Иван Ласков
Пищальники не пищат
Стрелецкая былина
Часть первая
БОРИС
ЛИТВИН И ТОЙОН
БОЙДОН
Глава первая
ПУЛЯ ПУЛЕЙ, СТРЕЛА
СТРЕЛОЙ
Было это в 7151 году...
Было? — обязательно удивится кто-то. —
Верно, ошибка? Будет! Будет это в 7151 году!
Нет, дорогие мои читатели. Ошибки нет. В
такое ослепительное будущее мы заглядывать не собираемся. Наоборот — наш путь
поведет нас в, как говорят, седое прошлое — за три с лишним столетия назад.
В Париже, Лондоне, Риме и других западных
городах шел 1643 год, а на Руси по давней привычке считали «лета» «от
сотворения мира». Согласно этому счету и получался 7151-й. Кто же ведал тогда,
что от возникновения не то что всей Вселенной, а даже одной Земли прошло не
семь тысяч, а больше семи миллиардов лет!
В 1643-м умер король Д’Артаньяна Людовик
XIII, ненадолго пережив своего коварного министра Ришелье, а
тридцатишестилетний Д’Артаньян был живехонек и на здоровье не жаловался. Время
громыхало мушкетерское. Люди со шпагами и тяжелыми ружьями в руках частенько
решали судьбы коронованных особ и целых государств. Порох дымил над полями
Европы.
Хорошо знали огневое оружие и в Московской
державе, к которой уже приставало название «Рóсия» или «Рýсия» (это — реже).
Правда, словом «порох», таким привычным и понятным нам, порох тогда еще не
звали: «зелье» да «зелье». Но это не мешало Москве пороха изготовлять столько,
что однажды сама чуть не вся взлетела на воздух от порохового взрыва.
Зато через пять лет после того взрыва,
закатив бочки с «зельем» в подкоп под казанскую стену, рванув её как следует,
войска Ивана Грозного ворвались в столицу татар — и перед Росией или Русией
открылась далекая и заманчивая дорога на восток. И не имело значения, что
Москва считала «лета» не от Рождества Христова. Считанные десятилетия
понадобились московским «служилым людям» с пороховой сумою на боку, чтобы от
Казани той дойти аж до Тихого океана и Росию — Русию сделать Россией.
Мы до самого Тихого за ними не пойдем и
остановимся в Якольской или, иначе, в Ленской землице — по-современному говоря,
в Якутии.
По студено-белой равнине зимней реки на
север двигался небольшой, но хорошо вооруженный конный отряд. На виду не было
ничего только у плосконосого «иноземца» [Коренных
жителей Сибири в те времена называли «иноземцами».], да и то, возможно,
держал на поясе нож. Другие оружия не скрывали. Даже у подростка лет
четырнадцати, что прижмуренными черными глазами напряженно вглядывался в
слепящую даль, за спиной покачивался сагайдак с небольшим, но совсем не
игрушечным луком. У остальных восьми были настоящие, мужские луки, оклеенные
для прочности пластинками рога, а сверх того, притороченные к задней луке
седла, поблескивали массивные ружья — пищали и бердыши — боевые топоры с
широким грозным лезвием в виде лунного серпа.
Трое из десятка — «иноземец», подросток и
осанистый, плечистый всадник со слегка поседевшими обвисшими усами — были одеты
в меха, остальные — в длинные полотняные одежды на овчине и без воротника — так
называемые ферязи. Так одевались обычно зимой стрельцы — мушкетеры Московской
державы. На головах у всех рыжели, чернели, краснели колпаки из лисы, выдры,
бобра — привычных для нас ушанок тогда скорняки еще не шили.
Лохматые и приземистые якутские лошади, с
немалым грузом на хребтах, шли без особой охоты. Снег был неглубоким — не
доставал и колена, но сухой и ломкий, как соломенный пепел, он совсем не держал
тяжесть, и животные проваливались до льда. За всю зиму не случилось ни одной
оттепели; никто не топтал здесь тропок ни торбасами, ни копытами. Лошади
ступали след в след — и верховые, и запасные, что
везли в тороках отрядное имущество: хлеб и мясо, порох и пули, товары. Время от
времени последний всадник выбирался вперед и ехал первым: так сберегалась сила
лошадей. Но, кто бы ни оказывался впереди, вторым неизменно оставался
«иноземец», третьим — вислоусый, а четвертым — подросток. Комки снега, что
выбрасывались снизу копытами на рыхлую поверхность, сразу тонули, как в воде.
Люди молчали. День стоял морозный, хотя и с
солнцем; навстречу дул неприятный предвесенний ветер. Бороды и усы стрельцов
украсились сверкающими сосульками — их собственным замерзшим дыханием.
На островах под ветром звенели перемерзшие
ветви тальника. Снизу, со льда, эти острова казались пригорками с непонятно
обрывистыми песчаными боками. Трудно было поверить, что в паводок река заливает
их, такие высокие, вместе с кустами. Но это так: осенью вода в Лене резко
сходит — чуть не до дна. Рыбе, и той на зиму некуда деться: сбиваются в ямы и
мирно дремлют до ледохода рядом плотва и щука.
О реке и ее чудесах — рыбе подо льдом и
необычайно обрывистых островах — думал только мальчик. Взрослых беспокоил
ветер, от которого не укрыться, солнце, что из-за спин заметно перешло на левую
руку и словно присело на корточки, лошади, которым давно пора было
подкрепиться. Вислоусый уже потерял терпение, поглядывая на проводника.
Наконец, «иноземец» остановил коня и вместе
с ним повернулся назад. Он не спеша размотал мойтурук — длинный нашейник из
беличьих хвостов, сквозь который дышал. Когда мойтурук намокал, проводник
переворачивал его, одновременно стряхивая тот пар, что уже превратился в
изморозь. То же самое сделал он и теперь. Голое смуглое его лицо среди
нетронутых снегов казалось черным. Он протянул руку к низкому, слегка размытому
морозной мглой солнцу и хрипло произнес:
— Онно, тойон! (Там, господин!)
— Добро,— сказал «тойон» так же хрипло от
долгого молчания. — Как, Андрею, ноги чуешь?
— Чую, тату! — откликнулся мальчик.— Только в чреве холод.
— То от того, что холод — не хлеб глотаем.
Потерпи. Скоро слезем с коней. Поворачивай! — крикнул «тойон» — десятник
передовому.
Отряд пошел налево. Но когда приблизились к
берегу, стало ясно, что здесь на него не взобраться ни пешему, ни тем более,
конному. Пришлось двигаться вдоль бесконечного обрыва, с которого сыпались снег
и серый песок.
Вскоре небо потемнело: отряд втянулся в
узкий проток, и тальниковые ветви соединились над ним. Здесь никто бы не смог
обогнать другого, если бы захотел. Десятник настороженно крутнул головой
вправо, влево — всюду было спокойно, тишину нарушал только скрип снега.
Проток повернул на запад, заметно задрался
вверх. Все поняли: это не проток, а речка, что здесь впадала в Лену. Вдруг
передовой остановился. Десятник глянул из-за его плеча: впереди в русле был не
снег, а лед; по льду с тихим плеском, струя туман, ползла живая вода. Очевидно,
она сочилась под снегом и там, куда уже достигли путники, так как кони
испуганно захрапели, почувствовав сырость под ногами.
— Наверх! — рявкнул десятник.
Андрей знал, что это такое. Так бывает на
Ленской землице там, где бьет родник. Как ни лютует мороз, как ни наслаивает
лед, задушить родниковую воду не в силах — загнать ее в вечную мерзлоту, идущую
вглубь на сотни сажен, невозможно. Всю зиму дымит туман над родником, плещет
вода, с кряхтеньем ломается лед.
Люди соскочили с лошадей и потащили их за
собой. Густой олешник больно хлестал по лицам. Лошади ржали, скользя на склоне.
Но вот все взобрались наверх, на берег Лены и одновременно недоброй безымянной
речки.
Десятник прошелся по лошадям внимательным
взглядом. Ни одна, как будто, не поранилась в зарослях и не вывихнула ног. Он с
облегчением вздохнул. На запад перед отрядом простиралось пустынное
пространство с разбросанными на нем редкими лиственничными лесками. Где-то
далеко, на расстоянии, которое определить было трудно, эти лески сливались в
сплошную черную стену.
— Сохатый! — приглушенно вскрикнул кто-то.
Шагах в ста пятидесяти у одинокой березки
стоял огромный, долговязый лось. Стоял спокойно, глядя на людей; безрогая в эту
пору его голова не шевелилась — а может, так издали казалось.
— Стрельнем? — дернулся молодой стрелец. —
Мясо кончается.
— Не добыти, — усмехнулся с досадой
десятник. — Может, и долетит стрела, да не свалит. Не горюй, Тренько, не
последний.
— А сие на что? — похлопал Трень по
прикладу пищали.
— Зверь не станет ждати.
Но Трень уже загорелся:
— Афонко, огня!
Афон — медвежеватый мужик с длинной
бородой, в движениях которого чувствовалась нечеловеческая сила — достал из
кармана мешочек, в котором помещались кремень, огниво и фитиль. Трень тем
временем всыпал в дуло мерку пороха, вслед за ней послал весомую круглую пулю,
забил шомполом пыж, воткнул в снег сошку — палку с развилиной на конце, положил
в развилину пищаль и начал возбужденно целиться. Дуло ходило вверх-вниз и мелко
дрожало. Лось меж тем не трогался с места.
— Стой! Руки твои застыли.
Десятник отодвинул стрельца и сам прижал к
плечу приклад. Правое, незажмуренное око его блеснуло.
— Пали, Афоне!
Афон ткнул зажженный фитиль в прорезь на
ближнем конце дула. Гром раздался над берегом, Афон и десятник окутались дымом.
Лось откинул голову на спину и метнулся в перелесок.
— Мимо прошла! — хлопнул себя по бедрам
Трень.
— Не долетела пуля, — спокойно сказал
десятник. — Сам видел. Дай-ка мерку твою. Не мала?
Трень подал позеленевший медный цилиндрик,
которым отмеривал порох.
— Гм... Как раз. А зелье? Зелье свое
покажи! Трень протянул на белой от холода руке бугорок пороха.
— Так я и думал. Лежалое зелье, комками
взялось. У всех таковое?
— Из одной бочки имали! [Имати — брать.]
Десятник нахмурился.
— Подсунул воевода. В походе, ведомо,
пищаль — подмога слабая, сами видели — доньдеже [Доньдеже
— пока.] набьешь да фитиль раздуешь... Да с добрым зельем все ж — не с
лежалым.
Он сурово оглядел всех:
— Помните: ружья у вас — игрушки, считай.
Надейтеся, буде что, на бердыши. А, храни господе, в осаду возьмут нас, то мы
зелье перекрутим [Перекручивать порох — это значит,
дробить его, доводить пороховое зерно до нужной величины, чтобы лучше горело.].
На то много терпенья и осторожности надо.
— А
ты, старый, умеешь то?
— Управлятися с зельем каждый пищальник
умети должон. А я на зелейной мельнице служил. Сам делаю зелье. Тем на Вилуе и
спасалися...
— Поведай, старый!
— Не теперь же... Огнище жгите, други.
Будем тут ночевати. Вода под боком — снег не надобно грети. Леском от ветра
прикроемся...
Лошадей освободили от поклажи, стреножили и
отогнали на взгорок, где из-под снега торчала сухая редкая трава.
Проголодавшиеся животные сразу взялись за дело. Тяжело прыгая на месте, они наклоняли
головы, осыпанные белизной, вгрызались в пожарник, одновременно утоляя: голод —
травой, жажду — снегом на ней. Двигаясь вперед, они пропахивали в целине
глубокие колеи.
Люди рассыпались по берегу. Кто разбрасывал
снег, очищая место для костра, кто утаптывал его вокруг, кто собирал дрова.
Один проводник никому не помогал и не мешал. Он сел на сваленную лесину и
поглядывал на всю суету с непонятной усмешкой.
— Пойдем-ка, сынку, — сказал десятник.
Мальчик послушно, не переспрашивая, пошел за ним в сосняк. Десятник разгреб
торбосом снег: в глаза бросились сочные зеленые веточки.
— Видишь? Брусницы.
— Ягодок же нет?
— Так что? Листочков нащиплем, в кипень
кинем. Вкусней, чем пустой, хлебати. Помнишь, на Вилуе из малины кисель варили?
Правда, слезы было малины той... О, о! Гляди — и ягодки есть!
Десятник засмеялся, как ребенок. Он содрал
колпак, наклонив голову — длинные седоватые, под цвет усов волосы посыпались с
затылка к щекам — и начал рвать в него брусничные ветки вместе со свинцово-твердыми
от мороза, как дробь черными каплями. Мы не оговорились — спелая брусника на
Лене черная, как черемуха.
— Отведай, Андрею!
Сын не согнулся к ягодам и не ответил.
Десятник вздрогнул: за спиной он вдруг услышал знакомый удар тетивы о рукоять
лука, пронзительный свист стрелы и дикий, словно обрубленный, вскрик. Он живо
вскочил — сын, растерянно морщась, с луком под мышкой, тер правой рукой большой
палец левой, очевидно, ушибленный тетивой.
— Кого стрелял?
Впрочем, десятник увидел и сам. Под
березовым выворотнем лежал беляк. Его можно было и не заметить на снегу, если б
не лужица крови, что ширилась и дымилась. Десятник поднял зайца — шея была
перебита, как топором, голова болталась на коже. Взял и стрелу, взглянул на
широкий и плоский, как долото, наконечник:
— Для чего срезнь пускал? Такая стрела на
большого зверя. А на зайчика — костяная либо деревянная, аж бы шкурку не
портить.
— Некогда было выбирать. Боялся — сбежит,
ровно сохатый.
— Так держи добычу. Сын с ужасом
отшатнулся:
— Нет! Нет!
— Пошто?
— Кровь, татку, кровь... За что я?
— Вовеки зверя бити не будешь? С голоду
помрешь. Сын молчал.
— Доброе сердце имеешь, чадо мое. Тяжко
будет тебе. Иные и человечьей крови не жалеют. Меж них жити.
Десятник с колпаком в одной руке и зайцем в
другой двинулся из перелеска. Голова его на глазах седела от инея. Но могучий
воин не замечал мороза. Он даже встряхнул волосами, отбрасывая их назад, от
чего обнажились уши. Шел он спокойно, и сын без труда ставил ноги в его следы.
Тени деревьев стремительно удлинялись и сливались: наступала ночь.
На открытом месте снег еще розовел от
солнца. Но оно скрывалось уже. Ветер утихал. Одинокие деревца, разбросанные по
прогалине, опустили ветки и словно сжались, готовясь к ночи.
— Бачишь, солнце заходит? Завтра туда
пойдем. А буде напасть какая случится с нами, а ты спасешься... беги, сынку,
тогда на восходное солнце к Лене-реке. А Лена тебя до острога Ленского [Острогами тогда называли крепости. Ленский острог — современный
город Якутск.] доведет. Запомнил, нет?
— Запомнил, татку! На восходное солнце.
Глава вторая
ПИЩАЛЬНИКИ НЕ ПИЩАТ
Костер багряно пылал, рассыпая треск по
омертвевшему пространству. На длинных жердях, переброшенных через огонь,
дымилось несколько котлов. В них разогревалось мерзлое вареное мясо, взятое
стрельцами в дорогу. В отдельном кипела вода без мяса. Десятник сыпанул в него
брусничные листья, нахлобучил колпак и повертел перед глазами зайца, размышляя,
что с ним делать. Все подчиненные его занимались чем-то: кто присматривал за
костром и котлами, кто мастерил ложе из сосновых ветвей. Один проводник сидел
все на той же лесине. Ему и сунул безголового десятник:
— На!
Он хотел еще что-то сказать, очевидно,
растолковать, что делать, но этого не понадобилось. От равнодушного гонора
проводника не осталось и следа, и стало ясно, что это была не фанаберия — так
держит себя человек, которому нечем занять руки. Он сразу выхватил из ножен
нож, распластал на лесине зверька, резанул по брюшку, снял шкурку, очистил от
коры палку, нанизал на нее зайца и воткнул в снег таким образом, чтобы заяц
оказался перед пламенем. Все было сделано так быстро, что десятник крякнул.
— А что ж без соли? Возьми соль, мамай! —
крикнул Трень, взмахнув мешочком.
— Кусенеем его зовут, — строго заметил
десятник. — А соль ему, может, и не надобна.
Но Кусеней достал из мешочка изрядную горсть
и сыпнул на зайца даже лишку. А когда жаренина была, по его мнению, готова,
вырвал из снега рожон и вместе с ним подал десятнику, говоря что-то по-своему.
— Нет... нет! Сам ешь, сам! Перетолмачь
ему, Андрею!
— Сам ешь! — сказал Андрей по-якольски.
Кусеней закивал головой и впился зубами в
непропеченное мясо. Поглощал он зайца так же стремительно, как и готовил.
Вскоре от андреевой добычи осталось лишь несколько косточек.
Стрельцы, которые сами ели довольно много
мяса, дивовались:
— Глянь-ка, глянь: с костями!
— Изголодался.
— И не давится без хлеба!
— Человек все может, — спокойно, но так,
что его услышали все, сказал десятник. — Не растет жито — обойдется без него,
не добудет мяса — единой репой проживет. Мы вот сами с сыном да со Счасткой на
Вилуе, было, годами хлеба не видали. Кормилися зверем да рыбой, да птицею
разной. А мясо без хлеба — как хлеб яси.
— Что ж без хлеба? Не жаловал государь? —
подался вперед Трень. Видно, давно не терпелось ему расспросить десятника о
здешнем житье-бытье.
— Жалованье в Тоболеске нам на два года
воевода выдал: и хлеба, и зелья, и вина... Всего на два года. Через два-де года
перемену пришлет, новый полк, а наш в Тоболеск вернется. Так и пошли на край
света на два года, а прослужили на Вилуе восемь. Позалетось токмо ту реку Вилуй
покинули. Да не назад вернулися, а все равно тут служим. Теперь уж в Ленском
острожке, у ленского воеводы. А что разницы в том?.. И там гибли, и тут гибнем.
Я да Счастка вот осталися. Счастка именем, может, спасался своим, а мя господь
сына ради берег. А было нас в полку, как с Тоболеска выходили, тридцать восемь
служилых людей. Да еще жонка моя... да сын мой Андрей.
— И жена с сыном? — недоверчиво спросили с
другой стороны костра.
— А что делати? Не было на кого покинути.
Упросил башлыка [Башлык — начальник.]. Коль
не верите мне, Счастку спросите.
Счастка — длинный, с запавшими глазами —
пошевелился.
— Бориска Литвин никогда не лжет.
Запомните,— вымолвил он.
— Поведай, старый! — взмолился Трень. — Мы
здесь люди новые да молодые. Что нас ждет на краю света?
— Что хлебали мы — не хлебати вам, иной
живот [Живот — жизнь.] на землице Ленской
пошел. У Петра у Петровича, воеводы, четыреста с лишком токмо стрельцов, а еще
и казаки есть, и острог поставлен. Правда, когда мы на Вилуй-реку с Тунгуски с
Нижней реки переволоклися, острожек Ленский уж три года стоял, да был он нам не
подмога — далече стоял. Да и не ведали мы про него сперва, бо его енисейски
казаки заложили, а нас с Тоболеска послали. А с Тоболеска до Вилуя два года шли
и плыли — по Тоболу, Иртышу, по Оби-реке до моря Полуночного; там — до Мангазеи
[Мангазея — город в нижнем течении реки Таз. Был в
XVII в. форпостом освоения Восточной Сибири.] морем. В Мангазейском во
городе зазимовали; весной — с Мангазеи на Туруханск и с Туруханска вверх по
Тунгуске сказанной — до Енисейского острожка не дошли, значит, и про сотника
Бекетова, что Ленский острог заложил, слыхом не слыхали. А пришли на Вилуй —
зимовье поставили, обнесли тыном, учали, как водится, по Вилую и рекам
сторонним [Сторонние реки — притоки.] с
иноземцами биться, подводить под руку государьску, ясак [Ясак —дань. По всей Сибири ясак брали мехами.] и
аманатов [Аманат — заложник.] имати: сперва —
аманатов, под них — ясак.
Десятник замолк и приподнял голову. Но
ничто не нарушало тишины. Только сосновые иголки шипели в огне, только бухали
время от времени головешки.
— Якольцы ночью напуском не ходят [Ходить напуском — нападать.], — напомнил Счастка. —
Ни разу не припомню.
— Такие рыцари? — насмешливо отозвался
Трень.
— Во тьме нездорово видят.
— Так тем же пользоваться можно!
— Было — пользовалися.
— И без якольцев лихих хватает, — сказал
десятник. — Шестой раз в дороге ночуем, и каждый раз на потылице чьи-то глаза
чую. А что? Мы с огнем своим на ладони ровно, а сами ничего не видим.
Отбреди-ка, Афонко, постой у куста того с пищалью. Замерзнешь — переменим. Без
караула нельзя в походе.
Огромный Афонка без слов взял пищаль и
отправился на пост.
— Башлыком у нас был Воин Шахов, муж
хоробрый, отчаянный. Летось не помогло ему то. Будь, земля, Воину пухом — пошел
песок караулить, убили мятежники-атамайцы [Атамайцы
— одно из якутских племен.] на Ситте-реке. Сказывал сам, молодым аки
тать [Тать — вор.] промышлял, в каталажке
блох кормил, да государю бесстрашием приглянулся — под кнутом песни пел,
государь речет: «В Сибирь пойдешь служити? Сыном боярским [Сын боярский — дворянское звание в те времена.]
будешь». Воин тут же согласился и пошел в Сибирь... Такой у нас ясатчик [Ясатчик — человек, ответственный за ясак.] был. Не
всегда царь и бог заодно: простил Воинке государь, а господь, видать, не забыл,
кем был в прошлых годех: не принес нам удачи башлык. То зимовье сгорит, то
аманаты сбегут, то побьют кого-нибудь из нас до смерти, кто от болезни помре.
На два года отправлялися, а просидели на Вилуе шесть: не пришла перемена.
Государева жалованья ничего не осталось: ни хлеба, ни зелья; одекуй [Одекуй — бусы. Давались, как и кое-что другое туземцам
после уплаты ясака в качестве «государева жалованья».] роздали, а без
одекую ясак иноземцы давать не хотят. Самим есть нечего, а еще аманатов корми.
Хлеб у промышленных людей [Промышленные люди —
промысловики, охотники.] покупали дорогой ценою. А еще от лихих людей
отбивалися, от казаков енисейских да мангазейских: тож ясак собирают, с
иноземцев тех же самых взять норовят. Теперь уж такого нет, воевода твердо
власть держит, весь ясак в острожек Ленский стекается, а в прошлых годех
пушнина шла и в Тоболеск, и в Енисейск, и в
Мангазейский город... Эх, други, тяжко то вспоминати, хоть пищальники и не
пищат. И ели всякое скверно, и души себе посквернили.
— А зелье? Где зелье имали? — подал голос
Трень, когда десятник, опустив голову на руки, умолк.
— Серу в скалах нашли, ямчугу [Ямчуга — селитра.]. Угля нажжем и мелем. Так и
обходилися. То самодельное зелье не раз выручало, когда тунгусы приступом шли.
— Ты сказывал, дело зелейное [Зелейное дело — производство пороха.] знаешь?
— На мельнице зелейной под Москвою два года
служил. Страшное дело, смертное, ну жалованье зато... Может, там бы и нонеча
был, кабы бог берег, да в стрельцы
пришлося бежать.
