środa, 21 sierpnia 2019

ЎЎЎ 6. Зэльца Бадэн-Бадэн. Доктар Пінхус Разэнталь у Якуцку. Ч. 6. "Романовка". (Якутский протест 1904 года). Из воспоминаний участника. Койданава. "Кальвіна". 2019.




                                                                   ПРЕДИСЛОВИЕ
    Якутский протест 1904 года, так называемая «Романовка», был в свое время освещен в литературе обстоятельнее, чем какое бы то ни было другое аналогичное революционное проявление того времени. Руководители его старательно, копировали и сумели сохранить «для потомства» почти все «обращения», «открытые письма» и т. п., которые в значительном количестве составлены были на «Романовке», равно как материалы обоих судебных процессов. Среди участников ее были фотографы, которые сохранили различные моменты жизни «романовцев» в многочисленных снимках и в нескольких рисунках. Некоторые из участников имели тесную и непрекращающуюся связь со своими организациями и посылали им незамедлительно для печати корреспонденции и всяческие документы. Уже сейчас за первым судом стали выходить в Женеве в издании «Бунда» ряд брошюр под заглавием: «Якутская история. Материалы». «Искра» также выпустила книжку, посвященную этому протесту. Наконец, в 1906 году скоро после освобождения романовцев, один из видных участников протеста П. Ф. Теплов выпустил в издании Н. Глаголева большую книгу под заглавием: «История якутского протеста. (Дело «романовцев»), с многочисленными документами и иллюстрациями. Во всех этих изложениях, по весьма понятным причинам, отсутствовали какие бы то ни было намеки на внутреннюю организацию, на имена, кроме тех, которые упоминались в актах, и на интимную жизнь... В предлагаемых воспоминаниях, написанных теперь, через 20 лет после протеста и опирающихся в значительной мере на сохранившиеся у автора личные записи и письма, даются по мере возможности кой-какие дополнительные штрихи к капитальной работе покойного П. Ф. Теплова.
    П. Р.
    Октябрь 1923 года.
                                                                        I. В Якутске.
    30-го августа 1903 года наша партия политических ссыльных подъезжала на пароходе к Якутску. При выезде из Александровской пересыльной тюрьмы, близ Иркутска, она насчитывала 16 человек и имела на редкость исключительный состав. Она на половину состояла из дипломированной интеллигенции с женами. Было в ней три врача (Павлов, Попов и пишущий эти строки — все с женами), был кандидат прав Чепик, был известный эсеровский деятель правого толка А. А. Аргунов с женой, акушерка-фельдшерица Марианна Айзенберг, бывшие студенты Анатолий Алексенко и Соломон Фрид (с вольно следующей женой), Шипулинский Феофан с женой Раисой Яковлевной (урожденной Каган), Михаил Бойков и некоторые другие. Большую часть партии составляли видные эсеры, взятые по делу Томской типографии. Чуть ли не все находились они между собой в родстве или свойстве (Аргуновы, Павловы и Поповы). — Шипулинский Феофан, с.-д., входил в группу «Южный Рабочий» и был делегатом от города Екатеринослава на Белостокской конференции Р.С.-Д.Р.П. в конце марта 1902 года. Михаил Бойков был привлечен по делу Уфимской с.-д. организации, признававшей террор. Фрид получил 8 лет ссылки по делу «Социал-Демократической Рабочей Библиотеки». Алексенко, присоединенный к нашей партии в Красноярске, сын полтавского помещика, бледный, малокровный и болезненный студент, был привлечен по делу о крестьянских беспорядках 1902 года и высылался на десять лет с назначением в Колымск. Марианна Айзенберг, как и я с женой Анной Владимировной, была членом «Бунда». Она была арестована в Варшаве и получила ссылку на 4-летний срок. Я с женой были арестованы в Белостоке 31-го марта 1902 года, через два дня по закрытии упомянутой Белостокской конференции, организации которой мы содействовали и в которой я участвовал, как член Центрального Комитета Бунда. После 15½ -месячного заключения в различных тюрьмах мы оба получили по 6 лет ссылки.
    Вероятно, изысканно-дипломированному составу нашей партии и высокому проценту в ней женщин были мы обязаны тем, что продолжительный путь вниз по Лене, от Усть-Кута до Якутска, совершали мы не на «паузках», т.-е. плохо сколоченных баржах, а на комфортабельном пароходе.
    В нашей партии было 4 будущих «романовца»: кроме нас двоих — Марианна Айзенберг и Фрид. Все остальные оказались во время «Романовки» далеко от Якутска: эсеры — в Олекминске, Бойков в Колымске и т. д.
    Была чудесная, теплая, сухая погода, когда пароход наш подходил утром 30-го августа к городской «пристани» Якутска. Конечно, мы все давным-давно высыпали на палубу и вглядывались с острым любопытством в «панораму» столицы области, в которой нам предстояло быть законопаченными на много лет. Пока ничто не напоминало в открывшейся предо мною картине известных стихов Рылеева из поэмы «Войнаровский», написанных, впрочем, сто лет назад:
                                                             В стране метелей и снегов,
                                                             На берегу широкой Лены
                                                             Чернеет длинный ряд домов
                                                             И юрт бревенчатые стены.
                                                             Никто страны сей безотрадной,
                                                             .....................................................
                                                             Обширной узников тюрьмы,
                                                             Не посетит, боясь зимы,
                                                             И продолжительной, и хладной.
                                                             Однообразно дни ведет
                                                             Якутска житель одичалый...
    Сейчас Якутск представлялся нам небольшим уездным русским городом, с постройками, правда в большинстве, бревенчатыми, но отнюдь не похожими на юрты. Обыкновенные деревянные дома, в большинстве одноэтажные, а изредка и двухэтажные, хорошо слаженные и теплые. А на берегу стояли не одичалые якуты, а большая группа европейцев, которые громко нас приветствовали и радостно махали платками. То были наши товарищи — политические ссыльные из города, которые прибежали на пристань «встречать» новую партию невольных пришельцев.
    Как только мы вышли на берег, мы сразу обрели полную свободу передвижения в пределах города. Якутские товарищи отвели нас на квартиру политического ссыльного Гориновича. Он сам отсутствовал: он был капитаном парохода «Лена», принадлежавшего богатой купеческой фирме Громовых, и в данный момент был в плавании к устью Лены за рыбой. Я познакомился с ним недели через три, когда он вернулся с полным грузом, и весь город кинулся закупать на зиму нельму, «пупки» и т. п. Между прочим, он оказался таким сведущим в политической обстановке, что уже тогда предсказал мне неизбежность русско-японской войны и русского поражения. Принимала нас в качестве хозяйки жена Гориновича, Софья Борисовна, урожденная Гольдендах, сестра Д. Б. Гольдендаха (Рязанова), а также ее сестра, Тамара Борисовна Гольдендах, фельдшерица-акушерка. Последняя прибыла в Якутск добровольно, служила в магазине Васильева и впоследствии стала женою ссыльного Ильи Леонтьевича Виленкина. Тут же был и сам Виленкин, студент, арестованный в Минске по одному делу с Владимиром Медемом, и получивший 5-летнюю ссылку. Сейчас он отбывал воинскую повинность рядовым местной якутской команды. Застали мы тут еще одного бундовца Хаима Закона, арестованного в Варшаве года два перед тем и сосланного на 4 года. Познакомились мы тут и близко сошлись с Марьей Савельевной Зеликман, арестованной еще в 1898 году по делу Донского комитета Р.С.-Д.Р.П., а также с Константином Константиновичем Солодухой, оказавшимся впоследствии Владимиром Давидовичем Перазичем. Он был арестован в том же 1898 году, по делу Киевского и Московского Комитетов Борьбы за освобождение рабочего класса. В Якутске же жила его жена Софья Владимировна Померанц, зубной врач, имевшая здесь зубоврачебный кабинет, единственный в городе. В тот момент она была опасно больна. Увидели мы здесь Наума Яковлевича Кагана, брата Раисы Яковлевны Шипулинской, о которой я выше упомянул. Чарующее впечатление произвел на нас старый народоволец Шебалин, шлиссельбуржец, тогда как товарищ его Панкратьев, со своей густой черной бородой, имел вид весьма мрачный. Прекрасным душой парнем показался нам Михаил Константинович Лаговский, брат Николая Лаговского, покушавшегося в 1901 году на Победоносцева. Он получил 5 лет ссылки за то, что «доставил брату средства на проезд в Петербург». Из других членов местной колонии, устраивавших нам встречу, упомяну еще глубокого старика народовольца Ионова, литовского врача Ванейкиса с женой, Василия Петровича Приютова...
    Столы ломились от различного рода закусок. Не было также недостатка и в крепких напитках, которые в Якутске были, по-видимому, в фаворе. Мы ели, пили и пели все революционные песни, которые только существовали. Для каждого из нас была уже условленна временная ночевка. Обо мне с Анной взял на себя заботу милейший Виленкин, и мы сразу очутились, как у Христа за пазухой.
    Дня через два мы получили назначения. Всей нашей партии повезло. Мы приехали как раз в момент, когда прежний якутский губернатор Скрипицын уезжал, отозванный за «либерализм» одновременно со своим шефом, Иркутским генерал-губернатором Пантелеевым. Покидая навсегда Якутскую область, он не хотел на прощание портить своего реноме, и вышедшие из его канцелярии последние назначения отличались сравнительной мягкостью. Я с женой получили назначение в сельцо Доброе, в 15 верстах, от Якутска. Конечно, мы не спешили выехать в свое сельцо, о котором мы кстати узнали, что оно состоит из 2-3 полуразрушенных хаток, заселенных бывшими уголовными, и для нас там места нет. Мы пробыли в Якутске весь сентябрь и начало октября, пока, наконец, не получили категорического распоряжения водвориться в назначенном месте. Фактически нас поселили в большом скопческом селении Новониколаевском или, по местному, Магане, верстах в трех от Доброго.
    Популярнейшим центром в Якутске была тогда «Романовка». Это был просторный деревянный дом якута Романова, на широкой Поротовской улице, выходивший задними навесами к реке Лене. Дом был в 1½ этажа. В нижнем, полуподвальном жило семейство якута Слепцова, а весь верхний этаж из 5 комнат с кухней был занят политическими. В то время официальным арендатором квартиры был Приютов, и кроме него там жили: Шебалин, Виленкин и Тамара Борисовна. Там устраивались собрания ссыльных, рефераты, Иногда встречи политических партий. Туда заезжали политические из улусов во время кратких заездов в город, туда направлялись с оказией из улусов записки со всякими просьбами и поручениями; там был временный почтовый адрес для улусников. Вообще без Романовки нельзя было обойтись никому. Для нас же лично она имела добавочную ценность, так как там жил наш приятель и собундовец Виленкин.
    За короткое время, что мы прожили в самом городе, мы перевидали там много десятков ссыльных. Часть их прочно основалась в городе и жила там с разрешения начальства. Кое-кто имел даже казенную должность, например, Лаговский был консерватором Якутского музея. Часть жила там временно, в ожидании отправки в близкие или отдаленные места, в числе их было не мало с назначением в Верхоянск или Колымск, ожидавшие, пока установится сообщение с этими отдаленнейшими местами. Некоторые оставались в городе временно по болезни. Затем в Якутске можно было каждый день встретить кого-нибудь из выехавших уже улусников, отлучившегося в город за какой-нибудь надобностью.
    Вслед за нашей, тем же летним путем, прибыло еще несколько партий. С последним пароходом, в конце сентября, приехали, как говорили якуты, два «тойона», т.-е. две важные особы. Одним из этих «тойонов» был вновь назначенный вице-губернатор Николай Николаевич Чаплин, которому суждено было вынести на своих плечах будущую романовскую историю. Вторым был Лев Львович Никифоров, ветеринарный врач и литератор, арестованный в Москве вместе с Шанцером, Богдановым («группа литераторов» или «чашка чаю»). Сослан он был на 3 года в Ачинск и оттуда добровольно перевелся в Якутск, где Чаплин обещал ему казенную должность ветеринарного врача. У Никифорова была крупная тучная фигура, двигался он медленно и важно; вот почему, когда он вслед за Чаплиным величественно спускался по сходням с парохода, он тоже попал в глазах якутов в тойоны.
    Вслед за этим началась обычная на ленском тракте распутица, и месяца на два прекратилась доставка новых партий. Якутская колония получила передышку от встреч ссыльных, получила также передышку и якутская администрация. Новый губернатор Булатов, ставленник Кутайсова, использовал эту передышку для того, чтобы очистить Якутск от застрявших в нем улусников. Выпроводили также и нас в Маган...
    В Маган мы выехали в середине октября. Глубокий белый покров уже покрыл землю, чтобы не сойти с нее до мая. Привез меня туда с Анной полицейский казак. Прием оказался на редкость негостеприимным. В прежние годы политических было в Якутской области настолько мало, что их не помещали в скопческих селениях. Мы оказались первыми, которые были направлены в Маган. Село было большое, по всей улице тянулись основательно построенные белые деревянные дома, с большими окнами и крылечками, иногда и двухэтажные; им не стыдно было стоять и в каком-нибудь уездном городе. Однако, никто не хотел нам давать у себя приюта. Только после долгих переговоров и угроз со стороны казака, староста отвел нам заднюю комнатушку у одного древнего, одинокого нищего скопца, который был в селе на самом дурном счету, как давно отбившийся от стада, скептик, еретик и любитель выпить. Скрепя сердце, пришлось приютиться в указанном месте, и несколько недель мы горемыкали в жалкой, грязной, облупленной и закопченной комнатке, где частенько угорали. Но скоро наше положение радикально изменилось. В один прекрасный день к нам явился средних лет скопец Панфил Колесников и предложил нам перейти в его дом. Он уступал нам свою вторую, парадную, обширную комнату в три окна, за плату в шесть рублей в месяц. Оказалось, что за эти несколько недель скопцы внимательно к нам присматривались и пришли к весьма лестным на наш счет заключениям. Они увидели, что мы не курим, не пьем, не скандалим, в карты не играем, детей не имеем, так что ничем не нарушаем их быта. Во всем селе, как и во всех других скопческих селениях, нет ни одного ребенка. Затем они констатировали с удовольствием, что мы не обнаруживаем ни малейшего поползновения шпионить за их тайными радениями и молениями. И, наконец, после нескольких удачных случаев оказанной мною медицинской помощи, они нашли, что вовсе не плохая вещь иметь у себя в селении врача.
    В тот же день мы перебрались к Колесникову и прожили у него вплоть до самой «Романовки», т.-е. 3½ суровых зимних месяца. Со своей бывшей женой, а теперь «сестрой» Александрой Матвеевной, он помещался в первой, меньшей комнате. В нашем же распоряжении была большая, светлая. Были столы, стулья, кровати. У нас имелся самовар, свой лед, свои дрова. В ноябре в нашем наружном градуснике спирт неизменно стоял на 32° ниже нуля по Цельсию, в декабре — на 42°, но регулярно в 6 часов утра наша хозяйка вытапливала голландку (собственной стройки), и вечером температура доходила до 16 градусов выше нуля. За все это время к нам в селение прислали еще только одного политического. То был рабочий Денисько, высланный из Полтавской губернии в связи с крестьянскими волнениями. Парень сырой, малоразвитый и с хитрецой, сочувствовал эсерам. Еще гостил у нас недели две Арон Гинзбург, бывший студент, сын витебского купца, высланный на 4 года в Восточную Сибирь и скоро получивший назначение в селение Амгу, в 200 верстах от Якутска. Сами мы несколько раз наезжали в село Марху, верстах в 8 от нас и от города. Оно тоже было заселено скопцами, и там были водворены Антон Антонович Костюшко и Степанида Федоровна Жмуркина. Занимали они маленькую избушку. «Костя» устроил себе столярный верстак и понемногу столярничал. Костюшко-Вальжанич, сын подполковника, кончил Псковский кадетский корпус, перешел в Павловское военное училище (в Петербурге), в августе 1896 года был произведен в офицеры. Служил в Московском 4-ом гренадерском Несвижском полку. В 1897 году вышел в запас, благодаря медицинскому свидетельству и поступил в Новоалександрийский сельскохозяйственный институт, откуда был уволен в 1899 году. Через год поступил в Екатеринославское военное горное училище. В декабре 1901 года был арестован по обвинению в участии в уличной демонстрации в Екатеринославе (15 и 16 декабря), причем, согласно статейному списку, выкрикивал революционные возгласы и дозволил себе насильственные действия над чинами полиции. Сослан на 5 лет. Таня Жмуркина, которой было тогда всего 20 лет, тоже участвовала в демонстрации 16 декабря 1901 года в Екатеринославе, получила высылку на 3 года в Уфимскую губернию, но добровольно пошла в Якутку за своим будущим мужем «Костей». Частенько ездили мы в город на рефераты и для встречи новых партий. Иногда вызывали меня в Якутск и в Марху к больным. Часто имели мы гостей из города. Приезжала Марья Савельевна Зеликман с Л. Л. Никифоровым, Виленкин с Тамарой Борисовной, Наум Каган и некоторые другие.
                                                    II. Предромановские настроения.
    Осенние месяцы 1903 года прошли для Якутска очень оживленно. Часто устраивались собрания, вечеринки, проводы, задуман был ряд рефератов, выступали с проектом создать библиотеку. В первые дни Якутск казался нам настоящим Эльдорадо. После 1½ -годичного пребывания под неусыпным наблюдением тюремщиков и конвойных, обрели мы, наконец, свободу двигаться по улицам, ходить друг к другу на вечеринки, устраивать многолюдные собрания и вести прения на всевозможные политические темы. Первый реферат в этот сезон прочел Павел Федорович Теплов. Он только что вернулся из экспедиции в Нелькан, которая должна была сделать важное дело — найти для Якутской области выход к Охотскому морю на юго-восток, по реке Майе, через Нелькан и хребет Джунжурский, к порту Аяну. Его доклад был, однако, не об экспедиции, а о «махаевщине». Теплов, видный член «Союза Русских социал-демократов заграницей», издававшего «Рабочее Дело», сосланный на 5 лет в порядке охраны, попал в Вилюйск, который почти весь был обращен Махайским в свою веру; Он тоже в значительной мере инфицировался его учением и пытался пропагандировать его в Якутске. Мне Виленкин предложил выступить с рефератом о национальном вопросе в Бунде. Реферат действительно, состоялся под новый год. Собиралось на этих рефератах человек 60. Помню еще многолюдное собрание, где Ева Львовна Бройдо предлагала устав библиотеки. Успели завязать сношения с заграницей и стала довольно регулярно получаться нелегальная литература. Вообще жизнь обещала быть довольно интересной...
    Но скоро настроение стало меняться. Как раз тогда переворачивалась страница в истории ссылки, и начинался новый режим, вдохновителем которого был Плеве, а выполнителем новоназначенный Иркутский генерал-губернатор, граф Кутайсов. Он явился впервые в свою вотчину в Иркутск, как раз тогда, когда наша партия была на полпути к Якутску. Уже 16-го августа вышел из его канцелярии первый продукт его творчества — циркуляр о воспрещении свиданий с местными ссыльными во время движения партий. Новый режим вызывался не только общим духом свирепой реакции, который установился с особенной силой при Плеве, он объяснялся также массовыми побегами из мест не столь отдаленных, которые особенно участились в 1903 году, в связи с общим подъемом революционного движения. Кроме того, открыты были гнезда подпольной агитации в самой Сибири, исходящие от ссыльных. Кутайсов должен был «подтянуть» ссылку, и сразу посыпались свирепые циркуляры о неослабном наблюдении за ссыльными, о контролировании их переписки, о полном запрещении отлучек, хотя бы за околицу села, о запрещении свиданий с проходящими партиями, о строжайшем наказании в административном порядке за содействие побегам, о заключении приходящих в Якутск партий в тюрьму, чтобы они направлялись оттуда в назначенные им места, о прекращении возвращения на родину на казенный счет отбывших срок ссылки... За всякое нарушение циркуляров, за всякое противодействие чинам надзора виновный подлежал немедленной высылке в отдаленнейшие места Якутской области, т.-е. в Верхоянск или Колымск, со значительной надбавкой срока. Новый режим стал чувствоваться в Якутске уже с конца сентября и чем дальше, тем сильнее сгущались тучи. Как только установился зимний путь, в Якутск, по замерзшей Лене, возобновилась доставка новых партий. Приходила партия за партией. Казалось, идет великое переселение народов. Запад слал все новые и новые группы молодежи на восток. Вновь приходящие партии выдерживали в пути непрерывную борьбу за право видаться с местными ссыльными. Одну из них подвергли в Усть-Куте жестокому избиению. В каждой партии уже обязательно находились по несколько невольных переселенцев из Иркутской губернии, кто за сопротивление полиции, кто за содействие побегу, кто за неподчинение циркулярам. Все они, исключительно по секретным доносам местных стражников, пересылались в Якутку для следования в Верхоянск или Колымск. Целые колонии в Киренском, Верхоленском и других уездах раскассировывались и переводились в Якутскую область. Так, в партии, пришедшей 7-го января 1904 года, были из села Осинского, Балаганского уезда будущие «романовцы» — Израильсон, Гельфанд и Вардоянц, а также Цвиллинг, Фиш и Розенштейн. Другой будущий романовец Арон 3алкинда, старый бундовский рабочий, доставлен был 25-го декабря 1903 года из села Знаменки Иркутской губернии с надбавкой в 5 лет, после того, как ему уже накинули перед этим год ссылки. Оттуда же вместе с ним были доставлены Шадовский и Венх. Приблизительно тогда же прибыл еще один будущий романовец, рабочий Лейкин, переведенный из Илимска за содействие побегу. Из Верхоленска переведены были для следования в Верхоянск Левинсон и Рудерман, из Уст-Кута Мендель Бас, с назначением в Колымск.
    Создавались такие условия, которые определенно должны были привести к взрыву. С одной стороны, революционная атмосфера в России все больше раскалялась, и число сосланных революционеров вырастало в огромную величину.
    С другой стороны, сочинялись и проводились в жизнь репрессии, которые, ударяясь о полчища ссыльных, вызывали искры. Якутск стал центром, где концентрировались и сгущались эти искры. Одни за другими приходили в трескучие морозы партии и выбрасывали десятки взволнованных политиков, для которых Якутск был только краткой остановкой в дальнейшем следовании в Верхоянск или Колымск. Число ссыльных, которых уже отправили и продолжали отправлять в эти гиблые из гиблых мест, становилось фантастическим, несообразно высоким по сравнению с их емкостью и с имевшимися перевозочными средствами. В Якутске поневоле образовывались залежи. В этих залежах наростало пламя протеста, и это настроение находило себе отклик в значительной части местных ссыльных. Об этих настроениях мы имели полное представление, о них говорилось повсюду, при каждой встрече. Пришла, наконец, и первая репрессия для якутян. Получилось телеграфное распоряжение из Иркутска перевести в Колымск Каревина за самовольную отлучку в Якутск из села Павловского, отстоящего от города всего в 18 верстах...
    На масленной неделе, 11-го февраля, в пятницу, собрались к нам в Маган гости. Приехал И. Виленкин с Тамарой Борисовной, Камермахер и Моисей Лурье. Камермахер был мой земляк, партиец. Он был выслан на 4 года, пытался два раза бежать, но неудачно. В наказание получил переназначение в Верхоянск. Временно, в ожидании отправки, поселили его в Амге, но он оставался пока в Якутске, где должен был решиться вопрос об отбывании им воинской повинности. Пожаловал к нам также Наум Каган, которому не сиделось в его «летней заимке» в Богорадском наслеге, куда совершенно свободно проникал 40-градусный мороз [* Об этом своем жилище Наум Каган рассказывал в своей речи на якутском суде: «До сих пор не понимаю, как я выжил эту зиму на своей даче, совершенно не приспособленной для холодов. За несколько ночных часов в которые я не топил (днем я беспрерывно подкладывал в камелек дрова) стены покрывались налетом инея, в самоваре и ведре замерзала вода, обувь до того примерзала, что я должен был предварительно долго отогревать ее на камельке; к металлическим вещам нельзя было притронуться голыми руками. По утрам, пока я с лихорадочной поспешностью растапливал камелек, у меня буквально зуб-на-зуб не попадал от холода...]. Явились также из Мархи Антон Костюшко и Таня Жмуркина.
    Так собрались мы 9 человек в уютной и теплой комнате в доме Панфила Колесникова. Наружный градусник показывал 35 градусов ниже нуля. Это казалось уже оттепелью в сравнении с январем. Самовар гудел, на столе лежали совершенно свежие белые булочки, как будто они были только что испечены Александрой Матвеевной, а не две недели назад. Разговаривали очень оживленно о начавшейся войне с Японией, о ее шансах и перспективах, беседовали о последних новостях, но больше всего разговор вертелся вокруг настроений в ссыльной среде. Как раз перед этим пришла партия, избитая в Усть-Куте, и получилось распоряжение о Каревине. Все мы находили, что ссылка не может не реагировать на новый курс. Костюшко стал с жаром доказывать, что самым лучшим ответом на циркуляры было бы поднять вооруженное восстание и захватить в Якутске власть. Дело — совсем нетрудное. Весь якутский гарнизон состоит из 150 человек, из коих половина отбывает всякого рода караулы. Из политических ссыльных можно было бы составить войско в 100-150 человек. Запастись оружием, напасть врасплох, разоружить посты — в какой-нибудь час-два все готово... власть в наших руках. Его глаза блестели, видно было, что он готов хоть сейчас встать во главе восстания. Мы все улыбались. Ну, хорошо, захватим власть, а дальше что? Пришлют войска из Иркутска, и конец нашему царствованию! Но Костюшко не унимался. Он был убежден, что известие о захвате власти в Якутске вызвало бы взрыв революционного энтузиазма во всей России, примеру Якутска последовал бы Иркутск, и, смотришь, восстание охватило бы всю страну. Мы продолжали усмехаться.
    Костюшко в дальнейшем остался верен себе. На Романовке он все время толкал к агрессивности, к вылазкам, к выступлению на улицу. А через 1½ года он стал одним из вождей «Читинской республики» и погиб геройской смертью, расстрелянный карательным отрядом Ренненкампфа.
    Другой проект предложил, кажется, Моисей Лурье. Организовать массовый уход политических из Якутской области на юго-восток через Нелькан к порту Аяну, захватить этот порт и вступить в сношения с японцами о перевозе нас в Японию... Проект был воистину грандиозный. Было весьма вероятно, что японцы не отказались бы оказать нам содействие. Правда, не совсем прост был вопрос, удобно ли было бы воспользоваться их помощью, но основное возражение состояло в том, что зимою этот проект был вообще неосуществим; какие-нибудь шансы он мог иметь только летом...
    Единственной целесообразной и осуществимой формой активного протеста представлялось нам такого рода коллективное действие: съехаться и собраться ссыльным в возможно большем числе, запереться и забаррикадироваться в каком-нибудь доме и выставить требование об отмене кутайсовских циркуляров. Чем бы ни кончилась такая история, это была бы громкая демонстрация, которая возбудила бы большой шум и оказала бы несомненное влияние на изменение режима в ссылке. Это было бы само по себе также крупным революционным актом, революционным и революционирующим... Это было бы повторением в гораздо большем масштабе и в более целесообразном выполнении первого якутского протеста 1889 года, который тогда произвел потрясающее действие на весь мир. Может быть, наш не будет иметь такого трагического финала, может быть, власть побоится теперь повторить якутскую бойню и пойдет на уступки. Ссыльные уже пережили ½ года назад опыт забаррикадирования, правда, в узких рамках Александровской пересыльной тюрьмы. Это было в июле прошлого года, когда первая летняя партия, подлежавшая отправке в ссылку, выставила требование, чтобы им всем были заранее сообщены места их назначения. Одним из инициаторов и устроителей баррикад был тот же Костюшко. После 11-дневного сидения за баррикадами, требование было выполнено, назначения были объявлены; правда, они оказались за то изысканно суровыми.
    В общем все сошлись на придуманной форме протеста и приняли ее с энтузиазмом. Несомненно, Костюшко питал в душе надежду, что она сама собою обернется в нечто агрессивное. Тут же было упомянуто с большим уважением имя Николая Николаевича Кудрина, недавно прибывшего ссыльного, как человека с громадным техническим опытом, энергичного и распорядительного. Он был бы неоценим, если бы стал во главе предприятия. Кудрин приехал с партией 17-го января, имел 8-летний срок ссылки, подлежал отправке на север и пока жил на Романовке. Упомянули также Курнатовского, как боевого революционера, прекрасного стрелка, который отдастся протесту с жаром. Из присутствующих мы единогласно выделили Виленкина и нашли, что он не должен принимать в протесте активного участия. Как солдат на действительной службе, он заведомо подлежал гораздо более суровой каре, чем все остальные участники.
    Поздно вечером наши гости разъехались.
                                                                      III. «Романовка».
    Со сказочной быстротой разгорелся пожар. Почва была настолько подготовлена, что в течение ближайшей недели была сорганизована и подготовлена Романовка. Идея ее буквально носилась в воздухе. С горячностью ухватился за нее П. Ф. Теплов. Воспринял ее также Л. Л. Никифоров. Параллельно вырастала и оппозиция. Дело было вынесено на массовые собрания ссыльных, местных и вызванных улусников. И уже поэтому одному приходилось спешить, чтобы предприятие не было сорвано администрацией.
    Числа 14-го февраля, т.-е. дня через три после разговора в Магане, состоялось первое большое специально созванное собрание политических. Присутствовало более 80 человек. Единогласно, при нескольких воздержавшихся, было принято решение о необходимости протеста против нового ссыльного режима, и с таким же единодушием были отвергнуты чисто бумажные формы протеста, хотя бы и коллективного. Два-три «старожила», — писал Теплов в своей книге — раньше отстаивавшие полезность коллективных заявлений по начальству, на это, как и на последующие собрания, не явились. Отсутствовали на собраниях и многие эсеры.
    На следующий же день, т.-е. 15-го февраля, было созвано второе собрание; торопились ковать железо, пока горячо. Это собрание должно было решить форму активного протеста. Явилось, однако, только 50 человек. Тридцать отпало. И сорганизовалась уже оппозиция. На это второе собрание поступило заявление от «группы двадцати», состоявшей из эсеров, где говорилось, что они признают целесообразной только одну форму активного протеста: индивидуальный террор против виновников репрессий и решительно восстают против массового вооруженного сопротивления, которое будет стоить много жертв. Таким; образом, якутские протестанты и якутские антипротестанты выступали друг против друга, как сторонники массового действия против сторонников индивидуального террора, т.-е. как с.-д. против с.-р. Раскол по такой линии казался психологически несколько странным, но для многих из них он не был неожиданным. Уже раньше, при различных тюремных волнениях, голодовках и т. п. коллективных выступлениях, группировка между двумя лагерями протестантов и антипротестантов, устанавливалась, в значительной мере, по этой линии. Группа антипротестантов стала быстро расти, и накануне Романовки их заявление было покрыто 42 подписями.
    О втором собрании протестантов П. Ф. Теплов писал: «Страстно дебатировались два плана действий. Один — вооруженного сопротивления первой же серьезной попытке администрации действовать на основании кутайсовского циркуляра по отношению к Каревину, т.-е. первой же попытке выслать его в Колымск. Этот план был отброшен, так как сопротивление было бы оказано при случайных условиях места и времени, и повторилась бы обстановка кровавой бани 1889 года. В результате был принят тот самый план протеста, который был признан наилучшим у нас на Магане.
    Третье и последнее собрание состоялось 17-го февраля, накануне Романовки. Увы, группа протестантов еще больше поредела. Из 50 человек, участвовавших на предыдущем собрании, пришло только 36. Здесь разрешены были важнейшие организационные и технические вопросы. Прежде всего был сделан выбор места. Речь могла идти только о 2 квартирах: об «Ивановке», где находилась общая квартира улусников, подлежавших отправке дальше, и о «Романовке», где жила группа политических. Выбор был сделан по многим соображениям в пользу последней. Затем была выбрана исполнительная комиссия, куда вошли Кудрин, на правах начальника и «диктатора», Никифоров, Теплов, Курнатовский, Костюшко и Н. Каган. Комиссия быстро приняла все необходимые решения относительно доставки к утру на Романовку провизии, льда, плах, гвоздей, инструментов, перевязочных средств, и, само собой разумеется, оружия. Закупка оружия шла уже несколько дней. Приняли также решение об оставлении некоторых товарищей в резерве вне Романовки, для связи и содействия. Для этого выделили М. С. Зеликмана, С. В. Померанца и И. Л. Виленкина. Назавтра, в пятницу 18-го февраля, к 11 часам утра все участники протеста должны были быть на Романовке и все приготовления должны были быть закончены. По всем более близким улусам были заблаговременно разосланы извещения, хотя можно было опасаться, что значительная часть товарищей не поспеет приехать вовремя.
    О всей происходящей в Якутске кипучей работе мы имели у себя в Магане довольно слабое представление, когда 17-го февраля под вечер Панфил Колесников, наш хозяин, занес нам с озабоченным видом письмо из города, привезенное каким-то скопцом. Письмо было уже вскрыто. Скопцы знали, что в городе что-то готовится; ползли какие-то смутные, зловещие слухи. В высшей степени заинтригованные они вскрыли конверт, но, увы, письмо было написано на непонятном для них языке. Наум Каган кратко сообщал по-французски, что решение состоялось и что завтра к 11 часам утра нам надо быть на Романовке.
    Итак, жребий брошен. Завтра мы прощаемся с Маганом, вероятно, навсегда! Мы не знали еще, что Романовка будет «Романовкой», и отнюдь не представляли себе всей грандиозности и размаха, которые примет затеянное дело, но мы хорошо сознавали, что дело совсем нешуточное, и что живыми из него, пожалуй, не выйдем. Мы условились с Колесниковым, что утром он нас отвезет в город. Вечер ушел у нас в «предсмертных» приготовлениях. В Маган мы действительно больше не вернулись.
    Утром мы сели в сани, и Колесников нас повез. Белая пелена покрывала все кругом. Мы мысленно прощались с селом. Настроение было у нас серьезное, Колесников имел вид печально-соболезнующий. Несколько раз он, по какой-то ассоциации идей, начинал нам рассказывать о бойне 1889 г., о которой до того он с нами ни разу не заговаривал. Мы понимали, что он что-то подозревает и всей душой хотел бы нас удержать, спасти, убедить не ехать, но не смеет и, кроме того, чувствует, что это бесполезно.
    Около 10 час. утра мы подъехали к дому Романова. Здесь нам представилась картина гигантского муравейника. Только что въехала во двор подвода с досками и плахами, и в минуту все было сброшено влево к забору, где уже свалены были ранее привезенные плахи. По-видимому, то был уже третий воз. И уже въезжала во двор новая подвода, нагруженная глыбами льда, а за ней сани с мясом. По парадному крыльцу, по лестнице и по двору мчались вверх и вниз товарищи и с бешенной энергией тащили в дом: дрова, хлеб, гвозди, плахи, лед, мясо... Мы выскочили из саней. Первое впечатление было ощущение дикой силы и бесповоротного решения: за этой кипучей, лихорадочной работой чувствовалось сильное железное и опытное руководительство. Затем блеснула мысль: а ведь это гроб! И сейчас за этим пришел спокойно-фаталистический синтез на тему: «взявшись за гуж, не говори, что не дюж!» и «назвался груздем, полезай в кузов!»
