, М. Лурье, А. Добросмыслов, М. Цукер и А. Мисюкевич. Простившись и получив на прощанье кое-какие советы, мы продолжали работу дальше.
    Подойдя к концу двора, мы и под землей имели перед собой тюремную стену. Высоко стоящие над землею пали были также глубоко зарыты в землю. Преграда была серьезная. Углубиться снова под них мы не решались, мы были уж на очень большой глубине, надо было найти другой выход, и решено было распилить пали.
    Случайно, работающие по ремонту рабочие оставили в бане коловорот, который, конечно, мы взяли. В этот период жизни мы, точно Осип из «Ревизора», все подбирали, «все пригодится», даже кое-что у своих товарищей из соседней камеры тянули, но тут больше из озорства, на почве голодухи. На работу приходилось уходить уже не на час, другой, а на 4 и 5 часов. Наша братва стала сильно чувствовать истощение сил — питание в это время у нас было очень скверное. Работа в сырости стала сказываться, кое у кого появились ревматические боли, у кого суставный ревматизм даже внешне проявлялся; мне стоило открыть рот, как раздавался треск, точно челюсти были на шарнирах, а кое у кого стал усиливаться кашель.
    Пилить эти деревянные столбы забора в земле пришлось довольно долго. Коловоротом просверлили ряд дыр, пилы не было, а столбов толщиной в 5-6 вершков перед нами торчало целых три. Эта работа отняла много времени и сил. Звуки работы коловорота передавались по стволу, вверху был слышен шум. В это время работы на то, чтобы отвлечь внимание часового, пришлось затрачивать много энергии. Наконец и это миновало. Пали перепилили. Один обрубок, довольно большой, был нами с трудом вытащен наверх, но еще с большим трудом сожжен, так как длинный, сырой ствол не помещался в печи и почти не горел, а медленно тлел. Остальные два мы уже жечь не собирались, а там же в тоннеле ими укрепили свод тоннеля под оградой. Теперь уж двинулись по ту сторону тюрьмы и с каждым днем удалялись все больше от тюремных стен, от тюремной стражи, все ближе к тайге... к воле... Сомнений не было, главные трудности, нам казалось, мы прошли, мы могли уже начать мечтать о воле, и тут перед нами стали подниматься вопросы, один другого мучительнее, над которыми раньше никто не задумывался.
    Прорыть подкоп — это еще не значит уйти, надо еще организовать помощь с воли, нужны средства, нужна людская помощь. Как быть? Смогут ли все уйти? А если нет — кто уйдет?
    Тяжелая работа, уже отнявшая много сил и еще впереди требовавшая много жертв, напряженности, рискованной работы, грозившая опасностью и совсем быть погребенным в тоннеле, все это требовало платы. И такой платой могла быть — только воля.
    Отсутствие средств и связи с волей заставили нас использовать отъезд жены одного из наших товарищей в Россию. Вручив ей письмо в ЦК РСДРП, мы в нашем письме писали, — такие-то, перечислив все наши фамилии, решили бежать из тюрьмы, что у нас все готово, но средств у нас нет, что нам нужны деньги, паспорта, а главное, нужен человек на воле, энергичный и, главное, конспиративный. Мы писали, что наше предприятие реальное, но как мы уйдем, мы не сообщали. Мы просили прислать специальное, лицо, но только не из Иркутска. Мы просили Иркутску этого не поручать. Мы указали, что просим средств для определенных лиц, но если ЦК хотелось бы видеть в числе бежавших еще кое-кого из сидящих по нашему делу, то мы просим назвать их имена, заранее обещая взять их с собой. Итак, я подчеркиваю, что мы указали, кто уйдет, и ждали указаний, кого еще взять с собой.
    Вся сложность дальнейшего успеха нашего подкопа перешла к помощи с воли.
    Отослав письмо, мы углубились в работу. Здесь нас тоже не ждали розы.
    Внутри нас тревожили посещения старшего надзирателя Зверева, его появления на поверку или среди белого дня заставляли нас быть на чеку. Избавиться от него стало нашей задачей. Ждать случая нам пришлось долго, но мы его дождались. Одна из наших заключенных, женщина, задержавшаяся дольше обыкновенного в бане, где она стирала белье, была Зверевым оскорблена. Товарищ вернулась в женскую половину взволнованная и уверяла, что Зверев ее выругал по-матерному. Нам больше не надо было. Мы заявили, что Зверева на поверку не пустим, и так как наша угроза была серьезна, начальник, зная нашу решительность, — в этой же тюрьме, перед отправкой в Якутск, мы уже как-то раз устраивали баррикады, — уступил, назначив другого старшим надзирателем. Позже выяснилось, что Зверев послал нашего товарища «к чертовой матери» и та решила, что это есть настоящая «русская мать». Избавились мы тогда от очень серьезного шпиона, и не даром он потом хвастал, что «будь я там у них старшим, они бы не бежали». Возможно, что он чересчур хвастнул, но при нем нам было бы труднее работать. Позже он за это нам здорово мстил, но об этом ниже.