— А пошто? Поведай, старый!
— То ужо иной сказ, и долгий. А нам
почивати время. Шесть дён шли, а идти еще боле. Воевода Петр Петрович говорил,
за семь обернемся... Какое там без дороги.
— Еще до полночи далече. Поведай.
— Добро. Не московский я человек, с Литвы
родом. Потому и прозвищем Литвин, а я и прозванье маю — Ореховский, и не
литвин, а русин. Держава токмо Литва, а литвинов мало у нас, русины мы,
последним временем белорусами стали зваться. И речь у нас с московскою схожа, и
вера грецкая [Грецкая (греческая) вера —
православие, римская вера (римский закон) — католичество.]. Мы с
литвинами вместе татар к себе не пустили, сами жили. Князь великий у нас
литвин, а держава русинская, белорусская. Московитов — братьев своих не
продавали, помогали от татар боронитися, земли брянские, смоленские,
черниговские под свою опеку от татар взяли. На Куликовом поле наш лучший князь
Андрей Полоцкий воевал за народ русский. А как скинула Москва басурман, учали
цари московские с Литвой воевати, чтоб ее под государьску руку подвести. А
шляхта наша не привыкла за царями жити, от Москвы боронитися стала. Тяжко было боронитися, бо у Москвы и железо, и зелье, а
на Белой Руси железа мало. И пошла наша шляхта к польской проситися, чтобы та
супротив Москвы помогла, а та: примите нашу, римскую веру, тогда и поможем.
Учала шляхта в римский закон креститися, речи
своей чуратися, по-польски мовить, чтоб царь московский права на них не имел.
— А ты, старый, не шляхтич? — враждебно
произнес кто-то.
— Я человек неимущий. Хаты своей не имел —
одни руки. Кут [Кут — угол.] в чужих домах
занимал, оттого кутником звался. В могилевском братстве [Братства в белорусских городах в XVII в. создавались для
защиты православии от католицизма. Кроме того, занимались
культурно-просветительной, издательской деятельностью. Объединяли широкие слои
городского населения.] друкарскому делу научился, да закрылася скоро
друкарня...
— А что то — друкарня?
— В друкарнях книги не переписывают, а на
станке печатают. Буквы отлитые сбирают, краскою мажут, после бумагу прижмут — и
готово. Сколько хочешь книг сделати можно, бумага была бы.
— Ого! — с уважением отозвался Трень.
— Закрыли друкарню — куда идти? Тут мя
князь один к себе призывает. Со стародавнего рода князь, и сам уж на кладбище
просится, а замыслил описание династии своей книгой надруковати. Пришел я в
замок, станок собрал, работаю. Не просто сие, не скоро. И была у князя внучка,
неродная, далекая, сиротка бедная. Я кутник, и она кутница вроде, в сословье
своем. А что я не князь, она княжна — на то мы не посмотрели, полюбили друг
дружку мы.
Десятник прервался.
— Подай-ка, Андрею, воды.
Он глотнул несколько раз. Никто не сказал
ни слова, пораженные необычайной судьбой седеющего богатыря.
— Был у князя сын от последней жонки, и
имел тот княжич глаз на Янинку. Не кохал, токмо сганьбить [Сганьбить — опозорить.] мыслил. А почувствовал, что
ко мне она тянется — на плаху мя, злая душа, послати задумал. Подбросил мне в
свитки карман перстень старого князя, с алмазом перстень... Сам же и нашел. Мя
— под замок до суда. А княжна отомкнула, и побежали мы с ней в Московию — где
же в Литве сховалися б мы от расправы?
— Человеку простому что в Литве, что в
Москве — один мед. С горчицей, — вставил Трень.
— То — правда... Нашел в Москве я Печатный
двор, сказал про себя, что друкарь с Литвы, заработку ищу. Приняли охотно — помнят,
что друк в Москву от нас пошел, а набрал я первую книгу — дьяк ногами затопал:
«Ах ты, дьявольское семя, божью книгу поганишь! Пошто портишь слова святые?»
По-своему я, выходит, набрал — как на Белой Руси. Вроде бы так и не так...
Прогнал. А иных друкарен на Москве нет, не Беларусь наша. И пошел на мельницу
зелейную со смертью в жмурки играти, каждый божий день своего конца ожидаючи.
Да жил... С Яниною повенчались. Андрей вот народился. И вдруг в Москве на
улице... князь молодой Гарадейский. И он узнал мя... глаза полымем полыхнули...
Что ж сие, мыслю? Что? Отколе взялся ворог мой? А после проведал: война у
Москвы с Литвою была, и попался княжич в полон. Ну, ему что за полон: вместе с
лакеями сдался, ходят вокруг него десять-двенадцать, от золота кошель трещит,
пистолеты трехдульные кремневые под кунтушом [Кунтуш
— верхняя одежда белорусской и польской знати.]...
— Для кремневых фитиль не надобен. Заряжай
— и опускай курок, — похвалился знанием Трень.
— Истинно. Янечке не говорю, надежду лелею —
обойдется. Да как-то раз над ухом пуля пропела...
— А ты б на него челобитную государю.
— Царь безродного от князя оборонит? Да и
чем докажу, что пуля та пущена им? Кому хочешь золотом заплатит, убийцу купит
через третьих людей... Рассказал я жонке все и пошел во стрельцы проситися,
чтоб подале послали. И прочее все вы уже слыхали.
— А жена? И до се с тобой?
Десятник словно не услыхал вопроса:
— Иди, Андрею, Афонке на перемену. Постоишь
теперь — до солнышка не разбудим.
А когда сын отошел во тьму, глухо сказал:
— Отослал Андрея, чтоб душу лишний раз не
рвати ему. Убил мамку его пан Гарадейский. Тут убил. На Вилуе-реке. Мя не смог
добыть, так ее. Думает, видно, что и я покойник, бо зимовье вместе со мной и
Андрейкой поджег. Двери подпер — и огня. А Воин наш вперед далеко глядел, под
подлогой [Подлога — пол.] у нас яма была, а в
яме оконце земляное, чтобы дышать. Раскопал я оконце, вылез. Бегу туда и сюда,
ищу — на берегу под лозою лежит моя Янечка, и грудь пробита в трех местах, а
обок пистолет трехствольный с монограммой именной князя Гарадейского — ведома
мне она. Сделал-де пистолет дело свое, не надобен боле. Вот он, пистолет.
И десятник вытащил из-за пояса необычное
оружие. Два ствола его были расположены рядом, как у сегодняшней двустволки, а
третий — между ними, выше. Рукоять была украшена серебром и полудрагоценным
каменьем.
— Можно из трех сразу стреляти, можно по
одному.
Пистолет пошел из рук в руки.
— С Литвы на Вилуй! Что ж за бес его сюда
занес? — с недоумением произнес кто-то.
— Чтоб полон перебыть, записался на службу,
удач со своею сворой искати попер. Не рядовым стрельцом, само собою — сыном
боярским. Дали отряд ему, тож на Вилуй послали...
— А теперича где?
— Вроде бы перемирье с Литвой у Москвы
вышло, обменяли полонных, и поехал домой князь. Так мне черный поп [Черный поп — священник-монах.] Василей сказывал. А
я и до се вот на чужой стороне, и на родную мне через него вертатися
невозможно.
Глава третья
ПОДКОВА НЕСЧАСТЬЯ
Путь оказался долгим и тяжелым. Лесное
бездорожье изматывало лошадей. Приходилось три-четыре раза в день
останавливаться в заснеженных луговинах, пускать животных на выпас. Однажды
случилась первая, необычно ранняя весенняя оттепель; ночью, как всегда в эту
пору, вновь ударил мороз, и вокруг лег тонкий, стеклянной прочности наст. Под
копытами он ломался, как стекло, и, как стекло, резал щиколотки лошадей.
Пришлось идти по попутной затишной речке: солнце днем ее, благодаря кустам, не
грело, й наста на ней не было. Зато она петляла, как хотела, и движение отряда
замедлилось вдвое.
На одном из многочисленных колен речушки
Андрей заметил какую-то непривычно блестящую вещь. И передовой, и проводник, и
отец не заметили — может, задумались, а он опустил голову, и вдруг из-под снега
блеснуло что-то металлическое. В XVII веке, тем более в Якутии, железо лишь бы
где не валялось, каждый его кусок ценился не намного дешевле золотого, и
мальчик сразу соскочил с коня. Услышав это, десятник живо обернулся — сын
перебрасывал с рукавицы на рукавицу подкову:
— Что такое, татку?
— Дай сюда...
Стрельцы мгновенно окружили десятника.
— Подкова?
— В глухомани!
— Кто посеял?
— Дай глянуть, старый!
Ничего удивительного в возбуждении этом не
было. Потерять подкову не мог ни один якут или тунгус, не были подкованы и
лошади самих стрельцов. Да и вообще тогда на всю Ленскую землицу приходилось,
может, с дюжину четверок подков — для скакунов воеводы и его ближайших
помощников. Кто же ехал по этой речушке на подкованном коне и когда? Неделю,
месяц или, может, три месяца назад?
— Сломана. Потому и брошена.
— Зимняя подкова! С шипами.
— С Литвы подкова, други, — сказал наконец
десятник. — Такие у нас делают. Чую я, что-то недоброе несет нам вещь сия.
— Ну что ты, старый! Подкову подняти — на
счастье!
— Посмотрим, на чье...
Через версты две тем утром завалили лося.
Зверь стоял на самом берегу речки, обгрызая помягчевшие на солнце тальниковые
ветки, а услышал людей — рванулся прочь по ровному месту и — не смог
улепетнуть, заревел: таежного богатыря стреножил наст. Он шел и шел к лесу, как
говорится, пешком, пока наконец пять или больше пуль не придавили его к снегу.
Колея, пробитая в насте его древоподобными ногами, вся была забрызгана кровью.
— Спаси бог тя, подковка наша! — пошутил
Трень. Тут же разожгли костер, напекли лучшего мяса и наелись до отвала.
Лось был огромен — частями туши нагрузили
всех неверховых лошадей. На снегу остались только внутренности да заледеневшая
голова с тусклыми от мороза глазами. Когда скрип снега под копытами поутих, из
ближнего березняка выскользнула огненно-красная лиса и, виляя хвостом, подползла
к остаткам таежного богатыря, впилась в шею. Тут же упали с белого неба два
смертельно-черных ворона и накинулись на кишки.
С этого времени отряд пошел еще тише.
Лошади из-за наста не наедались и брели через силу. Люди соскакивали с них и
топали рядом, иной раз проваливаясь до бедер на этой речке, куда с пригорков
сметало снег всю зиму.
— Долго еще мучиться нам? — жаловались те,
кто помоложе.
— Все мучения впереди, может, — не утешал
десятник.
— Глядите! — вдруг вскрикнул Андрей,
которому отец сказал не сходить с коня. — Целое стадо сохатых! Или, может,
олени? — неуверенно добавил он.
Все, утопая в снегу, кто с пищалью, кто с
луком, вылезли на берег. Вдали, на опушке перелеска, двигалось стадо животных.
— Олени и сохатые, сынку, зимой на лугах не
пасутся: кору грызут. То кони! — сказал десятник, внимательно высматривая
пастухов. Но всадников рядом с лошадьми не было. Не ощущалось и костерного
дыма, хотя легкий ветерок дул от лошадей. Видно, паслись без присмотра.
— Сколько их? Посчитаем. Так... Табуна три?
— Четыре. Вон один немного дальше, слева.
— Запомним.
— Значит, близко Бойдон? — заговорили
стрельцы, заглядывая в лицо десятника.
— Может, близко. А может, и далече. Без
пастыря кони куда хочешь зайдут.
— Для чего отпускают так?
— А что им от коней? Не пашут на них, не
боронят. Токмо на промысел ездят. По одному-два при себе для езды держат.
— Едят же коней, говорили.
— Едят редко. Кабы ели, давно б уже ни
жеребенка не осталось.
— А волки, медведь, люди лихие?
— От волков табун отобьется, от мишки
уйдет. А чужаки поемлют — тут до убийства доходит. То крепко ведают все и
крадут не часто. Ну, братья, с богом! Едем!
Но тут неожиданно взволновался проводник.
— Мехэ! Мехэ! — закричал он, замахал руками
н пятками ударил коня по бокам, направляя его к табунам. Конь, однако, на
первых же шагах поранив ноги о наст, заржал и отказался идти. Напрасно наездник
бил его уже не только ногами, но и плетью — животное лишь мотало головой,
косясь на хозяина. Тогда проводник спрыгнул с коня и по насту, как на лыжах,
заскользил на ту сторону луга.
— Что с вожем [Вож
— проводник.]? — не понял десятник.
— Говорит, мое, — перевел Андрей.
— Его? Вот диво. Он же мегинский [Мегинцы — якутское племя, размещавшееся на востоке от
Лены.], вож. От его мест до сего урочища днищей [Днище — мера длины: расстояние, которое можно было преодолеть за день.]
десять, не мене.
Видя, как легко, не проваливаясь, мчит
проводник, мальчик бросился за ним — размять ноги, а заодно посмотреть на
непривычное зрелище — вольные табуны.
— Стой! Стой! — встревожился десятник.— Там
в лесу, быть может, якольцы с луками!
Но сын не слушал. Так приятно было после
качки в седле бежать своими двоими, чувствуя, как возвращается кровь во все
застывшие мышцы. Десятник с тревогой следил, как сын догоняет кривоногого
якольца.
— А ну, Афонко, за мною, — приказал он,
соскальзывая с коня. Выбрал Афонку с его звериной силой не случайно, но скоро
понял, что дал маху: наст, который не проваливался под худощавым проводником и
подростком, Афонку и его самого не держал. Проламывая наст, нога попадала
словно в капкан, и богатыри с каждой минутой все больше отставали. К счастью,
табуны, несомненно, никто не сторожил. Как только вож и мальчик приблизились к
ним, полудикие лошади бросились в тайгу. Несколько животных, однако, остались
лежать на снегу. Издалека казалось, что они просто отдыхают. Когда же люди
подошли вплотную, стало ясно, что этим лошадям уже не встать. Их лохматая
шерсть была присыпана прозрачным инеем — брызгами снега из-под копыт живых, что
топтались рядом.
— Аттарым! Аттарым! — в отчаянии повторял
проводник, ощупывая подохших. Потом, тыкая в их уши, что-то с жаром заговорил.
— Сказывает, его кони, тавро его: ухо надрезано,
а Бойдон, сказывает, чтоб тавро его сокрыти, другое ухо надрезал, токмо иначе,
— перевел Андрей.
Десятник наклонился к трупу кобылы —
действительно, порезы на левом и правом ушах не совпадали, чем-то неуловимым
отличались друг от друга.
— Так, так, — помрачнел Борис Литвин. — Еще
и того нам не хватало.
— А чо? — не понял Афонка.
— Вороги наш вож с Бойдоном, а воевода Петр
Петрович мне про то ни гу-гу. Выходит, не вож наш вож, а доносчик.
— Может, и сам воевода не ведал?
— Мог понять, когда расспрашивал. Ведал...
То он мне нарочно вожа такого подсунул. Чтоб за летошнее рассчитаться...
Говорю: нельзя с Кусенейкой без толмача походом идти, по-нашему он ни слова, и
я, считай, ни слова по-ихнему, а Петр Петрович: сына бери, сын твой по-якольски
знает. Ты, говорит, стрелец, и сына стрельцом расти... Ну что за стрелец?
Пятнадцати нет еще...
— А отколе твой по-якольски знает?
— На Вилуе от аманатов научился. Нянчились
с ним, как матки не стало... А на кого оставлять было?
— А
летошнее, с воеводой, что? — тихо произнес великан, словно далекий воевода мог
его услышать.
— Про то, Афоне, сказ долгий. Будет случай
— поведаю.
Глава четвертая
ОТ СМЕРТИ
СПАСАЙ ДО СМЕРТИ
Двинулись дальше.
Около полудня наст под солнцем осел,
помягчел, и десятник рискнул: посоветовавшись через сына с проводником, вывел
отряд из русла и направил напрямик через кочкарник, неприметно перешедший в
озеро. Его обязательно нужно было пересечь до темноты, так как на льду
невозможно найти ни дров, ни травы для лошадей. Но когда, обдутые встречным
ветром, приблизились к противоположному берегу, где чернел густой лиственничник,
уже отряхнутый солнцем от инея, десятник приказал остановиться. Все могло ждать
в этой чащобе людей, что несколько часов шли по белизне, видные издалека.
Трое, посланные в провед, долго не
возвращались, и остальные забеспокоились. Но вот из-за деревьев показались
один, другой, третий... Живы! Стрельцы с облегчением тронулись навстречу.
— Иноземцы... Т-там! — заикаясь, выдавил из
себя один из проведчиков.
— Усадьба?
— Н-нет. На поляне скоп. Жмурика [Жмурик — покойник.] что ли, хоронят.
— Много их?
— Много. Не весь ли род.
— Значит, непрост покойник. А что ж на
поляне? Они же на деревах хоронят. Собьют помост, арангасом зовут, на дерева
его, а на него колоду. Или на столбах арангас?
— Нет! Копают. Могилу копают. И не одну,
сдается.
— Раз копают — значит, из князца [Князец — так звали русские вождей якутских племен
(тойонов).] семьи. А далече от лесу роют?
— Шагов сто.
— Не приметили вас?
— На лес не зрят. Не до того им.
— Тогда потиху... След в след. Чтоб лишнего
не скрипеть. Все за мною... Никому не отставати. Ты, Афоне, останься с конями.
Пищаль набей, фитиль зажги. Буде наскочат — пальнешь, а сам, не вернемся
доньдеже, с конями на озеро. В тайге один не отобьешься. Ну!
Афонка не переспрашивая раскрыл суму с
порохом, достал мерку и начал старательно заряжать оба ствола своей
двуствольной пищали, рассчитанной на таких здоровяков, как он. Остальные
гуськом двинулись через чащу. Впереди шли проведчики, ступая в свои же следы.
Тайга молчала — она не просыпалась еще от зимнего сна. Вскоре чахлые кривые
деревья поредели. За ними можно было уже видеть поляну. А на поляне, точнее, на
другом ее краю, происходило вот что.
«Иноземцы» — человек с тридцать,
вооруженных луками мужчин и несколько женщин — толпились вокруг трех
прямоугольных ям. Их рыли, видимо, с помощью огня, сначала отогревая землю, а
потом выгребая ее лопатами, — повсюду на снегу чернели разбросанные головни,
пахло смолистым дымом лиственничных дров. У средней ямы, увязнув глубоко в
снегу, стоял гроб — выдолбленная из толстенного дерева колода. Покойник был уже
в ней. Из колоды были видны только лицо и грудь, покрытая мехом. Белое лицо
наискось пересекала длинная черная рана, под лезвие убийцы попали глаз, нос и
подбородок.
Проводник довольно крякнул над ухом
десятника — Борис Литвин с недоумением обернулся. Кусеней ухмылялся:
— Бойдон уола олбют.
— Сын Бойдона помер, — перевел Андрей. Губы
его вдруг пересохли.
Десятник с досадой стиснул зубы.
На грудь убитому положили лук, колчан со
стрелами, две пальмы [Пальма — широкий и длинный
нож, примотанный к деревянной рукояти.]: большую — батас и немного
поменьше — батыю. Потом колоду накрыли длинным и широким покрывалом, сшитым из
нескольких полос бересты. Еще и еще один покров лег на гроб, прежде чем все их
не начали перевязывать кожаными ремнями. Все это делали несколько юношей —
возможно, ровесники убитого. Рядом стоял коренастый, квадратный от шубы пожилой
мужчина. Он хмуро смотрел на лицо мертвеца,
покамест его не закрыла береста. Тогда он поднял голову и повернул ее направо и
налево.
Там, у других ям, тоже шла работа. К левой,
самой большой, вели желтовато-белого жеребца. Тот тревожно ржал и упирался, но
шестеро мужчин, что тащили его за оброть и гриву, толкали в крестец, одолели.
Задние ноги коня были стреножены заранее — очевидно, чтоб не брыкался, и
жеребец тяжело волочил их. Перед ямой связали и передние. Потом наддали с боков
и сзади — конь мотнул головой и с каким-то человечьим вскриком свалился в яму.
Была она неглубокой, и хорошо было видно, как животное пытается биться в ней,
подбрасывая ноги и голову. В яму сошел человек в одной кожаной рубашке с
подвернутыми до локтей рукавами. Сверкнул нож — коновал резанул жеребца по
животу, сунул в рану руку и пошел ею вглубь. Андрей зажал уши, но это не
помогло: пронзительное, как детский плач, ржанье коня пробивало заячьи
рукавицы.
— Становую жилу ищет, — хрипло промолвил
десятник.— Нащупает, оборвет — конь и кончится. Таков обычай. Слыхал я про то,
а вижу первый раз.
— Ироды! — отозвался, кажется, Счастка.
Наконец конь затих. В яму спрыгнули еще двое.
Жеребцу развязали ноги и повернули на живот
— так, что теперь на коня можно было бы и сесть. Люди вылезли, опираясь на край
ямы руками, и, оставляя красные следы, направились к третьей могиле, что зияла
справа от средней. Впрочем, здесь им дела не нашлось, и они превратились в
зрителей. Над третьей ямой стоял юноша со связанными руками и ногами, чуть ли
не голый, в линялом рысьем колпаке на голове. Он смотрел куда-то вверх, словно
не обращал внимания на тех, что от самых пяток обматывали его блестящей, как
змея, волосяной веревкой, превращая в гигантский кокон. Вот змея побежала по
груди, по шее... Еще мгновение — и лоснящийся столб, не сгибаясь, рухнул в
могилу.
Квадратный мужчина дал знак, и гроб
Бойдонова сына осторожно опустили в могилу на ремнях. Вытаскивать их не стали.
Замелькали деревянные лопаты, молниеносно засыпая ямы. Как только это было
закончено, к квадратному подвели коня и посадили. Он тут же хлестнул животное
плетью и понесся с поляны. За ним помчалось еще несколько верховых. Вслед, не
оглядываясь на могилы, бросились пешие. Через минуту на поляне, что стала
кладбищем, не осталось никого.
— Боятся, жмурики за ляжки хватят? —
сыронизировал кто-то из стрельцов.
— Животину, и ту закопали мертвой, а
человека — живого! — воскликнул Трень. — За чо кара така?
— Головщина [Головщина
— месть за убийство.], видать, за Бойдонова сына, — высказал догадку
десятник. — Спроси-ка, сынку, вожа, что он скажет про то? Кого вервием
пеленали?
Андрей перевел вопрос отца. Кусеней
удивленно взглянул на десятника — неужели, мол, не знаешь? — и начал
многословно объяснять мальчику.
— Он сказывает, то кулут [Кулуты — немногочисленные патриархальные рабы у якутов
того времени.], холоп Бойдонова сына. На том свете-де Бойдонову сыну тож
и конь, и холоп надобны.
— Что?! — гаркнул Борис Литвин.— На том
свете ему холоп надобен? Братья, тут разбой. Спасем человека!
Стрельцы высыпали на поляну. Земля еще не
успела спечься морозом и поддавалась тупым деревянным лопатам, что валялись
вокруг могил, легко. Как только одна из них коснулась человека, мерзлый песок
начали разгребать руками. Отрытого подняли и положили на волчью шубу. Глаза его
были открыты, но признаков жизни он не подавал. Десятник приложил ухо к его
груди:
— Поздно.
— Вервием задушили? Или земли наглотался?
— Сердце застыло. От ужаса. Да и мороз.