    И мы полезли в кузов. Мы трогательно простились с нашим возницей, который глядел во все глаза на происходящее и был донельзя растерян, и вбежали в дом. Здесь мы попали в атмосферу горячечной сутолоки. Работали бешенным темпом. Здесь бегало и суетилось десятка 3-4 товарищей, в большинстве мне знакомых. Все, что было свалено во дворе и на террасе около кухни, втаскивалось во внутрь и укладывалось в соответствующих местах. Тяжелые поленницы влетали, как птицы, и попадали через; десяток рук на кухню. Туда же сбрасывался лед и мясо. Спешно распиливали длинные плахи для баррикад. В большой комнате сортировали оружие: револьверы, ружья, патроны, ножи и т. п. Сюда же спешно зазвали меня: нужно было заняться аптечными материалами, которые в изобилии принесла Тамара Борисовна. Надо было не только отобрать необходимейшие лекарства, но и сейчас же изготовить из принесенной марли бинты, нарезать и скатать. Ибо не позже, как через 2-3 часа может начаться штурм, будут стрелять, бить и колоть, и потребуется много-много бинтов... Только что успел я покончить с этим заданием, меня позвали расписываться под обращением к губернатору Это обращение, четко переписанное на листе бумаги Наумом Каганом, было составлено, средактировано и принято накануне. Написал его Л. Никифоров, как сразу можно было узнать по стилю и манере. Начиналось оно: «Якутский губернатор! Мы никогда не считали ссылки и прочих репрессий против революционеров явлением нормальным»... Далее заявлялись, что мы не желаем быть объектом произвола и административных измышлений, откуда бы они ни исходили, и что никто из нас не уедет из Якутска и не остановится перед самыми крайними мерами до тех пор, пока не будут удовлетворены пять требований. Одно касалось возвращения на родину на казенный счет, второе — отмены всех изданных в последнее время распоряжений об отлучках, третье — отмены всяких, кроме точно указанных в «Положении о гласном надзоре», репрессий за нарушение этого «Положения», четвертый пункт касался свиданий в пути, а последний, заключительный, требовал, чтобы не было применено никаких репрессий по отношению ко всем нам, подписавшим это обращение. Таков был ультиматум, который предъявила режиму Плеве и Кутайсова «Романовка». Он отличался большой умеренностью, настолько большой, что впоследствии на суде наш защитник Александр Сергеевич Зарудный получил возможность закончить свою и без того блестящую защитительную речь замечательным «трюком», произведшим огромное впечатление и на нас и на судей. Он сказал: «Со всем убеждением, на которое я только способен, со всей верой в конечное торжество добра, которое у меня есть, с горячей любовью к родине, которая мне присуща, — присоединяю и свое имя к подписям на заявлении, поданном Якутскому губернатору 18 февраля сего года».
    На Романовке подписи под заявлением наносились быстро одна за другой. Подписывались в алфавитном порядке, дабы нельзя было усматривать в первых подписях зачинщиков. Первая принадлежала Айзенберг Марианне, предо мной их уже было двадцать восемь, а всего их оказалось сорок две, ровно столько же, сколько было подписей под заявлением контр-протестантов. В действительности нас было тогда больше, но трем дамам (Зеликман, Померанц и Тамаре Борисовне), а также Виленкину было скоро предложено попрощаться и уходить. Легко было себе представить, с какими чувствами они уходили. Ушли они нагруженные кипой наших писем: одновременно с предложением подписываться под заявлением, вышло, от той же невидимой власти распоряжение, чтобы желающие спешно писали прощальные письма родным.
    Во всех углах, на всех столах и просто на полу писали. Я и сейчас не могу понять, откуда достали столько письменных принадлежностей. Очевидно и эти элементы входили в программу приготовлений к Романовке. Все писали совершенно откровенно, ничего не скрывая. Посылали последнее прости перед неизбежной смертью, не стеснялись, не утаивали. И не было расчета утаивать. Пока письма дойдут из далекого Якутска до родных, пройдут недели. Развязка же будет, конечно, несравненно раньше. Кто выживет, тот успеет телеграммой парализовать действия своего письма. Кто погибнет — от того письмо будет последним словом...
    Письма были написаны и благополучно унесены. И никому из нас не приходила тогда мысль, что ни одно письмо не дойдет по назначению. Все письма были задержаны на почте Чаплиным. Он достигал этим двойной цели — изолировать протест от России (что ему не удалось) и познакомиться с настроением протестантов, в чем он вполне успел. Мы же могли быть в сущности довольны захватом наших писем. С одной стороны, Романовка, против всякого ожидания, затянулась настолько, что многие письма дошли бы домой до развязки и вызвали бы переполох преждевременный и почти по отношению ко всем преувеличенный. С другой стороны, Чаплин, получив кучу настоящих человеческих документов, где из каждой строчки видно было, что люди пошли на смерть, приготовились лечь все костьми и продать свою жизнь, как можно дороже, сразу отбросил всякую мысль о штурме Романовки и решил покончить с бунтом иным, менее кровавым путем.
    От той же невидимой власти вышел на Романовке приказ Трифонову выполнить роль гонца. «Тришка», славный парень, фабричный рабочий, арестованный в Смоленске по делу смоленского комитета Р.С.-Д.Р.П., которого я знал уже с год по Бутырке, выполнил свою миссию быстро и удачно. Он явился в управление губернатора, передал там пакет с надписью «срочно», с просьбой сейчас же вручить его губернатору и немедленно вернулся.
    А в это время Романовка вся ходила ходуном. Рубикон был пройден. Началась лихорадочная фортификационная работа. Хорошо передает этот момент Теплов: «наружные скобки входных дверей были пригнуты; двери заперты и к ним приставили охрану... Весь дом огласился раздирающим уши визгом пил, стуком топоров и грохотом прибивания «костылями» брусьев к притолкам дверей. Якуты в нижнем этаже и во дворе переполошились. Хозяин прислал мальчика с заявлением, что он не желает держать в квартире столяров (!), а сам помчался в полицию с доносом, что наверху у политических творится что-то неладное. Прежде всего мы забаррикадировали входные двери, заднюю наглухо, а переднюю полубаррикадой. Наглухо же забаррикадировали окно, выходящее на террасу заднего крыльца. В этом окне, как и в стене, ведущей на лестницу, переднюю и крыльцо были проделаны бойницы для отражения нападения. Обезопасив себя от неожиданного нападения, принялись за укрепление внутренности дома. План укрепления Романовки диктовался строго оборонительной тактикой. Проволочные заграждения у входов и баррикады внутри дома имели целью обезопасить себя от вторжения казаков и солдат». В комнате, примыкающей к передней слева, с изумительной быстротой был сооружен помост.
    Весь план работ был намечен нашим диктатором еще накануне. Задача облегчалась для него тем, что он целый месяц с приезда в Якутск жил в этом же доме. Все рабочие и физически крепкие силы были заранее мобилизованы для этих работ. Сейчас же выступил на сцену и сорганизованный накануне боевой отряд, вооруженный ружьями, револьверами и топорами и занял все стратегические позиции. Во всех важных пунктах были поставлены у окон часовые. Все было размечено еще накануне из того персонала, который уже тогда имелся налицо. Для меня в тот момент работы не было, и я, наконец, получил возможность осмотреться и подвести итог нашим силам. Нас было сорок два человека, в том числе пять женщин: Марианна Айзенберг, Ольга Виккер, Таня Жмуркина, Анна Розенталь и Ревекка Рубинчик. Из этих сорока двух человек было десятка полтора, которых я видел здесь впервые. С остальными я был более или менее знаком или с давних времен, или по Бутырке и Александровской тюрьме, или уже по Якутску. С некоторыми, имевшими короткие сроки ссылки, я расстался в менее отдаленных местах Иркутской губернии, а теперь пришлось встретиться с ними здесь на Романовке, напр., с Гельфандом и Вардоянцем.
    Все были, социал-демократы. Единственное исключение представлял Мишка Лаговский. Он считал себя, кажется эсером, впрочем, был вполне беззаботен по части партийных программ. Сколько бы ни убеждали его контр-протестанты, можно было скорее отставить Романовку от него, чем его от Романовки.
    Из социал-демократов было несколько «стариков», доставленных в Якутку задолго до нового курса. Таковым были Теплов, Теслер, Солодуха и Цукер. Цукер на днях заканчивал свой срок ссылки. Это значит, что через несколько дней он мог бы возвращаться в кошеве с бубенцами в свою родную Вильну, откуда он был изъят в 1897 году, шестнадцати лет от роду. В Якутск он был привезен в августе 1899 года. Этому «старику» было, таким образом, только 22 года. Он был бундовец, по профессии трубочист и был арестован за стачку с применением экономического террора против хозяина. Живой, крепкий, боевой парень, выполнял с азартом всякую порученную ему работу. Теслер, Лев Всеволодович, приехал на Романовку из Амги. Он был изъят из обращения в 1898 г. по делу «Киевского Союза борьбы», получил 8 лет ссылки и благополучно отбыл уже половину срока. Солодуха был здесь на Романовке так же невозмутимо спокоен, как во все предыдущие и последующие моменты жизни, тогда как Теплов, соответственно своему темпераменту, был горяч и нервен. Все остальные были в Якутской области новички, насчитывая самое большее 7 месяцев пребывания в ней. Была здесь значительная группа южан, хорошо знавших друг друга, но мне почти незнакомая. Оржеровский из Одессы, фотограф, маленький, хрупкий, худенький, доставлен в Якутск на 5-летний срок и был назначен в Чурапчу. Матлахов Юрий (Егор Павлович), рабочий, токарь по металлу, сын землероба в Черниговской губ. Отдавался самоотверженно рабочему движению в Киеве, Екатеринославе, Николаеве и Одессе. Был арестован в последний раз в театре, когда с революционным возгласом бросил, у всех на глазах, с галереи в партер кипу прокламаций «Южнорусской группы с.-д.». Ройтенштерн Давид, был «трудником», т.-е. окончил курс в Одесском ремесленном училище «Труд». Призванный на военную службу, был канониром 2-го летучего артиллерийского парка. Как таковой, получил ссылку в усиленной дозе — на 10 лет и подлежал отправке в Колымск. Рудавский Лев, упаковщик чая, был тоже «трудником», сослан на 5 лет и поселен в Чурапче. Из Киева был Хацкелевич Илья, высокий, рыжеватый, добродушный и флегматичный парень, ювелир, гравер и жестянник, в Киевской организации был представителем группы слесарей. В момент ареста отбывал воинскую повинность рядовым. Получил 5 лет ссылки. В Киеве же был арестован студент Киевского университета и Политехникума Викер Давид, уроженец Гродны, сослан на 5 лет. Жена его Ольга, урожденная Кавеноки, тоже из Гродны, привлекалась в 1898 году по делу «Рабочего Знамени», в Якутку приехала с мужем, как вольноследующая. Другие южане — Костюшко и Жмуркина из Екатеринослава и Наум Каган из «Южного Рабочего» неоднократно мною упоминались.
    Представителями далекого Кавказа были Джохадзе Лаврентий («Ладо»), высокий, красивый, на редкость стройный грузин, меткий стрелок, горячий, храбрый и решительный. Курнатовский Виктор, старый деятель социал-демократического движения, неоднократно побывавший в тюрьмах и ссылках, сильно оглохший и, как многие другие тугоухие, сосредоточенный, угрюмый и молчаливый. Перед последним арестом работал в Баку. Был еще кавказец Вардоянц, учитель, армянин. Я застал его в Александровской пересыльной тюрьме. Так как он был сослан на три года, то получил назначение в село Осинское Балаганского уезда Иркутской губ. В Якутку его пригнали за «сопротивление властям вместе с Израильсоном и Гельфандом, о чем я уже упоминал. Все трое попали на Романовку. Израильсон, художник, болезненный, бледный и слабосильный, был «сочувствующим» революционному движению, жил в Москве. Был арестован и угнан в Сибирь за то, что нашли у него пачку студенческих прокламаций, которую знакомые студенты попросили его подержать. В чем выразилось его «сопротивление властям», он красочно рассказал впоследствии на суде. С Гельфандом Наумом, молодым, горячим, живым парнем, бывшим мелким служащим у лесопромышленника в Быхове (Могилевской губ.), я много месяцев прожил в северной башне московских Бутырок.
    Было двое смолян, неразлучные Кастор и Поллукс, «Тришка и Жук», Трифонов и Журавель, которых я тоже знал еще с Бутырок, Журавель был действительно черен, как жук. Оба были привлечены по делу Смоленской с.-д. организации.
    Было трое витеблян: Гинзбург Арон, Лейкин Самуил и Лурье Гирш. О первых двух я уже упоминал. Лурье (кличка «Альберт») был бундовец. Он был арестован в Белостоке, где интенсивно работал после нашего ареста. Выступал с огромным успехом на многолюдных нелегальных собраниях еврейских рабочих. Самоучкой наглотался больших знаний по общественным вопросам и отлично умел передавать их своим ученикам на рабочих и интеллигентских кружках. Его прислали в Якутск на 4 года и назначили в село Павловское, в 18 верстах от города. Вместе с ним было нас в тот день 8 бундовцев. Кроме Цукера, Залкинда Арона и Марианны Айзенберг, о которых я уже говорил, были тут двое, которых я видел теперь впервые: Косталянец Илья и Ольдштейн Гирш, Косталянец был студентом Рижского политехникума, участвовал в местном бундовском движении и получил 5 лет ссылки. Его отец, богатый купец, жил в Петербурге. Ольдштейн, дамский портной, пришел с 4-летним сроком и поселен был в селе Богорадцы.
    Быстро отцветшая группа «Рабочее Знамя» («Русская С.-Д. Партия») и эпигон ее «Социал-Демократическая Рабочая Библиотека» были представлены на Романовке тремя китами: Моисеем Лурье, Марком Бройдо и Соломоном Фридом. Обо всех трех мы уже говорили.
    Чисто польское рабочее движение представлял единолично Игнат Ржонца, принадлежавший к Варшавской организации «Социал-демократии Польши и Литвы». По профессии он был актер, и это нередко чувствовалось в. его замашках. Его, Соколинского и Погосова я увидел здесь впервые. Соколинский Лев, сибиряк, челябинский уроженец, арестован был в Красноярске и сослан в Якутку на три года. Крепкий, мускулистый, исполнительный и бесконечно добродушный, он, по прибытии в Якутск, успел только 10 дней пожить на «воле» и попал в романовскую переделку. Погосов, студент Петербургского университета, был счастливее. Он успел пожить в Якутске целый месяц, с 17-го января. Прислан на 4-летний срок.
    Мы перечислили тут 40 человек, 41-м был Л. Никифоров, автор обращения к губернатору, а 42-м Н. Н. Кудрин, «диктатор» Романовки. Кудрин был среднего роста, 28 лет, с сухощавым босяцким, «горьковским» лицом. Малоречивый, отрывистый, чуждый теории, умелый практический организатор, превосходный технический, но только технический руководитель. Он показал себя таковым одинаково, шло ли дело о фортификационных работах на Романовке, или об изготовлении в Якутской тюрьме деревянного резного забора на заказ, или об устройстве фантастического подкопа в 40 саженей. По профессии он был горный техник. Родиной его была Оренбургская губерния.
    Такова была компания, пестрая но теплая, которая в памятный день 18-го февраля 1904 года, закрывшись деревянными стенами дома якута Романова, вызвала на бой Российское правительство и обрекла себя заранее на верную смерть.
                                                                  IV. Тихая блокада.
    Вице-губернатор Н. Н. Чаплин, исполнявший в то время обязанности губернатора, за отъездом Булатова, мог реагировать на полученное от нас заявление трояко. Он мог поступить, подобно щедринскому градоначальнику из «Истории одного города», сейчас же двинуть против бунтовщиков якутский гарнизон. Трубить в рога, разить врага...
                                                                    Ту-ру! Ту-ру!..
    Так именно представляло себе неизбежный ход вещей подавляющее большинство романовцев. Или мог реагировать на наше обращение, приславши на него письменный ответ за соответствующим исходящим номером. Или мог явиться для убеждений и переговоров лично. Он выбрал этот последний способ и притом в наиболее мужественной форме. Без всякой свиты или охраны, исключительно в сопровождении полицеймейстера Березкина, явился он в самое звериное логовище. Произошло это в 4-м часу дня. Это посещение изложено у Теплова так подробно и точно и впоследствии так детально было освещено на суде свидетельскими показаниями, что я не буду на нем останавливаться. Произошел довольно продолжительный диалог между ним и Никифоровым. Остальные не проронили ни слова. Выяснилось, что Чаплину не улыбается перспектива вызвать «мировой скандал» и повторить первую якутскую бойню. Он предпочитает выжидать, в надежде, что мы передумаем, что у нас выйдут съестные припасы, что у нас начнется внутреннее разложение. Он уверял, что не станет даже телеграфировать о наших требованиях в Иркутск и Петербург, и можно было думать, что ему действительно хотелось бы не доносить о «бунте», потому что мог бы получиться в ответ лаконический приказ взять нас силой, и на него пал бы весь одиум кровавой расправы. У нас же не сомневались, что умолчать о нашем протесте он не посмеет, и следовательно, приказ об усмирении обязательно придет. Но вместе с тем стало ясно, что мы получаем на несколько дней передышку, и что ею надо воспользоваться, чтобы подготовиться к дальнейшему...
    Караульная служба, уже поставленная у нас, была усовершенствована и развита в стройную систему. Романовка была разделена, по топографическим условиям, на два отделения, и обитатели ее на два отряда. Большинство ролей было распределено еще накануне, но окончательно сорганизовалась гарнизонная жизнь со следующего дня, с приходом подкреплений и, в особенности, Владимира Бодневского.
    Наступил вечер, и под охраной наших часовых, сменявшихся каждые 2 часа, публика растянулась по своим углам на барнаулках и, кто мог, забылся сном.
    Рано утром, когда стало светать, увидели мы с изумлением, что вокруг Романовки не видать никакого воинства и никаких полицейских, что мы можем, пожалуй, невозбранно выходить из дому, да и к нам свободен доступ. Как мы узнали позднее, Чаплин ограничился в этот первый день «наблюдением», для чего были отряжены один городовик и один штатский «негласный наблюдатель». В результате, этим же утром проникли к нам преблагополучно С. В. Померанц и М. С. Зеликман и принесли под шубой нечто круглое и черное. В обвинительном акте это «нечто» упоминается, как «снаряд овальной формы, обмотанный кругом несколькими рядами довольно толстой проволоки и начиненной, по-видимому, порохом». Это была бомба, которая хранилась у кого-то из ссыльных с давних времен, неизвестно по какому поводу изготовленная. Использовать ее не пришлось, и насколько это оружие было действительным, осталось неустановленным.
    Сейчас же после этого к нам стали подходить подкрепления. Прибывшие вчера после обеда и сегодня утром улусники беспрепятственно проникли к нам. Принимали их, конечно, с распростертыми объятиями. Группа «Рабочего Знамени» и «Русской С.-Д. Партии» увеличилась Соломоном Гельманом, прекрасным товарищем, только что прибывшим из Намского улуса. Он был сослан на 5 лет. Группа смолян возросла, вследствие прибытия Димитрия Виноградова, бывшего служащего в Смоленском земстве, бледного, болезненного и флегматического. Он только что прибыл из Кусаган-Эльского наслега Намского улуса. Явился из Хощустацкого наслега того же улуса Антон Мисюкевич, оказавшийся весьма ценным приобретением для Романовки, так как был опытным плотником и столяром. Был он родом из Виленской губернии, арестован в Красноярске и сослан на 5 лет. Прибыла из Баягантайского улуса чета Ройзманов, Екатерина и Исаак, отчего одесская группа, и без того сильная, еще больше возросла. Оба принадлежали к «южно-революционной группе социал-демократов» и были сосланы: она — на 3 года, он — на 5 лет. Бундовцы получили подкрепление в лице X. Закона, прибывшего из Намского улуса. Он оказался докой в поварском искусстве и был поэтому назначен главноуправляющим кухней, а кроме того имел довольно красивый теноровый голос и сделался главным запевалой в организовавшемся романовском хоре. Из села Амги приехали Камермахер и Песя Шрифтелик, родом из Староконстантинова. Работала в Кишиневе и Одессе и получила ссылку на 5 лет. Из Чурапчи поспела Ревекка Рубинчик, родом из Могилева. Принадлежала к организации «Искра» и сослана на 5 лет. Число женщин увеличилось, у нас таким образом до 7. Наконец, последним подкреплением, и самым сенсационным, было появление группы из трех пожилых грузин, с бывшим офицером Владимиром Петровичем Бодневским во главе и его неизменным сателлитом Виктором Рабиновичем, совсем еще юнцом, которого дружески звали просто «Кузькой». Грузины были: старый Габронидзе Мизарбек, 46 лет, Центерадзе Ираклий 35 лет и Доброжгенидзе Мираб, 40 лет. Все трое были арестованы в Грузии, в связи с аграрными волнениями. Жили они, в ожидании дальнейшей отправки, в Якутске с 7-го января, по-русски плохо понимали и еще хуже говорили (выучились немного в тюрьме). Они выдержали большую внутреннюю борьбу прежде, чем присоединиться к нам. Группа контр-протестантов вела у них сильную агитацию, но у этих гурийских крестьян было необыкновенно развито бесхитростное чувство товарищества и солидарности. Пришли они с ружьями под полой. Они считались искусными стрелками.
    Бодневский с «Кузькой» только накануне Романовки, 17-го февраля, приехали с партией в Якутск. Они сразу попали в раскаленную атмосферу бунта. Никто из их партии к протесту не присоединился. Но они, побыв всего один день на свободе, послушно пошли на зов внутреннего чувства и темперамента и явились в наш стан. Приход Бодневского был для нас воистину радостным событием. Это был настоящий, боевой офицер, участник китайского похода, знакомый с военным делом не только в теории, но и на практике. У него было красивое, бледное, хорошее лицо, с небольшой черной бородкой. Он ворвался на Романовку как буря, был сильно возбужден, и в его возбуждении я сразу почуял влияние искусственного возбудителя. У Бодневского, как я скоро заметил, была известная болезнь русского человека: без алкоголя он впадал в прострацию. Кудрин, Костюшко и Теплов сейчас же повели его осмотреть наши оборонительные сооружения. Он раскритиковал все в пух и прах. «Помилуйте, что это за защита, никакого нет обстрела!» Кудрин был несколько шокирован, однако, согласился, что дефекты имеются. Бодневский был кооптирован в исполнительную комиссию и назначен начальником 2-го отряда, т.-е. того отряда, в который входили и я с Анной. Благодаря этому мы имели возможность присмотреться к этой новой для меня разновидности революционера. Но его прошлое и политическое сrеdо оставались для меня загадкой, вплоть до его трагической смерти, когда он выстрелом в сердце покончил с собой.
    В течение этого второго дня Романовки, дня «наблюдения», армия наша увеличилась на 13 человек и достигла 55. Губернатору было отправлено дополнительное заявление от имени этих 13 новых протестантов. Как оно было ему доставлено, я не помню, может быть, через Арона Гинзбурга, который в тот день исчез из нашего общежития и вернулся только 1-го марта. Ему были даны какие-то поручения, в том числе об организации «резерва» для Романовки. (В городе за время нашего сидения были выпущены несколько листков).
    На следующий, третий день, проснувшись рано, мы увидели уже против себя настоящую блокаду. Чаплин понял свою оплошность и поспешил ее исправить. Для обложения Романовки было отряжено 20 полицейских и казаков. Главные силы были сосредоточены справа от нас по улице, у монастырской стены, где имелась полицейская будка. Повсюду были расставлены полицейские посты. Впоследствии им приданы были в помощь 6 солдат с унтер-офицером. Они заняли будку, выставили одного часового и составляли резерв. Инструкция, которую получила «эскадра», как мы ее окрестили, заключалась в том, чтобы из дома выпускать свободно, в дом же никого не впускать. Причем ей было запрещено действовать оружием. С этого момента новых присоединений протестантов к нам уже не было, если не считать вечера 1-го марта, о чем речь будет ниже.
    С приходом Бодневского началась энергичная работа по переукреплению Романовки, на случай штурма, в неизбежности которого наша комиссия не сомневалась и которого так и не произошло. Так как мы помещались на втором этаже, то нападения естественно было ожидать не со стороны окон, а через двери. Задний выход с кухни на террасу был наглухо заколочен. Вокруг него были просверлены бойницы для обстрела террасы и черной лестницы. Одно окно на кухне было также заколочено, у другого постоянно дежурил наш постовой. Кухней пользовались только как складом для дров и льда. Здесь же была устроена уборная.
    Открытым для сообщения оставался только «парадный ход», к которому вела лестница со двора, сейчас же от ворот направо. На лестнице был устроен «провал»: десятая и одиннадцатая ступеньки были вырублены, так что с разбегу нападающий упал бы вниз с высоты человеческого роста (2 аршина и 6 вершков). С лестницы вела дверь направо в холодные сени с окошком на двор и с чуланчиком сбоку. В этих сенях был устроен важный наружный караульный пост. Часовой сидел на скамейке у окошка и видел пред собою двор, ворота дома и, на обширном протяжении, Поротовскую улицу, именно правую часть к монастырю и к Лене. На этот пост не назначались у нас женщины и слабосильные, так как караулить приходилось на холоду.
    Неприятель, который попытался бы ворваться в дом с этой стороны, встретил бы следующие препятствия. Дверь из сеней во внутреннюю переднюю не была заколочена, потому что иначе мы сами не имели бы выхода из дома, но она была в нижней своей половине заграждена положенной поперек и приколоченной дверью от чулана. В самой передней обе двери направо и налево, ведшие одна в главную комнату с аркой (территорию 1-го отряда), другая в будущую «блиндажную» 2-го отряда, были наглухо забиты, так что оставался только один ход из передней — вперед через дверь в «столовую», длинную комнату, расположенную перпендикулярно к длиннику передней. Эта дверь была в нижней половине забаррикадирована толстыми плахами, и вся передняя была густо переплетена поперек проволокой. Неприятель, ворвавшийся в переднюю, был бы встречен градом ружейных и револьверных выстрелов, во-первых, в лоб, через бойницы, просверленные в изобилии сквозь стену из столовой в переднюю, во-вторых, с обоих флангов, т.-е. сквозь бойницы в обеих боковых стенах. Для вящего достижения этой цели, был в нашем отделении сооружен, на высоте человеческого роста, деревянный помост вдоль всей стены, примыкающей к передней. Специально назначенные для этого бойцы должны были, в случае штурма, вскочить на помост и оттуда обстреливать чрез бойницы переднюю и лестницу. Именно здесь на помосте погиб впоследствии Матлахов. Таков был выработанный нашим штабом план отражения врага. Этот план имел в корне существенный дефект, который сводил его к нулю. Он был бы уместен в каменном доме, но был недействителен в деревянном. Обычно приступу предшествует бомбардировка. Если бы нападающие, за несколько минут пред штурмом, «подготовили почву» ружейной стрельбой; хотя бы вслепую, по невидимым защитникам, то они бы перебили нас всех почти до последнего, так как пули трехлинейной винтовки в состоянии были пробить насквозь все три стены Романовки. План защиты явно игнорировал возможность обстрела извне.
    Эти элементарные соображения никому из нас не приходили в голову. Может быть, у кой-кого они и возникали, но их просто отбрасывали, как политически невозможное. Обстреливать вслепую деревянную коробку, где скоплены 55 человек — это представлялось неслыханно-чудовищным. Впрочем, как я уже говорил, мы не сомневались в нашей конечной гибели и все считали себя обреченными.
    Пока что, момент штурма на несколько дней отодвигался. Приходилось приспособляться к возможности более или менее длительной осады. Выступали теперь на первый план проблемы питания. Того, что успели привезти на Романовку 18-го февраля, не могло хватить на долго для такой оравы. Тем более было необходимо завести с самого же начала учет и экономию.
    Нас было без Гинзбурга 54 человека. Наши основные продукты состояли из воды (льда), хлеба, крупы, мяса, соли, чая, сахара и табака. Утром и вечером мы получали по кружке чаю с хлебом, около часу — обед из похлебки и кусочка мяса. Готовили обед в столовой в печке. У главного повара X. Закона были помощники в лице Гельмана, Трифонова, Цукера и др. Об изысканности, конечно, не было речи, но в общем не голодали.
    Жили, одним словом, как в песенке, которую Пушкин взял эпиграфом к одной из глав своей «Капитанской дочки»:
                                                           Мы в фортеции живем,
                                                           Хлеб едим и воду пьем,
                                                           А как лютые враги
                                                           Придут к нам на пироги,
                                                           Зададим врагам пирушку!..
    Каждый делал беспрекословно и с полнейшей готовностью то дело, которое ему поручалось, как бы оно ни было тяжело, опасно или не эстетично. Шеф нашего отделения, В. Бодневский, с чисто воинской педантичностью составлял каждый вечер рапортичку служб, кому где отбывать караулы, кому быть дежурным на кухне, кому отбывать специальные работы. В нашем отряде было двое разводящих, которые сменяли друг друга, как ночь сменяет день. Оба были прелестны своей одухотворенной серьезностью и какой-то проникновенной мягкостью, с какой они подымали с полу, минута в минуту, дежурных постовых и выполняли все остальные функции «старших». До того я их обоих не знал и теперь присматривался к ним с особым интересом. Л. Н. Толстой когда-то писал про революционеров в своем романе «Воскресенье», что «они не были сплошными героями, какими некоторые из них считали людей своей партии, а были обыкновенные люди, между которыми были, как и везде, хорошие и дурные и средние люди». На Романовке был, несомненно, некоторый отбор революционеров, среди них не было вовсе «дурных», но было очень много людей обычного калибра, с различными человеческими слабостями. Однако, эти слабости обнаружились лишь потом, по оставлении «форта». Здесь все были на своем месте и, за исключением двух-трех, обнаруживали себя с лучшей стороны.
    Оружие, которое имелось на Романовке было распределено между теми, кто умел им владеть. Всего имелось оружия:
    6 браунингов,
    7 различных револьверов,
    2 двуствольных дробовых ружья,
    2 берданки,
    5 одноствольных дробовых ружья,
    1 двуствольный пистонный дробовик,
    1 дробовик центрального боя с особым затвором,
    1 шестизарядный дробовик Кольта,
    1 кинжал,
    13 топоров,
    18 ножей разных форм.
    В общем, была пестрая, в большинстве архаическая, смесь всевозможного оружия, но для обороны достаточно действительная. Женщины оружия не получили. Я, как «глубоко штатский человек», да еще врач, на обязанности коего лежало лечить и перевязывать, имел в своем распоряжении, на случай штурма, только топор. Однажды Бодневский затеял в нашем отделении обучение стрельбе из револьвера. На стене начертили ряд концентрических кругов и начали по очереди палить из бульдога с расстояния в 6-7 шагов. К великому его изумлению, я единственный попал около центра; заставили меня повторить — результат тот же Это подняло меня сильно в его глазах, и я получил бульдог. С этим оружием я занимал свое место у окна, когда внезапно раздавалась тревожная команда — отбивать штурм. Таких тревог было несколько: 2-3 фальшивых, пробных, одна — всамделишная, когда однажды, вследствие плохо понятой сигнализации, комиссии показалось, что готовится на нас нападение.
    Был специальный боевой отряд, вооруженный револьверами и кинжалами, для охраны работающих или прогуливающихся на дворе. В него входили, помнится, Джохадзе, Залкинд, Лаговский, Вардоянц, Соколинский, Ройтенштерн, Гельфанд, Цукер и др. Обе половины Романовки встречались почти только за обедом или в особо торжественных случаях и на общих собраниях, которых за все время было только три. Имелось распоряжение не болтаться зря по дому и держаться своей половины. Дисциплине все подчинялись не за страх, а за совесть. Поэтому жизнь той половины оставалась для нашего отделения столь же чуждой, как если бы она помещалась в другом доме.
    В наш отряд входили, кроме шефа Бодневского, его заместителя Курнатовского и двух «старших» — Матлахова и Соколинского, три четы Викеров, Ройзманов и Розенталей, Теслер, Израильсон, Закон, Гельман, Лурье, Гирш, Мисюкевич, три старых грузина, Фрид, Медяник, Ржонца, кажется еще Трифонов и Журавель, впоследствии еще Дронов. За исключением Бодневского и Курнатовского, все остальные члены комиссии, в том числе сам «диктатор» Кудрин, помещались на той половине. Там поэтому происходили заседания комиссии. То отделение было более ответственным и опасным. Большая комната с аркой, которая являлась ее территорией, была в три света. Она включала весь фасад дома с 3 окнами на улицу, и два боковых окна, перпендикулярно к фасаду. Если бы нападение произошло с улицы, весь удар пришлось бы выдержать первому отделению. Если бы штурм был произведен через парадную дверь и переднюю, на первом отделении лежала задача отражать нападающих в лоб и справа, а на нашем только слева. Там было поэтому сосредоточено больше боевых сил: Кудрин, Костюшко, Лаговский, Теплов, Джохадзе, бывшие рядовые Ройтенштерн и Хацкелевич и др.
    Оттуда же велась сигнализация. Я знаю о ней лишь понаслышке, так как мне не пришлось ни разу видеть, как подавались сигналы. В обвинительном акте упоминалось о найденной на Романовке среди бумаг записке, написанной карандашом, где излагалась «целая система сигналов, при помощи которых извне, сообщалось о тех или иных событиях: о приезде новых товарищей, о том, с каких сторон предполагается обстрел дома Романова, а также перечислены сигналы, по которым находящиеся вне дома Романова политические ссыльные могли судить о том, в чем нуждаются засевшие в доме Романова». Сигналы подавались и принимались Марьей Савельевной Зеликман, помещавшейся как раз насупротив Романовки, в доме Кондакова, с противоположной стороны Поротовской улицы. Главным средством для сигнализации служили лампы, которые переставлялись в той или иной комбинации, на то или другое окно. Начиная с 26-го февраля, сигнализировали днем посредством нашего красного флага на крыше Романовки, то поднимая его, то опуская, то сворачивая совсем или наполовину. Таблица с обозначением сигналов висела на стене.