    Работа шла гладко. Выходящая группа извещала, насколько она продвинулась вперед, сколько мешков земли было наполнено, сколько было вытащено наверх к месту передачи для утрамбовки под полом. Работой после ухода в централ тов. Кудрина руководил С. Фрид. Вся работа записывалась, измерялась и проверялась, нет ли уклонений. В один из дней нашей работы, когда, увлекшись, мы спустили вниз на работу шесть человек, произошел следующий случай, чуть не проваливший всю нашу работу. Жена одного товарища, добровольно следовавшая за ним, решила уехать. После ее отъезда начальник тюрьмы вспомнил, что ее корзины не были осмотрены, и ужас его охватил. Ведь год тому назад из этого же барака в корзинах были вывезены, с помощью некоторых «романовцев», в том числе и моей — С. Цедербаум и К. Захарова. Решено было сделать внезапную дневную поверку.
    Появление всего начальства средь белого дня для поверки, когда у нас было шесть человек под землей, на работе, повергло нас в ужас. Немедленно по сигналу работа была приостановлена, и все работающие собрались под полом у выхода. Выход закрыт! Счет идет в кухне, на женской, в соседней камере и у нас. Мы слышим под полом: «Недостает шести человек». Наверху слышны иронические возгласы, кто острит — ловко, мол, ухитрились в двух корзинах уложить шесть человек.
    Поверка начинается снова. Из нашей камеры начальство выходит или, верней, его выволакивают, кое-кто закрывается в уборных, бегают из камеры в кухню и обратно, всячески мешая счету — саботируя поверку. У нас выход открыт, часть успела выскочить, скинуть наш подземный наряд. Для работы внизу мы вынуждены были изготовить специальное платье, шапки, и держать отдельную обувь, так как сырая земля облепляла платье, и в нем показаться нельзя было. Три раза начинался счет, пока все наши не выбрались наверх. Поверка кончилась, все налицо, начальство довольно, мы еще больше. А сколько волнений было пережито! Если бы вся тюрьма знала о подкопе и так волновалась, как наша половина, — провал был бы неминуем. Продвигаясь сравнительно успешно вперед, мы продолжали работу без перебоев, как вдруг наши забойщики стали возвращаться хмурые, недовольные результатами своих работ. Рыхлый земляной пласт кончился, началась каменистая почва. Твердый грунт нечем было долбить, и работа продвигалась страшно медленно; уже не раз на наших производственных совещаниях мы подымали вопрос — не свернуть ли нам в сторону, чтобы обойти каменистый пласт. В один из таких мрачных дней, в ночную пору, — мы стали уже работать и ночью, чтобы быстрее продвигаться вперед, — радостный вернулся Т. Трифонов и заявил, что каменистый пласт кончился, и снова пошла земля. За все время нашей работы два раза мы наталкивались на каменистую почву и стояли перед дилеммой, остановиться на этом месте или изменить направление, но камень проходил полосой, и мы через несколько дней тяжелой работы снова нащупывали землю. Была еще угроза прекращения работы из-за отсутствия воздуха. У входа в тоннель воздуха вначале проникало достаточно, но удаляясь, мы стали задыхаться, и, главное, свеча не могла гореть. Работать в темноте было рискованно, можно было потерять направление, спуститься или слишком подняться. Но нам и тут везло, два раза в такие критические минуты мы наталкивались на щели в земле, откуда поступал; такой сильный приток воздуха, что свеча тухла от ветра, и тогда мы устраивали в нашем сводчатом тоннеле выемки, заслонки, куда ставилась свеча.
    Работу мы начали в октябре, разгар ее пришелся на зимние месяцы, когда земля замерзала, и верхняя кора оберегала нас от обвала. Благоприятствовало нам еще и то, что главную часть подкопа мы вели в поле, где не проезжали и не проходили. После ухода группы работников подкопа в централ, мы пополнили свою камеру двумя товарищами из соседней. О нашей работе кое-кто из соседей знал. В нашу камеру товарищи не заходили. Этого мы добились тем, что искусственно создали недружелюбные отношения с некоторыми из наших жителей. Усиленная работа нас сильно истощила, нам нужно было больше питания, пришлось привлечь на нашу сторону нашего эконома Хацкелевича. Занятый целый день выдачей продуктов, он в подкопе работал мало и главным образом ночью. Крупного роста, он, как и другие рослые ребята, особенно страдал в полуторааршинном тоннеле, где ему выворачиваться не легко было. Пришлось в ущерб общей коммуне кое-что лишнее отпускать нашему эконому для нас, скрывая это от других. Тяжело ему это было, делал он это не совсем удачно, так как узнавали соседи, но выхода не было, пришлось нарушать установленную уравнительность.
    Двигались мы вперед хорошо, уже стали чуть-чуть подыматься и напряженно ждали вестей с воли.
    Александровское село расположено в 70 верстах от Иркутска. Из тюрьмы наш путь лежал туда. Чтобы добраться до Иркутска, нужны были проводники и хорошие лошади. Выполнит ли это воля?
    В декабре мы получили условный ответ, что наша корреспонденция доставлена по адресу, и что нам решили помочь. Ободренные, мы энергичнее стали рыть, от подъема настроения интенсивность усилилась, мы шли вперед с таким расчетом, чтобы уйти в начале января 1905 года.