— Эх, пораньше бы! Когда в яму его толкали.
— А что вышло бы с того? — сурово обрезал
десятник. — Может, о бок с этим еще б десятерых зарыли. Нам кровь ни к чему. У
нас воеводы наказ, будем его исполняти.
— Нет... Я иначе думаю. Зло, неправедность
надобно корчевати, простолюдина хотя бы тут под защиту имати! — горячился
Трень.
— Рано чужие дела судити. Мы якольцев еще
не разумеем, а они нас. Спешити с этим не следует. Летошний год воевода Петр
Петрович вздумал добро у якольцев переписати, в ведомости занести, кто сколько
коров и коней имеет, семья какова... Вздумал, чтоб, значит, их ясаком правильнее
обложити, чтоб каждый со своего добришка ясак давал. Петр Петрович муж
новоприбывший, не все здешнее ведал. Родька Григорьев, десятник, не побоялся —
поспорил с воеводой. Говорит, рано еще якольцев писати, не знают якольцы письма
и беды от того себе ждати будут, и горе всем нам от того будет. А Петр Петрович
Родьке: «Бунты, мужик, заводишь!» Да под кнут его... И я по-родькиному сказал,
и мне кнута за слова за мои... До се мне воевода простить не может. А чья
правда вышла?!
Борис Литвин помолчал. Молчали и стрельцы
вокруг задушенного кулута. Месячный серп поднимался на востоке, отбрасывая на
тускло-серебристый снег траурные тени.
— Послал переписчиков туда и сюда по
волостям, такими же отрядами, как мы с вами. А якольцы решили — скот у них отнимати
будут. Сговорилися, встали все разом, и сорок пять служилых людей положили, и
Ленский острог в осаду едва не взяли. И Воина-батьку мне безголового бог судил
хоронити... Шестерых из десятка нашего у Чимчи-шамана зарезали ночью, четверых
в юрте живьем сожгли... А мя отчего не тронули — и до се не разберуся. Был же в
руках у них...
Он аж зажмурил глаза и встряхнул головой.
— Чего не тронули? — хрипло переспросил
Счастка. — Ведь и ты их не трогал. И они люди. Видят, где человек, а где —
бердыш бездушный.
— Из тех, что лежат побитыми, тоже не все
бердыши... А и трудно же тут человеком быти. Вот пришли мы сюда не своим
хотеньем. Не в пору пришли, зол Бойдон, сына Бойдон схоронил. Что делати? Назад
коней вертати, к Бойдону не заходя? А воевода? Что Петру Петровичу до того, что
где-то там у иноземца сына до смерти побили? Ему первое, чтобы казна соболиная
полнилась, чтобы царя-государя нищенскою посылкой во гнев не ввести. А
государю, тем более — что до смерти ему иноземца некого? Смертью той воеводе не
оправдатися пред государем.
— С пустыми руками вертатися нельзя, —
хмуро сказал Трень.
— Так давайте назад, до Афонки. В затишке
огнище раздуем, поедим, погреемся да помыслим, что Бойдонке поведаем. Ну-к,
лопаты в руки, беднягу на место...
— Мелка яма-то. Земли поднасыпалось...
Виден будет сирота.
— Руби бердышами землицу! Глубже, глубже!
*
Через триста лет в междуречье Лены и Вилюя,
посреди непроходимых болот и широких озер археологи наткнулись на необычное
захоронение. Бугорки могил давно почти сравнялись с землей, но когда ученые
сняли на поляне тонкий дерн, под ним оказались три могильных пятна земли,
перемешанной с углем. В средней, мелкой могиле отрыли тяжелую лиственничную
колоду, обвязанную берестой. Береста сгнила, провалилась, точно так же сгнила и
шуба, в которую был одет покойник, ничего не осталось и от него самого, кроме
нескольких косточек, истлел лук, проржавели пальмы и рассыпались, как кровавый
порох, едва коснулась их рука исследователя. В левой могиле, чуть ли не на
поверхности, нашли хребет, копыта и череп лошади. Третью раскапывать пришлось
долго. Наконец, на двухметровой глубине лопаты обнажили труп человека,
обкрученный волосяной веревкой. Лицо его, правда, почти разложилось, но тело
превратилось в мумию. А еще удивил археологов кусок железа, найденный под
трупом. Формой он напоминал обломок серпа, только шире обычного и без зазубрин.
В отличие от палем, что изоржавели на груди человека, одетого в меха, он
сохранил и твердость, и остроту лезвия. Это был обломок стрелецкого бердыша,
которым долбили на морозе могилу кулута.
Глава пятая
О ДЕЛАХ — ДО ЗАВТРАКА
Борис Литвин разбудил отряд до рассвета.
— Кто рано встает, тому бог много дает, —
пошутил он, когда Трень начал было жаловаться на ежедневный недосып.
Все было обговорено еще за ужином. Стрельцы
без суеты разобрали коней. Пищали теперь не приторачивали к седлам, а забросили
на ремнях за спины.
— Счастливчик ты, Счастко, — позавидовал
Трень. — И пищаль у тебя — недомерка [Пищаль-недомерка
— облегченная, с коротким стволом.]. Ее бы Ондрюшке, а таскаешь ты,
здоровенный мужик.
— Дак и у тебя ж завесная [Завесная пищаль носилась за спиной, на ремне.], —
отбрил, усмехаясь, старый пищальник. — А попробовал бы ты затинку [Затинка — большая пищаль (фактически орудие).
Употреблялась для обороны крепостей.] поносить.
Настроение у всех казалось бодрым, но за
шутками слышалась и тревога. Бойдонова сына хоронило не менее тридцати мужчин;
несомненно, это были не все мужчины рода — кто-то остался дома, кто-то не
вернулся с дальней охоты. А стрельцов вместе с десятником было восемь.
Проводник, если дойдет до боя, скорей убежит, чем будет драться на стороне
русских; мальчик тоже в битве не помощник — самого нужно защищать. К тому же,
было ясно, что сын князца умер не своей смертью, его убили, скорее всего,
чужеплеменники — в таких случаях род, как сказали бы мы сегодня, живет на
военном положении и готовится к мести. Правда, убить его могли не то что не
вчера, а даже где-нибудь в начале зимы. Тело умершего или убитого выставлялось
на мороз и, заледеневшее, ждало, пока род не подготовится должным образом к
похоронам: найдет в тайге подходящее, в два обхвата, дерево, свалит — а на
якутском морозе без пилы сделать это ой как нелегко, обрубит, доставит в теплое
место. Нелегко и долбить, долбить то дерево, пока не получится гроб. Но если
покойника убили и давно, похороны все равно возбудили родников — нет, в
неподходящую минуту заявились стрельцы к Бойдону.
Теперь дорогу не надо было искать. От
поляны с могилами в разные стороны разбегалось бесчисленное множество следов.
Среди них особенно заметной была глубоко протоптанная стежка. По ней к поляне и
назад прошло больше всего людей, тащили на полозьях тяжелую поклажу. Она, как
видно, вела к жилищу князца. По ней и двинулся отряд.
Впереди ехал сам десятник. Вел отряд он
уверенно, тем более, что ночью, когда подчиненные его легли, ездил проведать
дорогу, на что у него пошла почти половина ночи.
Часто бухало сердце у Андрея. Все, что было
до того, казалось ему детской игрой. Начиналось неведомое и суровое, ради чего
и послал их сюда неумолимый воевода.
Еще перелесок, еще обогнула тропка — и
вдали замаячило что-то вроде огромного колпака. Белый, как снег, он внизу
сливался со снегом, зато острый, как шило, верх выделялся на перелеске, что
мертво темнел за ним.
— Бойдон. Его ураса [Ураса — старинное жилище якутов из жердей, покрытых берестой.]
— сказал проводник по-своему. Андрей не успел перевести: отец согласно кивнул
головой.
Неподалеку от большой урасы Андрей не сразу
разглядел малую. Она была такой же и по цвету, и по виду, только вдвое ниже. От
первой до другой чернело в ряд с десяток столбов с вырезанными головами разных
зверей и птиц наверху. Это были сэрге-коновязи. Еще между этими урасами Андрей
высмотрел вроде третью — странную, не белую и не черную, а пеструю и больше
похожую на курган, чем на урасу. Не сразу догадался он, что то была большая
куча дров, брошенных как попало. Да и как могло быть иначе, если у якутов не
было пилы, и они из лесу волокли целые сухостоины со всеми ветвями, а порой и с
корнями, так как лиственница непрочно сидит в почве и, бывает, выворачивается ветром.
Запрягали в эту нелегкую работу обычно волов.
Борис Литвин внимательно повел вокруг
глазами. Охраны нигде не чувствовалось — это уже была удача, и немалая. Значит,
на похоронах вчера стрельцов никто не заметил. Тонкий белый дымок струился лишь
над урасой большой — не свидетельствовало ли это о том, что в малой никого нет?
Разумеется, люди под утро могли проспать огонь, но время было такое, когда
встают. Вот и в большой урасе, очевидно, подбросили дров в огонь — вместе с
дымом в посветлевшее небо взвилась пригоршня искр. А над малой как ничего не
было, так и не появилось. У десятника возникла мысль, что если в малой урасе и
живут, то на ночь перебираются в большую, чтобы меньше жечь дров. Это упрощало
задачу — не нужно было захватывать обе урасы.
— Тренько, Афоне, — тихо сказал он, —
проверьте малу юрту [Все разнообразные постройки
сибирских народов первопроходцы называли юртами.].
Стрельцы соскочили на снег. Кони негромко
ржали и топтались, но это никого в урасе не должно было беспокоить, так как
вокруг вольно ходили и хозяйские лошади. Трень и Афон с бердышами наперевес
подкрались к дверям — те не были закрыты изнутри и легко откинулись, стоило
Афону потянуть за ремень на них. Оба бесшумно скользнули в урасу, не закрыв
дверцу, побыли там время, достаточное для того, чтобы повернуться туда и сюда,
и вдруг, как ошпаренные, выскочили назад.
— Товсь! — отдал приказ десятник. Пять
пищалей направились на дверцу малой урасы.
— Н-н-нет... Н-нет живых! — успокоил
соратников Трень, клацая зубами.
— Кого ж вы так напугались? Мертвых, что
ли?
— Есть один.
Десятник сунул голову в урасу,
присмотрелся, попятился.
— Отрок совсем! Неужто и сей — Бойдонов
сын? — пробормотал он и со злостью хлопнул дверцей.
Между тем в большой урасе огонь разгорался.
Дым над нею стоял черным столбом. В этом дыму скрылись уже рога урасы — концы
четырех основных жердей, торчавшие над сооружением. Каждое мгновенье из урасы
мог кто-нибудь выйти по тому или другому делу.
— Дунайко, Ивашко, кони на вас. Ты, —
помедлив, ткнул десятник в грудь проводника, — тож останешься тут. Эн — манна
(ты — здесь), разумеешь?
— Э-э, э-э, — закивал охотно проводник.
— Ты, сынку, тож тут побудь, после покличу.
Ясно?
— Ясно, —побелевшими губами прошептал Андрей.
— Остальные — за мной!
Стрельцы ринулись к большой урасе. Окон в
этих постройках не было, внезапность нападения гарантировалась — для того,
чтобы из закрытой урасы осмотреть окрестность, человек должен был выставить
голову в дымовое отверстие, находившееся на высоте в сажени четыре. Но дверца
вдруг откинулась сама, и на порог ступила молодуха в сарах [Сары — мягкая кожаная обувь с подвязками.] и
коротких кожаных штанах выше колена. Увидев бородачей с широченными топорами в
руках, она с визгом бросилась назад, но дверью хлопнуть не успела: Борис Литвин
сунул в щель свой косматый, из оленьих ног торбос.
Дверца настежь открылась, и стрельцы друг
за другом ввалились в темно-багряное чрево урасы. Андрей с замиранием сердца
ждал выстрелов, звона стали о сталь — ничего такого не послышалось. Лишь, как
резаная, визжала по-прежнему молодуха. Но тут из глубины строения донесся
глухой, словно медвежий, голос:
— Не кричи, женщина! Не видишь? Это
русские люди! Русские люди не убивают!
Не ожидая зова отца, Андрей перешагнул
порог урасы — опасности явно не было, а он давно замерз. Да и любопытно было
взглянуть, что деется там, куда они стремились столько дней.
Отец и другие стрельцы сидели на нарах, что
шли вокруг урасы и назывались оронами. Чувствовали все они себя, видимо,
неловко: готовились, как ко взятию Казани, а в урасе, кроме женщины, оказались
только двое: подросток Андреевых лет да тот самый муж, что распоряжался вчера
на похоронах. Андрей его едва узнал. Там был внушительный начальник, владыка,
по кивку либо взмаху руки которого убивали и закапывали, здесь — хотя и
мускулистый, зато плешивый, с толстым голым брюхом дядя в таких же, как и
женщина, кожаных натазниках — сыалях. Лицо у него было довольно сердитым, чему
удивляться, конечно, не следовало. Редкие усы, как у рыси, торчали в разные
стороны, и нечесанные длинные волосы свешивались со щек, как у рыси.
— Ты принесешь, наконец, мой сон [Сон — длинная кожаная рубашка шерстью к телу.] или
нет?! — рявкнул он женщине. Очевидно, его больше раздражало не присутствие
непрошеных гостей, а то, что он оказался перед ними в одних сыалях.
Молодуха беспомощно крутнулась на месте,
показывая, что не может выйти — у порога, закрыв дверь бердышом, стоял
чудовищный Афонка.
— Про что они, сынку? Перетолмачивай каждое
слово, уж раз ты тут, — сказал десятник.
— Сон велит принести. Со двора, видать.
— А! Это они, ложася спати, на мороз
выбрасывают, чтоб вши не заводились. Афоне! Пропусти бабу. Гола далече не
побежит.
Афонка опустил бердыш и, дружелюбно
осклабившись, отступил на шаг. Женщина выскочила и мгновенно вернулась с
заледеневшим соном.
Князец Бойдон — а что это был он,
сомневаться не приходилось — не моргнув глазом, натянул на тело заснеженную
одежду, что сначала напоминала рыцарские латы, а оттаяв, обвисла и облегла
плечи и грудь. Затем надел ноговицы и привязал их ремешками к кольцам, которые
именно для этого и были пришиты к сыалям. Штаны у него, таким образом, как и у
всех якутов того времени, были разборными. Поверх ноговиц Бойдон натянул
меховые чулки, на те — сары, но на этом одевание не кончилось. Откуда-то из
угла подросток с поклоном принес ту самую величественную шубу, в которой Бойдон
вчера был на похоронах. Наконец, князец накрыл и плешивую голову — удивительной
шапкой с двумя «рогами», что торчали у него надо лбом, как уши рыси с
кисточками. «Рога» эти — обшитые мехом свертки бересты, а может, и кожи, были
украшены у оснований белым крупным одекуем.
С каждой новой одежкой Бойдон все больше
менял обличье, превращаясь из смешноватого злого дяди в хищного и грозного
властителя здешних мест.
Женщина между тем свой сон надевать не
спешила: повесила его на жердь поблизости от очага и подбросила дров.
Обнаженные налитые груди ее покачивались от движений. Андрею неловко было
смотреть на нее. Он перевел взгляд на ровесника. Тот и вообще не думал
одеваться: забился в угол за столб и настороженно поблескивал глазами оттуда.
Свежие дрова в огне затрещали, и на
утоптанный пол упала головня. Женщина попрыгала вокруг нее, примериваясь, а
потом схватила голой рукой и бросила назад, на очаг.
— Ты бы ее щепочками: вот так! — показал
Трень, как зажать головню двумя щенками.
— То она и без тебя умеет. Угольки должна
руками имати, — засмеялся Счастка.
— Пошто?
—
Брюхата. Такое поверье: чтобы легче рожати, огня не чужайся.
— Отколе знаешь?
— Ясырку [Ясырь
— пленник, ясырка — полонянка.] имел. Тоже рожала, — вновь засмеялся
Счастка.
— Вот же счастливец! Далее ясырку имел. И
ку-е ее?
— А никуда. К попу завел, окрестил,
повенчался, теперь вот жена, — зевнул Счастка.
Застегнувшись и обтянув тагалай [Тагалай — богатая, украшенная шуба шерстью наружу.],
Бойдон ступил два шага вперед и, остановившись так, чтобы искры от очага не
долетали до него, важно и громко спросил:
— Того келлегит, нучча джоно?
— Чего пришли, русские люди? — перевел
Андрей.
Борис Литвин не спеша встал, тоже дважды
шагнул на середину урасы, и князец сразу стал словно ниже ростом. Десятник
отвернул полу шубы и из кармана полукафтана достал свиток толстой бумаги.
— Наказная память [Наказная
память — письменное распоряжение, которое давалось низшему по званию.]
воеводы Ленского Головина Петра Петровича, — сурово сказал он. —
Перетолмачивай, сынку, что буду читати.
Он набрал в грудь воздуха, помолчал
минутку. Князец нетерпеливо переступил с ноги на ногу, наклонился вперед, глядя
скорее на мальчика, чем на десятника, выпрямился вновь. Ото всех этих движений
его длиннющий, до пят тагалай не шевельнулся, словно существовал сам по себе и
хозяин мог вертеться в нем, как хочет.
— Лета семь тысяч сто пятьдесят первого,
февраля в двадцатый день от стольника царя и великого князя Михаила Федоровича
государя всея Руси, воеводы Ленского Головина Петра Петровича десятнику стрелецкому
Бориске Литвину память наказная. Даю тебе, Бориско Литвин с десятком твоим,
наказ промеж рек Вилуй и Лена сыскати Бойдонку князца иноземского с его же
родом Бадурским сошлым. Сей Бойдон государева ясака неплательщик злостный с
реки Вилуй на реку Лену кочует, ясака не платя, а государю великому по своей
вере и за весь свой род шертовал [Шертовать —
присягать (присяга — шерть).] ясак платить по полной и без недобора по
нее годы. И сыскавши Бойдонку того, взыездти с него и рода его ясак за четыре
года шесть сороков [В те времена шкурки считали
сороками (т. е. по сорок). Смысл такого счета, видимо, в том, что из сорока
соболей выходила очень богатая шуба.] соболей. И буде даст ясак,чдати
Бойдонке жалованья государева три фунта бисеру, десять фунтов олова в тарелех [Олово в тарелех — оловянные тарелки.] да четверть
ведра вина горячего [Вино горячее — водка.
Виноградное вино называлось «церковным».]. А буде не даст Бойдонка ясак
либо даст с недобором, аманата должон дати своей крови; а буде не даст аманата
— наказ тебе, Бориско Литвин с десятком же со твоим, Бойдонку оного доставити
на суд и на правеж воеводский. К сему руку приложил собственноручно воевода
стольник царский Петр Петрович Головин.
Лицо Бойдона то бледнело, то краснело, и
трудно было понять: то ли это отблески близкого огня, то ли отблески его
чувств. Видно было, однако, что он не может воспринять вполне этот корявый
документ. Он пошевелил губами, облизал их и промычал:
— Хатыла! (Повтори!)
— Ты, может, что-то недотолмачиваешь? — высказал
догадку десятник. — Возьми-ка, сынку, память, перескажи ему с листа.
Он протянул свиток Андрею. Память,
написанную дурной скорописью [Скоропись — вид
почерка, когда буквы писались без строгой нормы.] воеводы, трудно было
разобрать, и потому Андрей пересказал князцу главное: что за ним числится «доимка» шесть сороков, а если не
даст, стрельцы должны взять в аманаты кого-то из его близких или его самого,
причем ему угрожает «правеж» — наказание кнутом.
И тут всю величественность таежного владыки
словно сдуло. Он поднял руки, сжал их в кулаки и заговорил так быстро, что
Андрей успевал переводить лишь с пятого на десятое:
— Пошто я должен платить ясак? Русскому
царю, русскому воеводе, русскому десятнику! Когда я имал что-нибудь у русского
царя, русского воеводы, русского десятника? Пошто русский царь, русский
воевода, русский десятник сызнова требуют моих соболей?
— Постой! — прервал Борис Литвин. — Ясак ты
платишь не мне и не воеводе, токмо царю. Буде я припрячу из той из рухляди
мягкой [Мягкой рухлядью (имуществом) тогда на Руси
называли пушнину.] шкурку едину, а воевода проведает — буду спину и
ягодицы два года после кнута лечити. Разумеешь? Ты платишь ясак токмо великому
государю!
— Пошто я должен сызнова платить ясак?
— Сызнова? Ты ж его четыре года не платил.
Бегал от ясака!
— Я не от ясака бегал, я себе, роду своему
лучшее место искал!
— А доимки у тебя за четыре года.
— Нету доимки! Я платил ясак, платил!
— Четыре года назад? Государь каждый год
ясак требует.
— Месяц назад платил! За четыре года! За
шесть годов! Все шкурки отдал! Где второй раз за одну зиму возьму для вас?
Десятник уставился в растрепанного,
взмокшего князца:
— Как не брешешь... То что ж такое? Кто
ясак взял? Кто того ясатчика посылал? Теперь по Якольской земле воевода один
ясак сбирает. Месяц назад в Ленский острог никто от тебя не вертался! Ни с
казной соболиной, ни без.
— Грамотку имею! Грамотку имею, русский!
— Грамотку имеешь? А ну, кажи!
Десятник, можно сказать, выхватил свиток из
руки князца и развернул:
— «Дадена грамотка сия лета семь тысяч сто
пятьдесят первого в февраля шестой день князцу Бадурскому десятником казацким
Бориской Ореховским». Бориской Ореховским? То значит, мной? — выпучил глаза
десятник. Он опустил свиток, встряхнул головой и вновь поднес бумагу к глазам.
Стрельцы повставали с нар и вытянули шеи. — «Я, Бориска Ореховский, даю
грамотку сию в том, что мной, Бориской Ореховским, у князца Бойдона в счет
платежей за прошлые годы государева ясака взято: два сорока соболей с пупки и с
хвосты, да полтретьего [Полтретьего — два с
половиной.] сорока соболей с пупки без хвосты, да сорок соболей без
пупки и без хвосты, да шуба якольская соболья, а в ней полсорока соболей, да
две лисы черные с пупки без хвосты, да недолись [Недолись
— молодая лиса.] красная, да восемь пластин [Пластина
— хребтовая часть шкурки.] собольих, да шапка якольская пластинная».
Князец согласно и с явным удовольствием
кивал головой: очевидно, русские слова «соболь», «сорок», «лиса», «шуба» и все
остальные, которыми перечислялась взятая у него пушнина, были уже ему хорошо
знакомы. Зато совсем другой вид был у десятника.
— Я — Бориска Ореховский — взял все это
месяц назад? Я? — в изумлении повторял он.
— Кто-то правда здесь побыл до нас! —
крикнул Трень. — Сам князец грамотку не напишет!
— Про то и думать нечего, — вытер лоб
рукавом десятник. — О! Я ведь не дочитал еще. «Взято на царску пользу, да с
мягкой рухляди той, царь московитов, получишь кукиш с маслом. А когда сыскати
ее захочешь, иди на тот свет к Борису Ореховскому. Аминь». Что за люди были у
тебя? — повернулся он к князцу.
Бойдон снова горячо заговорил, помогая себе
руками. Из его слов выходило, что были у него человек десять во главе с таким
же высоким, плечистым, как десятник, мужчиной с длинными усами и без бороды. За
ясак он выдал Бойдону государево жалованье — «одежду с царского плеча».
Бойдон сделал знак подростку, и тот
набросил на плечи Бойдона поверх тагалая ярко-малиновую шелковую одежку, подбитую
легким, давно облысевшим мехом, с большими разрезами на рукавах.