    Скоро найден был новый способ держать связь с внешним миром. Вместе с Марьей Савельевной жила жена политического ссыльного Ергина, осужденного за убийство заседателя в Колымске к тюремному заключению и отбывавшего срок наказания в Якутской тюрьме (скоро мы с ним там встретились). У Ергиной была большая ездовая собака «Иголкин», вывезенная с берегов Ледовитого океана одним из участников экспедиции Толя. «Иголкин» обычно сидел на крыльце дома своих хозяев. Наши выходили на двор Романовки и с большими предосторожностями подманивали к себе собаку, размахивая карасем или чем-нибудь подобным. «Иголкин» медленно и важно, словно нехотя, переходил улицу, не обращая на себя внимание караульных, и входил во двор. Его уводили наверх, угощали, обыскивали, отвязывали записочку, запрятанную в его густой белой шерсти, писали и прикрепляли ответную и выпроваживали «Иголкина» домой. Однажды, прежде чем наладилась правильная почта через «Иголкина», комиссия прибегла к экстренному и рискованному способу получения известий через «разведчика». Охотником вызвался Мишка Лаговский, предложивший вернуться, если не будет иной возможности, верхом на своем «Копчике». Как его выход, так и его возвращение, были проведены с необычайным блеском. В сущности, он мог бы выйти совершенно открыто, но мы не знали еще о неглупом распоряжении Чаплина выпускать нас свободно. Лаговский вышел в саване, чтобы не выделяться на белом снеге. Из нашего отделения, обращенного во двор, мы не могли видеть этого момента. Он живописно описан у Теплова. «Целая ватага наших, выйдя за ворота, подняли шум, затеяли перебранку с постовыми городовиками, сразу подняли на ногу всю „эскадру” и привлекли к себе ее внимание. А в это время Лаговский шествовал по улице мимо Романовки, именно „шествовал”, а не шел или бежал. Была чудная зимняя ночь, полная луна заливала фантастическим светом занесенные снегом дома и улицу. Мы наблюдали из окон. И вот на ярко освещенном белом фоне улицы двигалась какая-то тень от невидимого предмета — это шествовал, кутаясь в белом саване, наш Лаговский, как действительное привидение или „тень отца Гамлета”. Мимо него к воротам бежали городовые и казаки, а он лишь присел на снегу в одном месте и скрылся невидимый за углом, как только те удалились».
    Зато посчастливилось мне узреть момент его возвращения. На следующий день я исполнял караульную службу, согласно наряду, на наружном посту в сенях у окошка. Наступил вечер. Сигналу данный Марьей Савельевной, гласил, что Лаговский вернется верхом между 5 и 6 часами вечера. Моему предшественнику было наказано глядеть в оба, как только заметит мчавшегося всадника, дать свисток. В 6 часов наступил мой черед дежурить. Я принял инструкцию и свисток. Час истекал, Лаговского не было. Благодаря снежному покрову была отчетливо видна улица и далеко вправо караульная будка и стоящие около нее казаки и городовые. Дверь из дома позади меня открылась, — то пунктуальный, как хронометр, Соколинский вел моего заместителя. Медленно подымаясь и не отрывая глаз с улицы, я вдруг увидел слева черного демона на черном коне, мчавшегося полным галопом, в белесоватом тумане. Я сунул свисток в рот и сам был поражен пронзительностью свиста, прорезавшего воздух. И в ту же секунду словно лавина обрушилась по лестнице, то наша дружина устремилась вниз принимать Лаговского. А тот уже был во дворе, ворвавшись в ворота, «как черт», как жаловались потом городовики, в тот момент остолбеневшие от неожиданности. «Копчика» отвели в глубину двора под навес, а Лаговский был героем того вечера. Отныне его уже величали не иначе, как «Копчиком».
    Из сведений и слухов, привезенных Лаговским, показалось мне значительным одно сообщение, исходившее от Виленкина. Начальник Якутского гарнизона, штабс-капитан Кудельский, кому-то сказал, что он не собирается штурмовать Романовки, а просто расстреляет ее с монастырской стены. В Якутске не было артиллерии, а потому обстреливать нас можно было только солдатскими винтовками. Полицейский надзиратель Олесов увез, правда, с Громовского парохода «Лена» единственную пушку, украшавшую ее нос или корму, но при пробной стрельбе за городом, она оказалась никуда не годной. Но Кудельский мог отлично обойтись и без артиллерии: пули трехлинейных винтовок проходили бы через наш дом и через наши тела, как световые лучи через стеклянный колпак. Раз у Кудельского уже зародилась идея обстрела, и он даже не стесняется говорить о ней с другими, то можно было думать, что при первом же подходящем случае он ее пустит в ход. Дня через два у монастырской стены, где помещалась караулка, появились солдаты и стали делать какие-то упражнения. Это показалось еще более подозрительным.
    Я останавливаю проходившего Кудрина.
    — Николай Николаевич, — говорю — слышали ли вы, что нас собираются обстреливать с монастырской стены?
    — Да! — отвечает он отрывисто.
    — В таком случае необходимо устроить защиту (слово блиндаж не существовало еще в моем военно-техническом лексиконе).
    — Из чего?
    — Из дров, на дворе их сложено несколько сажен...
    На секунду он призадумался, потом кивнул головой и исчез. Часа через два на дворе выстроилась цепь романовцев, от сложенных справа от ворот штабелей дров, через лестницу, переднюю, вплоть до комнаты с аркой. В воздухе замелькали тяжелые лиственничные поленья и стали перелетать во внутрь. Скоро последнее полено исчезло бесследно в доме.
    Территория первого отряда была заблиндирована первой. С монастырской стены обстрел угрожал фасаду дома и правой боковой стене. Обе стены и были обложены на высоту одного аршина до подоконников слоем дров толщиною в ¾ аршина. Но в ту же боковую сторону выходили и наши комнаты. Комиссия постановила из экономии заблиндировать из них только ту комнату, которая примыкала к передней и где находился помост для отражения штурма. Она и была превращена в нашу «блиндажную». В случае обстрела, мы должны были все растянуться в ней вповалку на полу. Площади пола еле хватало, чтобы нас всех вместить.
    Разумеется, это было только началом блиндажных работ. Раз только допущена теоретически возможность обстрела нас с расстояния, то почему же только с правой стороны, со стороны монастырской стены, а не слева, со стороны дома Сюткина, где имеется большой простор для расположения солдатских цепей и обстрела Романовки. В таком случае должны быть заблиндированы и левые стены. Это и было сделано, и многое другое, но значительно позднее, в атмосфере сгущающейся опасности...
    Была еще одна печальная перспектива — что у нас выйдут припасы, т.-е. случится именно то, чего выжидает с такой выдержкой Чаплин. В предвидении этой опасности, комиссия наша вступила уже 22-го февраля в конспиративные переговоры с якутом Слепцовым, занимавшим нижний этаж нашего дома, о продаже нам его склада провизии, заготовленного им, по местному обычаю, на всю зиму. Слепцов изъявил согласие с тем, чтобы сделка осталась негласной. Он понимал достаточно хорошо, что квартиру свою придется ему покинуть, и снедь его все равно будет расхищена. Провизия была, однако, перенесена значительно позднее.
    25-го февраля мы имели неожиданное посещение тов. Б. Л. Эйдельмана, организатора 1-го съезда Р.С.-Д.Р.П., арестованного в 1898 году, сидевшего в Петропавловской крепости вместе и по одному делу с Л. В. Теслером и высланного одновременно с последним на 8 лет в Якутку.
    Это посещение передам словами Теплова: «С разрешения губернатора, на Романовку явился товарищ Э., одушевленный прекрасными намерениями уладить конфликт мирно, предотвратить кровавую развязку, но плохо осведомленный о действительном настроении протестантов. Он только что приехал из округа и полагал, что за крайнюю форму протеста будут стоять лишь «зачинщики», а остальных можно склонить на путь массовых петиций и т. п. С этой целью он пришел на Романовку, но был видимо поражен единодушием участников протеста, их боевым настроением, ярко проявившимся в их глазах, когда под развернутым красным знаменем все протестанты спели „Вихри враждебные” и другие революционные гимны. Воодушевление было всеобщим, действовало заразительно, и наш товарищ-миротворец поспешил удалиться без надежды на успех своей миссии».
    Впрочем, его посещение было нами использовано. Пока шли с ним разговоры, многие из нас строчили наскоро письма к родным, и Эйдельман унес их с собой. Эти письма, кажется, дошли по адресу.
    Пение революционных и всяких других песен происходило у нас довольно часто, особенно после обеда, когда оба отряда были вместе. Главным запевалой был, как я уже упоминал, X. Закон. Ржонца услаждал нас польскими революционными песнями, Вардоянц смешил нас «армянскими куплетами», из коих особый фурор производил один:
                                                             Если хочешь быть богат,
                                                             Кушай больше мармелад!
                                                             Если хочешь быть счастлив,
                                                             Кушай больше чернослив!
    Центерадзе красиво и ловко отплясывал «чардаш».
                                                                 V. Начинают скучать.
    Уже восемь дней сидели мы на Романовке. Каждый отряд жил в своем отделении, каждый участник делал то дело, которое на него возлагалось. О чем думалось романовцам? Были ли у них надежды, перспективы, сожаления, тоска, недовольство? Предавались ли они фаталистически своей судьбе или у них назревали какие-либо решения? Ничего этого нельзя было знать. Ибо на Романовке... молчали. На Романовке удивительно мало разговаривали. Большинство не знало друг друга до того дня, когда собрались для протеста под одну кровлю. Не знали ни прошлого, ни прежней революционной роли, ни причины и обстоятельств ареста, ни нынешнего душевного состояния. Воспитанные в школе строгой конспирации, мы не хотели и здесь, на пороге смерти, ни рассказывать о себе, ни выпытывать что-нибудь у других. Напр., мы прожили столько времени с Константином Константиновичем Солодухой и так и не знали, что в действительности он не Солодуха, а Владимир Давидович Пиразич. Тем менее было расположения разговаривать, рассуждать и спорить об общих принципах, о программах и партиях.
    Очевидно и в более знакомых между собой группах царило то же молчание. Это видно из письма, которое Екатерина Ройзман, одесситка, написала через несколько месяцев в «Искру». Борьбу нашу, дело наше, мы вели молча и идя на смерть, мы и не думали, что о нашем протесте придется «говорить». Самая форма протеста сильнее всяких слов скажет всем все, что можно и нужно... Передумать же нам пришлось многое-многое, это поймет всякий.
    И далее она приводит свой характерный диалог с Малаховым:
    «Я. — Чего же ты не высказываешься? Все молчишь и ни слова не скажешь против? (против частой посылки посланий губернатору).
    Юрий. — Знаешь... не говорится здесь, жизнь здесь неземная, не обыкновенная, только чувствуется здесь, но не говорится...»
    Ясно, что так же мало говорили между собою и о мотивах, приведших того или другого на Романовку. Эти мотивы были у различных товарищей различны. Та же Екатерина Ройзман формулировала их под свежим впечатлением таким образом: «...Один шел бороться за выставленные требования, другой — исключительно за свое человеческое достоинство, третий, чтоб показать правительству, что мы нигде и никогда не беззащитны, что за себя постоять мы сумеем и за каждое насилие будем реагировать и в далекой Сибири, имея за собой вместо пролетариата равнодушных дикарей-якутов. Четвертые находили нужным помериться силами с правительством и верили, что моральный — в первый только момент — и физический успех будет на нашей стороне, а потом пусть погибнем; пятые думали (да все это именно думали, ничего подобного не произносилось вслух, ибо, повторяю, на „Романовке” больше молчали и выжидали), что настала уже пора массового вооруженного сопротивления российскому самодержавию, и что наше восстание, быть может, и неудачное, приучит нас к такой борьбе и скоро-скоро, вместо кучки в 57 человек, выступит 57 сотен, тысяч и больше сознательных протестантов, для окончательной победы над ненавистным врагом; шестые думали, что „Романовка” просто демонстрация. Может быть, что-либо иное думали седьмые, восьмые и т. д. вплоть до 57-го...»
    Надо полагать, что среди этих 57 были и такие, которые пошли на Романовку исключительно вследствие товарищеского чувства, а может быть были и такие, которые попали туда по недоразумению, или потому, что было неловко не пойти... Это показал дальнейший ход вещей.
    Только в редких случаях нарушалось молчание и полуоткрывался на момент кусочек завесы, скрывавшей прошлое у того или другого романовца. Случалось это обыкновенно в «дежурке», т.-е. у маленького столика под деревянным помостом, где бодрствовал дежурный старший: Бодневский, Матлахов или Соколинский. Свеча бросала скупой, унылый свет на маленькое пространство вокруг, оставляя все остальное в глубокой тени, где спали, растянувшись на своих барнаулках, романовцы. Однажды разговорился неожиданно сам «диктатор». Оказалось, что он уже побывал в Якутке. Прибыл он сюда инкогнито по поручению партии. На него была возложена миссия вывести из Якутки одного ссыльного. Насколько я догадываюсь, речь шла о Стеклове. Кудрин выполнил поручение с полным успехом. Вдвоем, одетые босяками, с мешками через плечо, они двинулись не по ленскому тракту, где их легко было перехватить, а прямо на юг, через дремучую тайгу, через реки и болота и пробрались к Амуру. Бодневский довольно много рассказывал о себе, но не о своем революционном прошлом, а о китайском походе 1898 года и о своей жизни в Порт-Артуре. Китайский поход оставил у него омерзительные воспоминания, в особенности мародерство, которому предавались, как рядовые офицеры, так и высшие чины. Рассказывал о безумной храбрости японских офицеров и о трусости «героя Порт-Артура» генерала Стесселя. Однажды стал он меня спрашивать про топографию сердца и заставил меня очертить у него на груди его границы. Я обвел у него контуры сердца и указал около соска его верхушку. Менее всего я подозревал тогда, что он использует эти сведения, чтобы через полгода покончить с собой выстрелом в сосок.
    Между тем начались заболевания. Добровольное тюремное заключение давало себя чувствовать более слабым и неприспособленным. На Романовке появилась эпидемия. Захворали прежде всего Габронидзе, Доброжгенидзе и Центерадзе, потом Вардоянц и Погосов, Ржонца и Израильсон. У всех появилась высокая температура, головные боли, кашель и т. п. К счастью, дело свелось к простой инфлюэнце, аптечные снадобья были налицо, и больные все поправились.
    Многие начинали призадумываться о том, что будет дальше. Тактика Чаплина определилась. Он будет ждать, пока мы сдадимся от изнурения, разложения, недостатка продуктов. Сношения с ним не ограничились памятным разговором 18-го февраля в первый день Романовки. На следующий день ему послали дополнительные подписи 13 вновь присоединившихся товарищей. В тот же день посетил нас полицеймейстер Березкин (державшийся, кстати сказать, все время весьма прилично как тогда, так и позднее, на следствии и на суде) и снова уговаривал нас по поручению губернатора разойтись. 20-го был составлен у нас текст телеграммы в Петербург министру внутренних дел с изложением наших требований. В тот же день Никифоров понес ее к губернатору. Чаплин отказался переслать ее в Питер, но разрешил Никифорову сдать ее непосредственно на телеграф. Она ушла, но ответа мы не получили. Со всех бумаг, которые составлялись на Романовке, снимались копии, кроме того, ежедневно велся «дневник». Эта работа была поручена Теслеру. Проходили дни за днями, в ситуации не происходило никаких перемен и казалось, пройдут недели и месяцы, и ничто не изменится...
    На Романовке было немало товарищей с горячим или несколько истерическим темпераментом, для которых продолжение такого пассивного состояния казалось невыносимым. В комиссии такими активистами были Костюшко и Курнатовский, но много их было и вне комиссии; им хотелось бы ускорить ход вещей и они взывали к агрессивности. В результате комиссия решила апеллировать к пленуму романовцев и поставить в общем собрании вопрос о дальнейшей тактике. 25-го февраля, на восьмой день сидения, собрались в нашем отделении все протестанты, кроме дежурных постовых. На обсуждение был поставлен вопрос, предоставить ли комиссии право наступательных действий. Положительный ответ на этот вопрос означал бы резкий перелом нашей тактики, переход от пассивности к активности, от обороны к наступлению. Предложение вызвало решительную оппозицию. Ведь Романовка затеяна не для того, чтобы непременно вызвать бойню и всем обязательно лечь в ней костьми. Все это может стать результатом Романовки, но не целью ее. А если это так, то нет никакого смысла ускорять или предварять события, надобно делать только то, что безусловно необходимо для возможно более длительного противодействия. Сторонники активности указывали, что Чаплин хочет взять нас измором, и мы не должны допустить этого, им возражали, что до «измора» еще далеко, и что не надо заблаговременно впадать в истерику.
    При голосовании было подано 23 голоса за предоставление комиссии права активности и 21 против. 10 человек воздержалось. Я был в числе голосовавших против.
    Комиссия получила формальное право на «активность», но она не могла не учесть того, что большинство получилось лишь относительное, а не абсолютное, и составляло всего 40%. Она использовала поэтому полученное право с большой осторожностью. Прежде всего было решено поднять над Романовкой красный флаг. С 26-го февраля он взвился на крыше Романовки. На ночь его снимали, утром в 6 часов его вновь подымали. Было что-то торжественное в картине одинокого восставшего дома, единственного во всем мире, над которым безнаказанно реет красное знамя, то самое знамя, которому сложено столько гимнов. Оно было видно всему городу, оно было диковинной редкостью, оно было символом неустанной борьбы за человеческое достоинство и светлое будущее.
    Вторым результатом голосования была отправка нового послания Чаплину. Оно гласило: «Мы видим в блокаде, которой мы подвергнуты, начиная с 20 февраля, заранее обдуманный план медленного и бескровного убийства, т.-е. такую форму насилия, которая с точки зрения интересов правительства, является более выгодной для него, но не для нас, именно поэтому, не только ничем не лучше, а хуже избиения оружием. Предпочитая, во всяком случае, голодной смерти смерть в бою, мы заявляем, что не станем далее спокойно относиться к блокаде и требуем ее снятия. Если это наше требование не будет удовлетворено, мы считаем себя в праве прибегать к самым крайним мерам, чтобы сделать ее недействительной. Группа протестующих». Это послание было предупреждением и угрозой. За ним логически должны были последовать действия. Действие скоро последовало — это была вылазка за продуктами. Она была проведена блестяще и с полным успехом, но немедленным ее последствием явилось радикальное изменение внешней обстановки, которое, логически развиваясь, привело к бурному периоду Романовки и к ее сдаче. Таким образом, исход нашего протеста был предопределен решением собрания 25-го февраля.
    Это собрание закончилось неожиданным заявлением Л. Никифорова. Сейчас же после голосования он объявил, что выходит из состава комиссии. Выходит потому, что комиссия не соглашается отпустить его в город для подсчета и организации «резерва». Мы все пришли в недоумение. Мотив был безусловно недостаточен для выхода из комиссии; заведенной у нас строгой воинской дисциплине несомненно наносился удар. Затем об этом самом «резерве» мы все имели самое смутное представление и многие считали его просто мифом (что почти соответствовало действительности). Наконец, трудно было найти человека, менее подходящего для какой бы то ни было конспиративной миссии, как Никифоров, с его колоссальной, грузной фигурой, которая бросалась в глаза за версту и которая была известна всякому мальчишке и всякому городовику. Собрание отказалось, поэтому, вмешаться в эту странную историю. Но Никифоров был на редкость упрямый человек. Он был, «что бык: втемяшится ему что в голову, колом не вырубишь...». Комиссия уступила и дала ему разрешение на выход, но с тем, чтобы он в тот же день вернулся с продуктами. 27-го февраля он вышел из Романовки, никаких припасов не доставил и через 2 дня, 1-го марта, был задержан по распоряжению Чаплина и сейчас же выслан в селение Усть-Майское. Уезжая, он написал Чаплину, что так как полиция явно клонит дело к кровавой развязке, то он «снимает с себя ответственность за те последствия, которые могут произойти». Так закончилось участие Никифорова в Романовском протесте. Его выход произвел на Романовке тягостное впечатление. Бодневский ворчал, что «Никифоров захотел на волю». Другие качали головой и раздраженно шептались. Ему этого не забыли.
    Вечером 27-го февраля комиссия ожидала с напряженным вниманием возвращения Никифорова, то же было и 28-го. Тогда Бодневский и М. Лурье вызвались осуществить то, чего не выполнил Никифоров. 1-го марта они вышли из Романовки. За ними гнались полицейские, чтобы арестовать, так как к тому времени Чаплин уже распорядился, чтобы задерживали и выходящих из дому. Но им удалось ускользнуть. Выполнили они поручение с редкой лихостью. Вечером в условленный час ворвались во двор Романовки с гиком и свистом двое саней, одни тройкой, другие парой. В санях было 10 пудов хлеба, сахар, табак и две огромные бутылки со спиртом. Пассажиров с возницами было 5 человек: кроме Бодневского и М. Лурье был еще Арон Гинзбург, вышедший из Романовки 19-го февраля и двое новеньких: Алексей Добросмыслов и Павел Дронов. Оба были партийные эсеры. Оба пошли к нам вопреки «принципиальной» позиции своей партии. Добросмыслов — бывший студент Московского университета, родом из Пензенской губ., работал среди местных крестьян, сослан на 6 лет и назначен в Верхоянский округ. Необычайно чистая душа. Дронов — бывший старший оружейник Асхабадского артиллерийского склада, сослан на 6 лет. В его лице мы приобретали еще одного опытного воина-спеца. Он поместился в нашем отделении.
    Трудно описать то повышенное настроение, которое царило на Романовке в этот вечер. Бодневский и М. Лурье были героями этого дня, как Лаговский — 22-го февраля. Отброшены были всякие заботы и треволнения. Все веселились и восторгались молодецким делом.
                                       VI. Тесная блокада. — В атмосфере провокации.
    В этот же памятный вечер происходили два важных совещания. С одной стороны, совещались Чаплин с Кудельским, о чем мы узнали много позднее из следственных актов, а теперь могли только догадываться. С другой стороны, заседала экстренно наша комиссия. Как рассказывал Кудельский судебному следователю, 1-го марта в 9 часов вечера поднял его с постели полицеймейстер Березкин и предложил немедленно отправиться к губернатору, который его требует к себе. Он застал его в столовой, и губернатор ему сообщил, что только что в 8 часов вечера в дом Романова ворвались на 2 тройках 15 политических и что он находит необходимым увеличить караул до 20 человек.
    Кудельский сказал ему на это, что может увеличить караул до 20 человек, но с тем, чтобы караулу было предоставлено право действовать оружием и чтобы нижние чины заняли другой дом Романова. Губернатор согласился и просил поставить караул к 8 часам утра, полицеймейстеру была дана инструкция арестовывать, как входящих в дом Романова, так и выходящих из него. Кроме того, по просьбе Кудельского, он разрешил ему арестовывать и тех, кто пожелает прогуляться по двору...
    Таким образом, в 10 часов вечера была принята у Чаплина новая, чреватая роковыми последствиями, тактика.
    В это самое время, в экстренном своем заседании, комиссия наша выслушивала подробное донесение Бодневского, М. Лурье и Гинзбурга. Выяснилось, что начальство уже начинает терять терпение и явно переходит на путь репрессий. Арестовывают приехавших улусников и водворяют их на места жительства. От Виленкина исходило сообщение, что Кудельский все более укрепляется на плане подвергнуть нас при первом же подходящем случае обстрелу. Кроме того, имеется проект «выморозить» нас водой из пожарных бочек. Было ясно, что только что произведенная дерзкая вылазка вызовет немедленное усиление блокады и, быть может, также ввод солдат во двор. Поэтому решено было на рассвете перенести в дом все запасы из склада якута Слепцова и все, что еще осталось во дворе годного для обороны. Все обитатели Романовки были поставлены на ноги. Все работали до упаду, перетаскивая глыбы льда, конские ноги, кули с мукой, мешки с рыбой и прочую живность, затем плиты, балки, дрова...
    Уже в 8 часов утра 2-го марта появился около дома Кудельский и начал устанавливать посты для военных часовых. К 2 часам дня был занят соседний дом Романова, стоящий влево и параллельно нашему, и превращен в караульное помещение на 20 слишком человек; одновременно наша Романовка была обложена сетью караульных постов, В самом дворе, как раз под нашим наружным постом в сенях, был поставлен солдат-часовой. С этого момента выход на двор был для нас загражден,. Часовые были поставлены даже в тылу на Малобазарной улице, к которой примыкал задний забор и навесы двора. Повсюду разбирали заплоты, чтобы создать для солдат непосредственный выход на Малобазарную улицу, скрытый от нашего наблюдения. Около караульного дома, между ним и нашим домом было устроено из ворот, досок и бревен прикрытие-засада. Мы были не просто заперты в нашем форту. Со всех сторон глядели на нас злые солдатские лица [* Большинство солдат были конвойные иркутские и енисейские солдаты, которые привезли партию, избитую в Усть-Куте и которые были крайне озлоблены, что их задержали в Якутске из-за нас — романовцев.], и везде таилась вокруг нас засада и провокация.
    Прошли золотые дни Аранжуэца! Теперь на Романовке царит нескончаемое возбуждение и беспрерывное самовзвинчивание. Наша доблестная боевая дружина лишена уже возможности расхаживать по двору. Наша публика не может уже спускаться вниз подышать свежим воздухом; нельзя больше заносить снег, чтобы умываться. Каждую минуту распространяются известия о новом проявлении озорничества со стороны часовых. То грубый окрик, матерщина, то прицеливание из винтовки, то неприличный жест по адресу наших женщин-постовых у окна... Идут беспрерывно какие то таинственные приготовления. Выселили Слепцовых из нижнего этажа. Выставили там окна и двери, слышен там треск, ломают там печь... А скоро началась история с закрыванием у нас ставней.
    Одновременно идет на Романовке неустанная работа по дальнейшему укреплению. Теперь нельзя уже сомневаться в возможности обстрела. Теперь опасность угрожает уже не столько от Монастырской стены, сколько от караульного дома и от дома Сюткина. А стены наши, выходящие туда, совсем не блиндированы. Обстрел оттуда угрожал всему левому длиннику дома, т.-е., территории первого отряда, кухне, столовой и следующей за ней небольшой комнате. Комиссия решила весь этот длинник заблиндировать. Дров уже почти не было, но найден был новый материал: Плиты, забранные со двора, кирпичи от карнизов и труб с наших печей, а главное, — земля, густым слоем покрывавшая для теплоты пол чердака. На чердак был прорезан из кухни люк. Блиндирование производилось так: вдоль стены, на расстоянии 8 вершков от нее устанавливался Мисюкевичем и его помощниками заборик, высотою около аршина, из досок и выбранных из косяков дверей; у самой стены клали в один ряд кирпичи или плиты; внутреннее пространство засыпали землей. В нашем отделении были продолжены блиндажи, защищавшие наружную стену первой комнаты и на вторую комнату, так что обе были теперь обезопашены со стороны Монастырской стены, а со стороны дома Сюткина и от караульного дома нас защищали блиндажи территории первого отряда и кухни. На кухне был использован для защиты и лед. Невероятная пыль стояла столбом над всей Романовкой, все ходили черные от земли или серые от пыли. Не дай бог, если кто-нибудь вздумает недостаточно осторожно улечься на своей барнаулке, мигом поднималось черное удушливое облако, от которого начинался неудержимый кашель. Против опасности со стороны пожарных бочек прикрыли окна с фасада кошмовыми щитами.
    В такой-то обстановке усталости, нервозности и повышенной чувствительности комиссия созвала 3-го марта в 2 часа дня второе общее собрание, опять на нашей половине. Пленуму было предъявлено требование формально то же, что и 25-го февраля — о предоставлении комиссии права на агрессивность, но сейчас это право приобретало более опасный характер: это было право на первый выстрел. Говорили: мы окружены со всех сторон, и нас окружает не прежняя пассивность и даже добродушие — «эскадры», а систематическая озлобленная агрессивность и провокация. Каждую минуту может разразиться какая-нибудь неожиданность, в любой момент, днем, ночью, может быть обнаружена попытка в скрытой форме на нас напасть или какая-нибудь подготовительная мера к такому нападению. Спрашивать тогда поздно, надобно иметь заранее право стрелять. Логически в этом праве нельзя было отказать комиссии. Раз запаслись оружием, чтобы отбивать нападение, то надо отбивать и попытки или приготовления к нападению. Но в данной обстановке, при этаком состоянии непрерывного аффекта, предоставить право первого выстрела означало роковую неизбежность такого выстрела, т.-е. роковую неизбежность кровавой развязки. Настроение было удрученное. Большинство колебалось. Я помню, напр., длинную и запутанную речь Лурье Гирша. Он приводил соображения против, он приводил доводы за, и в конце концов, скрепя сердце, нашел, что право стрелять надо дать. Голосование дало подавляющее большинство за (в том числе и мой голос), только несколько человек высказалось решительно против. Во главе их стоял Теслер. Сейчас же после собрания он представил свое письменное особое мнение с протестом против вынесенного решения.
    На Романовке запахло порохом. Воскресло полностью настроение первых часов ее, когда все без исключения считали себя и всех обреченными. О мирном исходе нашего дела не могло уже быть речи. Для многих, однако, после двухнедельного сидения, было психологически трудно воскресить в себе прежний безоглядочный фатализм. Хуже всего было то, что наша комиссия потеряла единство и уравновешенность. Она слишком поддавалась впечатлению нового факта, чувствовалось, что задерживающие центры у нее парализованы, что «диктатуры», т.-е. единоличного, крепкого выдержанного руководительства уже нет. Было ясно, что раз разрешение на стрельбу потенциально дано, то выстрел грянет сам собой. Так и произошло на следующий день, 4-го марта, в 3 часа дня.
    Вечером накануне, т.-е. через несколько часов после общего собрания, новое обстоятельство вызвало взрыв волнения на Романовке. Стали захлопывать нам снаружи ставни. Это могло быть новой формой озорства или провокации, но могло быть и подготовительной мерой к штурму, мерой страшной, ибо за закрытыми ставнями, невидимо для нас, могли быть сооружены или придвинуты подмостки, и через окно могли ворваться бурным натиском озверелые солдаты. Но против нового яда было моментально придумано противоядие. Выбили нижние стекла в окне и длинной палкой, как рычагом, сбросили ставни с петель. То же сделали и в другом окне... Предупредили солдат, чтобы не смели этого делать, иначе будем стрелять. Те не зареклись, но просто отреклись: никто, мол, ставней не закрывал... Во всяком случае, средство найдено, и бояться новых попыток нечего. Но такова сила истерики, что именно от новой попытки закрыть ставни и разыгралась катастрофа... Всю ночь взбудораженные нервы не успокаивались. Теплов был на посту у окна с 12 до 2 часов ночи и слышал непрерывную возню, ломку и разрушение в нижнем этаже, видел, как за все это время стражники таскали внизу половницы из вороха бревен и досок, наваленных перед домом, и с грохотом бросали их под окнами у самой стены. Естественно являлось подозрение, что готовится лес для сооружения настилки в уровень с высотой первого этажа — на имеющихся там в выступах балок. С рассветом действительно увидели, становясь на подоконник, что у стены навалены толстые доски с белыми, заново прибитыми планками на концах.
    На завтра около 3 часов дня я находился в своем отделении. Вдруг слышу: какая-то беготня, какая-то возня на кухне и 2 коротких ружейных выстрела на близком расстоянии. Потом все наши бегут гурьбой в блиндажную, а Матлахов одним прыжком вскакивает с винтовкой в руке на помост, и занимает положенную ему на случай штурма позицию (потом уже я узнал, что была именно такая команда, что предполагали немедленный приступ). Несколько минут затишья, и вдруг — бешенная стрельба залпами и пачками. Мы бросаемся на землю. Все, кроме Матлахова. Он падает с помоста вниз головой. Подползаю к нему — он мертв: пуля ударила в висок и прошла навылет. Смерть моментальная. Стрельба продолжается. Мы лежим вповалку. Наш командир Бодневский не лежит, а сидит в центре комнаты, бодрый, возбужденный, в руках его огромная фляга, и он время-от-времени к ней прикладывается. Тщетно кричим мы ему, чтобы, он ложился, он не слушается, а, только по военному обычаю, назначает себе преемника на случай смерти. Называет Курнатовского, потом меня. Вползает Арон Залкинд. Оказывается, он отбывал в это время вахту на наружном посту, слышал стрельбу, не знал, в чем дело, пока ему не крикнули, чтоб спасался в блиндажную. Стрельба продолжается непрерывно в течение 5 минут, потом вдруг прекращается. Становится тихо, потом сообщают, что в том отделении ранен Хацкелевич. Спешу туда. Он ранен в бедро на вылет. Рана не опасная, если не будет загрязнена. Со всеми возможными предосторожностями перевязываем ее.
    А в это время на улице идет уже возбужденный разговор делегированного комиссией Теплова (совместно с Костюшко) с явившимся на стрельбу Чаплиным. Теплов рассказывает о появлении Чаплина следующее: «минут через 10 после обстрела нам послышался внизу, у парадного крыльца, стук в дверь. Через окно увидели, что у дверей стоит полицеймейстер и несколько солдат за воротами. Тут же подошел и губернатор. Они просили знаками их впустить. Выбили мы стекло и спросили: „одни ли вы?” Они сказали: „да”. Тогда меня и товарища Костюшко послали узнать, зачем пришел губернатор. Подойдя к наружной двери, мы спросили еще: „кто здесь?” полицеймейстер ответил: „здесь губернатор и желает говорить с политическими”. Чаплин сообщил, что мы выбили у него из строя двух солдат — один уже умер (Глушков), а другой смертельно ранен (Кириллов), что обстрел произошел в ответ на наши выстрелы. Он предложил нам сдаться, причем предупредил, что теперь мы подлежим суду и будем препровождены в тюрьму». Теплов рассказал ему в ответ про события последних дней, про непрерывную провокацию. От сдачи, конечно, отказались. И тут произошел как бы взаимный договор между Чаплиным и Романовкой. Чаплин заявил, что обстреливать нас он не хочет и не будет, ибо желает нас взять живыми, а Теплое поручился, что Романовцы стрелять первыми не будут, если их снова не вынудят к необходимой самообороне провокаторские и наступательные действия солдат.
    Масса народа сбежалась к дому Романова, как только началась стрельба, в том числе много политических, а когда к нашему флагу прицеплены были черные ленты в знак траура, из толпы послышались рыдания.
    Только теперь, когда мы немного успокоились после пережитого, мы узнали, при каких обстоятельствах произошли наши два выстрела, впрочем, лишь в самых общих чертах. Некоторые подробности, и опять-таки только некоторые, мы узнали значительно позднее, накануне суда, когда, по просьбе защитников, мы излагали им на общем собрании последовательный ход событий. Около 3 часов дня прибежали сказать, что солдаты закрывают на кухне ставни у окна, там был в это время только наш постовой. Несколько человек, в том числе Курнатовский, бросились туда. Курнатовский схватил свое заряженное ружье и по дороге спросил у кучки стоявших поблизости романовцев: «стрелять ли?» из кучки кто то ему крикнул: «стрелять.» Подбежали к окну, и один из наших просунул руку в отверстие около окна, чтобы сбросить ставню, но получил удар в руку брошенным камнем или чем-то другим. Крикнули солдатам: «будем стрелять!» Курнатовский приложился и выстрелил два раза. Стрелял он метко. В результате — два трупа...