    В ожидании ответа от ЦК, мы стали обсуждать техническую сторону нашего выхода из подкопа. К этому времени получили паспортные бланки и сведения, что уйти смогут только 15 человек, на большее количество нет средств, и, главное, не будет фактической возможности найти такое количество конспиративных квартир в Иркутске. Как видно, просьба не поручать Иркутску помощи нам с воли не была выполнена. В иркутском комитете РСДРП в это время должно быть не все было благополучно.
    В один из зимних вечеров декабря, довольно поздно, после поверки, нас посетил начальник тюрьмы и, улыбаясь, сообщил, что только что из Иркутска срочно приехали жандармы от перепугавшегося иркутского начальства с достоверными сведениями, что не то из централа не то из пересыльной тюрьмы политические на днях собираются устроить побег.
    Для части это было смешно, но у нас — участников трехмесячной работы — кровь застыла.
    Немного поболтав, он ушел успокаивать жандармов, что обысков производить не будет, так как из его тюрьмы побег невозможен. Работы мы немедленно совсем приостановили. Вход тщательнее обычного заделали, все спрятали подальше, а в Иркутск немедленно сообщили, что у нас произошла заминка и что на неопределенное время мы откладываем наш побег.
    Пришли рождественские дни, начальство нам разрешило вино и пиво, нашим дамам разрешили оставаться до 12 час. ночи с нами, мы веселились, пили за будущую волю, которая, казалось, вот-вот уж приближается.
    Когда грянуло 9-е января 1905 г., нашему терпению пришел конец. С большими предосторожностями мы снеслись с некоторыми иркутянами, которые выделили для нашего дела тов. Серебряникова руководителем нашего побега на воле. На этот раз мы стали торопить. Деньги с воли для побега получились. Вытянули мы подкоп в 10 саженей от выхода в наш тоннель до тюремной ограды и 30 саженей по ту сторону тюрьмы. После трех с половиной месяцев работы, проделав тоннель в сорок саженей, мы подошли к верхнему слою земли, готовые к выходу.
    Приступили к обсуждению деталей побега. Побег решили приурочить к темной ночи. Фонари у тюремных стен резко освещали только небольшое расстояние, дальше начинается зимняя сибирская ночь, покрытая снегом.
    Морозы стояли крепкие. Часовые в папахах, нахлобученных на уши, прикрытые большими меховыми воротниками от шуб и перевязанные поверх башлыками, по нашим предположениям были лишены слуха, и нам оставалось только обмануть их зрение.
    На белом фоне снега, чтобы не выделяться, мы решили все расстояние от подкопа до тайги проползти на брюхе в специально для этого заготовленном для каждого белом одеянии, которое покрывало всю нашу одежду от подметок до головы. Не выделяясь на белом фоне природы, сливаясь со снегом, мы были гарантированы, что нас не увидят часовые, а славная морозная ночь так укутает уши наших часовых, что и услышать они не могли.
    Получили мы на свидании план местности с указанием, где будут нас ждать пригнанные из Иркутска лошади. Все готово! Решено бежать с 16 на 17 января. Снова вопросы: а как уходить? Кто первый, кто второй? У первого больше шансов уйти, но также, в случае неудачи, больше риску сложить голову. Жеребьевки тут не применишь. Не зная, какие сюрпризы нас ждут впереди как вначале, так и в течение всего периода подкопа, мы и тут проявили строгую организованность. Как капитану с погибающего корабля приходится уходить последним, так и нашему избранному руководителю С. Фриду внутри камеры пришлось оставаться до конца. Более спокойному Виноградову передана была вся власть у выхода из тоннеля. Он должен был устанавливать промежутки вылазок и в случае неблагополучия приостановить побег. Но первому выходить предоставлялось Джохадзе, как более сильному, для того, чтобы на поверхности устранить возможность препятствия. Одновременно с Л. Джохадзе должен был идти и я, но мне было предписано раньше всего убедиться, как ушел Джохадзе, вернуться обратно в камеру для информации и потом бежать вторым за Джохадзе.
    В камере мы за несколько дней до побега стали ложиться рано спать, оставляя гореть только одну лампочку так, чтобы заглядывающему в окно тюремному надзирателю не было видно, что в бараке делается.
    Как быть с остающимися? Кое-кто из них знает и, конечно, хочет тоже уйти. Взять лишних мы не можем, но даже просьбу разрешить уйти без дальнейшей нашей помощи мы не могли исполнить, ибо без помощи на воле легко провалиться, а провал одного грозит всем.
    Тяжелую суровость пришлось проявить, отказывая в выходе из тюрьмы через подкоп: мы отказывали в выходе нашим близким товарищам, а свое место другому никто не уступал. А. Журавель — единственный предложил покойному П. Розенталю бежать вместо себя, но Розенталь поставил условием пропустить также его жену А. Розенталь. Это условие было для нас не приемлемо, так как оно не только увеличивало число уходящих, но требовалось еще перепилить простенок на женскую половину, чтобы впустить ее ночью в нашу камеру.
    Настал долгожданный день побега. Настроение двойственное: что впереди? Воля или смерть?
    К проверке, в последний день, мы добрались до верхнего слоя земли, просверлили небольшое отверстие, чтобы убедиться, где выход.