— Кунтуш! — ахнул десятник.— Братья, то
кунтуш! Так одеваются у нас, в Литве, князья да воеводы!
Глава шестая
УТРО КУЛУТА
Ошеломленные стрельцы застыли. Чего-чего, а
этого из них никто не ждал. Но остолбенение быстро прошло. Посыпались возгласы,
догадки, предложения. О князце временно забыли. Он же, считая, что сказал и
показал достаточно и больше его не тронут, обратился к домашним делам.
И Андрей не сразу понял, что произошло и в
какое положение попал отряд. Он и не стал особенно прислушиваться к разговору
старших. Его заинтересовало вдруг: как живется людям в такой необычной
постройке?
Стены из бересты; пусть и в три, а может, и
в четыре слоя, они, понятно, тепла не держат. Тем более, что вверху такая дыра
для дыма! Ничем ее не заткнешь. Под ногами — земля, а под землей, известно,
холод вечный. Таким образом, холод шел в урасу и сверху, и снизу, и от стен —
чем же еще спасаться в ней, как не огнем? Вот и пылает он беспрерывно, не зная
отдыха. Аж вокруг дымовой дыры словно не береста, а кожа бычья: черная-черная.
Сажа отваливается, падает в огонь, вспыхивает на лету, а навстречу ей летят
искры с дымом. Так и мелькают красные светлячки, снуют вверх-вниз.
Чтоб огонь трудился без устали, без устали
должен трудиться и человек. Подбрасывает дрова на очаг хозяйка, старательно
кладет, чтоб варево не переплескивалось через кран. Карасей варит в огромном
глиняном горшке. У горшка дно круглое — стоять он не может. Потому над огнем
висит. Хозяйка деревянной ложкой хлебово гладит, чтоб кипело не бурля.
А со двора дрова парень таскает. Все в
штанишках тех, до колен. То ли сон свой бережет-жалеет, то ли так удобней ему.
Сон — одежка жесткая. Кожа — не полотно. Гнуться гнется, да на морозе дубеет.
Парень со двора длинные лесины таскает — на морозе их трудно ломать. Приволок,
а тут распрямилась ветка, князца по руке хлестнула. Как взвоет Бойдон:
— Ты что, кулут, по урасе, как по лесу,
таскаешь?
И — оплеуху.
Смолчал кулут, звука не проронил, начал те
ветки с лесины ломать. Не везет сегодня ему, наверно, сучок возле носа владыки
мелькнул. Как взвоет Бойдон:
— Ты что, кулут, до своих лет ломать дрова
не научился?
Да в спину кулута. Аж поехал парень по полу
на животе.
Поднялся, звука не проронил. Заприметил
Андрей — ухмыльнулся даже. Не прошла ухмылка та и мимо глаз Бойдона, и князец
взялся за парня всерьез. Подошел к нарам со скомканным заячьим одеялом да как
рявкнет:
— Кулут! Орон не застелил! Абаасы [Абаасы — дьяволы из якутской мифологии.] в постель
пускаешь?
Тут кулуту уже не до ухмылок — какая ж
радость самому в свою постель чертей заманивать? Добро бы в чужую! Только
одеяло расправил — Бойдон ему ниже спины ногой. Вновь поехал по земле кулут, аж
до порога. Поднялся — зубы скалит, а ладони и подбородок в грязи. Ничего не
поделаешь, как ни досадно, нужно умыться. Пошел кулут к воде. Воду,
оказывается, примечает Андрей, иноземцы в ступах держат. Найдут, видать,
дуплистое дерево, свалят, сверху и снизу дупло обрубят, дно подравняют —
готово!
Зачерпнул воды кулут, глянул вокруг — а кто
ему, кулуту, на руки сольет? Набрал в рот, сам поливает. А тойон [Тойоны — вожди родов и племен. Это слово употреблялось
также в значении «господин». Воеводу якуты звали «большим тойоном».] уже
здесь: схватил черпак да по голове как брякнет!
— Грех,— ревет,— изо рта мыться! Абаасы
себя с головы до ног облизывает!
А черпак глиняный, каменный! Тут уж не до
смеха. Брызнула вода во все стороны изо рта кулута, а на голове: раз! раз! —
поднимает волосы шишка. Брызнули и слезы из глаз, да парень ничего: размазал по
щекам их, смешал с грязью.
— Дрова давай! Дрова!
Это уже хозяйка. Дрова не очаге — как
порох. Не диво: тонки они, а очаг горячей горячего, даже подложье глиняное
светится. Да у кулута с женщиной разговор иной:
— Дрова, дрова! Жрешь ты их, что ли?
— Ты мне прутики не ломай! Настоящие дрова
руби!
— Сама руби! Все батыи унесли, ни одной не
оставили! И на что им столько батый?
— На медведя с голыми руками пойдешь?
— А батасы для чего?
— У кого батас, у кого батыя. На то
медвежья охота.
— Пять и еще четыре батыи забрали! Одной не
оставили!
— А сие что? — яростно крикнул князец,
доставая батыю из-под орона и швыряя в кулута. Парень вовремя отшатнулся:
просвистев через урасу, железная вещь так грянулась рукоятью о берестяную
стенку, что отскочила до очага. Кабы попала в стенку острием, верно бы, вон
вылетела.
— Тупая! Щербатая! — все ж не сдается
кулут. Нравится парень Андрею, и жаль его, жаль! Если даже при чужих так князец
его мучит, так что ж здесь творится обычно? Подошел Андрей к лесине, ломанул ее
о колено пополам. Потом ногой наступил — еще ломанул. Кулут аж глаза вытаращил,
что сказать и делать — не знает.
Взял Андрей батыю, что Бойдон швырнул. И
правда: не батыя — полбатыи. Положил обломок лесины на обломок, расставил ноги
на концы, подпрыгнул — переломились оба.
— Андрею, — позвал отец, — иди сюда. Ты не
слушаешь, про что разговор у них?
— Слушаю. Бойдон, татку, парня...
— Парень бог с ним, разберутся сами. Ты не
слыхал ли такого, пошто так мало их и остатние где?
Андрей задумался.
— Слышал! — вспомнил он. — Мишку имати
пошли. Девять батый взяли и, может, столько ж батасов.
— Видать, вчера пошли, после похорон. Вот
далеко ли? Когда вернутся? Попробуй парня расспросити. Попрыгай там с ним еще
на хворосте... А?
Пошел Андрей снова прыгать. Рядом кулут то
же самое делает. Понравилось, видно. Не работа, а развлечение. Косится князец,
а молчит и ничем не швыряется — еще молодого нуччу [Нучча
— русский (якутск.).] зацепишь.
— Завсегда один дрова таскаешь? —
поинтересовался Андрей, глядя сверху вниз.
— Нет. То дело сильных, — ответил кулут,
тоже взлетев.
— А ты не силен?
— Я у горшка силач.
— Кто много ест, тот и силен.
— Мне много есть не дают. Боятся, столб
опорный выверну в урасе.
— А на что тебе?
— А чего мне чужую урасу жалети?
— Чужую?
— Ыгы.
— А сильных долго ли ожидати? В берлоге
медведь?
— Шатун медведь. Следы нашли.
— Эй там, хватит дров! — не вытерпел
князец. Видно, очень не понравилось ему, что кулут болтает с этим подозрительным
русским парнем, который почему-то знает их язык. — Еда готова!
Ребята усмехнулись друг другу и разошлись.
— По шатуна пошли, — доложил Андрей отцу.
— По шатуна? Слышите, братья?
— Шатуна гоняти и неделю можно.
— Могут и нынче вернутися, буде след
потеряют!
Женщина отодвинула угли и головни из-под
горшка, чтобы еда больше не кипела, и начала доставать плетеной из ивовых веток
ложкой карасей. Клала их она на большое длинное блюдо, вырезанное из
лиственничной плахи. Сначала дело шло споро, но потом, когда на середине
посудины выросла горка скользкой рыбы, караси стали сползать на края, угрожая
свалиться. С одной небольшой рыбой так и случилось. Женщина подобрала её,
посмотрела, подумала и с явной жалостью бросила в огонь. Головни зашипели,
попритухли, но через мгновение рыба обсохла и вспыхнула синеватым невысоким
пламенем. От очага пошел смрад.
— Богато живут! — заметил кто-то из
стрельцов.
— Опять же обычай, — сказал Счастка. — Буде
вечером кус упадет — обчистят, обдуют и съедят. А вот что утром упало — то
пропало. Должны огню отдати, не отдадут — сведется огонь. Вроде доля его тот
кус.
Со второй рыбиной, соскользнувшей с блюда,
то же самое сделать хозяйке не удалось. Располневшая от ребенка, что носила,
может, уже месяц седьмой, неуклюжая, не успела она нагнуться, как карася
подхватил кулут, отскочил за столб, присел на корточки и впился зубами в свою
добычу. Из-за столба только косточки посыпались. Вскоре получил подарок и огонь
— только не целого карася, а его скелет с обсосанной головой, без глаз.
Но даром ловкачу это не прошло. Бойдон, что
на какой-то момент выпустил его из внимания (а кулут и воспользовался этим),
сбросил, наконец, тагалай вместе с кунтушом, стремительно пронесся через всю
урасу, схватил малого левой рукой за волосы и потянул туда, где валялись
наломанные подростками дрова. Взяв в правую грубый лиственничный обломок, тойон
с силой хлестнул им кулута по голой спине. И тут кулут не выдержал. Надо
сказать, что лиственница — дерево отнюдь не шелковое. Сухая кора лохматится
множеством острых заноз, что впиваются в ладони, стоит взять лиственничную
жердь в руки. Так что от чего заверещал кулут: от удара или десятков тех заноз
— неизвестно. Известно только одно: заверещал он без притворства. Не помня
себя, Андрей бросился к князцу.
— Что ты делаешь, зверь? — крикнул он
по-якольски, перехватывая занесенный во второй раз обломок.
Какой-то миг князец выглядел так, словно
перед ним раскололась земля, и ступишь шаг — провалишься в бездну. Он застыл
всем телом, только дергались усы. Молодой нучча был ростом выше его, но,
разумеется, не это сдержало Бойдона. Мальчика он смог бы и одной левой
выбросить из урасы. Но за спиной Бойдона сидели взрослые нуччи с железными
кишками, что плевались смертью.
— Кулут нарушил священный запрет! Из-за
него в моей урасе обидится и навеки умрет огонь! — внушительно сказал он.
— Наточи батыю и подбрасывай побольше дров.
Огонь никогда не тухнет, буде в него бросают дрова! — гневно возразил молодой
нучча.
— Кулут нарушил священный запрет. Он
заслужил кару! — настаивал на своем Бойдон. — Он сделал то со зла!
— Он голоден! Ты ему не даешь есть! Сам
жрешь, как рысь! Разъелся! — дерзко сказал Андрей.
Так князцу Бойдону в его урасе не говорил
еще никто. Но он вовремя вспомнил о железных кишках и разнял пальцы обеих рук,
выпустив и волосы кулута, и обломок, которым ударил и еще собирался бить.
Тут случилась новая неожиданность, которую
Бойдон встретил иначе. Над молодым нуччой вырос десятник, взял за ухо и, громко
ругая, повел к орону. Правда, если бы Бойдон понимал речь стрельцов, то до него
бы дошло, что ругань эта была специально для него, так как после нее десятник
потише добавил:
— Эх, сынку, куда ты со своей добротой! Ты
же его на все года не оборонишь! Токмо пузатого разозлишь. Вот покинем мы
урасу, еще горше малый от Бойдона заплачет. Да запомни: свой обычай у них. Свой
со своим побьется сегодня, а завтра обниматися будет.
— Он не князцов отрок, чужой! Оттого мучит!
— Нам Бойдона злити нельзя. Нас мало, их
много, а мы еще ничего не достигли.
А Бойдону слышалось:
— Сопляк! Кого за руку хватаешь? На кого
кричишь? На великого тойона Бойдона? Да он тебе щелчком единым лоб проломит! И
все мы с железными кишками не поможем тебе!
— Ну,
кричи, будто больно тебе! — дернул за ухо отец.
Тут и Андрей как заверещит — уши всем
заложило.
Заухмылялся Бойдон, показывая крупные зубы:
— Гы-гы-гы...
Глава седьмая
ТОЙОН БОЙДОН
НЕ ХОЧЕТ МИРИТЬСЯ
Увидев, что у тойона улучшилось настроение,
женщина стала собирать на стол. Выражение это, правда, мы употребили чисто по
привычке, ибо и стола в урасе не было, и завтрак, который состоял из одной ухи,
нужно было не собирать, а делить. Хозяйка налила ухи в глиняные чашки и с
поклоном подала каждому «гостю». Миску с карасями она поставила на чурбан,
откуда каждый мог брать, сколько хотел. Кулут первым схватил рыбину и бросился
подальше. Бойдон взглянул на него недобро, но на этот раз промолчал. Видно,
проголодался и сам.
Десятник хлебнул ухи и с удовольствием
почмокал, хотя варево и было без соли. Хозяйка расплылась в улыбке.
— А ну, Трене, — подмигнул Борис Литвин, —
покажем, что и мы не с пустыми руками.
Трень резво поднялся — надоело сидеть,
вышел из урасы и быстро вернулся с большой сумой. Из нее на свет показались
хлеб, печеная лосятина и кожаный мешок — симир, в котором побулькивала какая-то
жидкость. Водой она, конечно, быть не могла, так как вода бы замерзла. Это
сразу смекнул князец. Видно, ему про то неведомое, что скрывалось в симире,
что-то было известно, ибо он сразу вытянул шею в его направлении.
Десятник встряхнул симир над ухом.
Послышался звон льдинок.
—
Выморозило наше вино, хоть и горячим зовется. Может, пусть растает? А то так в
голову ударит — на четырех поползем. А яколец, глядишь, проглотить не сможет. А
то и в рот не возьмет.
Чтоб понять, о чем он говорил, нужно
вспомнить, что любая водка — не что иное, как смесь воды и спирта. Вода на
морозе застывает, а спирт — нет. И если мороз якутский, то может случиться, что
он лучше всякого химика проведет отделение спирта от воды.
— Возьмет! — уверенно сказал Счастка. —
Гляди — уж глаза горят!
Десятник налил в медную кружку, что вынул из
сумы вместе с симиром, перекрестил, отпил, поморщившись, глоток и подал князцу.
Тот поднял было кружку к губам, но, словно бы что-то вспомнив, встал, подошел
важно к огню, откинул голову назад, занес посудину и торжественно произнес
несколько слов.
— Что он делает? Уж не сбирается ль
выплеснуть? Отказывается пити? — забеспокоился Трень, жалея водку.
— Не бойся. Две-три капли отцепного кинет
духу огня. Обычай! — снисходительно усмехнулся знаток Счастка.
Так
оно и вышло. Бойдон сунул толстый палец в водку и брызнул в огонь. Там, где
упали капли, вспыхнули синие огоньки — симир выморозило не на шутку. Затем
князец отвернулся от очага и влил водку в рот.
Глаза его, узкие, как щелки, вдруг стали
круглыми, каждый с гривну, а зрачки засуетились, как утопленник в проруби.
Казалось, еще мгновение, и Бойдон рухнет. Но он овладел собой, выпрямился,
застыл и вернул десятнику пустую кружку.
— Силен мужик! — похвалил Счастка.
Кружка пошла по рукам. Досталось среди
других и хозяйке, которая только лизнула и украдкой сплюнула в угол. Андрею и
кулуту, как слишком молодым, десятник не дал.
Все сразу повеселели, заговорили громко и
беспорядочно. Потянулись пятерни за рыбой и мясом. Бойдон отломил кусочек хлеба,
понюхал, отправил в рот и, прислушиваясь к себе, стал жевать. Это лакомство ему
понравилось меньше, и он взялся за лосятину. Не понимая речи стрельцов, он
молчал и, переводя взгляд с одного на другого, дружелюбно усмехался.
— Вернутся парни с удачей — медведем вас
угощу, — объявил он.
— Что сказывает? — встрепенулся десятник.
Андрей перевел.
— То добре. Будем, как люди, угощати друг
дружку. Может, встретиться еще не раз суждено. Ты перетолмачивай, сынку.
Борис Литвин помолчал.
— И всяко может еще меж нами быти, — с
грустной суровостью продолжал он. — И разговор наш про ясак, княже Бойдоне, не
закончен еще. Жалею, но не закончен.
— Что такое? — помрачнел Бойдон. — Снова
ясак? Видно было, что это слово заново испортило ему настроение.
— Я тебе, княже Бойдоне, верю. Ты пушнину
дал, у тебя грамотка есть. Да токмо ведаешь что? Не тому ты дал. Та грамотка
Борисом Ореховским подписана, а Борис Ореховский — я. Разумеешь?
— Нет.
— Тот человек, что был у тебя, Ореховским
Борисом назвался. Вор он и тебе солгал, бо не он, а я Борис Ореховский. Разве ж
я был у тебя месяц назад?
Бойдон внимательно оглядел десятника, потом
других стрельцов, подумал и неожиданно изрек:
— Ты.
— Что ты, княже, присмотрись лучше! То был
не я, а некий ворог мой! Он, видать, стрелял меня, да промахнулся. Мыслит, что
я мертв. Оттого в грамотке и написал: ищи Бориса Ореховского на том свете.
Уразумел?
— Нет.
— Надо ему еще налити, тогда уразумеет! —
посоветовали стрельцы.
— Тогда он вовсе заснет, а на что он
сонный? — возразил десятник. — Глянь-ко, княже! Глянь на мя как следует!
— Все вы на одно обличье. У него под носом
борода у тебя борода [У якутов «борода» и «усы» —
одно слово («битик»).] под носом. У него подбородок гол, у тебя гол
подбородок. Ну, может, ты и не он, — начал сдаваться князец. — То что с того?
— Тот человек тя обдурил. Он не ясак
государю великому сбирает — себе пушнину емлет [Емлет
—берет (от имать).]. Его воевода не посылал, сыщет — в кандалы закует и
на царский суд отправит.
— Пусть отправит. Да мне-то что с того?
— Ты ясак не ясатчику сдал. И тебе не
зачисляется. Мне ясак сдавай. Я тебе наказную память воеводы Петра Петровича
читал...
— Ага! — гневно крикнул Бойдон. — Так вот
для чего ты мне голову морочишь, будто ты — не ты. Ты хочешь второй раз взять
ясак!
Напомним, кстати, читателю, что беседа эта
велась через толмача и была не такою быстрой, как мы ее передаем. Пока Андрей
переводил последние слова Бойдона, князец подался вперед и напрягся весь,
ожидая, что скажет десятник.
— Вот попробуй с ними по-доброму, — подал
голос один стрелец.
— Договорилися по-доброму, по-доброму и
будем, — спокойно сказал Борис Литвин. — Княже Бойдоне, что вору ты ясак отдал
— не наша вина, а твоя. Ты за нее и плати. Мы своими спинами платити не
согласны. Буде мы пустыми придем, воевода с нас шкуру живо спустит. Подумай,
прошу тя: найдешь ли еще хоть половину того, что требует воевода? А мы Петру
Петровичу все перескажем. Раз к тебе тот вор заявился, значит, где-то близко
шастает. Отправит отряд воевода, и буде словят с рухлядью мягкой — твоя на
доимку зачтется. Да не забывай, что царский ясак не даром дается. За него
государево жалованье положено.
— Не даром! — с обидой передразнил Бойдон.—
Дал месяц назад одежку с царского плеча, а у ней рукава с прорехами. Испорчена!
Куда в ней такой?
— Те прорехи нарочные, для красоты, —
усмехнулся Борис Литвин. — Руки в них просовывают наши паны, а рукава кунтуша
назад, за плечи забрасывают. Аж бы рукава жупана показать. У них, Бойдоне, и
под кунтушом одежка ладная... Да и не я тебе кунтуш давал. Мы привезли тебе
государево жалованье, настоящее. Принесите, други, бисеру, олова!
Оловянные тарелки ошеломили Бойдона, бисер
— его молодую жену. Бойдон крутил беловатую посудину и так и этак, перевел
взгляд на лиственничную миску, с которой исчезли последние караси: разозлился
на невзрачность ее — даже толкнул ногой чурбан, на котором она стояла. Женщина
впилась в бисер жадными глазами. Она не смела подойти поближе, не то что
потрогать, но все ее чувства ясно читались на лице. Венецианские красные,
зеленые, синие, огненные стеклышки поразили ее в самое сердце. Ни в какое
сравнение с ними не шел грубоватый московский одекуй, которым были обшиты по
краям ее сыали. Князец перехватил взгляд жены и с досадой наморщил лоб,
— А еще,— выдержал паузу Борис Литвин, —
государь жалует тебе четверть ведра вина горячего, кое ты пробовал уж.
Бойдон хлопнул себя по коленям и аж
застонал. Они были рядом, эти диковины, они шли в руки, но за них нужно было
платить.
— Нет шкурок, — со вздохом выдавил он. —
Все Борис Орехов взял.
— Добро. Дай ясак за один год, чтобы было
нам с чем к воеводе вертатися. Полтора сорока соболей — и воевода будет знать,
что ты яколец мирный, не беглый.
— Нету! Нет! — в отчаянии закричал князец.
— Ты же все взял!
Десятник дал знак, и царские «подарки»
вынесли.
— Так,— встал Борис Литвин, — мало того,
что не можешь отличить вора от человека честного, еще и ясак государю не хочешь
давати. Тогда, княже Бойдоне, ты должон в аманаты дати ближайшего кровного. Без
ничего мы к воеводе не поедем. Наше слово крепкое. Не дашь аманата — самого в
ясыри поемлем!
Слева и справа от десятника стрельцы грозно
подняли бердыши.
— Где возьму я вам аманата! — завыл
Бойдон.— Одного сына тунгусы убили, другой умер. Вот родит, — показал он на
жену, — выращу — тогда имайте!
— Тогда и мы на коня не сядем, и воевода
переменится, — усмехнулся грустно Борис Литвин. — Брата единоотчего имеешь?
— Нет.
— Единоутробного?
— Есть.
— Сколько лет?
— До меня родился. Но года за два, не боле.
— Здоров ли?
— Как я.
— Дашь в аманаты?
— Дам!
— Где он сейчас?
— В юрте своей! — переводил Андрей.
— Так тому и быти. Сейчас же едем. Поведешь
нас. И брата уговоришь, чтобы мирно с нами поехал. И гляди наперед, княже
Бойдоне, кому ясак даешь. При себе ясатчик наказную память от воеводы должон
имети, с воеводской печатью ж. И буде придет кто по ясак без печати воеводской,
вяжи его и к воеводе связанного ж вези. Награду получишь. Гляди печать!
Десятник достал свиток, на котором на
сученой нитке болталась оттиснутая на сургуче печать — орел с соболем в когтях.
— Ближе смотри, ближе!
Но Бойдон не только не взял печать в руки —
еще отошел.
— Мне близко глаза не служат. Только
издалека.
— Так отойди еще подале, может, дойдет до
тебя, наконец, что мя по первости встречаешь! — пошутил десятник.
Но князцу было не до шуток. Его трясла
лихорадка — слишком много пережил за считанные часы, и десятник пожалел его.
— Добро, княже, уговорились — обмоем
уговор. Чую я, любишь ты вино горячее, ох любишь! А ну, Тренько, налей чару!
И Бойдон вновь помягчел. Лед в симире
растаял, теперь водка была слабее, и непривычному к такому питью князцу она
показалась еще приятней. Он опустил руки и с наслаждением слушал, как греется
желудок.