                                  VII. В атмосфере комплота. — Дальнейшие обстрелы.
    Кровь была пролита с обеих сторон. И у них и у нас были жертвы. Если верить категорическому заявлению губернатора, новых обстрелов не должно быть, потому что, со своей стороны, мы не собирались больше стрелять без острой надобности. Матлахова мы перенесли торжественной процессией, с пением: «Вы жертвою пали»... в чулан, расположенный рядом с сенями. На якутском морозе тело могло лежать, не разлагаясь, до весны. Наступил следующий день, 5-го марта; картина вокруг Романовки изменилась еще вчера, сейчас же после стрельбы все часовые исчезли со своих прежних открытых постов и поставлены были в прикрытии. Осада превратилась в засаду. Непосредственная провокация прекратилась, но опасность осталась. Наоборот, теперь она казалась таинственнее, потому что таилась за щелями в заплотах и из-за углов. Поэтому блиндировочные работы продолжались без перерыва. Вдруг около 3 часов дня раздался громкий одиночный выстрел, и прежде, чем мы могли отдать себе отчет, что сие означает, начался новый, второй обстрел дома. Разумеется, все бросились под защиту блиндажей. Лежу в нашей блиндажной, на этот раз параллельно блиндажу, головой к стене, выходящей в переднюю. Мой сосед справа Курнатовский. Залпы следуют за залпами, пули влетают через окна и стены. Не слышно ни голоса человеческого, ни стона. Меня охватывает радость, что наша техника не выдает, кричу весело Курнатовскому на ухо, что сегодня, кажется, потерь у нас не будет. Вдруг, в каком-то порыве он хвавает меня за руку и крепко пожимает. Единственный порыв, который я видел за все время у этого мрачного человека. Прямо против меня окно и стена следующей нашей комнаты. Эта стена не блиндирована. Она выходит, на заборы Малобазарной улицы, где давно уже стоят солдаты и наблюдают за нами сквозь вынутые поперечные доски забора. Собственно говоря, почему не ожидается оттуда стрельбы? Сегодняшний ничем не вызванный обстрел, вопреки категорическому заявлению Чаплина, показывает, что нас окружает комплот. Следовательно, возможен и третий, и четвертый обстрел... Во что бы то ни стало нужно заблиндировать и эту стену, иначе нас всех оттуда перестреляют. Смотрю на Бодневского. Он по-прежнему сидит, не лежит, но нет в нем уже вчерашней возбужденности...
    Как только прекратилась стрельба, причем жертв у нас вовсе не оказалось, говорю Бодневскому, что необходимо заблиндировать стену, выходящую на Малобазарную. Он апатично машет рукой. У него период прострации. Я иду к Кудрину. Соглашается со мною, и Костюшко берется руководить работой. Бодневский назначает меня «старшим» над артелью. На следующий день, с рассветом, цепь товарищей располагается от стены, подлежащей блиндированию, через кухню, приставную лестницу, люк в потолке до глубин чердака. Мисюкевич с помощниками устанавливает деревянную загородку вдоль стены, Цукер, Гельман, Залкинд и другие работают на чердаке и ежесекундно подают ведра с. землей. Мы все остальные стоим в цепи передатчиков. Костюшко дает указание, куда ссыпать землю. Ведра снуют взад и вперед, как челнок, работа идет необыкновенно дружно. К обеду работа кончена... Мы в столовой, чтобы перекусить (питались тогда впервые кониной). Вдруг одиночный выстрел, и мне кричат, что ранен Медяник. Он стоял в той небольшой комнате, которая примыкала к столовой. Пуля прилетела со стороны караульного дома. Медяник ранен в бедро на вылет. Рана не опасная, но все-таки серьезная. Перевязываем. Как раз в эту минуту Теслер выходил из Романовки с «открытым письмом» к губернатору, где излагалась картина обстрелов 4-го и 5-го марта. Это было первое выступление Теслера в качестве уполномоченного Романовки. С того момента он уже не расстается с этой функцией в течение многих месяцев, чуть ли не целого года.
    Беседа Теслера с Чаплиным определенно выяснила наличность комплота. По словам Чаплина, ему докладывали, что политические начали стрелять первыми, а караул только отвечал на выстрелы. Итак, первый одиночный выстрел не являлся сигнальным для начала обстрела, а был изысканно предательским: приписывался нам для оправдания обстрела. Чаплин, по-видимому, начинал соображать, что подчиненные водят его за нос; может быть, в глубине души он и был доволен такой игрой, потому что она должна была приблизить желанную развязку, но все-таки он приказал, чтобы караул впредь не отвечал на нашу стрельбу, а действовал оружием только в случае, если мы выступим на улицу с оружием в руках.
    С 2 часов дня у окна, выходящего у нас на Малобазарную улицу, стала на часах Анна Розенталь. Вдруг, около 3 часов, видит она: из-за щели забора просовывается ствол винтовки, направляется прями в нее и раздается выстрел. Пуля, пробив все три стекла окна, просвистела около ее щеки и ударила в печку. И сразу за этим начался такой свирепый обстрел, какого мы еще не имели. Анна опустилась тут же на полу и растянулась вдоль (!!) только что сооруженного блиндажа. Тут же около печки застрял «Кузька». На чердаке остались Цукер, Гельман и еще 2-3 товарища. А мы все остальные залегли в своей старой блиндажной. Теперь пули сыпались градом с трех сторон и бились во все 4 наружные стены Романовки. Я с беспокойством слежу за нашим новым укреплением, не выдаст ли оно. Нет, не выдаст! Кричу Анне, как она себя чувствует в своем одиночестве. Она весело откликается: хорошо! Вдруг пронзительный крик. Это взвизгнул «Кузька». Его больно ударил в щеку осколок кафеля, отбитый пулей от печки. Стрельба продолжается неутомимо. Лежу и думаю: мы окружены комплотом, обстрелов предстоит нам еще не мало, обороняемся мы прекрасно, но нет ли еще какой-нибудь Ахиллесовой пяты. Вдруг вспоминаю, что под нами покинутое помещение якута Слепцова, где уже хозяйничал Кудельский. А что, если туда заберутся солдаты и начнут нас подстреливать снизу? Пройдут пули через наш пол? Конечно пройдут. Нет ли средства? Конечно, есть: можно покрыть наш пол толстым слоем земли с чердака, там ее еще много. Приходит в голову еще идея. Пока будут нас обстреливать снизу, не будет обстрела с улицы, иначе могут перестрелять своих же внизу. В таком случае можно будет нам всем спастись на блиндажи. Поместимся ли все на блиндажах? И сейчас же бежит возражение. А ведь возможен и одновременный обстрел и снизу и с улицы: нижний этаж ведь полуподвальный; солдаты могут в нем стрелять, лежа на земле, так что обстрел с улицы им не будет вредить. Картина: нас будут перестреливать снизу, а солдаты на улице будут кричать, что это мы стреляем, и будут нас обстреливать с боков. Есть ли спасение? Найдем! Смотрю на Бодневского: он уже не сидит, он лежит, как мы все, и на лице равнодушие и апатия. Он молчалив, вял и мрачен... Стрельба прекратилась. Он вдруг вскакивает и произносит: «Это черт знает, что такое! Надо сдаваться»!.. и бежит в ту половину. Вслед за ним туда же устремляется Теслер. «Сдаться?! Как это сдаться? Почему сдаться?» — проносится у меня в голове. Это какая-то для меня совершенно новая мысль, странная, не связанная с обстоятельствами. Что изменилось? где основание? Что нас обстреливают? Так мы ведь защищаемся, у нас нет жертв». В эту минуту меня спешно зовут в то отделение: ранен тяжело Костюшко. Бегу туда, нахожу его в состоянии, внушающем опасения: он нервничает, его тошнит. Осматриваю его, пуля попала в верхнюю часть бедра около ягодиц. Выходного отверстия нет. Ощущается сильная боль в области спины около позвоночника. Пуля могла на пути туда задеть важные органы: брюшину, почки и т. д. Таня Жмуркина преданно и с удивительным самообладанием ухаживает за ним. Накладываем повязку. К счастью, впоследствии в больнице выяснилось, что пуля ничего не задела, она прошла снаружи брюшной полости, над ребрами, как по шпалам, и застряла в спине, под кожей.
    Костюшко был ранен в том же месте, что два дня пред тем Хацкелевич. Ход раны показывает, что он лежал ногами к блиндажу и головой к периферии. Это, пожалуй, самый рациональный способ лежать. У нас за неимением места лежали вповалку, не разбирая как.
    А в это самое время в комиссии уже решалась судьба Романовки. Теслер был послан для переговоров. Из окна, пробив стекла, выкинули белый флаг. Теслер вышел на двор с белым платком и был препровожден к губернатору. Тому, оказывается, опять было доложено, что политические открыли пальбу, и караул только отвечал (явное нарушение его же вчерашнего запрещения отвечать на нашу стрельбу). Миссия Теслера заключалась в том, чтобы нам было предоставлено несколько спокойных часов для обсуждения создавшегося положения. Можно себе представить, как ликовал внутренне Чаплин. Конечно, он обещал на несколько часов полное спокойствие. Теслер вернулся, и комиссия созвала третье и последнее общее собрание на Романовке.
                                                                       VIII. Сдача.
     Часов около четырех открылось собрание. На этот раз оно происходило в большой комнате с аркой. Кто председательствовал, точно не помню, не то Теслер, не то Теплоев. Настроение было чрезвычайно угнетенное. Начались дебаты. Пошел ряд речей о том, что дольше оставаться на Романовке невозможно и бесцельно. Было приведено много самых разнообразных аргументов. Теплов, который сам высказался за сдачу, сконцентрировал впоследствии в своей книге все эти доводы. Однако, еще полнее они были собраны значительно раньше Ольгой Викер в статейке, помещенной в «Искре» осенью 1904 года, сейчас после ее побега и прибытия заграницу. Написанная под свежим впечатлением, всего через полгода после сдачи, она точно и ярко характеризует настроение сторонников сдачи.
    «Положение было безвыходное. Лежать под блиндажами, не имея возможности столковаться, так как лежали мы в пяти комнатах, лежать и только ждать пассивно своей очереди получить пулю — такое положение долго длиться не могло, У большинства из нас настроение было притупленное, пассивное: „будь что будет”, так приблизительно можно было выразить это настроение. Безвыходность чувствовалась, но о ней большинство не думало или не давало себе над этим задумываться. Но столковаться нужно было; выкинув белый флаг, потребовали у губернатора, чтобы он гарантировал 6 часов спокойных. И началось обсуждение. Собственно исход был решен уже в тот момент, когда только вслух произнесен был вопрос, что делать? Этот вопрос заставил выйти из пассивности, нужно было на него ответить. А ответ был только один: так дальше продолжать бессмысленно (так думало большинство, но довольно значительная часть товарищей считали возможным оставаться в прежнем положении). Умереть с оружием в руках, защищаясь — вот смысл наших баррикад, наших всех действий, наших приготовлений. Но умереть так лежа, пассивно принять пулю, пассивно смотреть, как рядом с тобой пуля пронзила товарища — против такого исхода возмущалось все чувство, вся логика. Нужен выход, но какой? Были разные предложения. Один предлагал всем покончить с собой, другой звал всех на улицу, не для борьбы: он понимал, что солдаты на расстоянии нас расстреляют, не подпустив даже близко к себе. Он предлагал лишь для того, чтобы сразу покончить. Но и то и другое нужно было во имя чего?
    Что угодно, только не во имя борьбы! Единственным выходом представляется сдача, только она давала возможность продолжаться борьбе. Уж не говоря о том, что в этом доме нам больше не для чего было оставаться, т. к. излишними оказались и баррикады и ружья, к сдаче обязывала нас и та положительная задача, которая стояла пред нами. Нам предстояло на суде изобличать провокацию, выразившуюся в первых выстрелах, обнаружить всю дезорганизованность администрации, где низшие власти действуют за спиной у высшей, давая волю своей кровожадности; нам предстояло оправдаться пред обществом, которое обвиняло нас в том, что мы, как варвары, стреляли в город, в мирных обывателей и стреляли бесцельно, бессмысленно для одного лишь того, чтобы испытать на себе лишний раз солдатский обстрел. Нам предстояла, наконец и еще одна, м. б., из всех задач, перед нами стоявших, самая важная: вскрыть перед всей страной, воспользовавшись судом, самую смрадную язву самодержавия — ссылку; ту ссылку, которая до Кутайсова убивала людей медленной смертью и которую этот ставленник Плеве превратил в арену массового скорого избиения. Вот почему и для чего мы сдались».
    Таковы, действительно, были соображения, которые высказывались товарищами в пользу сдачи. Истерическое предложение всем покончить с собой было сделано Вардоянцем, а призыв выйти на улицу исходил, кажется, от Лаговского или Добросмыслова. Главные возражения против сдачи пришлось высказать мне. Я говорил: никто никогда не поймет, почему уже наступил момент для сдачи и почему именно сегодня мы вынуждены сдаваться. Наша Романовка превращена нами в форт, на якутский масштаб это — своего рода крепостца. Всякая крепость, рано или поздно, — тем или иным путем, захватывается. Ее берут штурмом, ее заставляют сдаться бомбардировкой, или осадой, или инженерными работами. Но для всякой крепости есть момент, когда сдача законна и когда она незаконна [* Я не мог, к сожалению, иллюстрировать свою мысль Порт-Артуром и судом над Стесселем, потому что эти события произошли лишь к концу года.]. Почему именно должны мы сдаться сегодня? Потому ли, что у нас иссякла провизия или вода, и мы лежим обессиленные от голода и жажды? Ничего подобного! У нас огромные запасы провизии, их хватит на несколько недель [* В протоколе осмотра дома, сделанного следователем сейчас же после сдачи, значится, что в доме найдено 6 пудов соленой рыбы, 8 пудов мяса, 8 мешков — около 40 пудов — муки, не считая коровьих голов, потрохов, свежих карасей и т. п. Также в обильном количестве лед.]. Должны ли мы сдаться потому, что нас бомбардируют, а не идут нас штурмовать? Но почему мы вообразили себе, что нас непременно будут штурмовать, и почему именно это должно было быть для нас так желательно? Должны ли мы сдаться потому, что бомбардировка нанесла нам страшный урон, что у нас много убитых и раненых? Нет, у нас только 1 убитый и 3 раненых, — на 56 человек! Или, может быть, потому, что нас обстреливают предательски, жульнически? Но почему именно мы ожидали от наших врагов рыцарских поступков, и разве на предательские действия отвечают сдачей? Или, может быть, потому, что мы обречены на пассивность? Но ведь это неверно; мы все время проявляем величайшую активность в обороне, и только поэтому мы уцелели. И в дальнейшем нас ждет беспрерывная активность против новых ухищрений наших врагов. Мы держимся уже две с половиною недели, факт, неслыханный в летописях русской революции. Каждый новый выигранный нами день увеличивает славу Романовки. Зачем же мы будем омрачать ее героическое течение бесславным концом? Если нам суждено сдаться, то мы должны это сделать только тогда, когда действительно больше нельзя будет держаться. Тогда уцелевшие понесут на суд все те задачи разоблачения, о которых здесь указывалось и которые от нас ведь не уйдут. Сдаться же сегодня — никто никогда не поймет ее повелительной неизбежности!..»
    Так оно и было потом. Десятки раз приходилось «прнявшим» сдачу объяснять потом многословно мотивы сдачи, а вышеупомянутую статью Ольги Викер она поместила под заголовком: «Почему сдались романовцы?» и начала ее следующими характерными словами: «Во всей романовской эпопее наименее понятным для окружающих моментом является сдача, самый трагический эпизод романовского протеста». Это значит, что лишь только она приехала заграницу, ее сразу засыпали недоуменными вопросами об этом «наименее понятном моменте».
    Началось поименное голосование. Наум Каган заявил, что в комиссии он высказался за сдачу, теперь же, убежденный доводами противников, он голосует против. Всего голосовало против сдачи 22, за — 32, воздержалась одна (Песя Шрифтелик). Сдача была принята.
    У меня сохранилась в бумагах точная запись поданных голов, параллельно с распределением тех же голосов полугодием позже по вопросу об апелляции на приговор якутского окружного суда. Привожу этот список, так как он имеет несомненный психологический интерес.

    Меньшинство против сдачи было весьма значительное — 40%, однако, о неподчинении меньшинства большинству не могло быть и речи. Все авторитетные военные руководители Романовки — сам «диктатор» Кудрин, Бодневский, Теплов, высказались за сдачу. Костюшко, который, впрочем, совершенно не годился для водительства, лежал тяжело раненый. Меня поразило, что из трех раненых двое — Костюшко и Медяник, голосовали за продолжение сопротивления, равно как и Таня Жмуркина, жена Костюшки. Между тем, в случае дальнейшего пребывания на Романовке, положение раненых было бы несравнимо труднее, чем остальных, здоровых.
    Сдачу назначили на завтра утром. Теслер отправился к губернатору передать о состоявшемся решении и поговорить об условиях нашего перевода в тюрьму. Губернатор согласился на все условия. В эту ночь он, наверное, спал спокойно...
    А у нас всех в этот вечер было преотвратительное настроение. Теплов пишет: «В эту страшную ночь перед сдачей никто не смыкал глаз, все бродили убитые. Слезы отчаяния подступали к горлу, душила злоба при одной мысли о завтрашнем дне». Еще было отравлено настроение потому, что еще перед общим собранием стало известно, что Курнатовский решил покончить с собой, если будет постановлено сдаться. Как старый революционер Делеклюз не хотел пережить гибели Коммуны, так Курнатовский не желал пережить Романовки. Курнатовский, был, действительно отчасти похож на старого Делеклюза. С минуты на минуту ждали рокового выстрела, ждали с трепетом и с ужасом. Меня просили Анна, Лурье Гирш и др., в виду того, что он ко мне «хорошо относился», попытаться на него повлиять, чтобы он отказался от своего намерения.
    Эта была очень трудная миссия. Я улучил момент, зашел в комнату, где он сидел один, и осторожно с ним заговорил на тему о крепких и больных нервах, и что Романовка погибает из-за недостатка выдержки. Он угрюмо молчал. Потом с ним заговаривали Кудрин и Бодневский. В конце концов драма была избегнута по очень простой причине: ему не оставили револьвера. Всю ночь ломали оружие, чтобы оно не досталось врагу, это было вопросом чести. Исключение сделали только для браунингов; их не поломали, а запрятали на чердаке. Цукер замуровал их в печных трубах, и позднее наши якутские товарищи с воли добыли их, по данным им указаниям. Одним из них застрелился через полгода Бодневский. По отношению же к Курнатовскому, допустили святую ложь. Ему раньше обещали оставить для него револьвер, а потом с сожалением заявили, что по оплошности переломали все без остатка. Так или иначе, мы избежали нового глубокого потрясения. На чердаке же запрятали все документы, касавшиеся Романовки — все многочисленные исходящие, которые были отправлены губернатору, о которых мы упоминали и о которых мы не упоминали. Всю ночь, при бегающем свете огарков, подтягивались, собирали и уничтожали всякие записи и бумажки, которые могли бы дать указание относительно роли отдельных лиц. Ибо мы шли из нашей добровольной тюрьмы в настоящую, под следствие и под суд, который мог быть только военным судом, под суд, который захочет привычным жестом выделить десяток зачинщиков, чтобы надеть им на шею галстух...
    Наша военная комиссия доживала свои последние минуты. Завтра мы превращаемся в скопище подследственных арестантов, и представлять нас пред начальством будет тюремный «староста».
                                                        IX. Под следствием и судом.
    «Романовка», как вооруженный протест, закончилась 7-го марта, с нашим вступлением в тюрьму. Однако, она продолжала еще жить, как стройный спаянный организм, в течение полугодия, пока мы содержались в якутской тюрьме сперва под следствием, потом в ожидании суда и, наконец, под судебной процедурой.
    В хозяйственном отношении мы представляли по-прежнему потребительскую коммуну; с общей кассой, общим столом, общей прачечной, с избранным экономом, дежурным по кухне и т. д. Перед администрацией нас представлял Теслер, который был избран старостой в первый же день значительным большинством голосов, и который оказался вполне соответствующим этому посту. Для руководства нашим следственным делом была избрана «юридическая комиссия», куда вошли Теплов, Теслер и Никифоров, скоро препровожденный к нам из Усть-Майского. Была еще образована «литературная комиссия» для составления сводной книги о Романовке, куда вошли Теплов, Никифоров, Каган и я. Статья, написанная для этого сборника Тепловым, где характеризовался ссыльный режим в Восточной Сибири за последние годы, вошла потом, без изменения в изданную им книгу о Романовке. С первых же дней возникла идея издавать юмористический журнал. Инициаторами и редакторами были Бодневский и Наум Каган, художником при журнале — Израильсон. С необыкновенным жаром набросилась публика на книги и учение. Возникли кружки саморазвития и грамоты, читались лекции. Занимались политической экономией, историей, рабочим вопросом, изучали «Капитал» Маркса. Грузин обучали русской грамоте. Все это, против ожидания, продолжалось довольно долго, и многие сделали крупные успехи. Особенно выделялся своей эрудицией и умением передавать другим свои знания Лурье Гирш. Наконец, время от времени устраивались общие рефераты и собеседования. Бройдо Марк однажды угостил нас докладом в духе Теплова, т.-е. с сильным уклоном в сторону Махайского. Бодневский сделал нам после битвы на Ялу очень обстоятельный, искусный и интересный анализ этого сражения, и мы все были поражены, что из кратких, отрывистых телеграфных сообщений удалось ему составить стройную картину боя. Я однажды выступил с докладом о политических процессах.
    Для нас было отведено в Якутской тюрьме все подследственное отделение. Оно состояло из нескольких более крупных камер и двух или трех одиночек. Разместились мы в них по землячествам, по симпатиям и т. п. Одна камера заселилась, главным образом, одесситами («одесская»), другая — грузинами («кавказская»), третья — бундовцами («бундовская»). Одна камера, в которой засел Кудрин, получила скоро название «полицейской», вследствие установившейся там грубоватости и неприветливости по отношению к посетителям из других камер. Впоследствии нравы этой камеры были перенесены и в Александровскую тюрьму, когда нас туда перевезли, и одна из двух тамошних больших мужских камер тоже стала по названию и духу «полицейской». Была у нас еще в Якутске «экономическая» камера, где помещался наш эконом со своими продуктами, была «сборная» камера без особого характера, была женская для наших 7 дам, в отдельном флигеле. Я устроился в одной из одиночек вместе с Израильсоном. Для нашего художника была сооружена также «студия» в сарае, а для Мисюкевича столярная мастерская. Все это, конечно, позже, когда стало тепло. Израильсон с ожесточением рисовал и лепил целый день в своей студии. Были у нас два фотографа — один профессионал (Оржеровский), другой любитель — Теплов, Теплов со своим кодаком, которым он отлично владел, не пропускал ни одного подходящего сюжета. Высыпает ли публика, при крике «телеграмма» на двор, чтобы послушать новейшие вести с театра военных действий, бегут ли все встречать возвращенного из больницы Костюшко или Медяника, происходит ли какая-нибудь подвижная игра на дворе, уселась ли просто какая-либо группа уписывать картошку, — Теплов тут как тут со своим аппаратом, хлоп! и группа навеки зафиксирована, как бабочка на булавке. Неоднократно снимал нас всех Оржеровский общей группой. Наконец, задумали и осуществили сводный рисовально-чертежно-фотографический синтез всей Романовки. Израильсон нарисовал на большом картоне различные моменты из жизни нашего форта, Курнатовский с Кудриным изготовили план помещения Романовки с произведенными в нем фортификационными работами, Оржеровский сделал одиночные или парные или мелкогрупповые снимки со всех романовцев, все это разбросали по картону вместе с фотографией дома и снимком с убитого Матлахова — и каждый из нас получил по фотографическому снимку с этого синтеза. Фотография, вообще, у нас процветала. Наш юмористический журнал выдержал только два выхода, скончавшись на недостатке материала. Некоторые удачные остроты запомнились, напр., объявление: «Разводящий не у дел принимает по бракоразводным процессам» (Соколинский) или «Опытный фотограф снимает часы, цепочки, брелоки, кольца и пр.» (Оржеровский). Обе остроты принадлежали Бодневскому. Удачна была также виньетка на обложке, нарисованная Израильсоном. Были изображены рядом огромный, тучный Никифоров, на котором лопалась по всем швам сорочка Лурье Гирша, а рядом маленький, худенький Лурье Гирш, беспомощно барахтающийся в необъятной рубахе Никифорова. Это должно было символизировать романовскую коммуну. Впрочем, Никифоров пробыл в нашей коммуне не более одного дня. У него была своего рода мания подавать внезапные заявления и «выступать» из коллектива. На следующий же день по приезде, он заявил, что выступает из коммуны, так как кто-то из романовцев созорничал и заглянул без спроса в его чемодан, надеясь поживиться лакомым. Никакие уговоры не помогли. Лишь много позднее он вернулся обратно в коммуну.
    По отношению к следствию и суду у нас была принята единообразная система действий: отказ от дачи показаний на предварительном следствии и широко организованное разоблачение на суде. 15-го марта явился к нам в тюрьму следователь и был очень доволен, что его работа так упрощается. Он был бы совсем счастлив, если бы знал, что мы будем такой же тактики держаться на суде, но на этот счет он не получил никакого успокоительного заверения. Уже 25-го марта он закончил следствие и привез нам для ознакомления следственный материал. Здесь наша юридическая комиссия дала маху. Она расписалась от имени всех в ознакомлении с делом, поверив ему на слово, что он не отошлет дела в Иркутск, прежде чем не доставит нам переписанной копии со всего дела. Поступил же тот как раз наоборот: раньше дело отослал, а потом уже доставил нам копию. Когда же мы прочли вслух свидетельские показания, протокол за протоколом, то пришли в сильнейшее негодование. Десятки солдат, полицейских, казаков и даже обыватели утверждали в один голос, что в течение всех последних трех дней политические стреляли из Романовки залпами, а караул только отвечал на нашу пальбу. Среди нас не было ни одного юриста, хотя бы бывшего студиоза юридического факультета. Один только Никифоров, хотя и ветеринарный врач по специальности, имел значительные познания в уставе уголовного судопроизводства и в уголовном кодексе. Началась канитель с требованием у Иркутской судебной палаты производства доследования. Ничего из этого не вышло, если не считать удовлетворения нескольких частных наших требований.
    Мы были все убеждены, что нас ждет военный суд, т.-е. с десяток смертных приговоров. Сообщали даже из города список заранее обреченных. Позднее мы добыли копии телеграмм, посланных Кутайсову Плеве и Сухотиным (командующим военным округом) от 6-го марта, где предлагалось предать нас незамедлительно военному суду, причем Плеве не постеснялся многозначительно прибавить: «как то имело место в 1889 году по аналогичному делу». Совершенно неожиданно дело было повернуто в иную сторону — оно было передано Якутскому окружному суду. Были слухи, что об этом постарался Кутайсов. Говорили, что Романовская история и огромное возбуждение, вызванное ею во всей ссылке и многочисленные отклики ее, докатившиеся до заграницы, произвели на него потрясающее впечатление. Говорили, что он не на шутку струхнул и при всяком удобном и неудобном случае старался дать понять, что его знаменитые циркуляры были просто плохо «поняты» низшими их исполнителями. Позднее он неоднократно подчеркивал, что это он избавил романовцев от военного суда. Ссылка в это время переживала конвульсии. Романовская история вызвала сильнейшую встряску. Из всех колоний сыпались к начальству заявления протеста против режима и сочувствия к романовцам. В Среднеколымске тоже вспыхнуло «восстание», в результате которого приятель мой Михаил Бойков, а также Мендель Бас и Сидорович были арестованы и препровождены в Якутск для предания суду. Под Нохтуйском произошла кровавая драма в партии ссыльных, перевозимых в Якутск на паузке. Был убит конвойным политический Нафтоли Шац, в свою очередь бывший студент Минский убил конвойного офицера Сикорского, и скоро очутился у нас в тюрьме под следствием и судом. Открылась эпидемия самоубийств и душевных заболеваний. 15-го марта покончил с собой в Колымске Комай, которого я в прошлом году застал и оставил в Александровской тюрьме и который был потом отправлен в это гиблое во всех отношениях место. Скоро после этого заболел психически Анатолий Алексеенко, который приехал с нами в одной партии в Якутск. Он покушался на самоубийство и был помещен в больницу. В мае нанес себе ножом рану в сердце бывший студент Крылов, прибывший в Якутск всего двумя месяцами раньше. Привезенный с ним одновременно Куранов погиб 15-го июня от кровохаркания, когда он больной побрел со своего глухого поселения в город для лечения. Труп его нашли только через несколько недель. Приблизительно тогда же утопился в Лене бывший студент Раков. В июне покончил с собой выстрелом из револьвера Хавский, проживший в ссылке год. Вслед за тем — опять похороны: только что привезенный Хамврики заболел оспой и умер в больнице. Вся эта непрерывная цепь несчастных случаев производила тяжкое впечатление, и я привел этот мартиролог в заключительной части своей речи на суде. Как выразился на суде по поводу этих фактов А. С. Зарудный, ссылка из «особой формы медленной смертной казни» превратилась «в быструю смертную казнь».
    Параллельно с этим брожением в ссылке, грозившим все новыми инцидентами, шло непрерывное возрастание революционного брожения в стране, а на театре военных действий развертывалась цепь неизменных неудач. 31 марта погиб вице-адмирал Макаров, 18 апреля поражение на Ялу под Тюренченом. 13 мая поражение у Цзин-Чжоу и обложение Порт-Артура. 2-го июня поражение у Вафаньгоу... Отныне судьба романовцев, вплоть до момента их освобождения, будет неразрывно связана с вереницей разгромов на Востоке и с возрастающей волной приближающейся и надвинувшейся революции.
    Получить вместо военного суда гражданский, помимо того, что этим исключались казни, имело ту выгодную для нас сторону, что давало более широкие возможности для осуществления агитационных задач. Начался обмен телеграмм с Петербургом о приглашении защитников. В середине июля, накануне убийства Плеве, приехали в Якутск Александр Сергеевич Зарудный и Владимир Вильямович Бернштам, как раз тогда, когда нам было вручено по печатному экземпляру обвинительного акта. Приезд защитников внес в нашу среду значительное оживление. Они получили еще в Петербурге следственный материал и уже там поделили между собою роли. Бернштам должен был разоблачить на суде фактическую легенду о непрерывной пальбе из Романовки, и т. д., а Зарудный взял на себя опровергнуть юридическую легенду о применимости к нам статей 263 и 268 старого уголовного уложения, по которым полагалась бессрочная каторга.
    На первом же общем с ними собрании всех романовцев защитники потребовали откровенного и обстоятельного рассказа о развитии событий на Романовке. Излагал события Теслер. Когда дошло до выстрелов 4-го марта, причем этот момент пришлось выяснять уже коллективно, так как никто не знал толком, как разыгрался инцидент, Зарудный спросил, кто произвел оба выстрела. На этот вопрос мы отказались дать ответ: боялись, что защитники поговорят наедине с Курнатовским и предложат ему признаться на суде в этих выстрелах и тем снять с остальных обвинение в заведомом убийстве скопом. Так как мы бы на это ни в коем случае не согласились, то произошел бы неразрешимый психологический конфликт, который обратил бы в развалины все стройное и единое здание нашей защиты. Только два человека присоединились на собрании к требованию защитников. Одним из них был все тот же enfant terrible нашей Романовки Л. Никифоров. Мало того, сейчас за этим он произвел свой очередной «выход». Председатель собрания Теплов получил от него в тот же день заявление, что ввиду такого решения собрания он выходит из коммуны, отказывается от всех коллективных действий и обсуждений и вообще отделяется от товарищей. Одновременно с этим он уничтожает статью, которую он написал уже для предполагаемого сборника о Романовке. Прочитали и развели. руками — ничего другого не оставалось делать.
    Суд начался 30-го июля. Как раз в этот день город украсился флагами: родился наследник. Закончился суд 8-го августа. На скамье подсудимых сидело 59 человек, из них 55 романовцев, обвинявшиеся по вышеупомянутым двум статьям, а Никифоров, Виленкин, М. С. Зеликман и С. В. Померанц — по 266 статье, как соучастники. По ней полагались краткосрочные арестантские роты или заключение в тюрьму на несколько месяцев. Виленкин, Зеликман и Померанц попали на скамью подсудимых потому, что подали сейчас же за ликвидацией Романовки заявление губернатору о том, что они являются вашими сообщниками. От всяких объяснений на предварительном следствии они отказались. Основные цели, которые были нами поставлены для суда — освещение причин, вызвавших Романовку, опровержение версии обвинения о бессмысленной пальбе романовцев по городу и вместе с тем разоблачение дьявольского комплота против нас со стороны Кудельского, солдат и полицейских — все это было полностью достигнуто на суде посредством перекрестного допроса свидетелей, речей подсудимых и их «последних слов» и богатой фактами речи В. В. Бернштама. На этом базисе пытался А. С. Зарудный в чрезвычайно искусной речи ниспровергнуть юридическое здание о применимости к нам инкриминируемых статей. Ст. 263 гласила: «За явное против властей, правительством установленных, восстание с намерением или воспрепятствовать обнародованию высочайших указов, манифестов, законов, или других постановлений и объявлений правительства, или же не допустить исполнения указов, или принудить сии власти к чему-либо несогласному с их долгом, когда такое принуждение или противодействие будет произведено вооруженными чем-либо людьми и сопровождаемо с их стороны насилием и беспорядками, виновные приговариваются: к лишению всех прав состояния и к ссылке в каторжную работу на время от 15 до 20 лет». Ст. 268 гласила: «Если зачинщики или участники в преступном против властей, правительством установленных, восстаний, для достижения своей цели, учинят сами, или же по их распоряжению или возбуждению, будет учинено смертоубийство или зажигательство, то виновные в сем подвергаются: лишению всех прав состояния и ссылке в каторжные работы без срока». Наконец, ст. 266 говорит, что наказанию, определенному в ст. 263 подвергаются лишь главные виновные, когда преступление учинено без предварительного на то участвующих согласия или же зачинщики и подговорщики, когда на то было предварительное соглашение. Для участников же (не зачинщиков), сообщников и пособников, определены значительно более легкие наказания.
    Для прокурора дело было ясно, как день. Подсудимые, вооружившись, устроили явное восстание против установленных правительством властей и при этом учинили смертоубийство — все элементы для применения 263 и 268 статей налицо. Правда, имелось одно щекотливое обстоятельство. Каторге без срока подвергаются лишь главные виновники при отсутствии предварительного согласия, или зачинщики при наличии такового. Но тут было невозможно выделить этих главных виновников или зачинщиков. Приходилось трактовать всех подсудимых, как „участников", т.-е. применить к ним 266 статью, — именно на эту точку зрения стал один из судей Л. А. Соколов, представивший потом «особое мнение», — или же признать всех 55 подсудимых «зачинщиками», что представляло полную логическую и юридическую нелепость, потому что понятие зачинщика предполагает участников и пособников, как понятие король предполагает наличие подданных. Прокурор и двое остальных судей, равно впоследствии Иркутская судебная палата, вышли из затруднения тем, что значительно смягчили наказание, определенное 268 статьей; смягчили настолько, насколько только имели право: они понизили его на две степени и дали его по последней степени в наименьшем размере. Каторга без срока это первая степень; 2-ая степень — это каторга на срок от 15 до 20 лет; 3-ья — от 12 до 15 лет. Они дали всем нам по 12 лет каторги. При этом прокурор и двое якутских судей мотивировали такое максимальное смягчение приговора не тем, что они барахтаются в юридической путанице, из коей не могут выпутаться, а «крайним легкомыслием подсудимых»...