    Поверка прошла. Джохадзе и Виноградов спустились в тоннель, чтобы окончательно проделать выход, оставив над отверстием только покров, снега. Наблюдая за движением луны, мы решили использовать темную ночь и к 11-и часам начать побег. Мое время к побегу приближалось. Отправляюсь в соседнюю камеру прощаться. Оставляю письма для близких на случай катастрофы. Камера уже знает, что мы уходим, но не знает подробностей. Вспоминаю слова А. Гинзбурга: «Не знаю подробно, что у вас сделано, но думаю, что это авантюра, и с тобой вижусь в последний раз».
    Первая тройка — Джохадзе, Виноградов и я спустились. Зажгли по тоннелю во многих местах свечи, получилось трагически-торжественное подземелье. Нанесены последние удары, сорван снежный покров, глухой порывистый ветер ворвался. Завыло как-то особенно в тоннеле. Над нами темное звездное небо. Высовываю осторожно голову — кругом снег, позади тюремная ограда, на углах фонари; часовые на вышках, точно сычи, стоят неподвижно, у стены равномерно шагают другие. Все кажется так близко, ведь только 30 саженей от стены. Мороз свирепый, солдаты крепко укутали свои уши — не услышат!
    Проверил Виноградов — хорошо ли Джохадзе напялил на себя свое белое одеяние и выпустил его; слегка высунув головы, покрытые белым, следим за его продвижением. Как змей дополз Джохадзе до плетеного забора и, без особого шума — выполнив поручение — убрав, чтобы не мешала другим, перекладину, он ушел, как медведь, в тайгу. В камере ждут моего возвращения и напряженно прислушиваются — не раздается ли выстрел. Вернулся я в камеру с приветом с воли и вестью, что Джохадзе ушел, и сейчас же нырнул обратно. Выползаю вторым, и так как возврата быть не может, продвигаюсь на брюхе вперед, прокладываю дорожку. Ясно слышен скрип по снегу часовых, и все время ощущение — вот, вот бахнет по тебе выстрел. Нащупываю какой-то предмет. Воображение разыгрывается — неужели это убитый Джохадзе?! Ведь мы выстрела не слыхали! Прополз ближе, оказывается мешок с сеном. Движением ноги отбрасываю его в сторону, чтобы не мешал другим. Еще некоторое усилие — подымаюсь, и я в тайге.
    Фрид проводил всех, только один Костелянец, наш сигнальщик, сильно волновался, не мог пролезть в отверстие и вынужден был остаться. Костелянец в подкопе ни разу за все время работы не работал, он только подпевал довольно удачно и пением давал нам знать, как себя вести под полом. Так вот потому, что он все пел, а не работал, он не мог пролезть и застрял в тюрьме. Думаю, что тут играло роль и чисто психологическое чувство.
    Ушел Фрид. Виноградов с большой выдержанностью и спокойствием, пропустив 15 человек, оставил свой пост и тоже прополз в тайгу. В темную ночь на свежем воздухе многие из нас так очумели, что позабыли, куда по плану надо идти к ожидающим нас лошадям. Много времени мы потеряли, пока все собрались и стали рассаживаться по саням.
    Задержало нас еще очень странное отсутствие на сборном пункте руководителя на воле тов. Серебряникова. Ямщики, свои ребята, заявляют, что ждут его с вечера уже более 5-и часов и удивляются, что его нет. Решили его не ждать и немедленно ехать. Иду к первым саням. Места заняты. За кучера сел Тимка Трифонов, вторые тоже заняты, правит лошадьми А. Журавель. Остаюсь в третьих санях. В санях лежали для нас шубы, валенки; где-то позади в санях заминка. От напряженности нервов у Фрида припадок. Дорога лежала по верхней улице села. По селу решили ехать, лежа на дне саней. Двинулись вперед, первые сани не дожидаясь остальных. Обрадовался наш Тимка, что вожжи в руки взял так, что даже гаркнул: «Эй, ну, краденые!» Неразлучный его друг А. Журавель последовал за ним. Но ехать им далеко не пришлось.
    В последние дни в Александровском селе участились кражи лошадей. В селе решили с этим злом серьезно бороться и установили частые ночные обходы. Проехав небольшое расстояние, Т. Трифонов наскочил на такой патруль. Обход был большой и хорошо вооруженный. Остановили, потребовали у него документы и спрашивают, что везешь? Тот возьми да и ляпни «картошку». «Ну, паря, крупная она у тебя!» сказал кто-то, нащупав там Викера и Рудовского. В это время набежали вторые сани. Не зная, в чем дело, Журавель кричит: «Тимка, что стал, гони скорей», но патруль задержал и его, нащупал и его «картошку», а там Виноградов и Камермахер.
    Сообразив довольно быстро, что это же грозит и остальным, задержанные товарищи решили скорей уйти с дороги, не сопротивляясь, и дать остальным спокойно проехать.
   Очень скоро, не раскрывая себя, они все шестеро очутились в сельской каталажке. В каталажке к ним подошел человек и, произнеся условный пароль, отрекомендовался: «Я организатор вашего побега на воле, задержан с вечера, как подозрительный элемент».