— Хочу спросити, княже Бойдоне, — дружески
сказал десятник, — для чего ты в юрте берестяной зимуешь? Окрест острога, я
видал, якольцы для зимы уж жердяны ставят. Ровно избушки. Да еще землей
осыпают.
— На прежнем месте и я таковые ставил. А
тут не успел: земля ледяная, дерево ледяное... К новой зиме изделаем.
— А пошто ты так с места на место, с реки
на реку, аки блоха, скачешь? Кто тя гонит туда и назад? Скажешь?
Князец закивал головой:
— Скажу. Мой род — мегинского отломок. Там
жили. Бедно жили. Тесно стало. Зверя мало, мало озер. Обок род Кусенея и род
Лаптуя охотились. Кто-то должон был сойти.
— А кони ваши? Коровы?
— Одного коня два раза не съешь. То запас
на черен день. А коров у меня и вовсе нет... Кто-то должон был сойти. Род
Кусенея сильней, род Лаптуя сильней — я на ново место пошел. Сюда. А тут
тунгусы. То их годами нет, то сызнова сюда. И дерутся. Говорят: то промыслища
наши, наши леса, наши болота. Иди, Бойдоне, отколе пришел. Десять, мужей я
потерял.
— И пошел назад?
— Русские пришли. Где-то тунгусов побили,
где-то их замирили. Род Лаптуя на Янгу-реку [Янга —
Яна.] сошел, Кусенея возле свободно стало. Я вернулся. А Кусеней, — тут
голос Бойдона от гнева задрожал, — уж привык на тройном угожем месте жити, не
схотел теснитися. С русскими дружбу завел, стал у них за младшего сына. Его не
тронь! Я не трогаю. На отцовских озерах охочусь, рыбу ловлю. А Кусенею мое
соседство не по нутру! Кто поссориться хочет — найдет как. Шапку украл у
меня!!!
Последние слова Бойдон произнес с таким
надрывом, что можно было подумать: не шапку украл Кусеней, а отца Бойдонова к
праотцам отправил. Стрельцы переглянулись. По лицам поплыли улыбки.
— А не ошибаешься ты? Может, кто иной?
— Он нахально носит ее не снимая! Он хотел,
чтобы я полез драться. Тогда б он позвал казаков мя бити! И я не стал драться.
Когда бабушку Ёлюнэ [Ёлюнэ — Лена. Подобно тому, как
русские называют Волгу «матушкой», якуты Лену — «бабушкой».] покрыло
первым льдом, я сыскал в тайге два табуна Кусенеевых коней и вместе со своими
погнал сюда. Я думал, что русские замирили тунгусов и здесь, но в первый же
день тунгусы пришли, убили моего старшего сына и ушли. А сын мой младший просто
умер. Я его еще не схоронил.
Бойдон опустил голову. Из-под темных век
выкатились две слезинки.
— Вот до чего шапка может довести, — сказал
Трень. — Надо ж! И цена ей рубль, а может, и полрубля!
— Кусеней — это же наш вож? — вспомнил
кто-то.
— Так, — подтвердил десятник.
— Надо их помирить! — заговорили стрельцы.—
Столько несчастья от этакой мелочи!
— Ты, Счастко, что скажешь? — повернулся
десятник.
Но знатока Счастки не было. Читатель, надеюсь,
не забыл, что во дворе на всякий случай Борис Литвин оставил двух стрельцов.
Там же был и проводник. Хоть караульщики и разожгли костер, благо дров возле
урасы хватало, в урасе все-таки было теплей. Поэтому десятник время от времени
менял караул, и Счастка теперь был именно там. Проводник же все время оставался
во дворе — во-первых, десятник, как мы помним, запретил ему входить в жилье
Бойдона, во-вторых, Кусеней и сам туда не рвался. Подумав о том, что проводник
не был в тепле уже столько дней, Борис Литвин пожалел Кусенея.
— Покличьте вожа, — приказал он.
Пока за проводником ходили, Борис Литвин
обратился к князцу с таким поучением (Андрей переводил слово за словом):
— Княже Бойдоне! Кусеней украл у тебя
шапку, ты у него — коней, сие мелочи! На что вам, якольцам, щекотати друг друга
пальмами? Лучше воюйте до времени вместе против тунгусов, буде те на вас
пойдут. Помирися, княже Бойдоне, с Кусенеем! Он тебе отдаст шапку, ты ему
коней, и будете квиты. Будете жити, как добры соседи, помогаючи по-соседски. А
после, как помиритися, выпьем еще одну чару, сядем на коней и...
Захваченный своей вдохновенной речью,
десятник не замечал, как менялось лицо князца, как закипала в нем неукротимая
ярость.
— Да вот и он. Гляди, Бойдонко, тот Кусеней
аль нет?
— А!..— взвыл Бойдон, как только проводник
перешагнул порог. Какая-то невероятная сила подбросила князца, и он, пролетев в
воздухе сажени две, сбил Кусенея с ног. Тут же толстые пальцы его сцепились на
длинной шее проводника.
— Стой! Стой! Разнять! — запричитал
десятник, поняв, какую глупость сотворил.
Трудно сказать, остался б в живых на сей
раз Кусеней или нет, если бы не Счастка. Услышав крики в урасе, он вбежал с
пищалью (караульные держали их заряженными) и выстрелил вверх. Пуля с воем
пошла в дымовое отверстие урасы. Бойдон отскочил от врага и, дико озираясь,
бросился за очаг. Где-то возле его ложа, очевидно, у него было какое-то оружие,
и двое стрельцов с бердышами наперевес отрезали ему путь к тайнику.
— Что содеялося? — недоуменно спросил
Счастка. А когда Борис Литвин сбиваясь, пересказал все, что известно читателю,
изрек:
— Эх, башлыче! Столько лет посреди
якольцев, а не ведаешь, что у них украти шапку — все равно что убити!
Глава восьмая
ТОЙОН БОНДОН ГЕРОЙСКИ
ИСЧЕЗАЕТ
Сконфуженный десятник почесал в затылке.
— Т-так... Так... Кто б мог подумать? А
все-таки, — бросил он князцу, — сей обычай — не обычай! С дикими обычаями пора
кончати, княже Бойдоне! Самосуда наперед на Ленской землице не будет. Обидели
тя — пиши челобитную воеводе. Шапку там украли у тебя либо коней — воеводский
суд все рассудит!
Он помолчал, принимая решение. Все с
ожиданием смотрели на него: и стрельцы, и Бойдон из-за очага, и испуганная
женщина из-за кадки с водой.
— Поелику ты, княже, немирной, поедешь за
братом с нами безо всякого оружья. Ни ножа, ни пальмы. Доньдеже с аманатом твой
улус [Улус — здесь: местность, где живет род.]
не покинем, сам за аманата нашего будешь. Далече ль твой брат?
Бойдон хмуро набычился. Чувствовалось, что
он доведен до бешенства и его сдерживает только чужая сила.
— Близко.
— Брат? Для чего брат? — потирая шею, подал
голос Кусеней. — Брат его — по матери, то, считай, вовсе не брат!
Бойдон пригнулся, готовясь к новому прыжку,
но внимательные стрельцы скрестили перед ним бердыши.
— Нет у него сынов. Одного побили до
смерти, другой помер. То мы ж сами видели.
— То сыны от помершей женки! А у него,
опричь брюхатой сей, еще две отдельно живут. У одной — дочери токмо, а у другой
— сын. Семь лет ему.
Бойдон замер.
— Мал... Стрельцы — не няньки.
Бойдон перевел дух. Зато на Кусенея он
бросил такой взгляд, что кто-нибудь иной на месте доносчика грянулся бы оземь.
Кусеней же и не моргнул.
— Одевайся, княже. Едем.
— Жена! — крикнул князец. — Иди сюда. Где
мои сутуры?
Как мы уже говорили, у якутов штаны были
разборными, часть надевалась на бедра, часть — ниже колена. Соединялись они
между собой ремешками. Ясное дело, что на морозе такие штаны не очень грели.
Чтобы накрыть колени, употреблялись наколенники — так называемые сутуры.
Пугливо оглядываясь, женщина пробралась к постели мужа, нашла их и подала.
Бойдон схватил ее за руку и негромко заговорил.
— Что он там шепчет, сынку? — встревожился
Борис Литвин.
— Не чую, татку, — виновато откликнулся
Андрей.
— Может, не семейное что? Может, супротив
нас азиатец замышляет?
— А что сделает баба? Скоро тени своей бояться
будем! — засмеялся Трень.
— Сама, ведомо, не сделает, а передати
мужнин наказ может.
— Побежит к соседям за версту с брюхом
своим? Вряд ли...
— А шустрик сей? — показал десятник на
кулута. — Одевайся тож. Едешь с нами! С бабой же вот что, — добавил он,
подумав. — Надо ее разути. Тогда она из юрты ни ногой. А брат Бойдона близко
живет, сказывал. Управимся до полудня — и назад, в Ленский. Снимай сары! —
усмехаясь, показал он, что делать женщине.
Та стянула сапоги и с недоумением подала
русскому начальнику: зачем ему? Десятник связал оборки сар, нацепил на сук
длинной лесины и, пользуясь своим редким ростом, устроил так, что одна сара
висела в урасе, а другая — снаружи. Стрельцы весело захохотали. Тоненько подпел
им Кусеней, и сама женщина беспомощно усмехнулась, не понимая цели «шутки».
Только Бойдон — заметил Андрей — скрипнул зубами.
Почему Борис Литвин не подумал, что у жены
тойона может быть другая пара обуви — сказать трудно. Впрочем, если бы даже и
не было, все равно предосторожность оказалась напрасной. Не успел отряд
пересечь и двух больших болотин, как навстречу попался «иноземец». Подогнув
ноги, он ехал верхом на быке и, как увидел стрельцов, свалился от неожиданности
на снег. Тут же разглядел среди чужих князца и крикнул:
—
Тойон Бойдон, ты ведешь либо тя ведут?
— Я! — ответил Бойдон, с ненавистью
взглянув на близкого Андрея. Ух, кабы не было этого молодого нуччи, что
понимает каждое слово урянхайцев [Урянхайцы — одно
из самоназвании якутов.]!
— Ханна? (Куда)? — вновь спросил встречный.
Это слово, видимо, Борис Литвин знал.
— Молчи! — опустил он тяжелую руку на плечо
князца.
Бойдон не ответил родовичу. Но тот знал,
где утолить любопытство: сразу погнал быка к урасе Бойдона.
— Ну, не стреляти ж его? — подумал вслух
Борис Литвин.— И с собой не возьмешь: на что нам столько их? Бойдоне, — сурово
сказал он, — запомни: ты — в наших руках. Не вздумай дурного! А кто иной из
твоих дурное замыслит — остереги! Первая пуля — тебе!
— Согласен! — кивнул Бойдон.
Здесь, в освоенных уже людьми местах, вдоль
перелесков и пересекая их, шли утоптанные тропки, иной раз довольно широкие.
Андрею пришлось ехать рядом с Бойдоном и
отцом — так сказал Борис Литвин. Нужно было ловить каждое слово, каждый звук,
срывавшийся с губ князца. Дело это было неинтересное, и Андрей то и дело
оглядывался назад — в конце каравана ехал ровесник. К нему десятник приставил
стрельца, но Андрей считал, что это ни к чему: не будет кулут помогать князцу.
Кулут выглядел совсем иначе, чем хозяин: скалил зубы, вертелся на хребте коня.
Ехал он на хозяйской лошади, в теплой одежде, выданной ему на эту поездку
хозяином; сам же тойон был как туча — это больше всего и веселило раба.
Из-под копыта отцовского коня как раз к
глазам Андрея взлетел неровный комок смерзшегося снега. Андрей сначала было
отмахнулся от него, а потом подхватил на рукавицу, повернулся в седле и ловко
швырнул в грудь кулуту. Тот засмеялся, показав все свои зубы. Части их не
хватало: может, не выросли, может, князец выбил.
Поймал комок снега и кулут и тоже собрался
швырнуть, но раздумал: рядом с шутливым парнем, который защитил его от тойона,
ехал сам тойон. Еще не желая в него заедешь. Кулут зажал комок в руке, ожидая,
когда Андрей хоть немного отобьется от тойона и грозного русского начальника.
Время от времени на опушках возникали
урасы. Тогда десятник приказывал передовому взять левее или правее, по
противоположному краю поляны. Но вряд ли оставался незамеченным такой
непривычный для местных жителей отряд. К одной из этих урас Борис Литвин
присмотрелся особенно внимательно: ему показалось, что уже видел ее.
— Уж не водит ли нас сей шайтан но кругу? —
пробормотал он. — Что-то долго едем. Эй, Бойдонко, — возвысил он голос, — ты
сказывал — твой брат близко живет, а мы уж сколько верст отмахали. Пошто так?
— Вам далече, нам близко, — был ответ
Бойдона.
— Не забывай, Бойдоне: первая пуля тебе!
— Помню, помню, — с непонятным смешком
ощерился князец.
И еще миновали не одну луговину, не один
перебрели перелесок, а добрались вдруг. Никто из стрельцов и не думал, что
урасу можно найти в лесу. Обычно их ставили на краю открытого пространства,
чтобы быть одновременно поближе и к лугам, где пасся скот, и к лесу, где
добывали себе харч и одежду люди. А тут — ураса возвышалась посреди — нет, не
поляны, а небольшого пятачка вырубленного леса. Даже и слово «возвышалась» мы
употребили не подумав, так как хотя ураса и была обычной — трех- или
четырехсаженной, высоченные лиственницы, можно сказать, свисали над ней. Неподалеку
от урасы белели сугробы — странно было видеть их посреди тайги, куда обычно
ветер не долетает. Может, то были засыпанные снегом дрова? Может: даже как
будто торчали. Но вот диво: земля вокруг тех дров была очищена от снега, словно
кто-то засыпал дрова нарочно.
— Здесь брат живет! — объявил князец.
Над урасой струился дымок. Стрельцы
соскочили с коней. Коновязи не было. Поэтому лошадей связали между собой — так,
всем табуном, таща в разные стороны, они не могли сойти с места.
До того старательно Бойдон «таскал»
стрельцов по владениям рода, что все они проголодались и озябли. У некоторых
даже постукивали зубы. Так всех звало тепло, что скрывалось за берестяной кожей
нехитрого жилья! Так не хотелось никому оставаться на страже! И десятник это
понимал. Понимал и то, что если отряду и угрожает что-то, то только не в урасе,
где с ними как заложник будет Бойдон.
— Все в юрту, — решил он. — Еду сразу с
собою. Как и в Бойдонову, в эту урасу первым шагнул десятник. За ним двое дюжих
стрельцов подтолкнули князца. Следом ввалились и остальные.
— День добрый в хату! — громко поздоровался
десятник и растерянно огляделся.— А где же хозяева?
В самом деле, в урасе никого не было.
Догорал огонь на очаге, над ним болтался горшок. И — больше ничего. Нары — без
постелей и меховых занавесок, что закрывали ложа, особенно семейные и
девушек-невест. Не видно было и обычной посуды: кадки с водой, берестяных
ведерок, мисок, черпаков. То ли в урасе никто не жил, то ли все, что было в ней
пригодного, вынесли.
— Куда привел ты нас, княже? — приподнял
бердыш десятник. — Где твой брат и его семья?
— Э-э? — повертел головой Бойдон, ожидая
перевода.
— Андрею! Ты где? Перетолмачь ему, что
водить нас; за нос...
— Манна! Убай манна! (Здесь! Брат здесь!) —
воскликнул Бойдон, показывая пальцем под орон.
— Тут? Под скамьей? Шутишь, княже? Андрею,
иди сюда, говорю тебе!
— Нет его в юрте! Не входил еще! — сообщил
кто-то.
— Ах, господи... Покличьте!
— Убай манна! — настаивал Бойдон.— Он встал
на колени, заглянул под нары, еще раз бодро рявкнул: — Манна! — и вдруг лег и
закатился под орон.
— Э-эй, княже, кончай дурость! — десятник и
сам встал на колени, глянул... Под ороном Бойдона не было. Бойдон исчез.
Снаружи через порядочную дыру — здесь была отогнута берестяная стенка — дул
холод.
— Что ж то значит? Сбежал?
Десятник выпрямился. Лицо его перекосила
тревога:
— Все ли тут? Андрей тут?
— Н-нет, — растерянно ответил за всех
Трень. — Во дворе загулялся.
Борис Литвин бросился к дверце.
Заслонившись бердышом, откинул ее — тут же в косяк врезалась длинная, с тремя
хвостовыми перьями стрела. Другую десятник отбил боевым топором, еще две
впились в шубу на груди. А когда Борис Литвин, хлопнув дверцей, повернулся к
своим — в землю под его ногами воткнулась пятая стрела. Она влетела в урасу
сквозь дымовое отверстие.
Глава девятая
СТРЕЛА СТРЕЛОЙ, А
ПУЛЯ ПУЛЕЙ
А с Андреем было вот что.
Когда все пошли в урасу, а Андрей,
споткнувшись о припорошенный снегом пень, задержался, кулут наконец швырнул
комок, что давно перекатывал в ладонях, да так ловко — аж колпак Андрея съехал
на лоб. Андрей подхватил обломок наста, бросил сам... Кулут, сияя зубами,
ответил тем же. Андрей забыл все на свете. Никогда не играл он с ровесниками,
все взрослые да взрослые, с их серьезными, озабоченными лицами. Чтоб закрыться
от очередного комка, бросился за сугроб, из которого торчали дрова, присел. И
тут сугроб зашевелился — не успел парень и пикнуть, как чья-то холодная
рукавица зажала рот, а огромная тяжесть распростерла его по земле.
Он слышал, как отец из урасы тревожно звал
его, но не мог отозваться ни единым звуком. Его вдавили лицом в снег. Хорошо,
что был этот снег под настом рыхлым, сыпучим и носом дышать не мешал.
Выкручиваться было бесполезно, — заломив
руки за спину, на нем кто-то сидел. Вскоре Андрей почувствовал, что руки
обматывают. Ремешок затянули так туго, что отрок вздрогнул. После этого его
взяли за шиворот и поставили на ноги. Вынули рукавицу изо рта. Повернули. Перед
Андреем горой возвышался Бойдон.
— А ну, за мной! — приказал князец и
двинулся вокруг поляны, не выходя на нее. Андрей, прихрамывая, побрел вслед. А
что сделаешь? Руки связаны, слева и справа — мужики с батыями. Низкорослые да
квадратные, как Бойдон, широкоплечие — все в его роду такие, что ли? Не
оттолкнешь.
Наконец, князец остановился. Неподалеку меж
деревьев Андрей увидел стрелецких коней, во все той же связке. «Иноземцы» с
горячностью обшаривали вьюки. Бойдон сурово глянул на своих:
— А ну, не копатися! Будет время!
Однако не удержался и сам запустил руку в
суму. Достал горсть бисера — расцвел:
— Наши женщины будут рады! Похлопал по
симиру с водкой:
— Наши мужчины тоже будут рады!
Тут же решительно отвернулся и направился к
поляне. Но из лесу не вышел — так стал, что от урасы его заслоняли деревья.
Схватил Андрея за локоть:
— Стой тут! Дальше пойдешь — смерть!
А так
хотелось броситься к своим, к отцу, что, верно, места себе не находит из-за
него, Андрея! И всего-то до урасы было шагов двадцать мужских, шагов тридцать
андреевых, а попробуй!
Андрей набрал в грудь воздуха, чтобы
крикнуть: «Я тут, татку!», но Бойдон снова сжал локоть:
— Молчи! За одно слово — смерть!
Андрей с замиранием сердца всматривался в
урасу. Ее осадили со всех сторон. Андрей хорошо видел, что трое Бойдоновых
воинов даже взобрались на лиственницы за урасой. Оказавшись выше дымового
отверстия, они одну за одной с боевым кличем пускали туда стрелы. Ураса упорно
молчала, словно в ней не было никого живого.
Лучники стреляли по урасе и с земли, хотя и
знали, что три-четыре слоя бересты стрела не пробьет, а пробьет — застрянет
хвостом. Надеялись, видно: а вдруг попадет в слабину? Над поляной стоял глухой
стук.
Видя, что ураса не отвечает, какой-то
смельчак побежал собирать стрелы. Втянув голову, хотя в том и не было нужды,
где бегом, где ползком обкружил урасу и вернулся с пучком стрел.
— Уруй! [Уруй! —
ура, слава.] — победно заорал он, подняв стрелы над головой.
— Уруй! — застонало вокруг поляны. Ураса на
эти возгласы не отозвалась ничем.
— Что вы делаете тут, сыне мой? —
послышался старческий голос. Андрей обернулся. За спиной Бойдона стоял
седобородый старичок, трогая князца за плечо. — Пошто пугаете лес и небо?
— Отче! — отрывисто крикнул Бойдон. — Отче!
Ты не вставал с орона три года. Ты встал, чтобы посмотреть на мою победу?
— Кого победил ты, сыне мой? — без радости
произнес старик.
— Я победил русских! Я загнал их, как
зайцев, в сохсо [Сохсо — ловушка на зайцев (будет
описана дальше).]! Они там и оттуда не выйдут! — показал Бойдон рукой на
урасу. Щеки его пылали от мороза и возбуждения, вызванного борьбой с
пришельцами. Да, возможно, и выпитая утром водка не выветрилась еще.
— Сыне мой! — с горестным вздохом сказал
старик.— Ты собрался свести наш род?
— Глупости, отче! Они не выйдут оттуда!
— Может, и так. Но по их следам придут
новые.
— До лета о них не вспомнит никто. А летом
снег растает! Растают следы! Пусть приходят, ищут. Я скажу, что их побили
тунгусы! Они поверят мне: ведь меня никто не оспорит! Никто не сможет сказати:
мя хотел убити Бойдон. Тех, кого Бойдон хотел уничтожить, он уничтожает!
— Ты не обдуришь русских, сыне мой. На что
связался с ними?
— Они хотели второй раз взяти ясак!
— Плати и второй, и третий раз, доньдеже
есть чем. А не будет чем — и так ничего не возьмут.
— Они потребовали в аманаты убая!
— Сам в аманаты иди. Не подставляй наш род
под топоры.
— Их привел сюда наш заклятый ворог,
Кусеней!
— Помирися с ним. Не трогай русских.
— Хватит, старик! — разъяренно гаркнул
Бойдон. — Лежал три года иди и лежи еще десять!
Отец князца опустил затуманенные слезами
глаза и отступился.
— Стреляй! — свистнул Бойдон, и снова по
урасе ударили белые лучи стрел. И вновь отскочили от обшивки. И все же сказать,
что они не приносили урасе никакого вреда, было нельзя. Железные наконечники
стрел клевали и рвали бересту, как клювы коршунов. Одна стрела впилась даже так
глубоко, что на снег не упала.
И вновь тот самый удалец отправился за
стрелами. На этот раз он держался куда смелее. Перед дверцей урасы он даже
остановился и, выражая полное презрение к невидимому противнику, выпрямился и
показал, как иной раз говорят, комбинацию из трех пальцев. Тут дверца внезапно
отворилась, и за порогом, в глубине урасы, показался Борис Литвин с
перекошенным лицом и натянутым луком в руках. Перепуганный удалец бросил
собранное и, согнувшись, пустился наутек. Стрела, пущенная железной рукой
десятника, догнала его где-то на полпути к спасительным деревьям, и остаток
пути бедняге пришлось покрывать с нежеланным подарком, который засел ниже
поясницы. Дверца мгновенно захлопнулась, и несколько стрел впились уже в нее.