    Зарудный доказывал в своей речи, что о применении к нам упомянутых двух статей не должно быть речи. Подсудимые не устроили никакого восстания, в худшем случае это частное сопротивление властям, предусмотренное 270 статьей, в лучшем случае — это неисполнение требований губернатора разойтись, караемое статьей 38 Устава о наказаниях, налагаемых мировыми судьями. Это не восстание, потому что восстание — это сопротивление особой, большой важности, затрагивающее основные общие условия всего государства или целого края. Кроме того, предполагается, что распоряжения властей, которым было оказано сопротивление, были законны, а в действительности они были незаконны, что Зарудный доказал подробным анализом тех пяти требований, которые были выставлены романовцами 18 февраля в их обращении к губернатору. Затем не было налицо действительного реального сопротивления, потому что все баррикады и блиндажи были только приготовлением к сопротивлению или восстанию, которое не может считаться наказуемым. Было убийство 2 солдат, произведенное двумя выстрелами. Но ст. 268 говорит о смертоубийстве «для достижения своей цели», а как раз это убийство и не могло входить в цели подсудимых. Один из подсудимых сделал эти 2 выстрела, защищая свою жизнь, свою личность, свое человеческое достоинство. Это есть убийство в состоянии необходимой обороны или, в худшем случае, превышение необходимой обороны, предусмотренное ст. 101 и 1467. Такова была стройная юридическая концепция А. С. Зарудного.
    Автор этих выстрелов, Курнатовский, переживал во время всего процесса сильную внутреннюю драму, а мы переживали в связи с ним ряд волнений. Он одному из нас заявил, что если суд захочет приписать кому-нибудь другому эти выстрелы (в обвинительном акте говорилось, что городовой Хлебников видел чрез амбразуру окна лицо стрелявшего, и что это был Марк Бройдо), то он заявит на суде, что это он, Курнатовский, виновник выстрелов. Поэтому мы следили за ним все время с большим беспокойством. А он, как нарочно, сел, из-за своей тугоухости, в первом ряду, чтобы лучше слышать. Во все время судебного процесса он не проронил ни звука, но от «последнего слова» не отказался и в этот момент наше волнение достигло апогея. Глухим замогильным голосом он начал: «Во имя той правды, к которой так легкомысленно относится господин прокурор... (тут председатель сердито его остановил)... я заявляю, что выстрелов было только два, что убийство солдат, в которых мы видим тех же рабочих в мундире, не могло входить в задачи нашего протеста и не находится в связи с достижением его целей... Здесь председатель, почему-то все время ерзавший и ежеминутно его останавливавший, окончательно лишил его слова, и Курнатовский опустился на место.
    В результате упомянутый выше вдумчивый судья Соколов, подавший «особое мнение», встретившись уже после суда с нашими защитниками, сказал им безапелляционно: «выстрелы 4-го марта сделаны Курнатовским».
    Итак, после 10-дневного судоговорения, мы 55 романовцев получили по 12 лет каторги, Л. Никифоров — 1 год арестантских работ, а Виленкин, Зеликман и Померанц были оправданы.
                        X. Апелляционные дрязги. — Переезд в Александровскую тюрьму.—
                                               Самоубийство В. Бодневского. — Побеги.
    8-го августа был нам объявлен приговор, 11-го был опубликован манифест по случаю рождения наследника, каковой манифест, из всех нас, имел реальное значение только для Никифорова, так как сокращал срок его отсидки до 8 месяцев, 21-го был нам прочитан приговор в окончательной форме, 23 го августа нас посадили на суда и отправили вверх по Лене обратно к Иркутску. Этот промежуток я использовал, чтобы приготовить для печати весь судебный материал. Зарудный и Бернштам, несмотря на усталость и психологическую трудность восстанавливать в письменной форме свои речи, вручили мне полный и точный текст своих речей. Речи подсудимых имелись у большинства в записанном виде. К ним мы присоединили обвинительный акт, мотивированный приговор, особое мнение Соколова и другие материалы. Камермахер, Ройтенштерн, Зорахович, Анна Розенталь и др. усердно помогали мне в переписывании всех этих документов мелким почерком на почтовых листках бумаги. Все это было послано в двух экземплярах в «Искру» и в заграничный комитет Бунда. Последний использовал их полностью. С поразительной быстротой было выпущено 5 выпусков «Материалов к Якутскому процессу». Благодаря этому дело получило широкую огласку, и когда в начале апреля 1905 года оно разбиралось вторично в Иркутской палате, то можно было по некоторым признакам установить, что и в руках судей побывали эти печатные выпуски.
    Дебаты об обжаловании приговора шли у нас в это время полным ходом. Мы имели право апелляции в Иркутскую палату, а потом еще право подачи кассационного отзыва в сенат. Вопрос был поставлен нашими защитниками. Ежедневно происходили общие собрания в их присутствии, где шли горячие прения. Романовцы раскололись. Большинство соглашалось на апелляцию, меньшинство отказалось. Мотивы контрапеллянтов, как формулировал их в своей книге Теплов, сводились к трем пунктам: 1) голос непосредственного чувства негодования и «презрения» к тому, что называется в России «правосудием», особенно в отношении к революционерам; 2) укоренившийся из практики уголовных дел взгляд на то, что подача апелляции равносильна исканию и ожиданию от суда «милости», желанию «смягчить свою участь», и 3) мнение некоторых товарищей, особенно страстных противников апелляции, что обращение к высшей судебной инстанции, как и вообще к официальным учреждениям, недопустимо, несовместимо с достоинством революционеров. Само собою разумеется, эти соображения вызывали против себя кучу возражений. После тысяч политических судебных процессов, прошедших после того на Руси, этот спор представляется теперь архаическим и неинтересным. Однажды Зарудному удалось затащить на одно из таких собраний Никифорова, чьим мнением он весьма дорожил, так как по общему мнению он был «самым лучшим юристом среди ветеринарных врачей». Он желал узнать его мнение о том, следует ли нам подать апелляцию. Никифоров ответил: «психологически вполне понятно, что люди со стороны, товарищи с воли, настаивают на апелляции, что он сам на их месте, советовал бы, вероятно, апеллировать, но я сам против апелляции: нелепым приговором своим правительство поставило себя в очень затруднительное положение, и нет надобности облегчать ему выход из этого положения». Зарудный был разочарован. Он указал ему, что правительство может очень легко выйти из своего «затруднительного положения», посредством акта «высочайшей милости», и, обращаясь к нам сказал: «вот человек, который с его точки зрения, должен был бы первый подать апелляцию». На это Никифоров ответил: «Да, я, Александр Сергеевич, принципиально не против апелляции, но я боюсь, как бы при новом разбирательстве не вышло осложнений с лицом, стрелявшим 4-го марта». Это обстоятельство действительно останавливало многих, но так как Курнатовский отказался от апелляции, то всякие опасения об осложнениях исчезли. Большинство романовцев не было сторонниками революционной фразы. Новый процесс, который будет происходить вместо далекого и глухого Якутска в большом городе Иркутске в более позднее, быть может, более революционное время, открывает новые агитационные возможности, и сверх того, — время было настолько горячее и интересное, что не было никаких оснований спешить замуровать себя в каторжной тюрьме. Это было время, когда в Манчжурии ряд поражений закончился новым разгромом при Ляояне, когда после убийства Плеве был назначен министром внутренних дел князь Святополк-Мирский, провозгласивший эру «доверия к обществу» и «весны», когда социалистическими партиями была поставлена в порядок дня настоящая всамделишная революция. Из 55 романовцев отказались подписать апелляционный отзыв 17, подписало 38, но из них четверо сняли месяца через 1½ свои подписи, вследствие страстной агитации, поднятой кое-кем из контр-апеллянтов.
    23-го августа выехали мы из Якутска на юг. Были мы в пути ровно месяц. Нам были устроены горячие проводы, превратившиеся в настоящую манифестацию, с пением революционных песен и с революционными возгласами. На пристани, верстах в 7 от города, нас ждал пароход «Граф Игнатьев», который должен был повести на буксире крытую баржу и менее комфортабельную «кулигу». Наша компания увеличилась несколькими вольноследующими женами: — Оржеровского с ребенком, Ржонцы, Доброжгенидзе. Бройдо сопровождала целая семья из жены Евы Львовны и двух девочек. Костюшко и Жмуркина официально повенчались. На «Графе Игнатьеве» ехал только Никифоров, который затем на всех этапах устраивался отдельно. Бодневский с неразлучным «Кузькой» Рабиновичем и, кажется еще кое с кем поместились на крыше баржи над нашими головами, и жили там целую неделю под открытым небом жизнью богемы или забулдыг. Бодневский находился все время пути в состоянии какого-то угара. Он много пил. Он переживал какую-то глубокую внутреннюю драму. В Усть-Куте, где мы расстались с пароходом и пересели на лодки, нас нагнали защитники и прочитали нам текст апелляционного отзыва. Одна фраза в обширном документе, гласившая что выстрелы 4-го марта были сделаны «без предварительного соглашения и ведома остальных подсудимых» явилась источником неисчерпаемой агитации для некоторых горячих контр апеллянтов, под влиянием которой и сняли свои подписи Гельман, Гинзбург, Лурье Гирш и Фрид. Эту фразу мы заставили после изменить в том смысле, что выстрелы произведены неожиданно для подавляющего большинства романовцев.
    Когда мы распростились с Леной и стали подвигаться на подводах сухопутным трактом, все ближе и ближе к Иркутску и Сибирской железной дороге, у многих зародились мысли о побеге. Уже в Жигалове попытался бежать Бодневский, но конвойные следили за ним по пятам, и попытка не удалась. На одном из станков задумала уйти Екатерина Ройзман; Кудрин, имевший здесь связи, достал ей проводника, к вечеру, однако, она вернулась обратно; проводник раздумал.
    21-го сентября приехали мы на ночевку в село Хаюта и, по обыкновению, разместились по избам. Вдруг, часов в 5 вечера, меня спешно зовут — Бодневский застрелился. Бегу к его хате. Лежит во дворике, пять шагов от дома, около него выпавший браунинг, на груди рана. Лежит навзничь бездыханный. Сбежались романовцы, стоят угрюмо, молчаливо.
    Утром его вскрывал вызванный полицейский врач. Пуля прошла два пальца выше верхушки сердца. Лицо было спокойно прекрасно, тело поразительно правильного сложения. Тут же в селе опустили его в могилу. «Грустное и своеобразное зрелище представляли эти похороны, — писал Теплов в своей книге, — под конвоем 50 солдат шли 55 осужденных на каторгу политических ссыльных и с пением революционных гимнов несли гроб безвременно погибшего товарища, «который предпочел смерть жизни в неволе», как гласила надпись на красных лентах громадного венка из веток сибирской ели... Мы уезжали в Александровскую центральную тюрьму с тягостными думами и мрачными предчувствиями»...
    Последняя остановка была 22-го сентября в Урике. Отсюда на юг до Иркутска всего 20 верст. Наш же путь лежал дальше на запад к селу Александровскому, до которого оставалось 50 верст. Наш конвойный офицер очень добродушный и податливый, радовался уже, что завтра сдаст благополучно всю партию, без единого побега, не считая застрелившегося Бодневского. Однако, утром пришлось ему испытать сильное огорчение. При перекличке не оказалось Марка Бройдо, Ольги Викер и Наума Кагана. За женщинами вообще следили слабее, поэтому Ольге Викер удалось выбраться из хаты, подговорить местного крестьянина отвезти ее в Иркутск, куда она благополучно добралась и откуда она также благополучно доехала до Самары. Легко было также отлучиться из своей ночевки Марку Бройдо, обретенному многочисленным семейством и стоявшему, потому, в глазах его конвойных, вне подозрения. Он двинулся в город пешком, но по оплошности взял направление на Александровское. Заметив свою ошибку, провел целый день в лесу, потом вернулся и только на второй день добрался до Иркутска. Наум Каган использовал момент, когда оба его конвойных заснули, тихонько прокрался мимо них около 11 часов ночи, с трудом разыскал дорогу на Иркутск, шел всю ночь, прячась куда попало, когда на дороге слышался шум шагов или скрип колес и в 7 часов утра добрался до города. Здесь он скрывался дней десять, приехал в Самару и оттуда в Вильну. Через границу перевез его оттуда самолично Валлах (Литвинов).
    Итак, из 55 романовцев добрались до Александровской тюрьмы только 51. После очень строгого обыска нас поместили в старом пересыльном бараке, который был теперь отгорожен свеже сооруженным высоким забором от всего остального тюремного пространства. Кругом барака узенький дворик. На высоких палях две специально устроенные свежие вышки, где днем и ночью дежурят часовые, кроме того надзиратели на дворе и часовые снаружи. Барак состоял из 3 камер. Одна с отдельным ходом была для наших дам. Там был простор, и они устроились там с удобствами; каждая соорудила для себя палатку из пристынь и одеял и имела свой уголок. Зато мужчины были набиты, как сельди в бочке, в двух камерах, разделенных сенями. Койки стояли вплотную одна около другой в два ряда, с узеньким проходом. Я помню, как в первое же утро, проснулся на рассвете Моисей Лурье, поднялся во весь свой длинный рост на своей койке и буркнул: «Черт возьми, плюнуть некуда!» В результате, 12 человек подали заявление о переводе в Александровский централ, большое здание, недалеко от пересыльной, где имелись одиночки. Просьба их была уважена, и в ноябре пришло распоряжение об их переводе. В тот момент это оказалось для многих из них очень неприятным сюрпризом, так как они помещались в той камере (полицейской), которая затеяла сепаратно и тайно от остальных камер подкоп. Но отказываться уже нельзя было, чтобы не возбудить у начальства подозрений. В централ перешли и Кудрин, Натовский, Курнатовский, Теплов, Цукер, Лейкин, Лурье Моисей, Ржонца, Вардоянц, Добросмыслов, Израильсон, Мисюкевич. Приблизительно в это же время перевелись в Иркутскую тюрьму Теслер, Никифоров и значительно позднее Медяник. Старостой, вместо Теслера, был избран Перазич. Кроме того, несколько человек поочередно уходило в больницу. Таким образом, стало просторнее. Я примостился в дальнем углу нашей камеры, соорудил себе между койкой и стеной столик из своих «якутских ящиков» (заменяющих чемоданы), и был в состоянии беспрепятственно читать и работать, каков бы ни был шум, и гомон в камере, я задумал тогда работу на тему: «Как происходили революции в Западной Европе», первый выпуск которой уже через полгода вышел в Женеве, в издании заграничного комитета Бунда, под псевдонимом «П. Анман», а второй — в октябре 1905 года, накануне октябрьской забастовки. Работа меня занимала, и я не тяготился тюрьмой. В это самое время Арон Гинзбург работал над переводом на русский язык книги Эритье о французской революции 1848 года. Перевод был впоследствии напечатан в издании Глаголева. Из остальных, кто учился или учил, а кто и бездельничал. Когда в 6 часов вечера производилась вечерняя «поверка» и запирались наружные двери нашего барака, так что прекращалась связь с двориком и с женской камерой, начиналось наше вечернее времяпрепровождение. Одни читали, другие писали письма, третьи играли в шашки или шахматы (игра в винт развилась у нас уже позднее, перенесенная из полицейских камер и централа); собирались группами и обсуждали последние газетные сообщения. Усаживались у топящейся печки и жарили в ней «рябчики», т.-е. ломти черного хлеба на сале. Часто начинали петь хором. Особенным успехом пользовалась «Песня кузнеца», причем ударяли чем попало по столу, подражая ударам по наковальне:
                                        Когда стою у наковальни и ра-бо-таю,
                                            Тогда — тогда — бываю весел, господа,
                                        Когда малютка у окна мне улыбается, —
                                            Тогда, при звуке молотка, припеваю я...
    Но больше всего лавров пожинал у нас Сема Зарахович, когда начинал, на мотив «Камаринского», петь развеселую, залихватскую песню, вывезенную им из Ярославского района, где он работал последние месяцы перед арестом:
                                                   Состою на фабрике я,
                                                   А зовут меня Ильюшей, господа,
                                                   Вот как в прошло воскресение
                                                   Вздумал строить новоселие,
                                                   Купил в кабаке я водочки,
                                                   Рядом в лавке две селедочки,
                                                   Десять фунтов хлебца белого,
                                                   Хоть немного подгорелого,
                                                   Три десятка скверно-сольных огурцов,
                                                   Расшибусь, а угощу, уж я таков!
                                                   Позвал дядьку Тимофея,
                                                   Пребольшого дуралея,
                                                   Калистрата да Ивана,
                                                   Два большущие болвана,
                                                   Да и тетушку Аринушку,
                                                   Премилую Акулинушку,
                                                       Как пришли все гости дорогие,
                                                       Все веселые такие,
                                                       Как пришла мадам гармония,
                                                       И пошла тут антимония,
                                                       Кто танцует, пляшет русскую,
                                                       Кто целуется с косушкою.
                                                   Премилая Акулинушка
                                                   Пробирать стала Аринушку,
                                                   Что мол мужа соблазнила,
                                                   Да к себе приворожила.
                                                   Не стерпела тут Аринущка,
                                                   За такое посрамление
                                                   На всеобщее воззрение,
                                                   В волостное управление.
                                                       И пошла тут потасовка ой, ой, ой!
                                                       И на шум прибежал городовой,
                                                       И за всю нашу амбицию,
                                                       Потащили нас в полицию,
                                                       Посадили нас в холодную,
                                                       В комнату общенародную;
                                                       И за все мои старания,
                                                       Синяки в воспоминание,
                                                       Голова болит с похмелия...
                                                   Вот как строил новоселие!!...
    Часть публики пускалась в пляс...
    А в это самое время вторая мужская камера, отделенная от нас только сенцами и не запиравшимися дверями, но также мало посещаемая нами, как острова «Уединения», продолжала скрытно работать над подкопом. Руководил работами из централа и давал технические советы Кудрин. Побег совершился 16 го января вечером. Ушла вся полицейская камера в составе: Давида Викера, Джохадзе, Камермахера, Оржеровского, Погосова, Рабиновича, Рудавского, Соколинского, Трифонова, Журавеля, Виноградова, Фрида. Из нашей камеры ушли их тайные соучастники — староста Перазич, эконом Хацкелевич и Гельфанд, перешедший, впрочем, за несколько недель перед тем в их камеру. Для остальных, кроме меня, знавшего о подкопе с первых же дней, и еще 2-3 человек, вся эта история оказалась полным сюрпризом. Сохранить тайну удалось потому, что «полицейские» никого из «посторонних» к себе не впускали, что наши объяснили «полицейским» духом этой камеры.
    Результаты побега не соответствовали потраченным на него нечеловеческим усилиям. В первую же ночь были задержаны в селе шестеро беглецов: Журавель, Трифонов, Камермахер, Рудавский, Викер и Виноградов. Они ехали в двусанях. В самом селе остановил их ночной дозор и потребовал паспорта на лошадей, так как в селе свирепствуют конокрады. Паспортов не оказалось. Спросили что везут. Ответил возница: «картошку». Пощупали под барнаулкой — оказались спрятанные люди. Их всех и повели до разбора в холодную. Остальные пока благополучно проехали. Потом задержали еще четырех, но об этом позже. Утром пришли по обыкновению на поверку, глядь, вся камера — пуста. Бросились к нам — все на своем месте, кроме троих. Прибежал ни жив, ни мертв начальник, Попрядухин. Вдруг услыхал, что в селе кого-то ночью задержали. Помчался туда и узнал шестерых «голубчиков». Новым старостой выбрали Костюшко, а экономом — Гельмана.
    Сейчас же после побега я начал вести дневник. Первая запись в нем помечена: «Среда, 19 января», последняя, помеченная «Пятница, 28 октября, 8 часов утра, набросана наскоро карандашей в момент получения известия о нашем освобождении. Дневник представляет толстую, мелко исписанную тетрадь. В нем много места, около девяти десятых, отведено впечатлениям от внешних газетных известий с театра военных действий и с фронта революции, различным тюремным историям и личным переживаниям. В дальнейшем буду держаться дневника, извлекая из него, ради экономии места, только то, что имеет прямое отношение к романовцам, не считаясь с тем, что внешний фон почти полностью исчезает от этого изложения.
                            XI. Из дневника. — Последние месяцы в Александровской тюрьме.
    Среда 19 января 1905 года. Сегодня утром случилось событие, окончательно побудившее меня взяться за ведение дневника, о чем я уже довольно давно помышлял. Часов в 9½ утра Костюшко и другие товарищи занесли к нам в камеру целую кипу книг и тетрадок, которые они подобрали на дворе, из имущества «полиции». Оказалось, там раскрывали пол, и потому всю мебель и все вещи вынесли на двор. Я сейчас же набросился на рукописи и тетради — и среди них я нашел несколько почти не начатых толстых тетрадей. Видать, что им было не до письма. Таким образом у меня сразу и оказался в руках предмет производства и исчезли препятствия психологического свойства. Раньше из-за подкопной эпопеи я решительно не мог бы вести дневника.
    Все утро до обеда публика наша, словно тряпичники, щупали и обирали оставленное «полицейское» барахло. Таскали, что кому нравилось. Но ценного имущества, кажись, не оказалось.
    После полудня начальник с помощником, старшим надзирателем и двумя уголовными явились к нам в камеру вскрывать несколько досок с полу, чтобы убедиться, в каком состоянии находится подпольное пространство. Приподняли доски в четырех местах. Повсюду до самого верху полно свежей землей и обломками кирпичей и камней. То же оказалось на женской половине, где приподняли одну из продольных длинных досок. В свободном пространстве расстояние от земли до балок с пол-аршина, так что можно было свободно пролезать. На кухне приподняли узкую дощечку около плиты — под ней оказался нижний пол. Больше не вскрывали. В полицейской камере на половину уже удален пол. Яма у умывальника зияет. О наших пойманниках не узнали ничего нового.
    Вечером читал стихотворения В. Бодневского. Я нашел их среди бумаг, извлеченных утром из «полиции». Переписаны они аккуратно в толстой тетради, с красивой виньеткой, изображающей смерть, бредущую на ходулях по раскрытым страницам. Муза у него не сильная, нет ни яркости, ни образности, веет тоской и страданием. Стихи разделены на 4 отдела: первый — общая лирика, второй — сатирический, третий посвящен невесте и возлюбленной (Ане), четвертый — эпиграммы и басни. Выписываю то, что наиболее характерно для личности покойного.
                                                              1.
                                  Не под силу тоска, ноет грудь и болит,
                                  Мозг устал от докучливой муки,
                                  Ничего впереди, хоть туда не гляди...
                                  Опускаются сильные руки!
                                      А когда-то я был полон веры и сил,
                                      Ждал от жизни и счастья и доли,
                                      Посмеялась судьба — ничего не дала.
                                      Не дала даже права и воли...
                                  Но за волю свою, за нее лишь одну
                                  Я поспорю с постылой судьбою:
                                  Не дает — сам возьму! Не страшась ничего,
                                  Отниму свою волю я с бою.
                                      Не боюсь я труда, мне смешна нищета,
                                      Для борьбы б моей силы хватило,
                                      Но один я, один, бесконечно один,
                                      Не снесу я тоски! и могила
                                  Уж близка — чую я! Скоро песня моя
                                  Будет спета унылым аккордом...
                                  Что ж? Коль так — горя нет:
                                  Все ж умру я с сознанием гордым,
                                      Что и жизнь я отдам за святой идеал,
                                      За свободу, за вольную — волю,
                                      И врагам ликовать, о победе мечтать
                                      Никогда уже я не позволю!..
                                          Мозгон (Забайк.) 22 ноября 1902 г.
                                                                  2.
                                  Спета песня моя! Лишь тюрьма впереди...
                                  Прощай воля и радость свободы!
                                  Успокойся же сердце в усталой груди
                                  И замолкни на долгие годы...
                                      А потом мы с тобой снова вызовем в бой,
                                      Как и встарь, ложь и пошлость и тьму,
                                      Лишь вапас бы хватил и терпенья, и сил
                                      Одолеть нам с тобою тюрьму.
                                                                  3.
                                              Товарищу по тюрьме.
                                  Да, я вам чужд!.. Меж нами бездна,
                                  И нам друг друга не понять...
                                  Зачем же станем бесполезно
                                  Мы споры начинать опять?
                                  Зачем? Пусть правы вы... пусть дики
                                  Мои слова, мой цикл идей...
                                  Пусть недоступен мне великий
                                  Ваш идеал; и меж людей,
                                  Подобных вам, пусть я ничтожен...
                                  Пусть так!.. Я был неосторожен
                                  Вам душу всю свою раскрыл
                                  И тягость дум, и сердца пыл...
                                  Все, все я вам на суд принес...
                                  Вы осудили!.. Я без слез,
                                  Без жалоб принял приговор;
                                  Но и довольно! С этих пор
                                  Мы чужды... Или стану снова
                                  Я сердце бередить больное...
                                  Довольно!..
                                                              4.
                                      От доктринеров, «идей», «теорий»
                                      От рефератов и цитат
                                      Меня влечет туда, где горе
                                      И злоба вечные царят...
                                  Где нет ни «партий», ни «программы»,
                                  Где нет «светильников ума»,
                                  Где как на дне глубокой ямы,
                                  Покрыты все и грязь и тьма.
                                      Там хорошо! Туда скорее!
                                      Там есть борьба и для «программ»,
                                      Там жить без Маркса я сумею,
                                      Там жизнь не даром я отдам.
                                                            5.
                                                  «Горемыка».
                       (Плотник, повесившийся в с. Мозгон, Забайк. обл.
                                 зимой 1902 г., заключительные строки).
                                  .................................................................
                                  Запил с тоски ты в своем одиночестве,
                                  Думал кручину залить...
                                  Не помогало... Все больше да больше
                                  Начал бедняга ты пить...
                                  Пропился до гола, выгнали с должности
                                  Ждала беда да нужда.
                                      Эх, брат, знакомая песня, знакомая,
                                      Всем нам она не чужда!
                                      Что ж. Успокоился ты, горемыка,
                                      Спи непробудным же сном!.
                                      Сгублен ты общим врагом нашим русским,
                                      Сгублен тоской и вином.
                                          (Мозгон).
                                                             6.
                                  Порой решаешь в мысли стройной
                                  Вопрос о смерти и рука
                                  Тверда, уверенна, спокойна
                                  Уже касается курка...
                                  Еще секунда — и награду
                                  За горе, муки, за тоску
                                  Получишь ты... найдешь отраду
                                  В покое вечном... Но к виску
                                  Чуть сталь холодная коснется
                                  И мозг, как льдом, вдруг охладит,
                                  Душа как будто встрепенется,
                                  И ряд испытанных обид
                                  Встают так ярко пред тобою...
                                  И шепчет кто-то: «ты без бою
                                  Сдаешься жизни!.. Жалок ты!
                                  Надежды, светлые мечты,
                                  Что ты таил в себе когда-то;
                                  Все то, чему ты верил свято —
                                  Неужели то были лишь слова?!
                                  Ты хочешь спрятаться в могиле,
                                  Где ж хвастовство твое и сила?».
                                  ........................................................
                                  Рука дрожит и голова
                                  На грудь склоняется угрюмо...
                                  Револьвер брошен... снова думы
                                  Одна другой темней, как тучи,
                                  Мой мозг мутя. ..............................
                                  ..........................................................
                                  ..........................................................
                                  ..........................................................
                                          Якутская тюрьма, 16-го марта 1904 г.
    Пятница 21 января. Вчера с утра настилали в полицейской камере новый пол, причем снова пожаловала комиссия из начальника, помощника тюремного инспектора, товарища прокурора и полицейских. Сегодня весь день работали там плотники. Вечером сегодня, незадолго до поверки, опять целое скопище начальственных лиц, включительно со следователем, а часов в 8 они пожаловали в нашу камеру. Оказывается, следователь еще не пришел к решению, привлекать ли и нас к делу в качестве обвиняемых в укрывательстве. Несомненно, кто-то из нас передвинул койку и прикрыл отверстие доскою (это сделал Костолянец). Под конец товарищ прокурора задал нам с добродушнейшим видом вопрос, почему мы все не ушли. Это его страшно интригует, просто, как человека. Мы искренно хохотали, а он несколько разочарованный спрашивал несколько раз: «Неужели не скажете, неужели это секрет»? По-видимому, он не может подобрать никакого объяснения. По их словам, пойманников, которые содержатся пока в мастерской, завтра переведут к нам, а будет ли им отдана прежняя камера, зависит исключительно от начальника тюрьмы.
    Суббота 22 января. Проснувшись утром, застал уже у нас гостей — пойманников. Кобылка наша, оказывается, встретила их, как будто ничего не случилось... На дворе уголовные стали раскапывать землю, чтобы открыть подземный ход и засыпать его... Эконом вывесил объявление, что в кассе, окромя двух рублей дефицита, ничего больше не имеется, почему впредь надо отказаться от сахара, белого хлеба и ужинов, так как нет сала... Принято к сведению с недовольствием. Арон Залкинд рассказал мне сегодня любопытную историю, каким образом получил он ту первую прибавку срока ссылки, которая привела его в дальнейшем в Якутку и на Романовку. Это было в селе Знаменке Иркутской губ. летом 1903 года. Ему оставалось до окончания срока и возвращения домой 6 месяцев. Временно поселился у него ссыльный Ф. из Верхоленска. Так как из Верхоленска скрылись незадолго до того двое политических, и явилось подозрение что Ф. содействовал их побегу, то пришли жандармы сделать у него обыск на квартире, куда он заехал, т.-е. на квартире Залкинда. Спросили у Ф., где его вещи. Ответил, что укажет их после. На полке нашли тючек с литературой, принесенный Ф. без ведома Залкинда. В тючке было около 25 брошюр. Составили протокол, и так как никто из них не признал себя собственником литературы, то записали ее на счет обоих. После этого вся колония (9 человек) обсуждала этот инцидент и единогласно вынесла постановление, что Ф. обязан признать литературу своей. Тем более, что Залкинду оставалось всего 6 месяцев ссылки, а Ф. шел до приговора в Якутку по весьма серьезному делу. На это Ф. ответил, что если бы эта история грозила только оказать влияние на место его будущего назначения, то и тогда он не признал бы литературу за свою. Залкинд держался нейтрально, как лицо заинтересованное. С ближайшей же партией Ф. был отправлен в Якутку, где имелся уже его приговор. Он заявил перед отъездом, что из Киренска даст телеграмму Якутскому губернатору с запросом относительно пункта его назначения, и если окажется, что у него все равно назначение в Верхоянск или Колымск, то он даст об этом депешу в Знаменку, и тогда Залкинд может сообщить, что литература принадлежит Ф. — Залкинд в ответ только отплюнулся. Тем не менее Ф. оставил Соколинскому 1 руб. 60 коп. на ответную телеграмму. Возвращаясь с проводов, Залкинд узнал от Соколинского про эти деньги, подумал, подумал и сказал: «Знаешь, плюнь ты на это! У тебя есть 1 руб. 60 коп., — пойдем и купим на эти деньги конфет». Конечно, никакой телеграммы от Ф. не пришло, и Залкинд получил прибавку в 1 год...
    Среда 25 января. Уже два дня горят на дворе и днем и ночью костры над ходом подкопа, чтобы оттаяла мерзлая земля. Сегодня утром подземный ход обнажился в трех местах. Здесь на дворе он имеет весьма правильную форму. Уголовные углекопы изумляются: «И за деньги этакой работы не сделаешь»! Глубина, впрочем, небольшая, не выше двух аршин.
    Сегодня получилось известие, что у Верхнеудинска пойманы Хацкелевич [* Относительно Хацкелевича слух оказался неверным: он прибыл благополучно заграницу.], Джохадзе и Погосов. Итого уже 9 из 15.
    Четверг 27 января. Сегодня на поверке начальник, сияя от удовольствия, сообщил, что уже поймано на железной дороге 6 человек, в том числе Джохадзе, Погосов, Оржеровский. Кто остальные трое, не знает, так как пойманы далеко за Ачинском, поймали, говорит, потому, что все лежали и спали. Относительно трех неизвестных приняли мы за «марафет», т.-е. за выдумку. Через два часа вдруг узнаем, что в полицейскую камеру, куда уже перевели вчера наших старых пойманников, доставлены Оржеровский и Погосов. А вместо Джохадзе привезли какого-то осетина, возвращающегося из Манчжурии. Осетина начальник немедленно отпустил, а Оржеровского и Погосова прямо привел в полицейскую камеру со словами: «А вот нашего полку и прибыло»! Погосов одет франтом, обрит, но от этого стал еще больше похож на армянина. Задержали его 23-го января. Ехал вторым классом. На одном из перегонов между Иркутском и Верхнеудинском зашли в вагон два жандарма и внимательно в него вгляделись. Потом еще раз прошлись, подошли и потребовали паспорт. «Зачем вам»? — спрашивает Погосов, а у самого уже начинается предсмертное томление. Публика возмутилась, настаивает, чтобы не показывал. Один из жандармов в это время с кем-то шептался, вероятно, с надзирателем. «Похож»? — спрашивает. Тот не совсем уверенно отвечает: «похож». — «Ну, коли, похож, надо вести». Его повезли в Верхнеудинск, где старший надзиратель Зверев устроил себе настоящий штаб, — тут у него и статейные списки, и фотографии, и всякие справки. Тот его сразу признал: «Погосов»! Зверев непрерывно крейсирует между Нижнеудинском и Иркутском, не пропуская ни одного поезда. На следующий день, 24-го, был задержан Оржеровский. Зверев проходил вагоны, и Оржеровский сразу его узнал. Он лежал на скамейке, спрятав лицо, и Зверев в первый раз, по-видимому, его не узнал. Возвращаясь вторично, он снова увидел его в том же положении. Тогда он сразу к нему подошел, осветил фонарем и сказал: «Оржеровский! Возьмите его»! Сразу откуда-то выскочили жандармы. Ротмистр первым делом стал искать у него оружия. Оржеровский с горя потребовал себе хороший ужин в буфете... Передают, будто еще кого-то задержали. Вообще эта часть побега организована была, как нельзя хуже, теперь никто уже того не отрицает. Беглецы в Иркутской тюрьме заглянули на минутку к Теслеру и к Никифорову. У первого камера — будуар, у второго — хлев. Что и следовало ожидать...
    Пятница 28 января. Сегодня вызвали в надзирательскую Залкинда, Ройзмана, Оржеровского, Журавеля, Трифонова, Ольдштейна и Екатерину Ройзман и снимали с них приметы. Несомненно, на днях предстоит их отправка в Нерчинск. Начальник говорит, что до войны партии уходили в Нерчинск регулярно раз в 2 недели, а теперь все это нарушено. Много было разговоров, закуют ли в кандалы. Начинают усиленно готовиться в путь. Завтра начнут готовить котлеты, пельмени и прочую снедь. Путь может длиться 1-2 недели, потому война... Ход на дворе окончательно заделан.
    Пятница 4 февраля. С сегодняшнего дня у нас новый начальник тюрьмы Чусов. Явился в сопровождений прежнего, Попрядухина, которого уволили вовсе со службы за то, что допустил у себя побег. Чусов, бывший помощник начальника Иркутской тюрьмы, оказался весьма вежливым и разговорчивым. На женской половине был очень галантен и все повторял: «Очень рад, очень рад»! Сообщили, как совершенно точный факт, что задержаны Соколинский и Джохадзе, и находятся в Иркутской тюрьме. Наших «централистов» переводят к нам.