    Ничего не зная о событиях, происшедших впереди, мы все время до Иркутска гнали лошадей, чтобы их нагнать. Мороз, возможная погоня позади, необходимость добраться до рассвета до Иркутска за 70 верст, заставляли нас гнать лошадей во всю, без передышки. В пути, ночью, мы растеряли друг друга, и каждые сани ехали отдельно. Обледенелые, покрытые инеем, в новых шубах, которых мы раньше не носили, мы своих же товарищей не узнавали и старались уйти от следовавших за нами саней, предполагая в них погоню.
    Начало рассветать, когда показался вдали город. Вот мы почти у цели. Город! Тут-то оказалось, что мы были правы. Из тюрьмы могли уйти, и больше, и сто человек, но на воле, даже для небольшой группы не могли дать нужного приюта. У каждого имелось по два адреса для квартиры, но не всех по ним приняли, пришлось некоторым скрываться в притонах в ужасных, условиях. Иду по городу пешком и, конечно, на первой квартире просят скорей уйти. Рано еще, в городе не все проснулись. По второму адресу повезло. Квартира губернского врачебного инспектора. Отец уехал по губернии — дети-гимназисты быстро проснулись и радушно приняли меня в дом. Благо, молодежь не струсила, как струсили многие иркутяне в то время.
    В городе поднялась паника. Иркутский генерал-губернатор Кутайсов давно уже жаловался, что «романовская» история ему спать не дает. Он говорил, что хотел бы, чтобы нам смягчили приговор или совсем оправдали. Ему казалось, что мы бежали из тюрьмы только для того, чтобы его убить. Город всполошился, начались повальные обыски, облавы, нас искали повсюду. Струхнула обывательщина, нам стало трудно скрываться, нас гнали с квартиры на квартиру. Лучше было тем, кто мог в первый же день уехать дальше.
    На квартире у молодежи после александровского режима чувствовал я себя совсем не плохо. Ребята за мной ухаживали, скрывать беглого каторжанина им очень импонировало. Кто я — они знали. Мои рассказы о подкопе, о «Романовке», часто затягивались до позднего вечера, и, как зачарованные, расходились мои укрыватели на ночь по комнатам большого дома.
    На другой день я получил инструкцию никуда не выходить и сообщение, что отъездом будет руководить организация, которая устанавливает очередь, и так как повсюду идут аресты, временно всем отъезд запрещен.
    О том, что часть беглецов уже уехала из города, и что шесть человек в ту же ночь были арестованы, я в Иркутске не знал.
    Сидеть в теплой, уютной квартире, где после тюрьмы меня хорошо и вкусно кормили, очень скоро мне так осточертело, что я стал требовать скорей снарядить меня в дорогу.
    Мое. предложение отправить меня на время в Читу было отвергнуто, мне также не дали гимназического одеяния, чтобы я мог под видом возвращающегося из отпуска гимназиста спокойнее ехать по железной дороге. Снарядили меня по-обывательски, для успокоения мне передали, что по дороге все спокойно, каждый день отъезжают по одному человеку, что всех сопровождает кто-нибудь из иркутян и что выехавшие благополучно продвигаются уже далеко от Иркутска. Благоразумие подсказывало мне не торопиться отъездом, но я опасался провала этой квартиры и возможного в связи с этим ареста молодежи, скрывавшей меня, — в другой квартире мне, было отказано, — и это вынудило меня согласиться на отъезд. Уезжать из Иркутска приходилось днем. Налегке, без чемодана, я подъехал к вокзалу, набитому солдатами, которые возвращались с театра военных действий: Раздался третий звонок, я вошел в вагон, где сел рядом с товарищем, который сидел возле моего, принесенного им же, неказистого багажа. Еду! Как будто все благополучно. Проходит час, другой, прошел контроль, проверил билеты. Проехали одну, другую станцию, стало вечереть. Скоро тихонько мой спутник заявил мне, что так как все благополучно, то на ближайшей станции он слезет, чтобы вернуться в Иркутск и завтра выпроводить другого. «Не. слишком ли вы торопитесь?» — спросил я его. Нет, говорит, самое опасное это вот первые две, три станции. Мы не успели даже толком условиться откуда и куда я должен с дороги телеграфировать, как он исчез на ближайшей станции.
    Настала ночь, в вагоне топили плохо, было холодно, освещение полу мрачное. Приспособился на верхней полке, лежу и думаю о том, как плохо ехать одному без конвоя, который тебя охраняет, не надо тогда ни билета, ни паспорта, есть кому и о пересадке позаботиться, а тут теперь вся эта забота на меня одного возложена. Особенной тревоги не чувствовалось, усталость дня сказалась, и я уснул. Это был для меня десятый день на воле, а там позади за это время протекали свои события.
    В сельской каталажке пойманные вели себя мирно. Особенно от побега они не устали, и так как уйти из каталажки не было никакой возможности, пришлось подчиниться горькой участи и ждать дальнейших событий. Власти решили, что ими задержаны конокрады и успокоились до утра.
    На рассвете, в обычное время началась тюремная поверка. Вообразите себе удивление начальства, когда вместо 15 арестантов на кроватях лежали под одеялами даже не чучела, а так, всякое барахло, которое могло только заглядывающему в окно надзирателю дать иллюзию человека.