И сам Бойдон, и все его воинство от
рождения жили в урасах и прекрасно знали: для того, чтобы открыть и особенно
закрыть дверь, обязательно нужно стоять на пороге или у порога. Требовалось на
это и время. А стрельцы нашли способ делать это молниеносно: как понял Андрей,
открыли, толкнув бердышом, а закрыли, резко рванув на себя длинный ремень,
привязанный к ручке. Стрелять же сквозь открытую дверь можно было от
противоположной стороны урасы, из полной тени. Бойдону сразу стало ясно, что
отсюда без больших потерь урасы не взять.
Но, как видно, этот случай одновременно и
обрадовал князца.
— Русские стреляли из лука, а не из
страшных железных кишок! Может, у них нечем стрелять? — пробормотал он.— Оставили
ж они во вьюках самое ценное: бисер, вино... Говорят же: чтобы стрелять из
железной кишки, нужен черный горючий песок. Может, и он остался на лошадях?
Князец ощупал сумы.
— Кажется, есть черный песок! — для
верности запустил руку, зачерпнул порох, понюхал, лизнул. — Черный песок,
черный!
Повеселела явно душа у Бойдона. Оставив
воинов для присмотра за дверью, он отправился, опять-таки вокруг поляны, за
заднюю стенку урасы — туда, где тайга подступала к самой постройке. Андрея
погнали за ним.
На лиственницах, что нависали над урасой,
устроились уже пятеро. Чувствовали они себя посреди толстых ветвей совсем
неплохо, так как привыкли к мысли, что вверх стрела летит с куда меньшей силой,
чем вниз. Сквозь дымовое отверстие, довольно большое, стрелу могло занести в
любой уголок урасы.
— Нам не придется жечь урасу. Мы
перестреляем их там, как куропаток! — с похвальбой произнес Бойдон. — Больше
стрел, и дело сделано!
Он не учитывал того, что сверху в урасе
ничего не было видно, а его «верхолазы» выделялись на белых заснеженных ветвях,
как гнезда грачей.
Еще в нутро урасы сыпнули стрелы. И вот,
наконец, пришла расплата. Два удара бубна глухо бумкнули в урасе, и один из
«грачей» с диким воплем загремел на землю — аж Андрей подпрыгнул от радости. Не
охладила его и тяжелая оплеуха, которую не замедлил отвесить Бойдон. Ведь
Андрей начал уже беспокоиться: почему молчат пищали? Что у стрельца зелье
всегда на боку, он хорошо знал, но, может, случилось что? Отец же говорил, что
зелье стоило бы перекрутить!
Увидев, какая страшная судьба постигла их
товарища, остальные «грачи» полезли с деревьев сами. Напрасно Бойдон кричал,
чтоб они ничего не боялись, так как у русских нет черного песка — ни один не
поверил.
А тут еще такая неприятность для напавших:
из белого бока урасы показались черные железные «кишки». Причем на высоте в
сажени две. Как того добились стрельцы — снаружи видно не было, а результат
принесло серьезный: теперь уже защищавшиеся могли стрелять сверху. Пищаль
заходила в отверстии, выискивая цель... Бойдон резво скользнул за дерево. То же
самое сделало все его воинство.
Как-то не ладилось у вождя. Раньше, видимо,
он думал, что стоит заманить такой небольшой отряд в капкан, как все остальное
сделается само собой. А капкан превратился в крепость, и как ее брать — было
неизвестно.
Вид у князца был довольно кислым. От
недавнего возбуждения не осталось и следа. Но вдруг он хлопнул себя по лбу,
словно вспомнил что-то, внимательно осмотрел Андрея:
— Борис Орехов — не отец ли твой?
— Отец, — гордо бросил Андрей.
— А ну, перетолмачивай. Кричи громче, чтоб
тя слышали! Да помни: скажешь больше или меньше того, что скажу я — смерть!
Андрей усмехнулся: откуда ж Бойдон
догадается, что он скажет по-своему? «Коль знаешь по-нашему, на что тебе
толмач?»
— Сме-ерть! — прошипел Бойдон, заметив эту
усмешку.
У Андрея по коже побежали мурашки. Но не от
страха. День клонился к вечеру, и заметно похолодало.
— Говори: Борис Орехов, сдавайся!
— Татку! Я тут! Мя схватили! Руки связали!
— крикнул Андрей.
— Ты, Андрей? Жив? Добре, сынку, добре! —
послышался обрадованный голос отца.
— Ты сказал иное, маленький негодяй. Ты не
сказал «Борис Орехов»! Я слышал! Говори: «Борис Орехов, сдавайся!» — больно
ущипнул Андрея за голое запястье Бойдон,
— Борис Орехов! Сдавайся! Татку, то не я,
то Бойдон говорит! Он мя толмачить принуждает!
— Толмачь, сынку!
— Ты сызнова говоришь не то. Ты лишнее
говоришь! — разъярился Бойдон. — Повторяй за мной: Борис Орехов, сдавайся!
Иначе — смерть!
— Борис Орехов, сдавайся! — повторил
по-русски Андрей.
— Пошто я сдаватися должон? — будто бы
удивился Борис Литвин. — Урасу тебе не взяти, Бойдоне!
— Я не выпущу ни одного из урасы. Вы
замерзнете ночью. У вас дров нет. Татку, неужто нет? Вовсе? — добавил от себя
Андрей.
— Скажи ему, что будем гретися стрелами
его. Тут их статочно! — твердо ответил Борис Литвин. В урасе послышался дружный
хохот.
— Вы подохнете с голоду! — перевел Андрей.
— У нас без малого цельный сохатый!
— У вас нет черного песка! Тато, то он про
зелье!
— Передай ему, что зарядов у нас статочно,
чтобы свести всех мужчин его рода. А с беремными бабами воевати можно и без
зелья!
— Врешь, Борис Орехов! Черный песок у вас
во вьюках!
— И в сумах на боку тож.
Бойдон, казалось, позеленел от такого
удара.
— Я спалю урасу! — задыхаясь, крикнул он. —
Вместе с вами!
— Попробуй! — был ответ.
Бойдон задумался. Легко сказать — спалю, а
как это сделать? Хоть береста горит и неплохо, но как ее поджечь? Близко к
урасе развести костер невозможно, а таскать головни издалека бесполезно:
погаснут. Да и кого пошлешь с головешкой той под железные кишки? Подождать до
ночи? Но ведь ночью человек с огнем виден не хуже, чем под солнцем.
— Ты скажи ему, сынку, пусть сдается сам, —
послышался уверенный голос Бориса Литвина. — Нас восьмеро без вожа, каждый наш
десяти его стоит, а у него восьми десятков нет, у него и шести, видимо, нет.
Пусть сдается, доньдеже никому из них не наделал вреда. Тогда и я не трону ни
его, ни родников его. Токмо самого повезу на суд воеводский. Пусть расскажет
сам, для чего изменил государю, до вероломства дошел, шерсть поломал и на
служилых людей государевых с луками напустился. Может, воевода и помилует.
— Ладно! — порассуждав в мыслях, ни с кем
не советуясь, сказал князец. — Соглашаюсь на мировую! Ты даешь мне ворога
моего, Кусенея, я тебе сына твоего, и ты спокойно едешь к воеводе. Я тебе дам и
ясак, но не теперь — через год, а ты мне бисер, олово и вино дай теперь.
— Государево жалованье — не мое добро,
царское. Мне его наперед давати не велено. И вож не мой, под мою оборону
воеводой даден, воеводе и верну, — отрезал десятник. — Сдавайся без разговоров!
— Ладно, не будем про бисер! Вези с собой!
И вино вези, — с явным сожалением заорал князец. — Но ворога моего — отдай,
Борис Орехов! Перетолмачивай! — топнул он ногой на Андрея.
— Для тебя — ворог он, а для меня человек.
Он мне доверился, и я его на сгубу по своей воле не дам! — твердо сказал
десятник. — Сдавайся, Бойдоне!
— Так... Тогда, — сузил глаза князец, —
пусть выбирает. Скажи так: тогда я убью твоего сына!
— Татку! — не своим голосом воскликнул
Андрей. — Он говорит, мя убьет, буде не выдашь вожа!
Глава десятая
КУЛУТ
В урасе стояла недобрая тьма, хоть солнце,
видимо, еще не зашло, о чем свидетельствовал густорозовый квадрат неба в бездне
дымового отверстия. Могильным был холод — ураса давно не топилась, чтоб не
оттаял покойник. Андрей боялся глядеть налево, где он лежал — каменно-белый,
присыпанный снежной пылью. А направо глядеть ему не хотелось — там, у порога,
закутанный в конскую шубенку, с обнаженным батасом сидел кулут. Поэтому Андрей
смотрел прямо перед собой — на очаг [Очаг в урасе —
глинобитное возвышение, на котором жгли огонь.] с давным-давно остывшей
золой.
Почему не хотелось ему глядеть на кулута —
думается, и объяснять не нужно. А поначалу ровесник ему понравился даже! Вместе
на дровах прыгали. Андрей его еще от князца оборонил. Прикинулся бедной
овечкой, а сам на проклятой поляне забаву затеял — известно, князец научил! И
вот из-за кулута Андрей оказался один, в руках безжалостного тойона, а кулут
вдобавок еще караулит. Эх, были бы руки свободны, врезал бы по затылку — до
другой урасы б кувыркался! Да связаны руки. Не за спиной уже, а перед грудью, и
длинным ремнем — можно штаны снять и поднять, если нужно, а не размахнешься, не
ударишь.
Да и вставать неохота с орона: пол в урасе
— тот же снег, что и снаружи. Сквозь дымовое отверстие насыпался. Утоптан снег,
да что пользы: не греет. А Андрей без торбасов. Как привезли его на Бойдоново
подворье, понабежало зевак: как же, нуччу словили! Бойдон думать начал, где
аманата держать. Сперва решил в той урасе, где живут: надежней-де. Да потом
хлопнул себя по лбу: он же по-нашему знает, сей нучча, будет слышать, что
замышляем! «В ту его, где неживой наш!» «А не удерет?» — забоялся кто-то. Тут и
влезла та, которой утром отец сары на урасу повесил: «Снять с него торбаса! —
говорит. — Босой не удерет». И такими злыми глазами в Андрея впилась! А чем
Андрей виноват? Он, что ли, те сары вешал? Да и отец оставил ее без сар в
теплой юрте, не со жмуриком. Одним словом, кругом обидно Андрею, а никому не
пожалуешься. Подогнул ноги свои в онучах под себя, грустит.
Собственно говоря, грустит — это слишком
легко сказано. Какая там грусть! Разве назовешь грустью то чувство, которое
душит при мысли о смерти? Да еще какой смерти!
Кабы убили сразу, пусть себе голову
отрубили — ничего. Помучился миг, и на том свете, возле мамки родной,
единственной. А то ж поклялся князец, что голодом уморит. Это ж долго как
умирать придется! И до смерти самой душа будет хлеба просить. Так к богу и
пойдешь голодным. А там, говорили, ничего не дают. Роса одна. И то в раю. А кто
сказал, что в рай попадешь? Может вовсе наоборот.
А подумавши, так за что не в рай? Бог же
видит, что Андрей ничем не грешен. Не успел нагрешить. А так хотелось иной раз
день не умывшись прогулять, рано лечь, поздно встать! Добро, татка не давал. А
то бы сейчас прямой дорогой в пекло.
С мамкой свидится... Это хорошо. И она
будет рада. Хоть, наверно, так рано и не ждет. А кто его знает? Поживи Андрей
еще лет десять, может бы, так нагрешил... А мамка ж, и думать нечего, в раю.
Потому как такой светлой, такой радостной, доброй не встречал больше Андрей.
А татка — татка куда пойдет, как умрет?
Тяжко будет ему с богом говорить. Он человек служилый, бердыша из рук не
выпускает. Может, и того, что убился, упав сегодня, снял с дерева он. Но ведь и
тот хотел татку убить! Может, бог не станет спешить, место татке выбираючи?
Может, выслушает, помыслит? Ведь со зла Борис Литвин никого не убивал, то знает
Андрей сызмалу.
И никогда не делал Борис Литвин ни для
себя, ни для Андрея ничего такого, что иному вред принесло бы. Вот и нынче: мог
же выдать вожа в обмен на Андрея? Мог. А не стал. Только крикнул, как Бойдон
пригрозил, что Андрея убьет:
— Не бойся, сынку! Доньдеже мы живы будем,
и ты не помрешь! А нас он не побьет! Ты скажи ему: тя тронет — род его весь
живота решим!
Страшно сказал Борис Литвин. И Бойдон:
— Гляди ж и ты! Моего убьете хоть одного —
сразу щенку твоему смерть!
Андрей на отца не обижен, сам виноват.
Какие могут быть забавы, когда вокруг пищали гремят и стрелы свистят! Кулут
обдурил? А разве ж ты глупее кулута? Да и кто первый забаву ту начал, еще в
дороге?
Вот и небо погасло над урасой. Потонул во
тьме белый мертвец, кулут в черной шубе своей потонул. Хорошо ему, видно. Сыт.
Обут. А тут, глядишь, и не дождешься смерти голодной: мороз задушит.
Голод — то Бойдонова кара. Стал
допытываться, много ли у стрельцов хлеба и зелья, мяса сколько. Андрей мог бы и
солгать. Знает он, что зелья у каждого по двадцати зарядов, что мяса не цельный
сохатый, а четверть, что хлеба с гулькин нос. Мог бы сказать, как отец: всего
довольно, сдавайся, Бойдоне! Да не схотел и лгать. Говорить со зверем не
схотел. Тогда Бойдон: «Доньдеже не заговоришь — есть не дам!» А Андрей с ним
вовеки не заговорит. Значит...
Что же будет дальше? Якольцы стрельцов
побить не могут, не могут взять урасу. А стрельцы из урасы не могут выйти —
много, много Бойдоновых воинов вокруг. Да и бить их нельзя: убьют одного —
Бойдон Андрея убьет. Так татка думает. А того не ведает, что Бойдон Андрея уже,
почитай, убивает.
Ох, кабы вышли ночью, прокрались меж стрел
и батасов сюда — что тут с сопляком этим возиться, Андрей и сам бы справился с
ним, только б ремень с рук долой! А может, заснет, проклятый? Выбраться — и к
своим. По снегу? Босиком? Со связанными руками? Да и не спит. Не спит! Вертится
на пороге.
Молодик в урасу заглянул. Мертвеца из тьмы
вырвал. Заблестел иней на молодом, но страшном лице, на шубе. Сколько лет
прожил, бедняга? Несхороненным лежит. Схоронят! Вон колода готова уже без
малого. А Андрея, глядишь, волкам выкинут.
Что, если пересесть в недовыдолбленный
гроб? Может, ноги меньше мерзнуть будут? Бр-р... Чего не придумаешь от холода и
голода.
А на Ленской землице не всякому случается в
гробу в могилу лечь. Мамку отец так схоронил. Летом ее убили, некогда было
колоду тесать, летом покойник не ждет. Отец про то сказывал, сам Андрей помнит
слабо. Как же студено, видать, без гроба в могиле мерзлой! Жалко мамку, ой,
жалко...
Вдруг послышались тяжелые, грузные шаги.
Кулут испуганно вскочил — в урасу неуклюже перевалился Бойдон.
— Иди, поешь, — без теплоты сказал он
кулуту, — и сразу назад.
Кулут бросил батас и исчез. Князец поднял
оружие, попробовал пальцем лезвие. Опираясь на батас, двинулся к Андрею.
«Правду сказывали, что якольцы во тьме
слепнут», — подумал Андрей, видя, как спотыкается князец, как бросает его от
стены к очагу.
Бойдон выругался, сел на колоду и уставился
в парня.
— Белеешь, нохо? [Нохо
— пренебрежительное обращение к юноше.] — удовлетворенно, в растяжку
произнес он.— Белеешь. То добре. Скоро станешь точно, как мой Мунай.
Он тряхнул пальцем в сторону покойника.
— А мне, нохо, совсем неохота воевати с
русскими. Ваше вино такое вкусное!
«Напился, от того и спотыкается, — понял
Андрей. — А видит он и во тьме, как рысь».
— Не хочу в-воевати! — повторил князец. — А
надо. Надо Кусенею вырвати сердце, становую жилу перервати. Иначе он со мной то
ж самое сделает. А твой отец не дает. Где же правда, нохо?
«Кусеней у тебя шапку украл, а ты у него
сердце вырвати алчешь», — едва не сказал Андрей.
— Разумеешь? Моя правда. Моя! И я от своего
не отступлюсь. Нохо, помоги мне — и я отпущу тя.
— Я
убойце не помощник, — вырвалось у Андрея. Бойдон задрал голову и словно с
какой-то высоты взглянул на Андрея:
— Нохо, не убойца я! То вы убойцы. Вы
пришли на мою землю, требуете то, чего мне не давали... Пошто? Ранили одного и
убили другого... За что?
— Ты первым хотел побить нас до смерти.
Первый начал.
— Н-нет! Первыми вы начали. Я терпел, когда
вы ворвались в мое жилище и второй раз потребовали ясак. Я терпел, когда вы
потребовали аманата. Но вы не дали мне рассчитаться с ворогом моим. Того я
стерпети не мог.
Князец с шумом выпустил из груди воздух.
— Ведай, русский нохо, Кусенея я должон
убити, и я убью! Одного либо со всеми вами. Выбирай. Вас я не хочу убивати. Ты
мне поможешь. Завтра я повезу тя, и ты скажешь: отче, отдай Кусенея, ибо я не
хочу смерти. Разумеешь? Ты скажешь: отче, дай Кусенея, ибо я жити хочу! Отец
послушает, мне достанется ворог мой, а тебе — живот. А не поможешь — тя убью.
Завтра ж!
— Доньдеже отец мой жив, тя не убьешь мя! —
неуверенно возразил Андрей.
— Кто
тебе сказал? — будто бы удивился князец. — Отец сам? И ты поверил? Думаешь, я
боюся его? О-ё-ёй, поддержите мя за лоб, я от страха падаю ниц! О-ё-ёй,
поддержите мя за затылок, я от страха на спину падаю! — заскоморошничал он. —
Дитя! Я, Бойдон-ботур [Ботур — богатырь.], от
отца твоего с его железной кишкой побегу? Он твердил, что у них довольно еды и
черного песка статочно. Может, и не солгал — пусть так! Да у них нет дров — тут
не обдуришь мя! Я побыл в ней, той урасе, и видел: мои люди не забыли сделати
то, они не оставили в урасе ни одного полена!
— До весны недалече, — еще менее уверенно
сказал Андрей. Слова у него выплывали громкие, твердые, а вымолвить их громко и
твердо не мог — била дрожь.
— До весны? Гы-гы-гы,— рассыпался злым
смехом князец. — Утром я тя спрошу, сколько можно просидети в урасе без огня.
Думаю, завтра ты дашь боле правдивый ответ. Не спи! — бросил он выходя, кулуту.
— Как месяц зайдет, Нока пришлю, переменит.
А Андрей и не заметил, что кулут уже на
своем месте. Сколько слышал он из разговора: половину или только конец —
сказать было трудно. Впрочем, Андрея и не интересовало. Он закрыл глаза,
пытаясь подремать. И тут же открыл: его руки коснулся кулут.
— Возьми. Ешь,— прошептал он, протягивая
что-то.
Это был кусок мяса. Несоленого, неведомого,
наполовину сырого. Но все это было чепухой, о которой Андрей вспомнил только
тогда, как проглотил последнее, что смог откусить. Он с зубовным скрежетом
обгрыз кость — она белела во мраке, как лунная, бросил в очаг. Кулут подобрал,
открыл дверь и швырнул кость далеко в ночь.
— Спаси бог тя, брате, — поблагодарил
Андрей. Последнее слово он сказал по-русски, не зная, старше его кулут или
моложе [В якутском языке не было слова, которое
означало бы просто «брат» безотносительно к возрасту братьев. Старший брат (а
также дядя) — «убан», младший (а также племянник) — «ини».].
Кулут пробормотал что-то короткое и умолк.
По рукам и ногам Андрея побежало тепло.
Будешь чаще есть — можно в нетопленой урасе сидеть, — подумал он. Был бы у отца
со стрельцами цельный сохатый! Теперь Андрей до утра дотерпит. А там солнышко
встанет. Зря надеешься, Бойдон-ботур, что сын Бориса Литвина хоть словцом
поможет тебе!
Но тогда князец убьет Андрея? Он же
говорил!.. Застучали зубы. Теперь, когда он поел, особенно страшно было думать
о смерти.
Ну что ж. Умирать так умирать. Не два раза.
Неожиданно кулут встал и подошел. Блеснул
батас.
— Вытяни руки. Расставь, — услышал Андрей.
Он натянул ремешок, которым его связали. И тут же почувствовал, что руки
свободны.
— Пошли, — прошептал кулут.
— Куда? — не понял Андрей.
— От смерти.
Словно солнце засияло над урасой. Будто
мамка встала из могилы. Точно татка положил на темя большую добрую руку! А
Андрей думал еще, что парень нарочно заманил его в ловушку!
— Пошли, пошли, — поторопил кулут.
— Бос же я! — вспомнил Андрей.— Босиком
далеко не уйдешь.
— Нельзя по твои торбаса в урасу идти, —
мрачно сказал кулут. — Правда, они все напились той гадости, что вы привезли.
Спят. Да буде проснутся — все пропало.
— Что же делати? — в отчаянии сжал руки
Андрей.
— Тебе до своих недалече, я доведу. Тойон
утром дальней дорогой вел, а я короткой.
— А может, в сей урасе что-нибудь есть?
— Бери у Муная,— сказал кулут и отвернулся.
— У кого?!
— У Муная, сына Бойдона, что тут лежит уже
второй месяц. Токмо сам сымай. Я боюся.
«А я не боюся?» — хотел ответить Андрей, но
сразу об этом забыл. Перед ним стоял суровый выбор: или снять обувь с мертвеца
и пользоваться ею, или умереть самому. И он выбрал первое.
Ноги трупа звонко стукнули по орону, когда
Андрей снял то, что на них надели. Это были не торбаса, а сары, легкая кожаная
обувка. Их надевают на теплые чулки из меха, иначе они на морозе греют слабо.
Но и в сарах лучше, чем босиком.
Андрей сунул ноги в сары, завязал ремешки.
Ногам сразу стало теплей. Кулут приоткрыл дверь, выглянул. Выскользнул сам и
махнул рукой к себе. Андрей двинулся за ним... Ноги не слушались Андрея.
Столько сидел, подкорчив их!
Снег искрился под месяцем. Ветра не
чувствовалось — за стенками урасы было не холоднее, чем в ней самой. Дым над
жилой урасой не струился: до того, видно, перепились, что огню погаснуть дали.
Где-то ближе к краю поляны чернели лошади. Кулут направился было к ним, но
махнул рукой и вернулся.
— Нет времени ловити, — шепотом объяснил он
и пошел на молодик по утоптанной копытами стежке. Снег скрипел. «Так скрипит
расколотое ветром дерево. Как громко! Аж уши закладывает», — думал Андрей,
ускоряя шаг.
Он понемногу разошелся, догнал кулута. Ноги
оттаяли. Кулут, ниже без малого на голову, сам теперь не поспевал за ним. Сам
того не заметив, Андрей перешел на бег — и мчался, мчался, пока морозный
воздух, выхолодив грудь, не схватил за горло. Только тогда остановился и
закашлялся. Кулут, притопывая, ждал, когда он наконец утихнет.
— За лесом отдохнем,— сказал кулут.