    Суббота 12 февраля. Наш государственный эконом Гельман, он же «Якут» декретировал сегодня реформу. В виду того, что у него безбожно крадут провизию (обвинение, относящееся исключительно к «полиции»), он упраздняет вовсе ужины и вместо этого будет выдавать на вечер в камеры по полфунта мяса на человека. Открывается новая эра. Пока что, я избавился вместе с Дроновым, с которым сегодня дежурю, от варки ужина. К 3½ часам мы покончили всю работу, за исключением самовара. Кстати он рассказал мне любопытный анекдот. Однажды в деревне отец увидел его работающим на гектографе. И вот он в городе, на базаре, рассказывает знакомым: «Ну, и сынишка у меня! Приходское училище кончил — только и научился читать и писать. Городское училище кончил — только и умеет, читать и писать. А как оружейную школу кончил — даже печатать научился и как скоро! Стоит у меня дома за столом и все печатает, сам, честное слово»!
    Сегодня выяснилось, что жена Арона Залкинда, Анна, которая живет уже довольно давно в селе и аккуратно ходит к нему на свидания, уезжает 20-го февраля в Россию. Я хочу воспользоваться этой оказией, чтобы через нее отослать заграницу первый выпуск своего произведения. Принялся с жаром переписывать его для печати, так как осталось очень мало времени. В «Восточном Обозрении» прочитали сегодня любопытнейший циркуляр Кутайсова: полный поворот на 180 градусов. Даже не верится. Медянику и Екатерине Ройзман пришло разрешение на перевод в Иркутскую тюрьму. Наш «Хохлик» скоро отправится, и мы теряем славного товарища.
    Пятница 18 февраля. Сегодня годовщина Ромамановки. По случаю такого высокоторжественного дня наш эконом расщедрился и роздал каждому по крошечному обрезку белого хлеба, а вечером по микроскопическому кусочку настоящего голландского сыра (!) и по 2 стакана кофе. Сегодня же закончил свою работу, заделал ее в переплет книги и завтра Залкинд вручит ее вместе с несколькими другими для отвода глаз своей жене.
    Понедельник 21 февраля. Передача рукописи состоялась вполне благополучно. В тот же день жена Залкинда уехала в Иркутск, несколькими часами раньше увезли туда Медяника. Сегодня вечером уже после поверки приносят Залкинду от жены телеграмму: «Дело назначено к слушанию 5-го апреля. Защитники из Петербурга. Приеду на свидание». Известие вызвало большое возбуждение. Вот население наших камер к сегодняшнему дню: 1) большая камера: Костюшко, Ройзман Исаак, Ольдштейн, Гинзбург, Залкинд, Гельман, Центерадзе, Доброжгенидзе, Лурье Г., Дронов, Костолянец, Ройтенштерн, Габронидзе, Розенталь П., итого 14 ч. 2) Полицейская: Викер Д., Камермахер, Журавель, Трифонов, Оржеровский, Погосов, Рудавский, Зорахович. Итого 8. 3) Женская: Рубинчик, Ройзман Ек., Доброжгенидзе Илита, Костюшко Таня, Розенталь Анна. Итого 5. Общее, число — 27.
    Среда 2 марта. Жена Залкинда приехала 26-го февраля, привезла очень много провизии (между прочим, 8 голов сахару), но очень мало новостей. Рассказывает, что в Иркутске настроена публика очень оптимистически, уверена в изменении приговора и в распространении его и на не подавших апелляции. От Зарудного была телеграмма, что приедет он сам и еще кто-нибудь из Петербурга. Пятеро наших беглецов прибыли благополучно заграницу — вот и все новости. Из Якутска вернулись и возвращается масса народу: Шипулинский, Левинсон и др.
    Сегодня после обеда принесли от Зарудного телеграмму: «Александровское, Пересыльная тюрьма, Костюшко-Валюжаничу. Из Москвы № 127, 77 слов. Подана 1 марта 10 ч. 22 пополуночи, принята 2 марта. Горячо извиняюсь перед вами, Розенталем, всеми моими дорогими клиентами-друзьями, что не отвечал. Не настроен был писать вследствие постоянной, терзающей нервы работы, условий, лишенной жизни душевного состояния. Сожалению, приехать Иркутск не могу: должен быть Баку. Главное нет сил вторично выступать делу, раз кончившемуся неудачей. Защитники будут. Москвичи обещали посылку одного из них. Бернштам, который в Петербурге, Невский 164, будет телеграфировать имена; пожалуйста, продолжайте защиту том же тоне. Приговор должен быть отменен. Присяжный поверенный Зарудный». Телеграммой все у нас очень огорчены; с ним уже спелись. Собираемся ему депешировать.
    Среда 9 марта. Телеграмма Зарудному была отправлена 4-го марта в годовщину смерти Матлахова. Пришлось посылать ее дважды: в первый раз посланец из вольной команды исчез с лошадью и деньгами. Годовщину ознаменовали блинами, которые испекла Таня. Сегодня равноденствие. Погода чрезвычайно теплая, к вечеру стало холоднее. С крыш каплет, солнышко ярко светит и греет. Сегодня нас посетил прокурор судебной палаты Малинин и прокурор окружного суда Фаас, их сопровождала целая свита. Малинин сух и официален. Сообщил, что «осужденных» обязательно вышлют в Нерчинск, и что это состоится на будущей неделе. С Фаасом были долгие разговоры относительно переписки вообще и переписки наших грузинов в частности, относительно суда, отправки нашей в Иркутск. Касательно нашего присутствия на суде Малинин заявил, что это зависит, только от тюремной инспекции, палаты этот вопрос не касается. Нам нужно об этом сделать письменное заявление начальнику тюрьмы; могут и не послать «за отсутствием конвоя». Малинин произвел впечатление сухого формалиста, а между тем это наш будущий Катон — это он будет нас бичевать в палате. Фаас, наоборот, разговорчивый и, по-видимому, умный человек, Впрочем, говоря с обоими, можно полностью забыть о грандиозных событиях, происходящих за тюремными стенами.
    Сегодня пришел к нам в гости из Централа наш милый «Копчик». Показал мне стишки, вероятно им же сочиненные, рисующие образ жизни наших «централистов». Привожу здесь эти вирши:
                         «Как живут наши централисты» или «гимн славному винту».
                                          (На мотив: «Эх, и плохо нам живется!»).
                                                    Мы в централ переселились
                                                        Отдохнуть в тиши,
                                                    В винт серьезно углубились
                                                        Только знай — пиши.
                                                    И лишь белый свет займется —
                                                        Петель пропоет,
                                                    Жорж в столовую плетется
                                                        И весь день сдает.
                                                    Моисей едва проснется —
                                                        Уже кричит: кто с кем?
                                                    И в столовую несется
                                                        И пророчит: шлем!
                                                    Цукер, Лейкин беззаветно
                                                        Винту отдались,
                                                    Время катит незаметно,
                                                        Только не ленись.
                                                    И «хромой» суется тоже,
                                                        Хоть и любит спать —
                                                    Смотрит в карты: пить ни рожи
                                                        И глаголет:—мать.
                                                    Копчик болен, умирает,
                                                        Но нельзя стерпеть,
                                                    Шубу, шапку надевает,
                                                        И идет «корпеть».
                                                    Виктор, видя эту штуку,
                                                        Бросил вдруг гулять,
                                                    И за картой тянет руку:
                                                        «Ну, кому сдавать?»...
                                                    Не приходится от скуки
                                                        Весить нос на квинт,
                                                    К черту горе, к черту муки —
                                                        Виват славный винт!!!
                                                            (4 февраля 1905 г.).
    (Жорж — Вардоянц, Моисей — Лурье, Копчик — Лаговский, Виктор — Курнатовский).
    Четверг 17 марта. Сегодня у нас нашествие «централистов». Чусов утром сообщил, что завтра он сдаст конвою наших каторжан, и показал бумагу от тюремного инспектора от 14 марта. Известие произвело на всех весьма неприятное впечатление. Как-то верилось, что до суда отправка не состоится, а после суда и вовсе будет отменена. Выходит, как будто исход второй инстанции уже предрешен в смысле оставления приговора без изменения. Начались лихорадочные приготовления в путь, а затем требования свидания с централом, в результате чего Чусов заявил, что переведет к нам всех централистов. Сказано — сделано. В 4 часа дня все нахлынули к нам. Пришли Добросмыслов, Ржонца, Израильсон. Пришла жена Оржеровского со своим пискуном. Явились и все остальные. Стало необычайно шумно, полились песни. В нашей камере поместились Курнатовский, Ржонца, Добросмыслов и Лейкин, остальные в «полиции». Конвой еще не пришел, ожидают его завтра. Оказывается, Курнатовский с партией не поедет, так как из-за его дворянства приговор еще не вошел в законную силу. Говорят, что и Никифоров окончит свой срок отсидки (8 апреля) прежде, чем его приговор войдет в силу. Вот так штука!
    Понедельник 21 марта. Свершилось! Сегодня состоялась отправка «каторжан». Пришли конвойные. Заковали всех в кандалы. Кандалы «легкие»: по шести с половиною фунтов. Первым заковали Кудрина, и его как раз в этот момент позвали на свидание с братом — военным врачем. Он так и пошел в арестантском платье, гремя кандалами. Скоро стали показываться и остальные, наполняя воздух кандальным звоном. Наши дамы приуныли от этих звуков. Избранный накануне старостой каторжан Закон пошел с конвойным в кандалах в село за покупками. Обедали вместе, В 3 часа уехали, и в камерах значительно опустело. Помыли полы, и все вошло в норму.
    Относительно состава нашей защиты все уже выяснилось. 15-го пришла телеграмма от Бернштама из Пскова, с сообщением, что он приедет, а вчера получилась телеграмма от Зарудного из Баку от 18 марта: «Приеду. Зарудный». Обрадовались все неописуемо, особенно счастливы были наши кавказцы.
    Среда 30 марта. Заканчиваем последние приготовления к нашему путешествию в Иркутск. Вчера пришел за нами конвой. Укладываемся, заделываем в ящики нашу обширную складочную библиотеку. Эконом по случаю отъезда выпустил денежный отчет за последние два месяца. Вот некоторые цифры: за февраль доходы: А. Розенталь — 100 руб., П. Розенталь — 50 руб., Рубинчик — 100 руб., Иркутск — 116 р., Гинзбург — 50 руб., Ройзман — 15 руб., от продажи хлеба — 3 руб. 55 коп., Костолянец — 60 руб. Всего: 494 руб. 55 к. За март: Рубинчик — 55 руб., Гинзбург — 50 руб., Дронов — 3 руб., Лаговский — 5 руб., Курнатовский — 21 руб. 35 коп. и т. д., всего 397 руб. Дефицит: 115 руб. Деньги получались либо от родных, либо от Иркутского Красного Креста, либо из-за границы. Напр., Рубинчик получала деньги, которые присылал Наум Каган, я получал суммы от Джона (Милля).
    Сегодня ровно три года, как меня с Анной арестовали в Белостоке и увозили в Гродно. Теперь везут в Иркутск. Что ждет нас там? Завтра вставать в 5 часов утра, а надо еще укладывать аптечку и корзинки...
                                       XII. В Иркутской тюрьме. — На суде и вокруг суда.
    Суббота 2 апреля. Итак, мы со вчерашнего дня в Иркутске, Живу в отдельной камере и не имею часов, так что трудно определять время. В четверг 31 марта мы все поднялись очень рано. Позже всех, конечно, Дронов, после того как его основательно растолкали. Было 5 часов утра. На кухне уже возились над самоваром — то усердствовал Курнатовский. Поднялись и те, кому ехать не нужно было. Явился наш старичок Фома Фомич, старший надзиратель и сердечно с нами попрощался, осыпав пожеланиями. Стали выходить по 5 человек в контору для снятия примет, потом началась процедура осмотра и приемки вещей. Часов в 7½ мы уже уложились на подводах, выстроились у ворот, которые раскрылись перед нами. Здесь присоединились к нам Поля, жена Добросмыслова, и Анна, жена Залкинда. Обе Анны пожелали ехать совместно, и я поэтому пересел к Ревекке. Поля ехала с мужем. Конвойные шли пешком. Погода была благоприятная, слегка прихватило почву утренником, так что грязи не предвиделось. Проехали мимо централа, превращенного, по случаю военного времени, в госпиталь; на нем красовалась белая вывеска из полотна с красными буквами и красные кресты. Маршрут был нам известен. Предстояла ночевка в Московке на этапе. Офицер ехал все время сзади. Конвойные — иркутские солдаты — держались очень прилично. Обе Анны все время тараторили, и я подсел к ним тоже послушать, новостей. Часов в 6 показалась Московка, жалкая деревушка, в которой сразу выделяется своими размерами угрюмое здание — этап, стоящее особняком, с крошечными оконцами. Мы въехали во двор и втащили вещи в этапное отделение. На редкость мрачное и грязное. Дамы наши устроились во флигельке. Накрыли столик газетой, вытащили кружки, ножик и хлеб и принялись за чаепитие. Явился и наш конвойный офицер. Разговорились. Оказалось, только что окончивший курс реалист Никифоров, послужил 2 месяца вольноопределяющимся и попал в прапорщики. Какая карьера! С реалистской скамьи прямо в конвоиры партии романовцев. Болтали с ним о войне, о произведенном у нас обыске в вещах и показали ему наш ножик, уцелевший от обыска. Ужаснулся и потребовал ему сдать, чего мы, конечно, не исполнили. Спали мы скверно, поднялись в 5 часов. Явились вчерашние, подводы с теми же возчиками: подряд взят до Иркутска, по 5 рублей с подводы. На обратном пути они заберут казенное мясо по 20 к. с пуда за доставку. От Московки Никифоров, послужил 2 месяца вольноопределяющимся и попал в прапорщики. Какая карьера! С реалистской скамьи прямо в конвоиры партии романовцев. Болтали с ним о войне, о произведенном у нас обыске в вещах и показали ему наш ножик, уцелевший от обыска. Ужаснулся и потребовал ему сдать, чего мы, конечно, не исполнили. Спали мы скверно, поднялись в 5 часов. Явились вчерашние, подводы с теми же возчиками: подряд взят до Иркутска, по 5 рублей с подводы. На обратном пути они заберут казенное мясо по 20 к. с пуда за доставку. От Московки до Урика ехали полями по ровному месту верст 8. Верстах в трех от Урика показались холмы — длинная высокая гряда, тянущаяся перпендикулярно к дороге — это та самая гряда, у подножия которой придется ехать за Уриком вплоть до самого Иркутска. От Урика до Иркутска 24 версты, но возчик мне сказал, что мы сократим дорогу на 4 версты, так как на полдороге свернем с тракта и поедем более коротким путем. Поднялись на вершину Верхоленской горы, и начался спуск. Мы повылезли из подвод и пошли пешком, лавируя по грязным и топким местам. Город был виден, как на ладони, Ангара, Иннокентьевская станция, струйки дыма от паровозов... Возчик разъяснял мне все весьма любезно; он был еврей, и очень интересовался сколько среди нас его «единоверцев». Наш авангард составляли четверо верховых. Ехали окраиной города, сперва берегом Ангары, потом реки Ушаковки, по Знаменской улице. Показалась великолепная красная Ушаковская церковь, миновали деревянную женскую тюремную больницу, за ней показалась каменная тюрьма, наше будущее жилище. Проехал на извозчике молодой человек и приветствовал меня. Я узнал земляка и бывшего ученика ссыльного Акима Пальчика. Шли мы по городу пешком, весело и оживленно, большой город нас воодушевлял, и погода была чудесная. Подъехали к пересыльному бараку. После двухчасового стояния раскрылись ворота, и мы попали в жарко натопленную контору. После переговоров Костюшки с помощником тюремного инспектора Зайцевым выяснилось, что нас поместят в старом корпусе. Там было ограниченное количество одиночек, одна из них досталась мне, по виду весьма мрачная, но показалась мне раем. У всех были лица красные, багровые, обветренные. Не успели мы помыться, как зовут нас в контору. Смотрим; Зарудный! Всеобщая радость и крепкие рукопожатия. Пришли также мастные аборигены — Теслер, Медяник и Соколинский; заглянул и Никифоров. Только что уселись, — шасть — Бернштам!.. Начались расспросы, разговоры, рассказы, но долго нельзя было отдаваться посторонним темам, пришлось перейти к предстоящему процессу. Защитники, между прочим, сообщили, что по многим соображениям они хотели бы привлечь к защите и местного видного присяжного поверенного Б. С. Орнштейна, недавно избранного председателем Иркутского совета присяжных поверенных.
    Суббота 9 апреля. Последний раз я записывал ровно неделю тому назад. Это была такая бурная, богатая впечатлениями неделя, что я не был в состоянии записывать. Теперь все успокоилось, чувствую себя словно в тихой пристани и потому могу возобновить записи. Но только последних двух дней. Возвращаться к процессу я не в состоянии...
    (В виду такого существенного пробела в дневнике, передаю описание иркутского суда по Теплову, благо оно у него кратко).
    «На совещании нашем с защитниками было поручено А. С. Зарудному разъяснить в своей речи одно неточное выражение апелляционного отзыва, доставившее столько пищи некоторым любителям из контр-апеллянтов. Это место гласит: «Мы находим; что выстрелы, убившие двух солдат, были сделаны одним из подсудимых в состоянии необходимой обороны и притом без предварительного соглашения и без ведома остальных подсудимых»... А. С. Зарудный должен был заявить на суде, что выстрелы 4-го марта произошли хотя и без ведома и предварительного соглашения всех, но с ведома и соглашения некоторых товарищей. Если в якутском окружном суде мы не подчеркивали этого факта, а ограничивались доказательством истины, что убийство солдат произошло без предварительного соглашения всех подсудимых, то руководила единственная цель — не дать суду возможности выделить некоторых товарищей, как «зачинщиков» и отягчить их положение сравнительно со всеми остальными. Это являлось бы нарушением групповой солидарности и нашего решения всем одинаково нести юридическую и нравственную ответственность за все, происшедшее в стенах Романовки. В день суда нас повели отдельными группами, по 7 человек каждую, в сопровождении 10 конвойных. Вели разными путями, выбирая самые глухие улицы. Но это необычное зрелище лишь усиливало общее внимание жителей Иркутска. У ворот суда нас приветствовали иркутские товарищи, из которых 34 человека были официально допущены в зал заседания судебной палаты в качестве наших родственников и знакомых. Поражал резкий контраст между обстановкой суда в Якутске и в Иркутске. Здесь было похоже, что заседание ведется при открытых дверях. Пространство, отведенное для публики, было переполнено, и фактически присутствовало не менее 70 человек. Мы оживленно переговаривались с иркутскими товарищами сквозь живую стену из двух, рядов солдат... Настроение было приподнятое. Все места за решеткой были заняты многочисленными представителями иркутской адвокатуры и чинами судебного ведомства. Наш старый знакомый «почетный гость» в якутском суде, Н. П. Ераков, был здесь хозяином и председательствовал.
    Он сделал доклад о выяснившихся на суде первой инстанции обстоятельствах нашего дела и о главных положениях апелляционного отзыва.
    «В. В. Бернштам представил суду официально засвидетельствованные копии трех новейших циркуляров ген.-губ. Кутайсова. Он пытается в них обелить себя, хочет свалить вину за бессмысленные репрессии в отношении к политическим ссыльным на «политических надзирателей» и низших чинов полиций, которые де не поняли его прежних циркуляров, извратили смысл его прежних распоряжений. Он заговорил другим языком лишь после якутского протеста, вызвавшего единодушное сочувствие не только всей ссылки, но и всех честно мыслящих граждан в России и заграницей, только лишившись своего патрона и зачуяв перемену общественного настроения и курса высшей политики; Защита возбудила ходатайство в вызове графа Кутайсова свидетелем, но суд отказал. Удовлетворено было ходатайство защиты о вызове свидетелем Л. Никифорова, тогда уже кончавшего срок заключения. Он повторил свое изложение хода событий и переговоров с губернатором за время с 18-го до 28 го февраля. Но кроме того он счел для себя необязательным решение всех участников протеста не раскрывать на суде, до полного завершения дела, внутренней организации группы романовцев, и даже решился только с чужих слов, невольно путая факты, давать показания о событиях 1-6 го марта, которых сам не знал и в которых не принимал никакого участия.
    «После этого товарищи Изральсон, Лаговский, Габронидзе и Центерадзе (через переводчика) говорили о положении ссылки, а мне (Теплову) поручено было рассказать о ходе протеста за время с 1-го марта до сдачи. Затем тов. Ржонца произнес краткую, но горячую речь, закончив ее словами, что свободу, которую отняло у нас русское правительство, мы ждем не от коронного суда, — нам возвратит ее восставший на борьбу русский народ. При этом зал суда огласился дружными рукоплесканиями публики, из ее среды и на скамьях подсудимых раздались крики: «долой самодержавие», «да здравствует революция» и т. п.
    «Председатель объявил перерыв и приказал удалить публику. Но благодаря вмешательству Б. С. Орнштейна, дело ограничилось удалением только нескольких «зачинщиков» и угрозой председателя арестовать публику, в случае нарушения порядка. В обеденный перерыв того же дня иркутские товарищи организовали сочувственную Романовцам уличную демонстрацию пред зданием суда, а затем в городском театре. При этом были распространены в большом числе две прокламации о нашем деле и суде. Эта уличная демонстрация была первой в Иркутске, и полиция совершенно потеряла голову. Немедленно здание суда и прилегающие улицы были наводнены солдатами, казаками и городовыми.
    «В дальнейшем председатель, между прочим, хотел найти лазейку для выделения женщин в особую группу и спросил, не желают ли подсудимые выяснить, какое участие принимали в деле подсудимые-женщины.
    «На это Анна Розенталь, от имени всех женщин-протестанток, заявила, что в группе романовцев не существовало различий между участниками — все мужчины и женщины действовали одинаково и берут на себя равную нравственную ответственность за все происшедшее.
    «Затем прокурор об'явил судебное следствие законченным, и судебная палата перешла к слушанию заключительных прений.
    «Слово было предоставлено прокурору. С точки зрения юридической доказательности и даже простой логики, обвинительная речь была ниже всякой критики. Обвинитель вынужден был признать, что: 1) «если бы не было убийства, то об остальном говорить не стоило, и подсудимые не сидели бы на скамье подсудимых»; 2) циркуляры Кутайсова были незаконны; 3) все требования участников были законны; 4) причины преступления лежат не столько в их злой воле, сколько в тех тяжелых условиях ссыльной жизни, которых не должно было существовать и которые сделались невыносимыми под влиянием циркуляров и распоряжений генерал-губернатора.
    А отсюда, по неисповедимой логике прокурора, следовал такой вывод:
    Приговор якутского суда утвердить и апелляционный отзыв защитников подсудимых оставить без последствий. В заключение обвинитель признал, что этот формально законный приговор якутского суда, в виду исключительных обстоятельств настоящего дела, является несправедливым. И как средство примирения законности со справедливостью он предложил судебной палате возбудить ходатайство об изменении приговора высочайшим усмотрением.
    На этом судебное заседание было прервано в 12 часов ночи до следующего дня. По дороге в тюрьму нас конвоировали 300-400 воинов: 70 солдат конвойной команды, 1 рота пехоты и 1 сотня казаков, городовые и околодочные надзиратели.
    «Утром 6-го нас опять вели в суд по улицам города, и это шествие 28 безоружных мужчин и женщин под конвоем 300-400 воинов вызывало общее изумление иркутян.
    В этот второй день процесс был закончен. Произнесли речи все три защитника. Бернштам сосредоточил внимание на единственно уцелевшем осколке фантастического здания, сооруженного якутским прокурором, — вопросе о числе наших выстрелов, причем добился в этом пункте полного успеха; Б. С. Орнштейн доказывал, что законность распоряжений правительственных властей является необходимым условием для применения 263 статьи. А. С. Зарудный произнес блестящую по форме и содержанию защитительную речь, в которой прежде всего подверг уничтожающей критике действия и приговор якутского окружного суда, а затем и беспомощную юридическую аргументацию прокурора палаты. От имени подсудимых и защиты он заранее высказался решительно против изменения приговора экстраординарным путем высочайшего усмотрения. В заключение он говорил о значении нашего протеста на общем фоне переживаемых Россией событий, как одного из проявлений освободительной борьбы. Из подсудимых «последним словом» воспользовались Д. Викер, Г. Вардоянц, М. Камермахер, А. Костюшко, О. Погосов и П. Теплов. Наконец, последовал приговор, полностью в духе предложения прокурора: старый приговор утвердить и представить его чрез министра юстиции на высочайшее усмотрение с ходатайством о смягчении наказания всем поименованным подсудимым заключением в крепости без ограничения прав, каждого на 2 года.
    «Не успел председатель дочитать последних слов, как из рядов подсудимых раздались энергичные протесты-крики: «мы не хотим царской милости!» «отказываемся»! «это не суд, а комедия!»
    Этот протест единодушно поддерживала публика. Раздались возгласы: «да здравствуют романовцы!» «долой коронный суд!» «долой самодержавие!» и т. п. Этот бурный протест видимо поразил судей, которые в первый момент растерянно оглядывались, а затем торопливо скрылись. Публику немедленно удалили.
    «Когда нас вывели во двор суда, он представлял собою военный лагерь. Нас окружили конвойные и пехота. У ворот стояла конница. Была полночь, и в ярком свете луны получалась картина, не лишенная торжественности. Волновавшие нас чувства неудержимо вылились в звуках революционного гимна — мы дружно запели: «Вихри враждебные...»
    Военное и полицейское начальство переполошилось, уговаривало нас, приказывало замолчать, грозило употребить силу. Мы пошли со двора, лишь кончив песню. У ворот нас окружили казаки. Все улицы, прилегающие к суду и далее по нашему пути, были отрезаны цепями солдат и городовых. Впереди ехал развернутым во всю ширину улицы фронтом отряд казаков, удалявший всех прохожих и зрителей... В общем, заключает П. Ф. Теплов, иркутский процесс оставил хорошее впечатление; Он привлек внимание и симпатии к делу якутского протеста не только своей публики, бывшей на суде, но даже конвойных солдат и большого числа обывателей г. Иркутска. Даже купцы стали делать особую уступку для «наших романовцев», товарищам, которые покупали в тюрьму чай, сахар и т. п. Прокурор осаждался просьбами о разрешении свиданий с осужденными. Защитникам нашим иркутяне устроили торжественное чествование на публичном банкете...
    Суббота 9 апреля (продолжение). Вчера утром вытребовали Костюшко в контору, где объявили ему, что завтра в 7 часов утра нас всех увозят обратно в Александровское. Это известие поразило нас, как громом. Мы все были убеждены, что раньше 25-го апреля, дня объявления мотивированного приговора, нас не будут трогать с места. Костюшко возразил, что мы желаем прослушать мотивированный приговор и ознакомиться с делом. Зайцев отправился поговорить с председателем палаты Ераковым. Около полудня нас всех позвали в контору, где были уже Зарудный и Бернштам. Они были тоже неприятно поражены известием о нашем увозе и отправились немедленно к губернатору и Еракову. Через 2 часа вернулись, — все тщетно. Мишин (губернатор) принял их крайне сухо. Ераков им сказал, что все формальности будут соблюдены. Мотивированный приговор прочтет нам мировой судья, а дело для ознакомления привезет секретарь. Начались жаркие дебаты о том, как к этому отнестись. Покончили на том, чтоб не протестовать, а добиться лишь, чтобы оставили тех, кто в этом наиболее нуждается. Зайцев дал понять, что оставят всех тех, кого доктор признает необходимым оставить по состоянию здоровья. На следующий день явился тюремный врач, и стали вызывать к нему желающих. Оставлены в Иркутске 10 романовцев: Костюшко с Таней (у нее констатировали 8-ой месяц беременности), Габронидзе, Ревекка Рубинчик, Теслер, Ройтенштерн, Медяник, Ржонца, Анна и я.
    А в это время конвой под начальством того же самого Никифорова, бывшего реалиста, уже пришел, на дворе стояли уже подводы. Принимали партию. Пришел Зарудный, простился сердечно с уезжающими. Партия ушла. Ее сопровождал усиленный вчетверо конвой; 20 казаков лихо гарцовали по обеим сторонам, на удивление жителей сел и деревень по пути. А мы остались компанией из 10 человек с Зарудным на дворе. Солнце прело, погода была прекрасна, на душе стало необыкновенно спокойно и радостно. Мирно беседовали, Анна принесла для Зарудного чай с бисквитами. Весь день провели в блаженном фар-ниэнте. Завтра нас переведут в новый корпус и начнется новый режим, о котором я пока имею смутное представление.
    Последние три дня много разговоров было с защитниками о кассации и других вопросах, связанных с приговором. Кассация решительно не находит сторонников, кроме нескольких товарищей, на первом плане Теплова. Но и сами защитники относятся к этому довольно равнодушно, совсем не так, как относились раньше к апелляции. Зато любопытные дебаты вызвал вопрос, надо ли что-нибудь предпринять по поводу ходатайства, которое возбудит суд пред царем, отнестись ли к этому пассивно или всячески этому воспрепятствовать. Зарудный доказывал, что мы сделали уже все, что нужно на суде: он сам заявил протест против ходатайства, и то же сделали подсудимые в своих «последних словах». Камермахера это совершенно не удовлетворяет. Он требует, чтобы было послано заявление царю, что мы не желаем его милости. Раз мы знаем, что суд возбудит ходатайство о смягчении приговора, мы обязаны его парализовать; Это будет революционный акт. Против него выступают с многочисленными возражениями. Викер: Камермахер уверяет, что никогда не следует принимать милости от царя, а между тем в Петербурге была комиссия Шидловского, которая имела большое значение и т. д. Это не революционная точка зрения, а мертвенная. Костолянец спрашивает: а что мы станем делать, если Кутайсов будет со своей стороны ходатайствовать о нашем помиловании — будем ли мы стараться это ходатайство парализовать?... Натовский: я считаю протест оконченным, дальше идти некуда и незачем; больше подавать заявлений не хочу. Костолянец: мы всегда (в Якутске) подчеркивали, что для нас приговор не имеет значения. Мне нет дела до приговора. Если бы Кутайсов выхлопотал нам помилование, то я ушел бы из тюрьмы. Теплов: мы портим себе зря много крови. Наши вчерашние заявления в суде имели определенный смысл: мы не хотим милости там, где рассчитываем на право... Что же делать в дальнейшем? Надо дождаться мотивированного приговора, и в случае нужды у нас есть путь кассации... Если там не окажется поводов для кассации, то приговор надо принять. Отказываться от воли никто не имеет права. Я хочу на волю. Все знают, что это не подарок. Габронидзе: раньше я не требовал милости у царя и теперь не требую. Но если меня освободят, я пойду, я отправлюсь к себе на родину, расскажу обо всем, что знаю; большую пользу могу принести, там нужны люди (аплодисменты). Вардоянц: наше заявление не будет иметь никакого значения. Про наши вчерашние протесты на суде контр-апел-лянты говорят, что это было холостым выстрелом, ну, и новое заявление наше будет холостым выстрелом. Израильсон и Погосов в сомнении: Зарудный выразился, что подача нами заявления может помешать изменению приговора, но в таком случае мы обязаны подать заявление. Зарудный разъясняет: помешать тому, чтобы изменение приговора состоялось, конечно, возможно. Есть циркуляр министра юстиции, что в подобного рода случаях ему представляется целиком все дело, так как ему надо сделать доклад царю. Раз там будут ваши «последние слова», то цель ваша вполне достигается (одобрительные замечания). Теслер: в таком случае необходимо принять все меры, чтобы все слова были занесены в протокол. Камермахер соглашается, что в таком случае нет нужды в новом заявлении, но сомневается, будут ли они занесены в протокол. Зарудный разъясняет, что их надо послать в палату для приложения к протоколу. Викер обращает еще внимание на то, что все материалы о суде должны быть опубликованы; но если организации откажутся напечатать, то надо выпустить на собственный счет. Бернштам уверяет, что книга безусловно будет издана. Зарудный спрашивает: должно ли меньшинство подчиниться большинству; если будет хоть одно такое заявление, то это нарушит гармонию. Шрифтелик решительно не соглашается подчиниться, не хочет, чтобы ее помиловали: «пока я думала, что никакие заявления не помогут, то ничего не поделаешь, но раз можно помешать, то нужно это сделать. Зарудный убеждает, что протоколы суда то же самое, даже лучше. Костолянец напоминает, что надо будет писать в обращении: «Великий Государь»! Зарудный подтверждает, что, быть может, без этого не пропустят. Погосов убеждает Песю Шрифтелик. Песя кричит, возражает. Камермахер убеждает Песю. Песя кричит и возражает. Анна Розенталь: не все говорили в последнем слове. Зарудный: защитники говорили от имени всех. Бернштам напоминает свои слова на суде: «...Они этого не желают и уполномочили меня это сказать...» Голоса: Викер тоже сделал свое заявление от имени всех...
    Результат горячих споров: нового заявления подано никем не будет.
    Воскресенье 10 апреля. Весь день опять ничего не делал: каникулы. Около полудня явился Бернштам. Узнали много интересного про вчерашний банкет. Простились с ним самым дружеским образом. По предложению Костюшки разделились на две коммуны; в нашу входят Ройтенштерн и Ревекка Рубинчик. Из Александровского получилась телеграмма: «растолкуйте, какой приговор», от обилия наших телеграфных сообщений они там, по-видимому, ничего не поняли. Вчера от Кастолянца-отца пришла депеша с просьбой разъяснить, что значит: «подсудимые протестовали». Он прочел об этом в телеграммах «Сына Отечества». Как это быстро все оборачивается! Вардоянц телеграфировал своей матери: «Приговор утвержден» и только. Зарудный не счел возможным отправить такую телеграмму.
    С громадными усилиями написал сегодня корреспонденцию о суде для «Последних Известий».
    Среда 13 апреля. В понедельник явился к нам с того корпуса гость — Левентон, лишь вчера судившийся вместе с Феденевым и др., по обвинению в принадлежности к Иркутской с.-д. организации. Получили они оба по 5 лет крепости, из коих за разными вычетами остается только 6 месяцев! Много интересного рассказал о своем суде, провел у нас целый день до самого вечера. Парень живой, зубастый и остроумный. Мы много хохотали, в особенности, когда он стал давать характеристики лицам, подписавшимся под адресом на банкете или рассказывать про Никифорова, как у него, напр., однажды чайник с кипятком запутался в шевелюре, или, как он, лежа в постели чиркает спички о потолок. Он же нас научил, как ставить «бродяжки» (жестяные чайники-самоварики) вечером после поверки, пользуясь вентиляционной трубой... После обеда вызвали в контору Левентона, вернулся взбудораженный — отец Феденева, богатый иркутский купец хочет взять его и сына под залог в 4.000 рублей. Он колебался — мы дружно убеждали его согласиться. У Костюшко явилась мысль относительно освобождения под залог Тани. Деньги, хотя бы в размере 10.000 рублей, наверное, удастся достать. Вечером ставил «бродяжку» по методу Левентона, для чего запасся лучинками и водой. Удалось.