    Бросились к решеткам, дверям, в другую камеру, там изобразили удивление. Ушедший последним С. Фрид аккуратно закрыл доской вход в наш тоннель так, чтобы не сразу обнаружили, как мы ушли. Подняли тревогу, и когда солдат с вышки обратил внимание на Дыру в поле и донес об этом начальству, подкоп был обнаружен.
    Зашевелился тюремный муравейник. Забегали ищейки, мобилизовали погоню, разослали телеграммы, шум о событиях в тюрьме по селу докатился до властей каталажки. Дали знать начальнику тюрьмы, что в каталажке сидят какие-то подозрительные люди, задержанные ночным обходом. Пришел начальник в каталажку, взглянул и ахнул: «Ага, попались, голубчики!», но скоро разочаровался, всего шестеро, и тогда он набросился на сельскую власть, почему не сообщили ему сейчас же, ночью, тогда бы он всех переловил, а то за ночь, пожалуй, далеко могли уйти.
    Скоро наших пойманных беглецов перевели обратно в тюрьму, но поместили в другой барак, отдельно от не бежавших товарищей. Взять беглецов под особый режим не удалось. Узнав, что в тюрьму привели беглецов и держат отдельно, оставшиеся товарищи с одной стороны, да и наши неудачные беглецы с другой стороны, подняли шум, требуя, чтобы их поместили вместе. Под дружным напором начальству пришлось уступить — беглецов водворили снова в старый барак.
    В тюрьму понаехало начальство из Иркутска. Началось следствие. На утро, как только обнаружен был побег, была организована погоня, во главе которой стал наш старый «приятель» — старший надзиратель Зверев.
    Порыскав по дорогам, он приехал в город ни с чем, и в Иркутске явился по начальству с предложением своих услуг для поимки беглецов, которых он хорошо знал в лицо. Скоро его командировали в распоряжение железнодорожной жандармерии, и стал наш Зверев зверем рыскать по пути.
    В вагоне, после нескольких хорошо проведенных дней в уютной обстановке, было не очень удобно спать, но все же молодость взяла свое, и я проснулся на рассвете. Ощущение, что я все-таки еду в вагоне без решеток меня бодрило. Ну, думаю, коль ночь прошла, значит я уже дома! Все же я на чеку. Знакомлюсь с пассажирами, делаюсь компанейским соседом. Все идет гладко, но все до поры. Лежу на полке и только размечтался, вдруг через вагон проходит какая-то фигура, встречаемся взглядами, и все внутри застыло, сердце заклокотало, в глазах не все благополучно. Что же это, неужели показалось? Да нет, не может быть, я ясно его видел. Так почему же он ушел? Почему не задержал меня? Голова работает быстро. Надо удирать из вагона. Оставляю свои вещи, решаю на ходу, подъезжая к станции, прыгнуть из вагона. Иду к площадке. Открываю дверь — жандарм стоит. Возвращаюсь обратно. Направляюсь к другим дверям, и там жандарм. В мышеловке. В окно! Куда там, зима, двойные стекла, пассажиров полон вагон — выхода нет, надо сдаваться. Полез на полку и жду. Поезд стал замедлять ход. Приближаемся к станции. Смотрю, приближается с одной стороны вагона жандарм, с другой тоже жандарм, а позади его Зверев. Останавливаются возле меня. Зверев обращается: «вот он — это Оржеровский». Последовало очень вежливое — «пожалуйте». Пассажиры изумлены. «Переведите его в первый класс в то же купе, где и Джохадзе», распоряжается Зверев.
    Что мне будет удобнее ехать, я не сомневался, меня и мои вещи охраняли жандармы, теперь всякие житейские заботы меня не будут беспокоить, но то, что со мной вместе пойман и Джохадзе, меня огорчило. Вот, думаю, и прохвосты иркутяне, говорили, что еду один, а пустили в тот же поезд и Джохадзе. Говорили, что путь обследовали, никого нет, а тут рыскает Зверев. Прохожу под экспортом жандармов через вагон к вагону первого, класса. Открывают купе и меня присоединяют к Джохадзе. Что-то начинает мутиться у меня. В чем дело? Смотрю на сидящего в купе здоровенного с бритой головой парня, вся грудь которого увешана орденами. Вот, думаю, дьявол, как загримировался, никак не узнать! Оглядываюсь, стоит Зверев и наблюдает — какой на меня произведет эффект такая встреча. Несколько напряженных минут, мысль работает быстро. Значит вот его они принимают за Джохадзе? Значит, Джохадзе не пойман? Значит, Зверев ошибся? Ладно, я ему помогу!