Андрей и сам понимал, что нельзя
останавливаться, пока они еще на поляне с урасой князца. И вот ураса осталась
далеко позади! Андрей оглянулся — ее не было видно! Значит, и их с кулутом не
видно от урасы? Нет, на это рассчитывать нельзя. Ураса бела, слилась с белизной
снегов, а они в черном, их на снегу далеко видно.
— Гляди — месяц заходит, — толкнул кулут.
— Скоро тя переменять придут?
— Вряд ли... Что тойону с того, что кулут
мерзнет? Кулут чужой, с ним что хочешь делай.
— А еще кулутов нет?
— Иные — свои, Бойдонова рода. Все —
Бойдоновы ини.
— А ты как к нему попал?
— Мя малого Бойдон украл. Из моего рода
украл! Ну, побегли. Месяц заходит — утро близко.
И они побежали снова сквозь мрачный,
затененный перелесок, потом через неширокую лощину. А когда приблизились вновь
к лесу, кулут сказал:
— Тут в лесу твои. Иди. Токмо не забывай,
что три кольца стражи Бойдон поставил. Может, спят, а может, и нет. Могут
меняючися спати, бо ворог грозен.
— А ты? Ты куда?
— Як своим, к своему роду. День и ночь буду
идти, тогда дойду. Я давно бегти хотел, да боялся — словят. А теперь Бойдону не
до меня. Воины все сторожат нуччей. Кулута ловити некому. Я еще вот что
придумал...
Он приблизил лицо к лицу Андрея:
— Род Бойдона всегда мой род обижал. Мой —
слабее, не мог отплатити. Я скажу мужчинам рода своего: Бойдон с нуччами воюет!
Нуччи бьют людей его, куропаток ровно! Поможем нуччам, сведем Бойдонов род!
Пусть про то твой отец ведает. Ждите нас! Мы Бойдона с другой стороны ударим.
Хоть род и пеший мой, Тимук сказывал, нет у рода моего коней — мы успеем!
— Я скажу отцу... Буде дойду до него.
—
Дойдешь. Тут близко. Иди. Они спят. Пусть и на перемену — спят.
Кулут на мгновение прислонился лбом к плечу
Андрея — очевидно, это был знак дружеского прощания. И в это время посреди леса
грянул пищальный выстрел. Потом еще один. Третий...
— Не спят,— вздохнул кулут.— А спали — от
грома проснулись. Ведал бы твой отец, что ты идешь!
У Андрея обвяли плечи.
— Значит, до утра я уж не успею пройти? А
солнце встанет — не пройду тем боле?
— Выходит, так, — снова вздохнул кулут.
— Тогда... Тогда, — озарило Андрея, —
возьми мя с собой! Мы вернемся вместе с мужчинами твоего рода!
Часть вторая
НА ВОСХОДНОЕ СОЛНЦЕ
Глава
первая
НЕ ОСТАВЛЯЯ СЛЕДОВ
Месяц упал за лес, как камень. С севера,
прямо в лицо, дул ветер. Наст прогибался с кряхтеньем под ногами кулута. Под
ногами Андрея он уже ломался, и парень до колена проваливался в снег. С каждым
шагом двигаться становилось все трудней. Андрей задыхался.
— Растолкуй хоть теперь, пошто я должон
идти за тобою след во след? — крикнул он в спину кулуту.
— За одним за мною Бойдон не погонится, —
ответил тот, не останавливаясь. — А уразумеет, что мы двое — на конях бросятся,
чтобы тя словити!
Андрея охватил страх. Вновь попасть в лапы
Бойдона — этого б он не пережил. Напряг последние силы...
Уже последние. А до родников кулута идти
день и ночь. Откуда же взять новых сил на этакий путь?
Кулут через плечо протянул кусок мяса:
— Не стой! Ешь идучи. До того перелеска
хватит тебе либо нет?
Сам он тоже сунул в рот кусок.
— А тебе? — заинтересовался Андрей.
— Мне — нет. Настоящий мужчина должон споро
есть. А ты вяло жуешь. Я видел.
— Я — вяло? — изумился Андрей. Когда кулут
в урасе дал ему кусок, Андрей и опомниться не успел, как мясо исчезло.
— Добро. Поглядим, кто спорее. Вперед!
Идти сразу стало интересней. И лес, к
которому шли, не казался таким черным, как сначала. Впрочем, разве ж леса надо
бояться? Чистополье, где черная точка видна от того круга, где небо сходится с
землей, — вот что теперь было их главным врагом.
— Кончил! — крикнул Андрей, спрятав мясо в
рукав.
— Не обманешь! — отозвался кулут. — А я и
правда кончил.
И ударил рукавицей в рукавицу. Засмеялся.
Засмеялся и Андрей.
— Иди первым, — сказал кулут. — Я погляжу,
где съешь. Так иди, как я шел. Туда, где никогда не бывает солнца! Даже в
средине лета!
Они осторожно поменялись, чтоб не натоптать
лишнего. «На север, на север», — думал Андрей. Так понял он насчет того, где
солнца не бывает даже в средине лета. Но как его увидеть, север? Как идти на
то, чего нет? Иное дело идти, например, на месяц...
— Левее возьми! — поправил сзади кулут.
Ну, вот и лес. Так и не успел Андрей
дожевать свой кусок.
— Идучи нужно умети есть! Не каждый умеет!
— поучающе сказал кулут и снова пошел первым. Ночной лес молчал. А когда
забелела опушка, впереди вдруг послышался топот и храп лошадей. Кулут плюхнулся
в снег.
— Ложися! — прошипел он.
Андрей лег и замер. Глухой топот нарастал.
«Неужто за нами?» — содрогнулся Андрей. — Так скоро? Не успело встать солнце, а
их уже догнали. Но почему преследователи спереди, а не сзади? Раскусили, куда
они с кулутом побегут, и напрямик? Как же быстро раскусили!..
За деревьями мелькнули кони.
Двенадцать-пятнадцать, обычный табун. Всадников на них не было. Не слышно было
и человечьих голосов.
Кулут встал, стряхнул снег и осторожно
двинулся к чистополью. С опушки махнул Андрею: сюда!
— То просто кони. Травы ищут, — объяснил
он. Белые лошади в полумраке сливались со снегом.
Кабы не знал, что это они, принял бы за
странные сугробы. До них было шагов двести. Очевидно, они нашли себе кочкарник,
так как дальше не бежали. Кулут хлопнул себя по лбу:
— А кто велит нам идти пешком?
— Ты думаешь, добудем? — с сомнением
промолвил Андрей.
— Ты — нет, я — добуду, — подмигнул кулут.
Они двинулись по опушке, держась ближе к
деревьям. За верхушками соседнего перелеска без спешки, словно ощупывая край
неба, на которое собиралось взобраться, вставало солнце.
Жеребец всхрапнул, давая сигнал тревоги. Но
изголодавшиеся, видимо, кобылы не обратили внимания.
— К жеребцу не лезь,— предупредил шёпотом
кулут. — Убьет! То, может, совсем дикие кони, ничьи. Я в Бойдоновом роду такого
табуна не ведаю. Все белы — до единой кобылы! Да такие большие!
Андрей понял, почему лошади показались ему
необычными: они и вправду были заметно выше здешних, приземистых коняжек. «На
такую и сесть — непросто дело, а он удержатися мыслит!» Андрей с удивлением
взглянул на кулута.
Тот, хищно оскалив зубы, уже подкрадывался
к кобыле, что паслась на отшибе, отдельно. Но шагов за двадцать остановился,
позвал Андрея рукой:
— Давай вдвоем, с двух сторон. Здорова —
одному не взяти!
— А что я делати буду?
— Хватай за гриву и держи. Да меня слушай.
Не бойся! Она брюхата, как Аярик.
— Аярик — кто?
— Жена Бойдонова. Ты ж видел.
Они слегка разошлись в стороны и двинулись
к кобыле, чтобы та заметила не сразу. Лучше было подкрадываться сзади, но
Андрей побоялся каменных копыт животного и порядочно отклонился. Кулут поспел
со своей стороны раньше. Ждать Андрея не стал — нельзя было ждать:
— Хоп!
Кобыла тяжело заскакала на месте и заржала.
Табун откликнулся с каким-то удивлением и поднял головы.
— Скачи за мою спину! Шибко! — крикнул
кулут. Андрей вцепился ему в плечо, задрал деревянную от усталости ногу и, едва
не свалив своего спутника наземь, плюхнулся за его спиной на хребет кобылы. Та
вздрогнула.
— Держися! Крепче держися!
Кулут склонился к гриве. Андрей обхватил
его обеими руками под шубенкой, почувствовав сквозь дырку в соне горячее тело.
Между тем табун с отчаянным ржанием снялся с места и понесся поперек поля — за
жеребцом. Кобыла заголосила и ринулась вослед.
«Держися! Держися!»— повторял сам себе
Андрей.
Сначала, правда, держаться было не так и
трудно: кобыла вязла в снегу. Но вот она выбралась на стежку, протоптанную
табуном. Что тут началось! Как она помчалась вдруг! Словно и не несла на себе
сразу двух отроков, да еще в себе жеребенка. Ледяной ветер обжигал щеки, поле и
небо перекосилось в глазах. Топот, ржанье, визг снега под копытами — все
смешалось, и в голове Андрея осталась одна мысль: не оторваться бы от кулута. А
тот, кажется, еще подгонял кобылу голосом и ногами.
Андрей глянул вперед из-за его плеча —
табун не ждал подругу. Он повернул по крутой дуге и угрожал исчезнуть за
перелеском. Увидев это, кобыла встряхнулась, мотнула задом, и Андрей понял, что
хотя еще и держится за кулута, но уже в воздухе. Еще мгновение — и оба
шмякнулись в снег: Андрей неуклюже, боком, а кулут на все четыре. Он даже
вскочил и бросился за кобылой, но тут же засмеялся, махнул рукой и лег рядом с
Андреем на спину:
— Теперь ее и Нюргун-Ботур [Нюргун-Ботур — герой якутских героических сказок (олонхо).]
не догонит. Андрей молчал: никак не мог отдышаться.
— Молодчина зверина! — похвалил кулут.— С
полкёса [Кёс — старинная якутская мера расстояний,
примерно 10 километров.] нас проволокла. Теперь, буде пойдут по нашему
следу, потеряют. Да еще... Вот удача! Гляди!
Андрей заинтересованно поднял голову — что
за удача? Оказалось, совсем рядом аж до дальнего леса тянется ровная цепь
глубоких человечьих следов.
— Как раз куда надо! — радовался кулут. —
Вставай, пошли!
Он подал руку, а когда Андрей, опершись на
нее, встал, наступил Андрею на ногу, дернул на себя, и Андрей плюхнулся животом
в снег. Кулут заливисто захохотал:
— Догоняй!
И бросился наутек.
«Чем же тебе отплатити?» — мстительно
рассуждал Андрей, поспешая за ним. Двигаться было приятно. Тот, кто прошел до
них, был, видимо, немалого веса, так как проваливался до земли, но не торопился
— шаги были неширокие, как у отрока.
— Дед какой-то проторил! — обернулся кулут.
— Ноги волок. Нам такого бояться не надо! Догоним — ничего страшного! Буде
ловити возьмется — удерем!
Солнце вдруг прорвало утреннюю дымку и
колюче засияло. Тысячи искр запрыгали перед Андреем. Он повернул голову от
солнца, но и там было то же самое — чистый, ничем не запятнанный снег сплошь
сиял красным, зеленым, синим дьявольским огнем. У Андрея закружилась голова, и
он сел.
— Ты что? Солнца слишком много? Шапку ниже
надвинь! — донесся далекий голос кулута. Андрей раскрыл глаза — кулут стоял
рядом.
— Шапку, толкую, надвинь ниже!
Андрей натянул колпак до носа. Глазам стало
легче, зато теперь он не видел ничего, кроме двух-трех ямок перед собой. А
солнце вздымалось все выше, и на небе не было ни одной тучки. «Слепну...
Ослепну...» — суетилась мысль.
Вдруг Андрей почувствовал, что уткнулся
грудью в спину кулута. «Как я его догнал?» — удивился он. Оказалось, кулут идет
задом наперед. Андрей не сразу понял, что это не игра.
— Видишь? — тихо сказал кулут, вытягивая
руку вперед.
— Что там? — Андрей приставил ладонь к
бровям.
— Следы!
Андрей всмотрелся в зеленое марево, что колыхалось
перед глазами. Действительно, следы, по которым они шли, изменились: словно
тот, кто оставил их, неизвестно почему вдвое ускорил шаг.
— Заскакал старый? — с сомнением произнес
Андрей.
— Напротив — спокойно пошел!
— Смеешься надо мной?
— Не до смеха, друже! То не человек —
медвежий след! Не разобрался я сразу. Когда медведь бежит, у него след
человечий. Бег до сего места, а тут успокоился.
— Пошто бег?
— С берлоги подняли да не убили. Такой
медведь страшон — до поры пробудили, не выспался. Может, мало-мало еще прошел
да залег, притаился? А мы как раз к нему в лапы... Бр-р-р!
Он даже головой затряс. И Андрею стало
холодно.
— Надо сходить со следа!
— Само собою, — согласился кулут и,
перебирая споро ногами, двинулся поперек медвежьих следов. Поле вскоре
кончилось — отроки застыли: они оказались над обрывом. Внизу чернело
редколесье, очевидно, болотистое летом.
— А! — молодецки махнул рукой кулут и,
сиганув вперед ногами, исчез в облаке снежной пыли.
А когда пыль развеялась, Андрей увидел, что
его спутник лежит без движения лицом вниз под вывороченной елью.
— Братку! — немо крикнул Андрей и, не
думая, что разобьется и сам, заскользил с горы.
Глава вторая
ОХОТА ГОЛЫМИ РУКАМИ
Ледяной доспех горы, скрывавшийся под
снегом, выбросил его к кулуту. Андрей тронул лежащего — тот вскочил и
захохотал:
— Ты уж думал, я помер? А мне есть охота.
Пошли в лес!
— А в лесу что? — слегка обиженно спросил
Андрей.
— Лесом сыт человек. Что-нибудь упромыслим!
— Голыми руками?
— Раздобрится Баянай [Баянай — бог охоты у якутов.] — и в голые руки
пошлет!
И кулут двинулся в редкие деревья. А Андрею
припомнился медведь, которого выкурили из берлоги и не убили. Что, если он
сделал круг да зашился куда-нибудь в этом замерзшем болоте? Отец говорил —
медведи хитрые, лиса, и та следы свои так не умеет путать. Впрочем, если за
каждой сухостоиной будет мерещиться медведь, — как тогда по тайге идти? Андрей
напрягся и выпрямился. В стороне на снегу что-то зажелтело или закраснело, или,
может, то и другое сразу — издалека не отличишь. «Что б то такое было? А! То ж
осенняя листва! Голубица! А что ж не осыпалася? Как много! Может, и ягодки
найдутся?»
Пока Андрей присматривался и рассуждал,
кулут исчез. «Ничего,— утешал себя Андрей, по следам догоню. Гляну и назад».
Через несколько шагов большое желто-красное пятно распалось на отдельные кочки
густых кустиков, что едва выбивались из снега. Идти к ним было непросто —
Андрей то и дело проваливался в глубокие ямы. Да чем ближе подходил, тем
приятней становилось на душе: не ошибся! Листва не опала — хоть немножко будет
и ягод!
И в этом Андрей не ошибся. Правильно
рассуждал! Голубика вообще-то слабо держится на ветвях. Но бывает в Якутии так,
что в низких, холодных местах вызревает она только под осень. Тогда она может и
до весны не осыпаться. Именно такое счастливое местечко и подбросил лесной
владыка Баянай отроку.
Андрей начал хватать ягоды и швырять в рот.
Их было много, очень много — когда Андрей нечаянно тряхнул кустик, они так и
застучали по насту. Вскоре он сообразил, что и не стоит их собирать с веточек
по одной: долго и неудобно. Отряхнув кустик, он сгреб ягоды в колпак. Потом
взялся за другой... Ему припомнилось сразу, как совсем недавно отец собирал
бруснику, а сам он тогда подстрелил зайца. Теперь судьба охотилась за отцом...
Как они все в той урасе-ловушке, без дров? Вот взошло солнце, а в урасе все тот
же ночной мороз. Низко солнышко еще, в урасу не заглянет...
Голубика была как костяная. Андрей сначала
жевал ее, но зубы мгновенно застыли до боли. Тогда он стал глотать ягоды не
жуя. В живот брызнул холодный дождь. А в ушах прозвучал далекий голос отца: «Не
глотай мерзлых ягод!» Эти слова донеслись не из осажденной у расы, а из
далекого детства. Как-то отец показал под деревом неподвижных птичек: «Видишь?
Наглоталися мерзлой рябины». «Померли?»— с жалостью спросил Андрей. «Нет. Когда
ягоды в брюшках оттают, оживут. А ты мерзлых ягод никогда не глотай, бо человек
не пташка, можешь и не ожити».
Видно, пугал малого, чтоб не простужался.
Человек ведь сильнее пташки.
«Каждый ягоду любит: и птаха, и человек, и
медведь»,— подумал Андрей и передернул плечами. Будешь сидеть, грести ягоды с
наста, а тут — страшилище! Только подумал — над ухом:
— Р-р-р! — по-медвежьи.
Прямо взвился Андрей, голубику из колпака
рассыпал. А перед ним кулут — хохочет:
— Я так и знал — медведя боишься!
— Ну ж, сатана! — рассердился Андрей. — Еще
раз так пошуткуешь — порядочных тумаков надаю! Ягоды вот чрез тебя уронил...
— А что с них, с ягод? Куда ты их
пересыплешь? Куля ж нет! Без шапки дале пойдешь?
Андрей почесал в затылке:
— И верно...
— Ух ты, их до чего много! — присвистнул
кулут. — Аж ветви сини и снег синь. Коли так, тут не одними ягодами пахнет. Тут
настояща добыча близко! Бери палку!
— Да кого ею бити? — удивился Андрей,
оглядываясь вокруг.
— Бери, бери! На!
Кулут вытащил из-под снега суковатую
лиственничную ветвь и бросил Андрею. Андрей пожал плечами и стал отряхивать
«оружие», постукивая им о дерево. Тут же посреди голубичных кочек послышалось
какое-то хлопанье.
— Есть! — прошептал кулут.
— Что есть?
— Не слышишь, что ли? Добыча!
И потрусил туда, где хлопало. Андрей за
ним. То, что он увидел через плечо спутника, поразило его. Из снега торчала
черная птичья голова! Клюв был широко разинут, из него шло тревожное
бормотанье, а непонятное хлопанье рвалось из-под снега! И тут Андрей все понял.
Это глухарь вечером зарылся в снег, а ночью поверхность взялась настом, и
теперь незадачливая птица не могла пробить его своими крыльями. Может, спал бы
себе глухарь и спал, пока солнце не разогрело бы, не размягчило белую корку,
да, услышав отроков, проснулся раньше времени и, пытаясь удрать, выдал себя.
Теперь важно было не упустить добычу, которую Баянай послал в их голые руки.
— Так. Доньдеже он в капкане, спешити не
надо,— распорядился кулут.— Зайди оттоле, а я отсель. Мало ли что! Может, наст
растолчем, а он наутек.
— Как кобылу, хватати будем? — усмехнулся
Андрей.
— Глухаря словити не легче. Крылья у него!
Андрей шагнул, и вдруг... Вдруг земля под его ногами поехала куда-то в сторону.
Мелькнуло солнце над головой и исчезло в снежной пыли. Андрей отчаянно взмахнул
руками — руки наткнулись на что-то живое, забившееся, как в лихорадке. Снег
ожег лицо, плеснул за ворот, и отрок вертелся, вертелся в нем, ища опоры, а
вокруг трещало, верещало и било его по щекам что-то неведомое и зловещее, как
тысячерукий дьявол. Защищаясь, Андрей схватил обеими руками за руки страшилища
— тонкие, когтистые, покрытые теплым пухом, и наконец выскочил из ямы.
Встряхнув головой, с удивлением радостным увидел в руках по чистейшей белой
куропатке, которых держал за лапки. Птицы работали крыльями, как одержимые.
Кулут схватил обеих и молниеносно свернул им шеи.
— Молодчина! — похвалил он. — Не
растерялся! А ведаешь, сколько их тут было?
— Сколько? — спросил Андрей, успокаивая
зубы, что еще стучали.
— Как на руках и ногах пальцев! Ух, кабы
ведали мы, что они сидят! Половину бы взяли! Ну, пошли глухаря глушить.
— Неужто он там еще?
— Куда денется?
Андрей хотел сказать, что за то время, пока
он «сражался» с куропатками, мог и наст растаять, да тут же понял, что на ту
возню, может, пошли считанные мгновенья.
Однако глухарь, очевидно, знал, что делать.
Когда отроки, наконец, встали по обе стороны от его беззащитной головы, он еще
раз взмахнул крыльями под настом. Снежная корка крякнула, как скорлупа яйца,
когда из него выходит птенец, разлетелась на солнечные осколки, и полупудовая
птица с гневным криком поднялась в воздух. Единственное, что успел кулут —
швырнуть вослед ему свою палку. Та попала глухарю в хвост, что придало беглецу
скорости. Долго после этого ругался кулут, а Андрей смеялся.
— Чего зубы скалишь, — осерчал кулут, —
сколько мяса улетело!
— На завтрак есть.
— И верно,— тут же утешился кулут. — Пошто
нам птахами обвешиваться? Порожнем легче идти. Поедим да дале.
Он достал из ножен, что болтались на ремне,
нож, вспорол кожу на куропатке, содрал половину вместе с пером и поднес ко рту.
— Ты что: сырьем? — не поверил своим глазам
Андрей.
— А кто ж их нам испечет?
— Сами.
— На ладони?
— На огне.
— А кто нам его разведет? Кто угольков
позычит?
— Мой отец говорит: каждый мужчина огонь с
собою носити должон.
— И ты носишь?
— И я ношу.
— Скажи: носил. Тя ж тойон ощупал. И лук
отобрал, и нож... Я сам видел!
— Лук за спиною, нож за голенищем, а огонь
в кармане. Туда твой тойон и не заглядывал. Гляди!
И Андрей вынул из кармана кресало, кремень
и фитиль. У кулута заблестели глаза:
— О! Ты богач, оказывается! Сам тойон! У
нас огонь и взрослые не все имеют, а ты ведь еще не взрослый. Кабы Бойдон
нащупал, не пропустил бы!
— А как ты почитаешь, пошто он в карманы
мои не залез?
— Не ведал, что у вас такие тайники бывают.
Наши сыали-то без них.
Отроки выбрались к сваленному временем
толстому дереву, смели с коры рукавицами снег. На комле разожгли костер. На
растопку пошла сухая осока, торчавшая из-под снега, и ветки лозы с ломкой
листвой, что не успела осенью опасть. Вскоре костер гудел, как в урасе.
Духмяный дым прозрачным кудрявым деревом рос прямо ввысь. От его тепла на
головы отроков сеялся тонкий дождь — то таяли в воздухе невидимые льдинки.
Нанизанные на лозовые прутья, трещали куропатки. Они были уже не такими
жирными, как осенью, но Андрею показалось, что ничего более вкусного, чем это
кисловатое мясо, не ел.
Как было бы славно, кабы к этой куропатке
хоть песчинку соли, хоть крошечный кусочек хлебца! Да кабы у костра не одни они
с якольским парнем, а и отец, и Счастка, и все другие стрельцы...
— Ты чего так весел? — недовольно покосился
он на кулута.