    Сегодня вызвали меня на свидание. Пришли супруги Франк-Каменецкие. Это был для меня радостный сюрприз. Захар Григорьевич Франк-Каменецкий — мой земляк и товарищ гимназический и университетский, врач-окулист, живет в Иркутске, где имеет огромную практику, живой, общественный человек, демократ. Получил разрешение на 2 свидания и обещается регулярно меня навещать. Легко представить, какое это благо во всех отношениях. Свидания пока даются «за двумя решетками», но две решетки свелись к одной, а одна к барьеру. Вызвали также Анну. Узнал много разных новостей, получил 50 рублей, — переведенные по телеграфу от родных, книги и массу вкусных вещей. Вот они удобства иркутской жизни!
    В 7 часов вечера получилась бумага об освобождении Тани. Дело было слажено, благодаря Орнштейну, с необыкновенной быстротой. Возбуждение у нас по этому случаю было огромное. Таня считала минуты, принарядилась и скоро мы ее торжественно выпроводили.
    Пятница 15 апреля. Только что наткнулся в «Русских Ведомостях», № 84, от 28-го марта, на телеграмму: «Чита, 27 марта. Покидая Байкал, мы шлем прощальный привет нашей горячо любимой родине; болея ее горем, скорбя ее скорбью, и здесь ни на минуту не забываем ее, живем ее жизнью и с твердой верой в светлое будущее, в скорое радостное свидание с друзьями и товарищами, углубляемся в глухие и мрачные горы Забайкалья. Залкинд, Цукер, Моисей Лурье, Кудрин, Джохадзе, Лейкин, Ольдштейн, Закон, Оржеровский. Просим другие газеты перепечатать».
    Суббота 16 апреля. Сегодня утром состоялся наш перевод в новый корпус. Нельзя сказать, чтобы я был слишком обрадован этим обстоятельством: здесь, хотя и в мрачной камере жилось мне привольно, а от добра добра не ищут. Корпус светлый и чистый. Двадцать камер вытянулись в один ряд по широкому коридору. За № 20 — коридор расширяется в комнату, здесь печка, готовится кипяток и пр. Все камеры заняты, мне достался № 3, Анне № 2 и т. д. Увидали много новых яиц: Шимшелевича, двух братьев Аммосовых, Суворову, Феденева и других, с которыми не успел еще познакомиться;
    Воскресенье 17 апреля. Первый день пасхи. Спал так крепко, что не слышал ни отчаянного благовеста, ни того, как четверо наших (Костюшко, Левентон, Габронидзе и Ржонца) пошли в тюремную церковь. В семь часов утра стал помогать «Хохлику» с накрыванием праздничного стола. Всевозможная снедь лежала в камере № 20 у телеграфиста Кудрявцева, молодого, жизнерадостного парня. Часов в 11 пришел Зайцев. Обходил камеры, христосовался, разрешил на сегодня быть вместе мужскому и женскому полу. Вообще же здесь порядок такой, что женщин выпускают на 2 часа из камер и на это время запирают по камерам мужчин. Вечером запирают в 6 часов. Весь день праздничное настроение. Из Александровского получилась телеграмма: «Поздравляем, товарищи». — Костюшко ответил: «Поздравляем восемнадцать. Двадцать». Двадцать это мы все, считая и Таню. Кстати вот их расположение: № 20 — Кудрявцев, № 19 — Вольпин, № 18 — Медяник, № 17 — Гедимин, № 16 — Теслер, № 15 — Большедворская, № 14 — Суворова и временно с нею Рубинчик, № 13 — Левентон, № 12 — Феденев, № 11 — Руденко, № 10 — Шимшелевич, № 9 — Ройтенштерн, № 8 — Юрковский, № 7 — Костюшко, № 6 — Ржонца, № 5 — Габронидзе, № 4 — Анна Розенталь, № 3— П. Розенталь, № 2 и № 1 свободны.
    Понедельник 25 апреля. Сегодня день объявления мотивированного приговора. Нас привели в суд около часу. Недалеко от суда встретили Багаеву, Минскую и др. В коридоре беседовал с Багаевым, с которым вместе сидели в московских тюрьмах (дело Северного Союза). Явился судья, сообщил условия кассации и прочел мотивированный приговор. Я заявил желание познакомиться с протоколами; в среду нас туда поведут. Когда шли в суд, один убогий старичок стал вдруг кричать, указывая на нас: «Браво, браво, социал-демократы»! На обратном пути одна старушка сказала: «это сицилистов ведут!», а две цыганочки крикнули: «Вот уже и барышен стали в тюрьму водить. Кланяйтесь нам, цыганам»!
    Среда 28 апреля. Списывали сегодня в суде протоколы: Ройтенштерн, Костюшко и я. Привожу из него любопытные показания, данные Л. Никифоровым о жизни на Романовке. «...4-го марта было произведено 2 выстрела, как известно свидетелю, одним лицом. Свидетель заявил, что он в своем показании не будет называть имен подсудимых. Засевшие в доме Романова обсуждали все касающиеся общего дела вопросы, положение вещей и в частности все те случаи, которые должны были привести к кровавой развязке. Все вопросы, подлежавшие обсуждению, выносились в общее собрание, которое велось правильно под председательством выбранного лица. Решение принималось по большинству голосов, причем меньшинство должно было подчиниться и подчинялось этому решению. Когда в общем собрании обсуждался вопрос о крайних мерах, большинство в пользу такого решения было незначительно: голоса разделились почти поровну. Свидетель, передавая товарищам свой разговор с губернатором, упомянул о «голоде» и о своем ответе по этому поводу, и со стороны товарищей никаких нареканий не слышал: было общее молчаливое согласие перейти в случае надобности к крайним мерам. Меньшинство было вообще против крайних мер (ко времени оставления свидетелем дома Романова начала формироваться группа, стремившаяся во что бы то ни стало избежать столкновения), но подчинись решению большинства, не грозило уйти.
    В общем собрании участвовали все, кроме лиц, несших караульную службу, но и от них голоса отбирались, им сообщалось о решении общего собрания. Решения эти кроме того писались и вывешивались на видном месте.
    Из рассказов товарищей свидетелю было известно, что решено было стрелять в общем собрании, созванном, кажется, 3 марта. Лицам, стоявшим у бойниц, было лицом, на то уполномоченным, дано приказание стрелять, если повторятся насильственные действия со стороны солдат: закрывание ставень и т. п. Закрывание ставень особенно считалось опасным, т. к. всякий раз боялись, что начнется штурм, что солдаты сейчас ворвутся в дом. Как было принято в общем собрании это решение, единогласно ли, большинством ли голосов, были ли возражения, свидетель не знает. Не знает также, обсуждалось ли в собрании 3 марта заявление, посланное губернатору на следующий день. На вопросы подсудимого Теплова свидетель объяснил, что решения действовать оружием было поставлено в зависимость от известных условий; недостатка провизии, нападения солдат и т. п. На основании этого решения каждый из сидевших в доме Романова мог предпринять необходимые по своему усмотрению действия, заметив в поведении окружавшего дом войска признаки грозящей всем опасности.
    На вопрос защитника Зарудного свидетель объяснил, что выстрелы 4-го марта были произведены одним лицом, но свидетелю передавали об этом различно: говорили, что один решил и приказал стрелять, говорили также, что предварительно это лицо посоветовалось с некоторыми бывшими поблизости товарищами и после того отдало приказание стрелять. В доме Романова отдельные функции были распределены между несколькими уполномоченными; эта организация была создана еще до сходки 3-го марта; круг ведомства и власти...» На этом обрывается лист, который я сегодня исписал. Остальное обещался списать в следующий раз Ржонца [* Продолжения у меня не имеется].
    Пятница 6 мая. Получилось сегодня письмо от Екатерины Ройзман из Горного Зарентуя. Полно запросов о подробностях суда и о наших дальнейших действиях. О приговоре они узнали из агентских телеграмм. О себе сообщает: «Пока мы втроем находимся в больнице, Исаак в отдельной комнате, я с Марианной (Айзенберг) в другой. Живется недурно. Все остальные в Акатуе, как им живется, мы не знаем, писем еще нет. Шпоры свои (т.-е. кандалы) все покинули (Исаак также), но последний по собственной инициативе, как у них, не знаем. Больница наша находится рядом с общим корпусом, отделяет деревянный забор с калиткой. С арестантами сталкиваемся непосредственно. Типы и нравы совсем непривычные для нас, народ отчаянный, каторжный. Так и говорят они: «не в пересылке живешь, небойсь в каторге»! Чувствуем мы себя еще устало... Дорога была очень тяжелая; 11 дней и ночей по грязным этапам, на лошадях, как на волах, детским шагом...»
    Воскресенье 8 мая. Сегодня часов в 11 приехал Орнштейн и привез проект кассации. Прочли вслух, написано недурно. Главная суть в применимости 263 статьи. После этого он спросил, кто подписывается. Нашлось только двое желающих: Теслер и Габронидзе. Первый о мотивах дипломатически молчал и даже не давал о них говорить. Габронидзе напомнил, что он еще в Якутске говорил, что доведет дело до конца, а когда Орнштейн счел своим долгом предупредить его, что кассация имеет очень мало шансав на успех, и что ему придется, вероятно, зря потерять несколько месяцев, Мизарбек остался при своем, говоря, что 6 месяцев не играют у него большой роли. Орнштейн, вообще, чувствовал себя в неловком положении, и все спрашивал, нужно ли ему уговаривать нас. Мы говорили ему, что это вполне излишне и сослались на Зарудного и Бернштама, которые сами относились к вопросу о кассации довольно равнодушно. Кстати, сегодня Ревекка Рубинчик получила письмо от Дана из Швейцарии. Советует подать кассацию, апелляция имела большое значение.
    Понедельник 16 мая. Получил сегодня открытку от Джона (Миля) из Монтре. Сильно обрадовала, так как узнал из нее впервые о судьбе своего произведения, которое передал 19-го февраля Анне Залкинд. Пишет по обыкновению, эзоповским языком, который может быть понят только получателем. За рядом общих фраз следует: «От Вани я имел пару открыток. Последнюю от 4/17 апреля. Знаешь ли ты, что он написал медицинскую диссертацию: „Как медицина развивалась в Западной Европе”. Я слышал, что эта диссертация очень хорошая и будет пользоваться большим успехом. Я ему удивляюсь: неужели на войне так мало работы, что он успевает еще заниматься своими научными занятиями. Он мне писал, что у него готова еще работа и что приготовляет материалы еще для третьей работы. Ужасно хотел бы это видеть и прочесть. Напишу ему, чтоб чем скорее прислал...» Открытка меня окрылила, и я решил сейчас же приступить к подготовке к печати второй части («От переворота до Учредительного Собрания»), для которой у меня уже собраны и сгруппированы материалы. — Вчера отослал Джону последние документы о суде (мотивированный приговор и пр.) — счастлив, что окончательно разделался с процессом.
    Среда 18 мая. Вчера привезли Курчатовского: он уже лишен дворянства и едет в Акатуй. Привез Анне письмо от Семы Зораховича из Александровского. Пишет: «Вопрос о кассации скопом у нас не обсуждался; частные разговоры о ней были. В принципе, за самыми малыми исключениями, против кассации не высказывались; но подавляющее большинство не подает вследствие следующих мотивов: одни не доверяют защите, другие говорят, что теперь создалась такая атмосфера, что если бы дело было кассировано, то они не в состоянии были бы выступить в третий раз на суде по тому же делу, не в состоянии были бы, главным образом, вследствие их психологического состояния. И кассация провалилась. Лично я, когда подписывал апелляцию, то подписывал с тем, чтобы дело провести и чрез сенат, и если я не кассирую, то по двум причинам: во 1-х, я тоже не совсем доверяю защите, во 2-х, слишком мало кассирующих. Ваше (иркутян-романовцев) решение по этому вопросу мне кажется непоследовательным, мотивировка некоторых из вас («революционно нецелеобразно») не выдерживает критики. Почему апелляция да революционно целесообразна, а кассация — нет. Одно то, что дело наше может быть широко оглашено — уже революционно целесообразно. Мотивы же: отвлечение общественного внимания от более важного, а потому-де не стоит отвлекать — нужно ли писать вам, что это слишком наивный мотив; ведь в таком случае не нужно было отвлекать общественного внимания событиями в декабре в Н.-Новгороде, в феврале и марте в Курске, Пскове и других городах избиениями учащейся молодежи? По моему, все, что так или иначе обличает существующий порядок, каждое такое привлечение общественного внимания крайне желательно, даже необходимо, и такое привлечение к частному не отвлекает от общего, а толкает, двигает к общему. Впрочем, все, что пишу о кассации, я не отношу к Вам лично, т.-к. знаю о Вашем отношении к апелляции, я делюсь только с Вами, как с товарищем, моими мыслями об этом вопросе.
    Материалы по якутскому процессу мы получили; из них мы еще раз увидели, что в палате держались той же тактики, что в Якутске. Что же касается контр-апеллянтов, то мы обо всем можем с ними говорить, но только не об этом; они материал этот просматривали, интересовались им, промеж себя о нем говорили, но не с нами. Мы же не пытались, даже об этом заговаривать, потому что обе стороны слишком взвинчены... Для характеристики скажу, что Виктор (Курнатовский), прочитавши последнее слово Теплова, порвал с ним сношения и очень холодно относится ко всем остальным; отношение остальных трех (Гельмана, Лурье Гирша, Гинзбурга) — хорошее, хотя Гинзбург, например, сказал, что благословляет небо, что снял свою подпись.
    Чусов нам говорил, что скоро нас всех переведут в централ, что разрешение уже получено, но он ремонтирует одиночки. Чусов теперь полный хозяин тюрьмы, Попрядухин получил полную отставку»...
    Из этого письма видно, что в Александровском не унимаются бури в стаканчике воды. Какое счастье, что нахожусь вдали от этих бурь! Лурье хлопочет о переводе к нам, но все безуспешно.
                                                  XIII. Кутайсовский «либерализм».
    Среда 1 июня. Только недавно улеглось у меня впечатление от совершенно небывалого разгрома у Цусимы.
    У нас царило по этому поводу огромное волнение.
    Вчера выдался у нас любопытный день. Пришел тюремный инспектор Зайцев, которого мы вызвали, чтобы поговорить о наших наболевших вопросах: о политическом Семенове, который содержится в старом корпусе и, по-видимому, страдает навязчивыми идеями, о свиданиях, о совместной прогулке с нашими дамами и, наконец, о том, чтоб нам быть открытыми до 9 часов вечера. Зайцев — высокого роста, полный, с бритым лицом, типичный «хохол» по невозмутимости и юмору. По поводу требования, чтоб нас позднее запирали, рассказал нам историю с арестантами в Киевской тюрьме, которые все добивались слушать соловьев и тем временем удрали. Мы невольно хохотали. Относительно Семенова сказал, что сам его посмотрит. Совместные прогулки с нашими дамами признал невозможными, предложил нам перейти в тот коридор или ехать в Александровское. Выразил большое удовольствие по поводу освобождения Суворовой, не скрыл, что охотно бы и нас всех выпустил. Свидания обещал регулировать. Забавно было слышать, как невозмутимо выслушивал он сетования Феденева по поводу каких-то неудобств от тесноты при свидании, так как к нему мол приходит сразу 15 (!) родственников. В виду таких неопределенных ответов, публика решила устроить протест: не заходить в камеры. Весь день и всю ночь были мы вместе, камеры все открыты. Было очень оригинально, напоминало немножко Романовку, конечно, в миниатюре. Все время шли переговоры по телефону. Дежурным по тюрьме был помощник начальника Марков, который нам сочувствовал. Телефонное распоряжение от Зайцева отличалось удивительным благодушием: «Кто хочет гулять во дворе, пусть гуляет; кто в коридоре — пусть гуляет в коридоре. Камеры запереть! Около часу ночи собралась теплая компашка в камере Костюшки и вела довольно игривые разговоры. Курнатовский залег спать часов в 12, признав, что это очень приятная форма протеста. На завтра явился Зайцев, был опять весьма благодушен, уверял, что вчера весь день был занят нашими делами, хлопотал о Семенове, чтоб мастер его взял его на поруки, улаживал и дамский вопрос. Выразил уверенность, что мы затеяли всю эту историю, наслушавшись его соловьев, от скуки, для развлечения. Теслеру сказал, что его он не узнает.
    Получил письмо от Центерадзе из Александровского, собственноручно им написанное крупным, разгонистым почерком. Сделал огромные успехи в русской грамоте. Привожу его письмецо, благо короткое, с сохранением орфографии: «1905 года 11 мая. Здравствуйте мои дорогие товарищи Павел и дорогая Анна. Я узнал что вы очень хорошо живешь, и мне очень приятно что вы здоровъ, и меня не забываешь. Надеюсь что вы хочешь знать, как я живу. Мне скучно безъ тебя поверите вы. А то я иначе здоровъ теперь. До сих пор я очень боленъ быль. И теперь очень здоровъ я. Затѣмъ мнѣ снился что вы суа проехали и меня стало весело. Будьте здорови маи милии Павелъ и Анна. Крепко обнимаю вас и цѣлую много много раз. Добрий Павелъ не смейтесь меня потому что я ни могу правильно писать. Но как магу так пишу. Передайте от меня поклон всем товарищам». В. б. И. Ц.
    Четверг 23 июня. Находимся все под ошеломляющим действием телеграмм о «Потемкине». Какой-то феерический, сказочный эпизод!
    11 июня на свидании с добрейшим Франк-Каменецким, который навещает меня с поразительной правильностью, я передал ему рукопись второго выпуска своего произведения. Писал ее на почтовых листках, обрезанных по дну коробки от конфет. Смастерил второе дно и в таком виде передал ему на глазах у Маркова. Просил его наполнить коробку кедровыми орешками и отослать заграницу по известному ему адресу. Поручение, конечно, было выполнено как нельзя лучше. От него же я получил № 233 «Последних Известий», где с удовольствием прочел анонс о вышедшей уже первой части. Напечатана по-русски и по-еврейски, по 10.000 экземпляров. Удивительно быстро работают наши бундовцы заграницей. Хохотал над сочиненным там для меня псевдонимом. От губернатора получилась бумага с отклонением требования об общей прогулке, с угрозой, в случае повторения беспорядков, отправить нас всех в Александровское.
    Понедельник 4 июля. В субботу случилось экстраординарное событие: на свидание ушла Рубинчик. Происходили свидания в конторе на небольшом пространстве, вызывали одновременно всех, к кому пришли. Набивалось масса народу; к одному Феденеву являлось по 8-10 человек родственников. Это обстоятельство использовала Ревекка, чтобы скрыться. К ней ходили на свидание Ковригины Она сговорилась с ними, по окончании свидания накинула на себя принесенный платок и незаметно вышла, смешавшись с толпой родственников Феденева. Дежурным был тогда помощник начальника Чаеванов, бурят. Он заметил что-то неладное, но было уже поздно. Иван Петрович, наш старший надзиратель, командирован ловить ее на железной дороге, в подражание Звереву. Несомненно, теперь пойдут в отношении свиданий репрессии. Сегодня же получили весть, что Наум Каган, бежавший 22 сентября, арестован в России.
    «Гостивший» у нас политический Розенберг получил назначение в Верхоленск. Он был уже в ссылке, бежал, арестован вторично и возвращается на место прежней ссылки, 16-го уходит партия и его отправят. Курьезно было слушать, как он объяснялся с Зайцевым. «Я — говорит — был сослан на три года и поехал в санаторию, так как был болен...» — «Т.-е. как это? до срока? — с разрешения?» — «Нет, без разрешения, но до срока...» Напомнило его же Зайцева разговор с уголовным, которого при нем таскали в карцер за побег. — «Ваше благородие, Ваше благородие! — кричит уголовный — за что меня в карцер? Я хотел на работу, на железную дорогу, а меня в карцерц — «Т.-е, как это на работу?» — «Ну да, на работу, я хотел поступить на место». — «Через забор?» — «Ну да, через забор, я на железную дорогу хотел»...
    Пятница 15 июля, 11 часов ночи. Час тому назад произошли у нас бурные сцены. Часов в 9 вдруг послышались крики из камеры Розенберга, занимавшего первую камеру в нашем коридоре. У него производили обыск. Предводительствовал армией надзирателей и конвойных помощник Паншин. Потом пришли ко мне, ворвались, грозили шашками, перерыли все вверх дном. Потом пошли дальше. Ржонца и Левентон подняли дикие нечеловеческие крики, Ржонца перебил у себя всю мебель. Происходило нечто невообразимое.
    Еще вечером сообщил Марков, что у губернатора происходило новое совещание, решили давать свидания не иначе, как за двумя решетками, поставить конвой на две недели и, в случае беспорядков, не церемониться. Все это должно еще пойти на утверждение к Кутайсову. Оказалось, что с обыском поспешили до утверждения. Вероятно, совещание стоит в связи с побегом Рубинчик и с нашим отказом на прошлом свидании дать себя обыскивать. Завтра в 5 часов утра Розенберг уезжает с партией и Верхоленск.
    Суббота 16 июля, 11 часов ночи. Ну, и бурный был сегодня день! Часов в 6 я был разбужен сердитыми криками Розенберга; его снаряжали в путь, ему чего-то не хватало, он хотел проститься с товарищами, а ему не давали... Все проснулись, подавали реплики. Наконец, успокоилось, Розенберг простился и уехал. Через час подошел к моей фортке Марков, передал письмо из Якутска от моего бывшего квартирного хозяина скопца Колесникова и тут же посоветовал собирать вещи: сейчас нас отправляют в Александровское: семь романовцев, Левентона и Феденева. Эта перспектива показалась мне ужасной. Я категорически отказался укладываться и сказал, что не поеду. Он пошел передавать распоряжение дальше. Поднялся шум, потребовали прокурора. Часов в 9 явился прокурор окружного суда Фаас, коридор старательно мыли и скребли. Мы все продолжали быть запертыми по камерам, и я первый удостоился его посещения, как ближайший. Я изложил ему, в чем дело, он обещал доложить об этом губернатору и пошел по остальным камерам. Ржонца изливался в жалобах, кричал, ругал Паншина на чем свет стоит. Затем Фаас исчез, обещав дать ответ. Прошло несколько томительных» часов. Явился наш старый знакомый, конвойный офицер Никифоров, с несколькими солдатами и стал опрашивать, хотим ли мы ехать в Александровское. Мы ответили отрицательно, и он кому-то сказал, что силой он брать нас не будет. Левентон и Ройтенштерн усиленно стыдили Маркова, как это он за 50 рублей в месяц такие пакости делает. Ржонцу потребовали к доктору, так как он жаловался на нанесенные ему побои. Явился доктор и пошел осматривать Медяника и Габронидзе: очевидно, они ссылались на болезнь. Явился товарищ прокурора, командированный Фаасом сообщить ответ губернатора. Ничего нельзя сделать: было совещание, нас возьмут силой в присутствии прокурора... Он стал ходить по камерам, потом согласился отпереть наши камеры, чтобы мы могли между собой посоветоваться. Кругом толпа надзирателей, конвойных, офицер... Не открыли только камеры Мизарбека, так как он единственный из нас должен был остаться. Настроение было в высшей степени напряженное... Вдруг — это было в 12 часов 45 минут — является Фаас... Останавливается в середине коридора и просит всех собраться, всех открыть. Это удается не сразу. Фаас теряет терпение. Услышав голос товарища прокурора, он посылает надзирателя сказать ему, что он, Фаас здесь и просит его прекратить разговор (тот был в камере Левентона). Мы все собрались вокруг него. Тогда он с непередаваемой торжественностью заявил: «Я только что был у господина генерал-губернатора и доложил ему, и он изволил приказать, чтобы все осталось по-прежнему, чтобы всех оставить здесь. Причем он изволил выразить надежду, что вы... и впредь будете себя вести так, как раньше... Легко себе представить впечатление! У многих вырвался вздох облегчения, а Феденев даже пробормотал: «Я прошу вас передать нашу благодарность». В мгновение ока вся тюремная свора исчезла. Затем Фаас добавил, что так как от некоторых арестованных поступили жалобы на насилия, то он генерал-губернатор сейчас пришлет чиновника особых поручений для расследования. Не прошло и 5 минут, как явился и чиновник особых поручений, изящный, элегантный молодой человек и сразу забрался в камеру Ржонцы. Скоро явился сам врачебный инспектор и осмотрел Ржонцу. Словом, все было обставлено по первому разряду. А в камере его был невообразимый хаос — сломано все: стол, табуретка, параша, разбиты все стекла, поусердствовал вовсю!..
    Долго, долго не могли мы успокоиться. Встряска была слишком велика...
    Прочитал письмо добрейшего Панфила Григорьевича Колесникова. Пишет: «Милостивый Государь Павѣл Исакович и Анна Володимировна получили Мы ваше письмо 20 мая с которого видим что вы живы чему мы ради и благодарим вас что вы исполнили обещание преслать нам письмо. Мы все его читали Хто только знал вас и все приветствуют вас и шлют поклон и говорят ежелиб Павил Исакович возвратилис кнам вселение то первой бы дом уступили под квартиру для вас. А вособенности которой больныя те и вспоменают каждой дѣнь да нетолько наши одни неколаевские но многия и мархинскаго селения споменают и благодарят вас но все таки осмелимси вам сказать что ваше угнетение скоро будит от вас удалено но нашей скорьби и угнетению не будит однако и конца. Хотя сказать мы всучности и и не вины но нас запутало Евангілее А нам умной учоной власти нерастолковали а скорей судить да разлучить и своими родными детьми. А вмене их два сына и оба назначены навоеную службу... Я сослан навечно всебирь А их сошлют навечно лечь костьми в Манджурий и все разорилось посля этого и пропало Ктоже виноват сему конечно кто написал Святое Евангілее... Кланяется вам Александра Матвеевна и желает вам здравия она вас очень жалеет думала что вы вкаторге и все плакала и говорит Анна Володимеровна нерабочей человек А говорят что там на людях землю везют и воду. А как услыхала списьма что навысетки сразу повеселела...».
    А ведь прав Панфил Григорьевич: мы-то скоро будем на воле, а кто их освободит?
    Суббота 6-го августа. Последнее время мы все заинтересованы сообщениями об ожидающей нас Булыгинской «конституции». Сегодня на свидании рассказал нам Ф. Г. Франк-Каменецкий, что уже три дня, как в городе известно, что сегодня, 6-го августа, в день Преображения, будет опубликовано Положение о Государственной Думе. Вчера встретился он на улице с помощником врачебного инспектора. Тот соскочил с коляски, подбежал к нему, крепко пожал руку и воскликнул: «Ну, поздравляю, поздравляю! Наконец-то! И какая конституция!! Настоящая английская!! Две палаты!!!» Это тот самый помощник врачебного инспектора, либерал, о котором нынешний тюремный врач в Александровской тюрьме говорил с восхищением: «Что за превосходный человек! Генерал, а как просто себя держит!»
    В Якутской области — Эльдорадо. Свободно разрешают и даже предлагают всем желающим переехать на юг в Иркутскую губернию. Цензура писем отменена. Наш собундовец, Моисей Душкан, пишет мне 11 июля из Якутска: «Живу теперь в городе, выселять и не думают; кажется, в улусах никого не осталось. Контроль над перепиской отменен по соглашению Кутайсова с министром, кажется, юстиции. Масса народу переводится в Енисейскую и Иркутскую губернии. Апенченко на днях уезжает в Канск. Мне тоже было предложено перевестись, но я заявил, что никаких шагов в смысле ходатайства я с своей стороны для этого не предприму. Мне ответили, что этого и не нужно... Я согласен с Вами, что не позже Нового года мы все будем на свободе»...
    Таковы результаты Кутайсовского новоявленного либерализма. А как его огрели недавно в № 1 нелегального «Сибирского Вестника»: «Фонарный столб будет тебе памятником, старый разбойник, маленькая мышь»!
    У нас в тюрьме, помимо обычной смены арестованных, для которых тюрьма является теперь не чем иным, как гостиницей, произошли следующие изменения. Курнатовский отбыл в Акатуй. Анна перешла в больницу к Тане, которая 26-го июня возвратилась для родов в тюрьму. Там же находится и Костюшко. Кстати, Костюшко получил недавно письмо от Хацкелевича, кажется, из Цюриха, где сообщается кое-что о судьбе беглецов. «Кузька» был у Струве рассыльным за 75 франков в месяц, Наумчик (Гельфанд) и Перазич учатся типографскому искусству, пока бесплатно. Хацкелевич работает по своему ремеслу и получает 2 франка в день. У нас публика пожимала плечами и удивлялась, что они в такое время околачиваются заграницей. Еще одна беглянка! Марианна скрылась из Акатуя и уже проехала Иркутск. Подробностей побега, к сожалению, не знаю. Передавала она, что в Акатуе живут скверно, часто ссорятся между собою. Николай с Ладо (Джохадзе) с самого начала выделились особо. Их выпускают гулять в лес. За это время я закончил и отправил третий выпуск своего сочинения — О роли различных общественных классов и групп в революции пролетариата, люмпен-пролетариата, крестьянства и т. п. На этот раз заделал в переплет книги и передал Франк-Каменецкому. Что второй выпуск получился заграницей, я еще 21 июля получил условную телеграмму. Эта посылка не получилась. Одну из глав о люмпен-пролетариате я впоследствии восстановил. От Центерадзе новое письмо. Пишет, что ему сказали с неделю назад, что нас всех отправляют к ним и уже приготовили 9 коек. «И тот день я постоянь пелъ и тонцовалъ и цели днем надваре стоял и смотрел но вишол пустяк»...
    Вторник 16 августа. Нашествие новых арестованных. С раннего утра начали приводить гостей. Сперва привели 5 человек, заняли все свободные камеры, выдворили уголовных, служителей, очистили № 1 от вещей и перенесли их в карцер. Но стали приводить еще и еще, и Марков предложил нам спариваться по двое в камере. Последним привели двух девиц Флегонтовых и ради них Ройтенштерн перешел к Теслеру, а Мизарбек ко мне. Всего новеньких 11 человек: кроме упомянутых двух девиц (Марии и Елизаветы), четверо железнодорожных рабочих (Рожин, Глушков, Козаков и Якутов), два брата Каретниковы, Кузьян, Пескин и Локуциевский. Занят весь корпус. Невообразимый шум и ералаш.
    Это — результат забастовки в Иркутских ж.-д. мастерских.
    Третьего дня вернулась из больницы Анна. Приходила Таня со своим новорожденным младенцем Игорьком. Костюшко еще там.
    Четверг 1 сентября. Третьего дня бежал Костюшко! Он перепилил оконную решетку и благополучно скрылся, перелезши через пали. Всю ночь был ливень и условия были благоприятны для побега. Утром нашли выпиленное окно и больше никаких следов, как в Лермонтовском «Орше»: пришли, глядят: распилена решетка узкого окна!.. Явились Зайцев с помощником Варфоломеевым и прокурором. Против ожидания, Зайцев не был расстроен побегом, он был несколько навеселе: было три дня праздников, Зайцев в конторе вел приватную беседу с Теслером, убеждал его повлиять, чтобы не пели, чтобы в 9 часов вечера заходили в камеры. Побегу Костюшки мы с Анной были очень рады: вот человек, который бежал не для того, чтобы околачиваться заграницей. Только Мизарбек меня удивил: вздохнул тяжело, взглянул на меня печальными глазами и сказал: «нэт доверия между товарищами»! Незадолго до побега Костюшко составил план баррикадной борьбы на улицах, где полемизировал с соответствующей главой о баррикадах в моей книжке. Не мудрствуя лукаво, он перенес на уличную баррикадную войну методы полевой окопной войны. Он послал свой проект заграницу [* Я его не видел напечатанным.].
    Режим у нас в тюрьме поразительно мягкий. Впечатление такое, что все идет кувырком, что само начальство считает все временным и переходным. Чувствуется, что всем этим исполнителям — Зайцевым, прокурорам и т. п., которые могут быть, в случае нужды, весьма свирепыми, передается сверху какая-то расслабляющая струя нерешительности и колебания. Может быть, они знают то, чего мы не знаем еще. Может быть, в верхах уже предрешено опорожнить все тюрьмы. Об амнистии пишут в газетах много, но все лишь в самых куцых предвидениях...
    Курьез, характеризующий момент. Наши новички за последнее время сильно волновались и устраивали всяческую обструкцию, между прочим, требовали общих, а не одиночных прогулок. Когда Зайцев уходил, разрешение по телефону общих прогулок еще не пришло — его принес позже, помощник начальника Ягодин. Из новичков было вне камер четверо: двое на свидании, двое на прогулке. И вот Зайцев уводит с собой в сторонку Петра Ивановича, нашего старшего надзирателя и говорит ему, указывая на новичков: «если они откажутся вернуться в камеры, то постарайся их уговорить. Если не послушаются, выведи на прогулку пятого, а если он откажется потом вернуться, то выведи на прогулку шестого и д. т. Понимаешь»? Иван Петрович «понял», передал нам с хохотом эту инструкцию и сразу выпустил всех новичков.
    Сегодня перебралась к нам из больницы Таня со своим младенцем и устроилась в № 14. Обе дамы усиленно возятся с ребенком, купают, пеленают, стирают; все, как водится. У этого Игорька воистину чудодейственная сила. Еще до рождения он выпустил на свободу мать, а сейчас, после появления на свет, способствовал освобождению отца.
    Получили письмо от Лурье Гирша из Александровского. Они там давно уже помещаются в централе, имеют каждый по одиночке. Режим, конечно, прекрасный. Об отправке его с Гинзбургом и Гельманом в Акатуй, по-видимому, забыли, «чему я очень рад: помимо отношений к большинству акатуйцев, помимо отдаленности и т. д. там еще возникли новые неурядицы. Нет «коммуны» (sic transit gloria mundi), живут отдельными группами и т. д... У нас есть некоторые «литературные» новости: Гинзбург извещен, что какое-то издательство согласно напечатать перевод Эритье без предварительной цензуры; он через неделю, приблизительно, кончает перевод. Израильсон получил французскую книгу, довольно объемистую: L’enfermè (биография Бланки, написанная Густавом Жоффруа, кажется, современным социалистом) и собирается ее переводить... По поводу слухов об утверждении иркутского приговора Костолянец сделал запрос в Питер и получил по телеграфу следующий ответ: «Кассация будет разбираться. Ходатайство суда будет представлено только после разбора». Следовательно, слухи эти относятся, по-видимому, к породе уток. Однако, слухи эти возымели свое влияние, и наша публика, совсем было распустившаяся, опять начала понемногу заниматься. В заключение должен еще прибавить, что во мне открылся новый талант: я «самостоятельно» поварю в свой черед, и если суп не подгорает, жаркое не высыхает и картошка не остается сырой, у меня получается обед, не хуже тюремной баланды...
    Четверг 8 сентября. Сегодня снова в газетах ряд противоречивых сведений и слухов об амнистии. Сидим в камере Анны: «Таня, Мизарбек, Медяник и я. Анна разливает чай из чайника. По обыкновению, я пью из своей неразлучной фарфоровой чашки, которую купил мне в Бутырках надзиратель Федоров. Эта чашка замечательна тем, что имеет надпись: „Все минется, одна правда остается” и еще тем, что не побилась за 2½ года странствований. О чем разговариваем? Ну, конечно, о желанной свободе. У всех какая-то болезненная тяга на волю. Тане-то, конечно, ничего. Она собирается снова уйти из своего «пансиона», родильного дома или, как хотите, называйте здание, в котором она сейчас находится. Но для остальных это тюрьма.