    Помотавши укоризненно головой, я обращаюсь к моему спутнику по несчастью громко, так чтобы мог услышать. Зверев, «Значит, опять, товарищ, в тюрьму!» Тут мой «Джохадзе» стал громко рассказывать мне, что он участник Японской войны, что все свой ордена и оружие, которое он вез с собой, являются его заслугами за участие в отряде генерала Мищенко, что сейчас ему, как выдающемуся герою-добровольцу, разрешили на три месяца в отпуск к родным на Кавказ, что на все ордена и оружие у него имеются удостоверения и личный отзыв ген. Мищенко. Зверев стоит и наблюдает. Я во время его рассказа лукаво улыбаюсь, перебиваю его и небрежно говорю: «брось, товарищ, никто тебе не поверит». Зверев доволен. С моим кавказским спутником мне легко было перейти на «ты». Я раскрыл свой чемодан и стал по-товарищески делиться с моим спутником. Чтобы еще больше успокоить Зверева, я подсел ближе к моему спутнику и стал тихо ему что-то рассказывать так убедительно, точно мы с ним вчера расстались. Помогло мне в этой авантюре то, что мой осетин плохо понимал и говорил по-русски.
    Мы продолжали ехать вперед на запад до Нижнеудинска. За это время я успел разорвать на мелкие клочки мой билет, паспорт и все мои записки, но выбросить из кармана мне не удавалось. Обыскать меня жандармы почему-то позабыли, и как только в Нижнеудинске мы стали выходить из вагона на станцию, я, сжав в кулак все свои клочки, выбросил со ступени вагона на платформу. Меня быстро схватили за руки, но уж было поздно. Едущие с японского фронта и на фронт солдаты стали возмущаться, я стал громко протестовать против насилия, но меня быстро оттащили в жандармскую комнату на вокзале.
    Нашего приезда ждал жандармский ротмистр, которому Зверев с дороги телеграфировал, что везет двоих пойманных.
    Начинается допрос. Зверев докладывает; «Вот этот — Оржеровский». Ротмистр взял мой постатейный список с фотографической карточкой — все улики налицо. Дурака я разыгрывать не собирался, и на вопрос — «вы Оржеровский, бежавший из александровской тюрьмы?» — я ответил — «да». Но на вопрос, что у меня нашли при обыске, жандармы скрыли, что я на вокзале выбросил клочки бумаг, и ответили «ничего не нашли». — «То есть, как ничего, а паспорт, а билет у вас есть? Вы это как же без паспорта в такую дорогу пустились?» Но я его успокоил, что паспорт у меня был, и зайцем я тоже не ехал, но что все это я успел уничтожить. На тему о том, когда и как я бежал, я отказался давать показания, и меня оставили в покое. «А вот этот, — докладывает Зверев — Джохадзе», и подсовывает постатейный список с фотографической карточкой. Жандарм недоумевающе смотрит на карточку. На вопрос — «Вы Джохадзе?» мой спутник перед офицером, как дисциплинированный солдат, выпятил свою фигуру и по-солдатски отрапортовал: «Никак нет, ваше высокородие» и пошел колесить на ломаном русском языке о походе, о своих наградах. Наблюдая эту сцену, я решил вмешаться и, чтобы вызвать сомнение ротмистра, дернул за плечо моего спутника и небрежно говорю ему: «Брось, товарищ, никто тебе не поверит». Зверев стал докладывать что-то очень тихо ротмистру, бросая часто взоры на меня и произнося мою фамилию. Моей целью было как можно скорей прекратить допрос, задержать подольше мнимого Джохадзе, чтобы настоящий мог благополучно проехать.
    Как видно, Звереву удалось убедить ротмистра, и нас отвели в соседнюю комнату, где мы должны были ждать сутки до прибытия поезда, идущего в Иркутск. Деньги у меня были, и я решил кутить. Ведь все равно в тюрьму опять запрут, а впереди 12 лет каторги, да теперь еще прибавят за побег годика три-четыре. Заказываю для себя и моего друга горячий ужин, прошу пару бутылок пива, жандармы не препятствуют. За еду плачу, конечно, я, и для наблюдающих за нами жандармов становится ясно, что не стану же я делиться с первым встречным, сомнений нет, что зря он упорствует, не желая сознаться, что он Джохадзе. Сутки пролетели быстро, за это время мы с приятелем за мой счет несколько раз плотно набивали свои утробы и слегка тянули пивцо. За все это время Зверев не появлялся. Он исчез еще с вечера.
    К вечеру пришел поезд из Иркутска, а немного позже пришел поезд, идущий на Иркутск. Складываем вещи, нас окружают жандармы, идем. Проходить надо через кабинет ротмистра. Входим, а там Зверев опять привел одного беглеца. Иркутяне аккуратно в его объятия посылают по одному человеку. Довольно прилично одетый Л. Соколинский, которого и слепой узнал бы, упорно отвечает, что он не Соколинский, а тут его фотографическая карточка да сам Зверев. Ну, думаю, если такой, как мой спутник, может сойти за настоящего Джохадзе, то тебе, Соколинскому, втереть очки тут не удастся.
    Так как Соколинский проявлял упрямство и отрицал кто он, его оставили для допроса, а нас отправили в вагон. Вначале нас вздумали поместить в ужасной кабинке истопника, но моя угроза, что выломаю стекла и буду буянить, так подействовала, что пришел ротмистр и распорядился перевести нас в отдельное купе. В Иркутск благополучно прибыли поздно вечером. С вокзала нас отправили на допрос в жандармское управление.
    Ждем в приемной прихода полковника. Всего нас тут шестеро: нас двое и четверо жандармов. Чтобы не вставать по команде смирно, я предпочел не садиться, за то мой спутник вскочил как пружинный и на полковничье «здравствуйте» отрапортовал «здравия желаем».