    — Павэл — спрашивает меня Мизарбек — скажи, когда мы будем на свободе? Он очень верит в мой авторитет, он привык постоянно видеть во мне истолкователя газетных сообщений о военных действиях и т. п.
    Я гляжу на его доброе, старое лицо, так часто обращающееся мыслями к далекой Гурии, и отвечаю уверенно:
    — 21-го октября!
    — Через полтора месяца?
    — Через полтора месяца!
    Смотрят на меня с изумлением, не знают, шучу ли я, или говорю серьезно.
    — Слушай, Павэл, говорит Мизарбек, — если ты меня обманываешь, я тебя убью!
    Я испугался и спешу оставить себе маленькую лазейку.
    — 21-го октября будет амнистия, может быть, она не освободит нас совсем, но после этого нам уже недолго будет ждать.
    Соображения мои очень просты. Революция пойдет в гору — это ясно. Требование амнистии станет вопросом дня. По обыкновению, все манифесты приурочиваются к царским дням. Ближайшим и наиболее подходящим для этого является 21 октября, день вступления царя на престол. Но мои собеседники в календарной хронологии слабы и дата «21 октября» врезывается в их память как странное, непонятное, апокалипсическое число. По крайне мере, Мизарбек его не забудет...
    Получил сразу два письма от Михаила Бойкова, с которым очень подружились в Северной башне Бутырской тюрьмы, который сослан был в Колымск и там учинил «восстание» против властей. Одно от 4-го апреля, очень долго странствовало, другое от 15 июня. Первое написано архиэзоповским языком, так что не сразу можно понять, что его везут в Якутск в тюрьму и на суд. «Дорогой брат Павел, —пишет он, — пишу тебе с Тостахского станка, что в 300 верстах от Верхоянска и где я с двумя еще товарищами-техниками (Сидоровичем и Бассом) сидим в ожидании оленей. Ну, и пути же сообщения здесь, прости Господи! Последний станок — около 300 верст — мы ехали свыше 4-х суток с самыми экстраординарными приключениями: то катались по бесконечным, гладким, как зеркало, наледям, то купались в воде их, то подымались пешком на горные подъемы с изумительными пейзажами сверху, то тормозили нарты при головокружительных спусках. Путешествие разнообразилось неожиданными сальто-мортале то того, то другого из нас, причем особенно отличался любящий комфорт Бас...
    «Причина моего отъезда в Якутск заключалась именно в моем желании улучшить эти невозможные средства сообщения, в виду чего мною была подана куда следует докладная записка с проектом, составленным группой инженеров-товарищей. Теперь вот мы едем в Якутск для разъяснения данных своей записки. Последнее время в Колымске жилось невесело. Исследование Колымы в гидротехническом отношении закончилось, не дав, к сожалению, никаких положительных результатов. Больше ничего не оставалось делать.
    «А к местному обществу, насквозь и до мозга костей» пропитанному «мещанской психологией», последнее время я чувствовал положительное отвращение и теперь испытываю истинное наслаждение при мысли, что вся эта мещанская среда осталась далеко назади... В Якутске я остановлюсь у той хозяйки, где ты жил в последнее время»... Та же хозяйка — это якутская тюрьма, а местное общество, насквозь пропитанное мещанской психологией, это, очевидно, ссыльные Колымска, не приставшие к протесту «группы техников»... Второе письмо от 15 июня, уже менее прикровенное. «Дорогой брат, Павел! Шлю тебе и Анне свой горячий привет. Я все еще в Якутске и на той же квартире, о которой сообщал тебе. Дело мое уже прошло стадию доследования, причем, конечно, последнее мною игнорируется. Материал уже передан в окружный суд, а месяцев через 5 я, а равно и товарищи мои, будем восседать в качестве почетных гостей в заседании его. Прокурорский надзор сохранил в силе 263 ст., но применил к моему делу еще дополнительную ст. 13. Если вы в Александровском еще задержитесь месяцев на 7, то я надеюсь проездом увидаться с тобой»...
    Среда 28-го сентября. Побег Костюшки дает себя сильно чувствовать. На свиданиях смотрят во все глаза, так что не удавалось даже получить газеты. Полагают, что пилки, которыми он перепилил решетку, он получил на одном из свиданий. На двор поставили новый пост — дежурит надзиратель. Иногда ночью внезапно является Зайцев. Чаеванов, помощник-бурят, который «проворонил» Ревекку Рубинчик, добровольно покинул службу. Кстати, о последней получилось известие, что она чуть было не попалась в Варшаве, но все-таки благополучно перебралась заграницу и едет в Америку. Марианна Айзенберг тоже уже в безопасности. 10-го сентября явился вдруг на свидание к нам Погосов. Оказывается, его выпустили под залог в виду легочной болезни: едет к себе на Кавказ. А про Дронова мы получили на днях известие, что он препровожден в местную Кузнецовскую больницу в психиатрическое отделение: у него за последнее время были буйные припадки. Не понимаю, что сие значит, он был здоровый человек, правда, мы наблюдали у него нередко во время сна конвульсии. Таня ушла от нас 25 сентября со своим младенцем. Собиралась хлопотать, чтоб отпустили ее в Смоленск к матери мужа. Ф. Г. Франк-Каменецкий продолжает с необычайной аккуратностью приходить на свидания, несет по случаю еврейских праздников торты, конфеты, сыр, масло и пр. и пр. Ухитрился даже, несмотря на усиленную слежку, передать мне литературную посылочку, присланную для меня Джоном. Там оказались брошюры мои, написанные в тюрьме и вышедшие в Женеве: «Шифрованное письмо» (псевдоним А. Бундовец), «Политические суды», «Как происходили революции в Зап. Европе» (П. Анман), а также 5 выпусков материалов к «Якутской истории». Второй выпуск «Как происходили революции» печатается на двух языках по 20.000 экз.
    Уверяют, будто Кутайсов вторично хлопотал в Петербурге об амнистии для нас. Если это верно, то чрезвычайно характерно для переживаемого момента. Еще характернее для двойственности эпохи, что вчера в черносотенных «Губернских Ведомостях» напечатан фельетон: «Заблудился», вызвавший много толков. «Заблудившийся» — это Кутайсов, впавший в либерализм.
                                      XIV. Октябрьская волна. — Освобождение.
    Суббота 8-го октября. Сегодня, наконец, передохнули свободнее. За последние недели обстановка свиданий все больше ухудшалась. Принимались всяческие меры, чтоб сделать невозможными передачи. Барьер оплели до самого низу густой проволочной сеткой, выпускают только 5 человек сразу, а времени для свиданий всего два часа. Таким образом на долю второй партии остается очень мало. К довершению негодования, на свидании появились жандармы, которых мы не видели уже почти два года. Подавляющее большинство, за исключением Феденева и Левентона, отказывались от свиданий. И внешняя и внутренняя атмосфера густела, как отравленная. Уже несколько дней протестуем, т.-е. не даем себя запирать в своих камерах. Впрочем, на эту форму протеста уже перестали обращать внимание.
    Сегодня вызвали нас на свидание, не хотели даже и ходить, но оказалось нет жандармов. Исчезли. Публику охватил восторг. Франк-Каменецкий сообщил мне, что для нас получилась из Двинска (от Центрального Комитета Бунда) пачка литературы, но, к сожалению, городская публика ее расхватала, и для нас ничего не осталось. Я просил его все-таки попытаться что-нибудь для нас спасти. К стачечникам пришло много гостей, пытались передать спирт в трех потайных сосудах. Два были накрыты, третий проскочил благополучно. Ухитрились через трубочку накачать спирт в какую-то потаенную часть чайника. Зато и публика наша накачалась и раскачалась! Пели и галдели, а Левентон орал благим матом, изображая «сумасшедшего» Апухтина.
    Газеты достали, выдающегося мало...
    Среда 12-го октября. Утренние телеграммы поразительны: жизнь кипит и бьет ключей. Забастовало множество железных дорог, весь московский узел, митинги в Смоленске, Минске, Одессе, Казани. Забастовки в учебных заведениях. Ряд террористических актов против полицейских, казаков... Настроение у нас всех страшно поднялось. У Анны исчезла тоска без остатка. Что это? Неужели новый вал?!
    Четверг 13 г о октября. Сегодняшние телеграммы заставили нас подпрыгнуть. Удивительно, поразительно, изумительно! Волна растет, как в океане. На железных дорогах чуть ли не всеобщая забастовка. Все сообщения, как на подбор! И в заключение какое-то экстренное сообщение, что на днях будет опубликовано «усовершенствование» в Положении о Государственной Думе, приближающее ее к западно-европейским образцам. Новая кость?
    Пятница 14-го октября. Утренние телеграммы продолжают производить сногсшибательное впечатление. Движение перекидывается с сумасшедшей быстротой. Екатеринослав, Харьков, Киев, а главное — поднялся уже Петербург. Картина министра путей сообщения Хилкова, уговаривающего машинистов последовать его примеру и вести паровозы — обворожительна! Вечером были огорошены известием, которое принес надзиратель, что забастовала сибирская железная дорога. Сидели, вставали, бегали, пели, говорили... Не могли успокоиться. Все ошалели. Мизарбек уже несколько дней как то и дело вскидывает на меня глаза. В них читаю немой вопрос: неужели, неужели оправдается предсказание и мы выйдем на свободу?!
    Суббота 15-г о октября, 11 часов утра. Утром поднялись мы все рано, с. величайшим нетерпением ждали мы «Восточного Обозрения», но газеты не было. В десятом часу ушел от нас навсегда Левентон: его срок заключения окончился сегодня. Из конторы пришло известие, что в Иркутске сегодня всеобщая забастовка. Анна настрочила помощнику Ягодину записку: «Г-н Ягодин. Не знаете ли Вы, вышли ли сегодня газеты. Мы до сих пор не получили. А. Розенталь». Сейчас же пришел ответ на оборотной стороне той же бумажки: «Телефон забастовал, газеты еще нет, спросить не у кого». Эту знаменательную бумажку приклеиваю к своему дневнику. Публика изнемогает от волнения, шатается по коридору, не в состоянии ни за что приняться. Скоро будут свидания, авось что-либо узнаем...
    На свидание пришел выпущенный недавно Казаков, сильно навесе, держал себя так, словно победа уже у него в кармане. Огромный местный подъем, митинг за митингом. Масса всевозможного народу. Выступал, между прочим и Левентон, но «провалился»: тема о Государственной Думе оказалась не ко двору. Множество листков, их раздают совершенно открыто. Полиция не вмешивается.
    Еще один романовец на свободе! Дронов бежал третьего дня из Кузнецовской больницы. Беспокоятся за него, так как ушел в больничном халате и никуда не заявлялся. Неужели он симулировал душевную болезнь?! Мизарбеку безумно хочется на волю: ему вчера снился сон про реку, которая необъятно раздулась и потом внезапно исчезла. Если верить в сны, то дело плохо!
    Воскресенье 16-г о октября. Весь день нет известий. От нетерпения знать, что делается на свете, становился невтерпеж. Вечером пришел надзиратель Белявский. На него накинулись со всех сторон, чтоб что-либо узнать. Бедняга страшно напуган и шепотом стал рассказывать, как его в 12 часов дня засадили вместе с другими в контору и дали револьвер. Потом пришла рота солдат и караулы везде удвоены. «Зачем мне это? — говорит — жалованья еле хватает на жизнь». «Я — говорит — среди вас, как таракан промежду 20 кур» (хохот). В городе народу на улицах уйма. Все забастовало, многолюдные митинги, патрули казаков разъезжают, но нигде не стреляют... Когда наступило 9 часов, раздались голоса, чтоб не дать себя запереть. Для курьеза я предложил всем собраться в камере № 20 и стал опрашивать о мотивах, почему «протестовать». Локуцневский заговорил с горечью о порядке или вернее беспорядке, который завелся в Иркутской тюрьме, что каждый молодец действует на свой страх и риск, не считаясь с товарищами. Сапожников заявил, что не будет запираться, пока его не освободят. Вольпин — из солидарности с Сапожниковым. Ржонца потому, что настроение у него параллельно городскому. Кроме того, он думает вообще добиться отмены системы запирать камеры, хотя он не ручается, что, когда у него настроение спадет, он не откажется от этого требования. Каретников младший не запирается, потому что не хочет. Богданов — потому что ему вчера не дали свидания. Феденев — потому что не хочет. Кудрявцев — тоже. Анна предлагает выработать общий мотив. Каретников старший указывает, что тут завелся такой порядок, что меньшинство не подчиняется большинству, а потому незачем устраивать собрания и пусть каждый поступает, как хочет. Этим дело и кончилось. Мы пошли спать.
    Понедельник 17-го октября. В 5 часов вечера принесли нам «Объявление Иркутского военного генерал-губернатора», расклеенное сегодня еще с утра по городу. Оно гласит:
    «Ничтожная группа людей, явно ставших на сторону врагов правительства, призывает население к насилию и уличным беспорядкам. Распуская нелепые, заведомо ложные слухи, люди эти смущают мирных граждан, принуждая их угрозами примкнуть к преступным замыслам.
    Призываю верноподданных быть твердыми и верными принесенной государю присяге.
    Если произойдет уличный беспорядок, он будет подавлен силою оружия, а потому предупреждаю всех мирных жителей не примыкать к толпе, дабы вместе с виновными не пострадали невинные.
    Генерал-губернатор, член государственного совета,
        сенатор, почетный опекун,
            генерал от инфантерии граф Кутайсов».
    Объявление «заблудившегося либерала» написано весьма повышенным стилем и об уступках сверху не свидетельствует. Пришедший вечером на смену надзиратель Темных передал, будто в городе убито 15 человек, но это не солдаты стреляли, а это будто народ друг друга убивал. Что сей сон значит?! Передает еще, будто в Москве пожары, а в Петербурге «дюже держатся».
    Часов в 12 дня побежали мы на дворик посмотреть на далекую горку, которая всегда манила нас к себе и вызывала у многих страстное томление по воле. Говорили, будто там происходит митинг, однако, на горке было пусто. Сегодня годовщина «чудесного спасения» Николая. Что-то этот день ему принесет?
    12 часов ночи. Я уже лег и читал, как пришел новый помощник и передал ужасное известие: в городе произошел еврейский погром. Черная сотня напала на уединенную квартиру, где происходило собрание, и многих перебила. Итак, снова старые средства...
    Среда 19-гоктября, 9 часов вечера. Настроение духа отвратительное. Беспрерывный ряд скверных сообщений и неприятностей. С утра стали приходить вести о приводе новых арестованных, которых помещали в старой секретной и на пересыльном дворе. Пригнали около 40 человек, но мы знаем пока фамилий 25-ти. Публика сборная — из социалистов, демократов и либералов. Еще никогда не видела у себя Иркутская тюрьма столь многочисленных и разношерстных политических арестантов. По-видимому, движение хотят задушить прежними приемами: репрессиями и погромами. Думаю, что в эту ночь произойдут новые аресты. Сегодня свиданий не дали — отменили по особому распоряжению.
    Четверг 20-го октября. Утром узнал про новых арестованных и в их числе про д-ра Ф. Франк-Каменецкого. Привели голубчика. Посадили сперва в приемный барак, потом перевели его в старую секретную, в № 1. Немедленно послал ему записку, на которую скоро получил ответ. Взяли его на квартире, при обыске, ничего не найдено. Вещи ему только что доставили. День прошел чрезвычайно нудно.
    12 часов ночи. Снова неожиданная напасть и весьма горькая. Только что нам объявили категорически, что завтра в 5 часов утра, т.-е. через пять, часов мы едем в Александровское. Немедленно устроили общее совещание при запертых дверях через фортки. Выяснилось: 15 человек не хотят ехать (в том числе все романовцы), а 5 присоединяются к большинству. Говорили о сопротивлении, о том, чтобы предложить Зайцеву потесниться, перейти в общую камеру, лишь бы остаться в Иркутске. Шансов, впрочем, по-моему, никаких.
    (Дальнейшие события записаны уже в Александровском централе, через несколько дней по прибытии туда, однако, для связи и непрерывности привожу эти записи теперь же).
    Ночь с четверга на пятницу, т.-е. с 20-го на 21-ое октября не спал, хотя разделся и лег в постель. Предварительно, однако, запрятал все, что считал нужным. В пять часов утра раздались шаги, началось движение.
    Показался отряд конвойных солдат. Зайцев стал открывать с помощью надзирателей одну камеру за другой и молча вбрасывать пачку казенных вещей. Не слушал никаких возражений: «Некогда, некогда, участки переполнены, скорее укладывайтесь»!.. Потом стали открывать камеры с того конца и производить поочередно обыск. В это время кто-то стал требовать чай, а Ржонца подхватил это требование и стал кричать, как бешеный. Раздался звон разбиваемого стекла, Зайцев распорядился приставить к нему конвойного. Подбежал к моей камере Медяник, спрашивает, укладываться ли или нет. Говорю, что я не собираюсь. Подбежал Ройтенштерн и говорит, что многие уже ушли к подводам. Добрались до моей камеры и стали пересматривать вещи. Я не вмешивался. Солдаты сами уложили мои вещи и повели меня к подводе. Уже на дворе я оделся. Потом стали выводить оставшихся, одних за руки, Пескина со связанными руками, а Мизарбека принесли несколько солдат плашмя и положили в таком виде на подводу. Ржонцу притащили несколько солдат, он нелепо вопил. В общем, было паскудное настроение. Часов в 11 тронулись в путь. До черты города нас эскортировал отряд казаков, потом осталось 30 конвойных и 6 казаков. Было ясно, но холодно. Вещи были брошены, как попало, сидеть было пренеудобно, так что мы основательно промерзли. В Урике не остановились, в Московку приехали сейчас после заката солнца. Поместились все вместе на этапе, еле согрелись: Мизарбек смотрел на меня разочарованно и говорил: «Павэл, как приедем в Александровское, я тебя повэшу. Ты сказал, что 21 октября будем свободны». Я был расстроен не меньше его, но все-таки убеждал его иметь терпение и дождаться почты. Сегодня как раз 21 октября, и как раз в этот день мы покинули Иркутскую тюрьму. Для дельфийской пифии такого рода совпадение было бы блестящим исполнением пророчества, но Мизарбека этим не возьмешь. На следующий день выехали часов в 8. Проехали Усть-Балею. потом деревню Зловскую, недавно отстроенную после пожара. Уже солнце стало закатываться, когда подъезжали к селу Александровскому. Здесь встретили массу празднично одетого народа, пьяного, с гармошками: провожали рекрутов, точнее призывников. Встретили в селе Полю, жену Добросмыслова и жену Израильсона, узнали от них, что нас поместят в централе. Подъезжаем к пересыльному корпусу... У ворот кучка народу, узнаем Чусова, Соколова и других тюремных чиновников...
    Что это?! Почему это все так радостно оживлены, и лица у них светятся восторгом, и Соколов размахивает какой-то бумагой?! Сердца у нас всех забились, почуяли что-то радостное, необычайное.
    Манифест! манифест! — кричат Чусов и Соколов. И тут же под открытым небом, пред толпой сгрудившихся политических и конвойных Соколов прочел «манифест 17-го октября» и мы услышали про «непреклонную волю» царя даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов, про расширение избирательного права и про установление незыблемого правила, чтобы ни один закон не мог воспринять силу без одобрения Государственной Думы...
    Невозможно описать те чувства, с которыми мы слушали этот манифест. Итак, движение не задавлено в потоках крови, а, наоборот, победило! Итак, в России объявлена конституция, настоящая конституция с законодательной Думой и с «действительными» свободами. Итак, мы выходим на свободу, потому что прямым выводом из манифеста является освобождение политических!!.
    Чусов отделил романовцев от других и направил нас в централ. Встретили нас дружно и радостно. Ждали нас чай и ужин. Старший надзиратель Токарев объявил мне, что меня с Анной он помещает в одной камере и сейчас же повел показывать камеру. Крошечная, прекрошечная, еле можно поместиться, но показалась лучшим номером первоклассной гостиницы. Весь вечер шли разговоры. Центерадзе был без ума от радости, а Мизарбек ему с жаром рассказывал по-грузински о чудесном предсказании.
    Манифест, оказывается, перехвачен в Александровском раньше, чем он передан в Иркутск. Телеграфисты на станции Тельма, получив по проводу его текст, сняли копию, и мы попали как раз в тот момент, когда эта копия была доставлена Чусову. В Иркутске могли о нем узнать только на следующий день.
    Понедельник 24 октября. В два часа дня в обеденное время раздалось наверху радостное и многократное «ура». Оказалось, узнали про амнистию. Костолянец получил от отца телеграмму, поданную 18-го и принятую 23-го: «Объявлен общий манифест, есть надежда на скорое свидание». В это же самое время принесший ее Токарев сообщил, что приехал товарищ прокурора «освобождать». Радость была у всех неописуемая, но явился товарищ прокурора, и разочарование было полное. 21-го октября объявлена амнистия, но нас она не коснулась, наши статьи 263 и пр. не перечислены в ней. «Амнистия-куцая» — объяснил нам товарищ прокурора. У большинства возбуждение сменилось отчаянием. Что касается меня, то я твердо верил, что ближайшим следующим этапом будет наше освобождение.
    С утра пришли на свидание из больницы Мисюкевич, Вардоянц и Теплов. Потом началось великое переселений народов из одних камер в другие. Читали и перечитывали манифест об амнистии; коснется он массы лиц и вряд ли останется в тюрьмах десятая часть политического населения. Иркутская тюрьма, конечно, вся опорожнилась. Как жаль, что нас оттуда убрали!
    Принялись усиленно за занятия, за лингвистику и пр.
    Пятница 28 октября, 8 часов утра. (Последняя запись карандашом).
    Ура! Освобождают! Еще лежал в постели, как услышал, какое-то стремительное движение. Пробежала Песя. Кричит Костолянец. Потом Алеша (Добросмыслов) стал нам стучать в стену... Освобождают!!!
    Оказалось: в централ явилось все тюремное начальство, во главе со старым Ледошковичем, чтобы объявить о только что полученной от иркутского тюремного, инспектора срочной телеграмме: «Поздравьте романовцев с освобождением».
    А эта телеграмма явилась результатом другой обширной телеграммы, прибывшей из Петербурга и гласившей:
    Иркутск, Прокурору Судебной Палаты.
    «26-го сего октября всемилостивейше повелено, вменив в наказание Марианне Айзенберг, С. Гельману, Н. Гельфанду, А. Гинзбургу, Л. Джохадзе, А. Журавелю, X. Закону, A. Залкинду, Н. Кудрину, В. Курнатовскому, Ш. Лейкину, Г. Лурье, М. Л. Лурье, Г. Ольдштейну, М. Оржеровскому, И. Райзман, Екатерине Ройзман, Т. Трифонову, С. Фриду, М. Цукеру, Д. Викеру, Г. Вардоянцу, М. Габронидзе, М, Доброжгенидзе, А. Добросмыслову, Стефаниде Костюшко-Валюжанич (Жмуркиной), С. Зараховичу, А. Израильсону, М. Каммермахеру, И. Костолянцу, А. Костюшко-Валюжаничу, М. Лаговскому, А. Медянику, А. Мисюкевичу, О. Погосюву, B. Рабиновичу, И. Ржонце, П. Розенталю, Анне Розенталь, Д. Ройтенштерну, Л. Рудавскому, Л. Соколинскому, В. Перазичу, Л. Теслеру, И. Хацкелевичу, И. Центерадзе, Лесе Шрифтелик, Д. Виноградову, П. Дронову и П. Теплову содержание под стражею по делу о вооруженном восстании, первых 20 освободить от дальнейшего отбывания определенных приговором якутского окружного суда от 30 июля - 8 августа 1904 года каторжных работ с восстановлением в правах и освобождением от последуемого поселения. Следующих 27 освободить от определенного приговором иркутской судебной палаты от 5 и 6 апреля 1905 года наказания. Последних трех освободить от дальнейшей ответственности, прекратив производством в общем порядке дело. Освободите немедленно названных осужденных от дальнейшего содержания под стражей и о последующем донесите.
    В случае задержания Мордуха Бройдо, Нахима Кагана, Гольды Викер, Ревекки Рубинчик беззамедлительно телеграфируйте.
    Министр юстиции Манухин».
    Совершенно случайно было выделено из общего числа окончательно и немедленно амнистированных четверо бежавших, тогда как общее число скрывшихся было 12. И любопытно, что о Ревекке Рубинчик, ушедшей 2-го июля этого года, уже имелись сведения у министра Манухина, тогда как о бежавших 16-го января, полугодием раньше, он не был осведомлен. За исключением этих 4 несчастливцев, которым пришлось впоследствии много повозиться, прежде чем им удалось легализоваться, все романовцы, апеллянты, контр-апеллянты и кассанты, те, которые не бежали и те, которые бежали или неудачно бежали, — все были впервые после августа 1904 года объединены в одном правительственном акте. Отсутствовали только мертвецы: Юрий Матлахов и Владимир Бодневский, а также Л. Никифоров, как давно уже вышедший на волю.
    Полная амнистия романовцев последовала через пять дней после общей «куцей» амнистии 21-го октября и оказалась чуть ли не единственным дополнительным актом к этой последней. Быстро наступила полоса белого террора, тюрьмы снова наполнились, в Сибирь снова потянулись тысячи политических ссыльных, и первая Государственная Дума тщетно добивалась у царя в первый же момент открытия, 27-го апреля 1906 г., устами И. И. Петрункевича амнистии для старых и новых борцов за свободу. Отсюда ясно: романовцам необычайно повезло. Опоздай Манухинское представление недели на две, оно не только не было бы уважено, но просто не имело бы места.
    Что побудило министра юстиции Манухина, скоро, кстати, устраненного и замененного пресловутым Акимовым, использовать на такой радикальный манер лежавшее у него ходатайство Иркутской палаты о сведении нашего наказания к двум годам крепости и провести абсолютную амнистию по отношению ко всем категориям романовцев? В точности мы никогда этого не знали, были только слухи. Говорили, что это было результатом усиленных и многократных хлопот со стороны Кутайсова. Передавали также, что в значительной мере приложила к этому руку мать, Н. Н. Чаплина, умершего скоропостижно вскоре после Якутского суда. При этом были две версии: одна, что он сам, умирая, просил свою мать хлопотать о «прощении» романовцев, так как дело это будто бы лежало у него на совести; другая — что мать его взялась за это самостоятельно, видя во внезапной смерти сына «перст божий».
    Так или иначе, мы вышли на свободу, вышли благодаря победе революции, когда для многострадальной России вставала светлая заря новой жизни. Двойная радость, бездонная и беспримесная. В централ сбежались поздравить нас новые, незнакомые люди в военной форме. То были офицеры и военные врачи лазарета Красного Креста, продолжавшего еще работать в зданиях, принадлежащих тюрьме. Тут же пригласил нас один из офицеров к себе на вечеринку. Был уже поздний вечер и мы скоро направились к нему гурьбой. Казалось нам необычайно странным попасть сразу из тюремной обстановки на частную офицерскую квартиру с закусками и выпивкой, где гостеприимный хозяин и его жена услаждали нас пением модных и старомодных романсов, под аккомпанемент рояля. На рассвете мы выехали на подводах в Иркутск, куда прибыли на следующий день утром, 30-го октября. Искать пристанища мне не пришлось: жилище Ф. Г. Франк-Каменецкого было для нас открыто.
    В 2 часа дня — митинг. Грандиозное многотысячное скопление народу под председательством с.-д., д-ра Мандельберга, будущего депутата 2-й Государственной Думы. Горячие речи, приветствия «героям» романовцам, на которые некоторые из нас ответили, в том числе Теслер и Теплов. Два дня прошли незаметно, а на третий мы уже пустились в дорогу. Кутайсов так искренно хотел как можно быстрее от нас избавиться, что уже 1-го ноября мы все получили готовые временные виды на жительство и прогонные до родных мест. На следующее утро мы все собрались на вокзале. Было нас 30 человек, в том числе и Дронов, который после своего бегства не мог из-за железнодорожной забастовки выехать из Иркутска. Оставался один Ройтенштерн, который успел за последние месяцы обзавестись невестой, в лице одной местной мимолетной политической арестованной, и решил превратиться в иркутского гражданина. Недоставали каторжане, в числе 10 акатуйцев и 2 горно-зерентуйцев, которые приехали на 3 недели позднее. Отсутствовал также Костюшко, который после побега взял курс на восток, попал в Читу, где и нашел себе 2-го марта 1906 года могилу, расстрелянный Ренненкампфом, и жена его Таня,, которая поехала к нему с Игорьком.
    Паровоз свистнул, и покатился, ускоряя ход, вагоны громыхают, мы едем на запад, где зачалась и раскачивается «паровоз истории» — Революция. Мы едем и едем дни и ночи, глотаем с жадностью газеты и все больше убеждаемся, что предстоит еще жестокая борьба, что контрреволюция уже раскрыла свой кровавый зев и уже пустила в ход свои острые зубы. Но нам и в голову не приходит, что когда приедем на места, то окажется, что гребень революции уже позади, что у власти станут Ренненкампфы и Меллер-Закомельские, Дурново и Столыпины, что Костюшко будет расстрелян, Курнатовский будет осужден на вечную каторгу, Добросмыслов будет обратно сослан в Сибирь, где покончит самоубийством, и т. д., и т. д. И снова и снова будет слышаться в стенах тюрьмы и в далекой ссылке любимая революционная песнь романовцев, которая формулирует всю их историю:
                                                 Вихри враждебные веют над нами,
                                                 Темные силы нас злобно гнетут...
                                                 В бой роковой мы вступили с врагами,
                                                 Нас еще судьбы безвестные ждут!..
                                                                             * * *



                                                                               РГБ



    П. И. Розенталь — «Романовка». (Якутский протест 1904 г.). Из воспоминаний участника изд. «Книга» Ленинград-Москва 1924 года.
    Тяжело было положение политических ссыльных в Якутске в 1904 г. Репрессии сыпались на их головы. Атмосфера накалялась. Достаточно было малейшей искры, чтобы вызвать со стороны ссыльных бурный протест. Такой искрой послужило распоряжение «перевести в Колымск Коревина за самовольную отлучку в Якутск из села Павловского, отстоящего от города всего в 18 верстах».
    Ссылка решила, что она должна реагировать на это распоряжение. После долгих обсуждений постановили забаррикадироваться в доме Романова — отсюда и название протеста «Романовка» — запастись провизией и оружием, и оказать в случае необходимости вооруженное сопротивление, дабы возбудить общественное мнение и добиться лучших условий жизни в ссылке.
    Солдаты взяли „Романовку» штурмом, романовцы были арестованы, судимы.
    О «Романовке» имеется уже богатая литература. Тем не менее книга П. Розенталя, как участника «Романовки» имеет большое значение. Помимо того, что в этой книге кратко, но содержательно изображена вся история, связанная с «Романовной», Розенталь не упускает ни малейшего случая, чтобы поделиться также и своими личными впечатлениями и наблюдениями, которые в свою очередь, представляют несомненную историческую ценность.
    В. В-н.
    /Сибирские Огни. Художественно--литературный и научно-публицистический журнал. №. 2. Апрель-Май. Новониколаевск. 1924. С. 190./


    П. Розенталь. «Романовка». (Якутский протест). Издание «Книга». Ленинград — Москва, 1924 г., стр. 146.
    «Романовской» истории, можно сказать, повезло по части литературного ее освещения. Уже в 1904 г., т.-е. приблизительно через полгода после протеста, заграничный комитет «Бунда» стал издавать материалы, посвященные этой истории, составленные автором вышедших сейчас воспоминаний П. И. Розенталем. «Искра» выпустила книжку, посвященную этому протесту. Но, что еще важнее, «Романовка» нашла скоро своего собственного историка. П. Ф. Теплов, один из главных деятелей «Романовки», стал уже в тюрьме готовить ее историю; счастливое стечение обстоятельств — революция 1905 г., давшая П. Ф. Теплову освобождение, а печати некоторую свободу, — сделало возможным появление уже в 1906 г. монументальной истории «Романовки», истории, которой по солидности и детальной документальной разработке могут позавидовать революционные события, даже более крупного значения.
    Прошло двадцать лет со времени «романовской истории», и вот сейчас появилась новая работа о ней, «Романовка» П. Розенталя, участника протеста, только что умершего — накануне двадцатилетнего юбилея. И мы от души приветствуем появление этой новой работы не только потому, что книга Теплова становится почти библиографической редкостью; воспоминания П. И. Розенталя служат прекрасным дополнением к книге П. Ф. Теплова, как мемуары к историческому труду. Истекшие 20 лет дали возможность автору воспоминаний относиться свободнее к своей теме, освободиться от наложенной романовцами на себя печати молчания и дать читателю проникнуть во внутреннюю историю «Романовки», в ее «военную» организацию, познакомиться с ролью ее отдельных участников и руководителей.
    Как мемуары, «Романовка» Розенталя не претендует на ту чрезвычайную полноту и равномерную разработку всех частей,, которыми отличается книга Теплова. Можно даже больше сказать: автор постоянно видел перед собой работу П. Теплова и то и дело сокращал себя, как бы отсылая читателя за документами и деталями к той работе. Как мемуары, они не свободны от некоторого субъективизма; в самом распределении материала автор руководился своим личным отношением, останавливаясь подробнее на том, что ему хотелось выдвинуть в первую голову. Но зато «Романовка» носит на себе аромат личных воспоминаний человека, активного, глубоко и революционно пережившего всю эту драму. В кратких, но часто ярких характеристиках участников, в отрывках писем, сохранившихся с того времени, в дневнике — автор живо воспроизводит нередко «нутро» эпохи. В общем в работе отразились черты ее автора: кропотливость в собирании и сохранении материалов, прекрасная память и уверенность в своей правоте.
    А при всем своем мемуарном характере, работа все таки дает цельное представление о «Романовне», так что она может заменить книгу Теплова для читателя, не склонного к чтению толстых документальных книг.
    В заключение несколько слов о последней части книги (главы XI-XIV); она представляет собой извлечения из тюремного дневника за 1905 г. Последние таким образом не относятся непосредственно к романовской истории, они характеризуют романовцев и их быт в тюрьме, но вместе с тем они служат интересным материалом, рисующим переживания бурного года нашей российской весны главным образом в тюрьме, но отчасти и за ее стенами.
    В книге «Романовка» автор извлек из своего дневника только то, что имеет прямое отношение к романовцам, остается пожелать, чтобы была опубликована и остальная часть дневника, как материал к предстоящему юбилею революции 1905 г., в подготовке которой автор «Романовки» принимал весьма активное участие.
    Г. Лурье
    / Каторга и Ссылка. Историко-революционный вестник. Кн. 11. № 4. Москва. 1924. С. 301./

































    /Якутский архив. № 1. Якутск. 2001. С. 51-54./





Brak komentarzy:

Prześlij komentarz