    В кабинет нас просили в отдельности. Хитрая жандармская лиса в присутствии другого офицера стал рассказывать мне, что он только что вернулся из Александровска, «где осматривал ваш прекрасно проделанный подкоп. Вот действительно архитектурная штука. Какая прямая линия, как все рассчитано и предусмотрено. Ну, расскажите, как это вы все проделывали». Был поздний вечер, озлобленности во мне было достаточно, рисковать мне нечем было. Ухудшить мое положение ничто не могло. «Видите ли, — сказал я, — о том, как мы устраивали подкоп, вообще, а жандармам в частности, я не собираюсь рассказывать». Жандармская персона обиделась и сказала: «Что же, тогда мы вас обратно в тюрьму отправим». После меня вызвали моего «Джохадзе», но так как мое отношение к нему было доложено полковнику, то нас к 12 час. ночи доставили в иркутскую тюрьму. Появление в одиночном корпусе новых пассажиров всполошило сидящих. Я знал, что тут сидят некоторые участники нашего Якутского протеста. Я стал предъявлять довольно громко некоторые требования с целью, чтобы меня услышали. Скоро, меня узнали и Л. Теслер и Л. Никифоров, тут же оказался привезенный накануне, тоже задержанный в районе Нижнеудинска тем же Зверевым, тов. Погосов. Здесь я узнал о том, что в первую же ночь шестеро были задержаны там же в селе. Так, прекрасна организованный: подкоп, только благодаря плохой помощи с воли, не дал ожидаемого результата.
    На утро под усиленным жандармским конвоем меня, Погосова, и все того же несчастного вояку, со всеми орденами, — их никто не посмел снимать — и доспехами отправили обратно в александровскую тюрьму.
    Приехали в александровскую тюрьму на другой день, всю эту дорогу из александровской во время побега я проделал быстрее, — в одну ночь. Тяжело было возвращаться обратно. Совсем уж вечерело, когда наши сани стали взбираться на горку, где стояла тюрьма. На звон колокольцов выбежала тюремная стража и начальник тюрьмы. Он близко подошел к моим саням, взглянул и удовлетворенно произнес: «А, Оржеровский, так и есть, попался, всех переловим. А это кто — Погосов?», он нас всех знал в лицо. Подойдя к третьим саням, он долго всматривался. «Кто это?» — спрашивает он жандармов. «Да это из ваших беглецов — Джохадзе». «Да нет же!» — «Что вы говорите? Неужели Зверев так ошибся?» — «Какой же это Джохадзе?» Тут жандарм, который уже путался с нами пятый день, стал начальнику, должно быть, рассказывать, произнося мою фамилию. «Слушайте, Оржеровский, обращается ко мне начальник, какого черта вы дали им возможность тащить зря человека, который ничего общего не имеет с Джохадзе?» Так как моя роль кончилась, дальше втирать очки неинтересно было, я предложил начальнику с этим запросом обратиться к Звереву и жандармам.
    Снова обыск, попрощался я с моим спутником. Попросил я у начальника разрешения взять себе кое-что на память из доспехов моего Маньчжурского героя, но, увы, без них меня препроводили в тот же барак, откуда две недели тому назад я так «удачно» бежал. Лязг железных ключей, отодвигается засов, вхожу в ту же камеру. Печальная встреча — точно с похорон вернулся.
    Через день узнаем, что задержан настоящий Джохадзе там же у Нижнеудинска. Говорят, что когда его увидел Зверев, то был больше рад, чем чеховский антикварий, который нашел второй канделябр для своего адвоката.
    Так кончился наш подкоп. Три с половиной месяца упорной работы, при условиях, требовавших не только напряженности нервов, но и огромных физических сил!
    Из пятнадцати беглецов шестеро — Виноградов; Викер, Журавель, Камермахер, Трифонов и Рудовский были задержаны в ту же ночь. Погосова, Соколинского, Джохадзе и меня задержали через дней 12-15 и только пятеро — Рабинович-Волынский, Фрид, Солодуха-Перазич, Гельфанд и Хацкелевич ушли благополучно.
    Сидеть в той же тюрьме, где только что было столько мечтаний, надежд, — тяжело было.
    Скоро для некоторых из нас предстояла перемена впечатлений. Так как приговор наш, — для части, — вошел в законную силу, то нас заковали в кандалы и отправили в Акатуй.
    Оставить александровскую тюрьму легко было; так как похоронив тут свои надежды, мы охотно двинулись в дорогу в надежде, что впереди будет вторая, более удачная попытка, но вырваться из тюрьмы мы должны. По России прокатывалась волна всеобщих забастовок, крестьянские волнения не прекращались, громовые удары потемкинских выстрелов нас магнитом тянули на волю, мы рвались на волю, мы знали, что должны опять соединиться с революционной рабочей средой, мы чувствовали, что если мы не успеем своими силами вырваться, то рабочий класс нас сам вырвет из царских застенков. Так оно и было, освободила нас революция 1905 года.
    [62 с.]







Brak komentarzy:

Prześlij komentarz