— А чего плакати? Обдуривши смерть, не
плачут.
— Смерть?
— Моя смерть в той урасе, где тя морозили.
— Не разумею...
— Сынок Бойдонов Мунай. Его смерть — моя
смерть. Додолбли бы колоду ему и мя вместе с ним схоронили. Кабы не удрал.
Кулут засмеялся широко и погрозил кому-то
ножкой куропатки. А перед глазами Андрея встало ужасное зрелище позавчерашних
похорон: богато одетый покойник в колоде, конь в яме, живой человек, спеленутый
волосяной веревкой... Будто читая его мысли, кулут серьезно сказал:
— Не веришь? Таков обычай. Два дня назад
старшего сына Бойдонова зарыли. А вместе с ним — Тимука... Бойдоновы все —
звери. Мне Тимук поспел сказати: с Мунаем тя зароют. Беги, сказал, к своему
роду. И где род мой, сказал... Как услышал, что мя зароют, бросил я Бойдона
слушати. Ты видел: Бойдон мя убить хотел, ты заступился. Я тя выпустил с урасы.
Жалею, батас не взял. Пошто не взял — не ведаю. Вот так.
Он перевел глаза на ноги Андрея и с
заметной дрожью в голосе спросил:
— Ну что, не жмут сары?
— Нет. Как раз по ноге. И бегти легко. Не
то, что в торбасах. Торбаса мои из оленьих лапок, тяжелы.
— Хорошо, что бегти легко.
— Токмо холодно в них, — пожаловался
Андрей. — Как босиком идешь. Будто бы без подошвы.
— Подошвы есть, да дырявы.
Андрей пощупал — действительно, в подошвах
сар обнаружил прорехи, в которые свободно лез мизинец.
— Покойника в новых сарах хоронят, —
объяснил кулут, — да подошвы прокалывают.
— Пошто?
— Чтоб с собою души живых не унес.
— А в торбасах ногам так тепло...— вздохнул
Андрей.
— Не горюй. Вернемся с мужчинами моего рода
— Бойдон торбаса твои мигом отдаст!
— А Мунай от чего помер? Убили?
— Ге, кому он нужен был, чтоб убивати!
Таких, как он, земля недолго носит.
— А чем негоден?
— Дерева сын. У его матери детей не было.
Она у лиственницы сына выпросила. Пошла под керех [Керех
— священное дерево.] с чороном [Чорон —
деревянный кубок.] кумыса, побрызгала-угостила... Потом заснула. Нарочно
засыпают. Когда спала, дерево ей в чорон червяка зеленого кинуло. Проснулася —
вместе с тем червяком кумыс допила, от того Мунай и родился.
— Вишь ты!
— Ну, такие люди долго не живут. Все время
качаются, как дерева под ветром. До семнадцати лет дожил и помер. Вот с таким
человеком мя закопати хотели. Я им теперь покажу!
И кулут вновь поднял кулак с зажатым
хребтом куропатки. Андрей прыснул смехом:
— А как звати тя, ботур?
«Ботур» удивленно взглянул на Андрея —
неужели, мол, не знаешь, не слышал?
— Кулут.
— Разве ж имя то? Кулут, по-моему,— то
человек, коего все обижают. У кулута может быть имя любое! К примеру, Тимук.
— А у меня любого нет. Я — кулут.
— Нет, я так тя звати не буду! Ты для меня
не кулут!
— Может, ново имя дашь?
Андрей подумал, подумал, и его осенило:
— Я тя буду звати Братом!
Глава третья
АРАНГАС
И шли они — где трусцой, где шагом, где на
четвереньках трое суток...
Настроение у Андрея совсем испортилось. Чем
дальше оттягивался момент, когда они с Братом встретят мужчин его рода, тем
меньше оставалось надежды, что успеют помочь отцу и стрельцам. Сколько можно
ведь просидеть в нетопленой урасе? Пусть пищальники и не пищат, но ведь они
все-таки люди!
Вот и снова пылает костер, искры летят в
стылое звездное небо. Скачут желтые зайцы по дровам. Спит Андрей, прикрыв лицо
шкуркой соболенка, что попался сегодня им прямо под ноги. Мех густой, теплый.
Дал кулут шкурку нучче — хватит с нуччи и того, что ноги мерзнут, пусть хоть
лицо закрывает.
Светать начало.
— Нучча! Ты спишь? Проснися, нучча!
Андрей отнял от лица шкурку:
— Что, по дрова пора?
— Да
нет. Утро скоро, дале пойдем.
Андрей зачерпнул рукавицей колючего снега,
протер лицо вместо умыванья. Еще горсть высосал — вместо воды. Встал:
— Ну, идем!
И вдруг у кулута вырвалось:
— Эх, кабы я ведал, куда!
— Ты что, заблудился? — помолчав, спросил
Андрей.
— Просто не ведаю, где мой род. Никакого
знака. Куда идти? Дале? Так до реки Вилуя можем дойти. Налево? Так до тунгусов
можем дойти. Направо? Так до реки Лены можем дойти и нигде не найти мой род. Не
охотятся мужчины моего рода, что ли? По урасам сидят? Где их охотничьи стежки?
— со злостью отчаяния рубанул воздух ладонью кулут.
— Давай тогда направо пойдем, — сказал
Андрей. — На восходное солнце.
— Пошто направо? Растолкуй! — с облегчением
человека, с которого сняли ответственность за трудное решение, произнес кулут.
— Сам сказывал: налево пойдем — на тунгусов
нарватися можем. А направо до Лены-реки — якольцы. Не на твой род попадем, так
на иные. Где охотится твой род, подскажут. А тунгусы просто убьют либо похолопят.
— Правильно! — осветился улыбкой кулут. — И
я так думал. Примерно так. Ты голова, нучча. Идем!
И они двинулись в путь, не ожидая рассвета.
Тем более, что хорошо было видно: он уже не за горами.
А не подумали ль вы, читатели мои: якут, следопыт,
охотник, и не знает, куда идти? Попрекнули вроде.
А вы попробуйте сами встать на его место!
Вот сказал вам некий Тимук, что ваш род охотится там, где даже летом не бывает
солнца, и идите. Идите через однообразную заснеженную тайгу, без дорог и рек,
сквозь непролазные дебри. Притом учтите, что сам Тимук в вашем роду, возможно,
и не был, пользовался слухами. Ну, а тот, от которого он слыхал, не имел ни
компаса, чтоб определить направление, ни сажени, чтобы измерить расстояние. Ну
что за мера длины: день и ночь? Одно дело, когда день и ночь идет взрослый
человек, другое — подросток. Кто-нибудь вообще будет идти только днем, а ночью
— спать...
Правда, тут мы оставили в стороне одно
важное обстоятельство. Наши герои ведь искали не одинокую урасу или даже
стойбище. Их целью была территория, на которой хозяева ее — охотники — должны
были натоптать троп. Бывает же так, что за сохатым добытчики бегут десятки
верст, прежде чем свалят следы таких происшествий обязательно должны были
попасться отрокам, ведь снег в Якутии, по сути, идет лишь в начале зимы и
следов, оставленных позже, не засыпает. Но, как было уже сказано, трое суток
пути таких находок им не принесли.
Тот, кто ни разу не шел по нетронутой
извечно зимней тайге, вряд ли сумеет представить, что это за прогулка.
Санитарной очисткой леса здесь никто не занимается, и где деревья падают от
старости, там и лежат. Лежат, между прочим, со всеми ветвями и корнями. Лежат
как попало, друг на дружке. Встречается и более тонкий — по-современному говоря,
более интеллигентный хлам: высохшие кусты лозняка и олешника, обломанные ветром
ветки. В болотистом лесу есть еще и кочки. Все это присыпано неглубоким,
сыпучим снегом, который человека не держит, а хлам и ямы маскирует.
Идешь, цепляясь ногами сам не знаешь за
что, бурелом обходишь. Вдруг — по пояс в снег. Выбираешься, шатаешься, плечом о
ствол, а с дерева снег на тебя — целым сугробом. Нет, не советую вам без
крайней нужды отправляться в зимнюю якутскую тайгу!
Надо ли объяснять, почему, пробивая путь
сквозь такое удовольствие, смотришь в основном под ноги? Так делали и наши
отроки, тем более, что не хотелось и слепить глаз солнцем, огненно сиявшим
навстречу. Длинные тени деревьев расчертили тайгу на белые и голубые полосы, от
мельтешенья их кружилась голова. Но вот впереди зачернела сплошная тень более
густого леса. Отроки заковыляли туда, чтоб слегка отдохнули глаза. Вдруг в
глубине послышался глухой удар, словно наземь свалилось что-то неподъемное.
— Что там? — вздрогнув, поднял взгляд
Андрей.
Кулут молча пожал плечами.
Осторожно, стараясь не скрипеть снегом,
двинулись в чащобу. В ней было морозно до дрожи, словно здесь еще не кончилась
ночь. Черную могильную тишину не нарушало ни кряхтенье стволов, ни мышиный
писк. Впереди среди оснеженных тонких стволов показалось дерево совсем иное:
невысокое и в два обхвата, оно росло не прямо вверх, а с большим наклоном.
Андрей схватил кулута за руку: он понял первым, что это такое. Это был
колода-гроб, за мгновение до того упавший с арангаса!
Сколько лет пролежал он на жердях помоста,
сооруженного на толстых ветвях шести деревьев — кто его знает. И вот почему-то
сполз с арангаса и грянулся одним концом. Давным-давно истлевшая береста
прорвалась, обнажив нутро колоды. Оттуда торчала длинная желтая кость и кожаные
лохмотья. От удара колода слегка поворачивалась вокруг себя. С дерева на её
черноту порошил невесомый белый снег.
Кулут закрыл лицо руками и пошел задом
наперед. То же самое сделал и Андрей. Правда, лица он не закрывал. А когда
вышли на солнце, кулут повернулся спиной к страшному месту и помчался такими
прыжками, что вряд ли догнал бы его Андрей, если бы было это на поляне. В тайге
ж, как уже было сказано, не разбежишься, и через десятка три прыжков беглец,
зацепившись за что-то ногой, перевернулся в воздухе. Тут его и поймал Андрей:
— Стой! Куда? Ты ж назад бежишь!
— Н-назад, н-назад, — бормотал кулут.
— Пошто назад? Там мы уж были!
— Назад, назад.
— Там же рода нет твоего!
— Нам туда, куда хотели, дороги нет. Мертвый
шаман закрыл путь.
— Разве ж мертвый закроет дорогу живому?
Пошто ворогов тогда убивают? Обойдем его, твоего шамана, и все!
— Мы его не обойдем. Не даст. Не пропустит.
— Глупости! Что он, встанет? А? Вставай,
Брате, сам! Вставай!
Кулут поднялся, отряхнул шубенку и шапку,
сея на лесину, о которую споткнулся. Лицо у него была самое несчастное:
— Шаман. Ты разумеешь — то шаман!
— Пусть себе два шамана. Что с того?
— Мертвый шаман еще страшнее живого! Ты и
знать не будешь, когда он тя прищучит... Будешь думати — сам в яму свалился, а
то шаман толкнул.
— А ж чего ты решил, что он на нас сердит?
— А пошто упал? То нам знак, чтобы назад
шли.
— Арангас подгнил, вот и упал.
— Зимой дерево не гниет. А гнилое зимой не
ломается. И ветра не было. Ну! Растолкуй, чего упал?
«И верно», — подумал Андрей.
— Н-нет. Не растолкую, — содрогнувшись,
ответил он.
— То-то же! Идем назад. По своему следу. А
потом — туда, где солнце заходит.
Андрей хмуро глянул на запад:
— Нет. Назад я не пойду. Что, коль и там
повстречаем дохлого шамана? Тогда как?
— Арангасы шаманов на каждом шагу не
торчат, — поучающе сказал кулут.
— Именно! — осенило Андрея.— Именно!
Послушай, — положил он руку на плечо кулута, — раз покойник тут, значит, близко
и люди живые! Кто-то ж взвалил его на арангас! Разумеешь? Ты скажи мне, чей это
шаман: тунгусский либо якольский?
— Наш.
— Пошто думаешь так?
— На нем торбаса с конских ног, тунгусы
коней не имеют.
— Так то, может, твоего рода шаман! Для
того и упал без причины. Знак подал тебе, что ты пришел уж, дома!
Кулут с недоверием взглянул на Андрея.
— Правда, правда! Ну скажи, чего ему на нас
серчати? Хочешь, проверю — один пройду дале?
— Один?
— Ты сиди тут, а я пойду. Буде жив остануся
— вернуся. После вместе пойдем.
— Далече пойдешь?
— Лес перейду, а поле начнется — вернуся.
Ну, согласен?
— Иди, — после долгого молчания сказал
кулут.
И Андрей двинулся один: сначала по тропке,
что они уже протоптали, а приблизившись к чаще с арангасом и резко взяв в
сторону, по целине. В зарослях треснуло дерево — словно старик хехекнул. Андрей
ускорил шаг — споткнулся, клюнул носом снег. Страшно было до невозможности,
особенно тогда, когда зловещее место осталось уже за спиной. Но надо было идти,
и Андрей шел. Нельзя было слушаться Брата, который сам же признал, что лучше
всего идти на восходное солнце, а теперь из-за страха, видимо, ничего не
соображал. «На восходное солнце. На восходное солнце»,— повторял Андрей
недавние слова отца. Пусть, идя на восходное солнце, они и не найдут род Брата.
Зато, смотришь, достигнут Лены-реки, а там — Ленский острог, там спасение, там
месть Бойдону. «Нельзя, нельзя слушатися Брата!»
Наступил на конец длинной лесины. Там, где
она скрывалась, судорога пробежала по снегу. Мышь выставила мордочку из-за пня
и тут же, пискнув, исчезла. Жесткая лапа подсохшей ели смахнула с головы
колпак... Сколько было их, таких происшествий, от которых перехватывало
дыхание!
Я просил бы вас, дорогие мои читатели, не
потешаться над героем. Думаю, что и сами вы, хотя и росли под телевизором и
хорошо знаете, что никаких чертей нет, а мертвецы не шастают по свету, вряд ли
спокойно прошли бы посреди тайги мимо гроба, из которого торчит желтая кость.
Так что давайте не смеяться, а сочувствовать: ведь человеку идти мимо арангаса
еще и назад, к кулуту, а потом, уже с кулутом вместе, в третий раз!
К счастью, не пришлось. Только выбрался
Андрей на опушку, только открылась перед ним пустая равнина, как услышал за
спиной тяжелое дыхание. Побелел отрок, обернулся в отчаянье — не покойник ли
гонится? А это Брат. То ли за Андрея запереживал, то ли за себя одинокого —
неизвестно, но, как мы помним, сначала отказался и вдвоем идти, а тут один
прошумел. Снова отроки были вместе.
Глава четвертая
ГОРЬКОЕ СЧАСТЬЕ КУЛУТА
Пространство, что белым заячьим одеялом
стелилось пред ними, стелилось, казалось, до горизонта. Это было озеро, а за
ним — низкорослый березняк, сливавшийся со снегом. Глазу не было за что
зацепиться, и все ж высмотрел что-то кулут, впился в даль. Стиснул локоть
Андрею:
— Там ураса. Посреди берез!
И верно: над заснеженным березняком торчали
уже знакомые и понятные Андрею черные оленьи рога — концы опорных жердей урасы.
Осенью озеро, видимо, налило с краями.
Обычно, сойдя на озеро, словно проваливаешься в яму, а тут отроки все время
видели рогатый верх урасы.
Идти по озеру, где ни кочек, ни подснежного
хлама, конечно, легче, зато уж ничем не поживишься. Ни тебе брусники, ни —
пусть и случайных, но таких вкусных — пузырьков шиповника. Только снег,
обжигающий, слепящий от солнца снег. Иной раз зачерпнешь его, поднесешь ко рту,
чтоб прогнать жажду — тут лишь обнаружишь: никакой
не горячий, наоборот — студит и зубы, и горло.
Солнце, что било сначала в глаза, а потом в
правый бок, повернуло за спины. Все длинней становились тени, которые Андрей и
кулут толкали перед собой. Каждый новый шаг давался за все большую плату потом.
Мало сказать, что у отроков подвело животы — уже и к хребтам присохли: ведь и
утром укусить ничего не перепало. Но обоих грели черные рога над белыми
зарослями, что уже начали делиться на отдельные деревца. Там ждал их приют,
сытный ужин, сон не под открытым небом.
Вот и березняк — чистый, уютный, не то что
лиственничные, заваленные хламом леса. В глаза сразу бросилась тропка, идущая
от озера в глубь перелеска — видимо, к урасе, куда же еще! Но кулут остановил
Андрея, что было направился к стежке:
— Постой!
И, проваливаясь до колена, побрел к завалу,
бугрившемуся на опушке. Ткнул палкой под хворост, потом махнул Андрею:
— Сюда!
— Что там? — подбежал Андрей по его следам.
— Заяц!
Это
было сохсо — якутская охотничья ловушка, что ставилась, да и сейчас еще
ставится кое-где, на опушках. С давних времен заметили якуты, что, когда заяц
скачет вдоль какого-нибудь препятствия, например, ограды — старается нырнуть в
первую же дыру. Тогда и стали сооружать такие «препятствия» (обойти их зайцу
ничего не стоит) с дырами, а в дыре настораживать колышек, тронув который,
зверек сваливает на себя два тяжелых, сбитых в одно бревна.
— Я подыму, а ты зайца имай. Ну!
Кулут напрягся. Андрей с опаской сунул руку
под бревна, нащупал и вытащил добычу, пламеневшую в лучах низкого солнца, как
знамя.
— Сие не заяц! — удивленно промолвил
Андрей. — Лиса!
— Загляни глубже, заяц тож должон быти! —
нетерпеливо приказал кулут.
— Вот удача! — воскликнул Андрей, доставая
зайца. — А отколе ты знал, что заяц есть?
Кулут опустил руки и выпрямился. Бревна
стукнулись оземь.
— Одна лиса в сохсо никогда не полезет, —
отдуваясь, объяснил он. — Загнала зайца, а тот насторожку как-то не зацепил.
Сунулась за ним тут и ей, и зайцу каюк. Так было.
Он взял задубевшую, расплющенную лису,
подул.. По меху побежала узкая, с иголку, дорожка.
— Добра лиса, — вздохнул кулут. — Токмо она
не на удачу нам. Может, даже наоборот.
— Хочешь сказати, чужая? Да мы отдадим!
Известно, чужо имати немочно! В урасу зайдем и отдадим!
— Боюся, некому отдавати.
— Пошто?!
— Ураса близко, а сохсо с начала зимы не
трогано. Насторожили и не проверили.
— Может, вчера насторожили! Либо позавчера.
— Сохсо
работает, когда снега мало. Разумеешь? Не будет же заяц в снег зарыватися,
чтобы в капкан попасть!
Тут дошло и до Андрея.
— Ты думаешь... — тихо сказал он, — что
ураса пуста? Думаешь, там никого нет?
— Посмотрим, — сказал кулут, положив лису
на плечо.
«И по стежке давным-давно не хожено, —
заметил Андрей, едва поспевая за кулутом. — Может, тож с начала зимы. И вокруг
следов никаких. Рядом с урасой!»
Отроки не вышли — выскочили на поляну.
Посреди, спеленутые тонким инеем, возвышались лишь опорные жерди урасы.
Берестяного покрова не было.
— Откочевали, — чуть слышно проговорил
кулут. — Весь род мой откочевал. Вот отчего вокруг охотничьих стежек нет. Пешие
роды, бесскотные таковы: на месте долго не сидят.
— Пошто считаешь, что весь род? —
запротестовал Андрей.— Может, только из сей у расы?
— Так не бывает. Кочуют всем родом. Завтра
увидишь. Сегодня дале не пойдем. Ночь скоро.
«Ночь... Ночь! — с тоской подумал Андрей. —
Сызнова на снегу спати». Сколько уже ночей он засыпал под неторопливый треск
таежного костра, а так, кажется, и не привык. Пообещали приют рога урасы и
обманули. От мысли об этом по телу прошел холод.
Костер разожгли на очаге урасы, пристроили
у огня добычу. Понемногу кожа на зайце и лисе оттаяла, но снять шкурки целыми
не удалось — так хотелось есть, что содрали лоскутами, лишь бы скорей. Потом
дичина одновременно и оттаивала на огне, и пеклась. Все же на этот раз пришлось
Андрею попробовать и сырого мяса — пропечь замерзшие тушки было невозможно.
Андрей съел зайца, кулут — лису.
— По-твоему, мясо какое лучше: заяц либо
лиса? — спросил кулут.
— Я лису никогда не ел, — признался Андрей.
— Лису никто не ест. Дураки! Заяц кормится
корою, а лиса — мясом. Кто же вкуснее? Попробовати хочешь?
— Я уж наелся, — деликатно отказался
Андрей.
— От мяса не отказывайся, буде даже с горла
назад полезет, — засмеялся кулут. Долго горевать он, очевидно, не мог.
Спать легли тут же, под очагом. «В урасе
все ж», — пошутил кулут. Андрей лежал на спине с открытыми глазами. Сон не шел.
Не спал и кулут. Что-то бормоча, он время от времени поднимался, чтобы
подбросить хвороста в огонь.
— Брате, а как тя Бойдон украл? Помнишь ли?
— Нет. Я тогда еще не ходил даже.
— А ведаешь отколе?
— Тимук рассказал. Он тогда уж большой был.
— А
пошто твой род не отбил тя? Либо назад украл бы.
— Разумеешь, мя мати не одного родила. Так
Тимук сказывал.
— Как не одного?
— Сначала мя родила, потом ини. В один
день.
— Разве ж так бывает?
— Бывает. Я сам видел. Одна женка Бойдонова
трех родила.
— Ну-у?
— Ыгы.
Померла после.
— А сколько жен у Бойдона?
— Не сосчитаешь. Тойон.
— А мой отец, как мамку убили, не женился
боле. И ясырок не заводил.
— Значит, твой отец не тойон. За жену
заплатити нечем.
— Ты сказывай, сказывай! Родила мати тя и
твоего ини...
— Два таковых, якольцы считают, в одной
урасе не вырастут. Оба помрут. Того, кто ране родился, в урасу иную отдают.
Отдали мя.
— А пошто не ини?
— Не ведаю. Таков обычай. Тут Бойдон —
украл мя с урасы той. А там же не мой отец, чего за вором погонится? Мой отец
услыхал — а ему что? Он и так уж мя отдал. Да еще Бойдонов род с места снялся,
сюда из-за бабушки Лены, первый раз тогда, откочевал. После — так было: мой род
сюда — Бойдон назад отсюда... Так и след пропал, и про то, что украден я,
забыли все. Так меж ворогов я и рос. И ничего бы не ведал, кабы не Тимук.
Плыл вверх густой от бересты, с дегтярным
духом, дым, качая звезды. «Нет,— подумал Андрей,— не пойдут мужчины Братова
рода Бойдона воевати. Даже буде их найдем».
Ночь, выдалась холодной. Не грел и костер:
отроков трясло. Может, еще и потому, что легли в «урасе», посреди поляны:
раньше всегда искали затишка, а тут поверили, что меж жердей теплее.
Посветлело — вскочили, как по команде. Искать
дороги было не нужно — широкая тропка в березняке начиналась едва не от урасы.
Никто по ней не ходил всю зиму. И что тропка это, догадаться можно было только
по тому, что снег в ней был ниже, чем окрест.
Ах, какая белая, уютная роща! Сколько тут,
верно, зайцев, куропаток, тетеревов! Сколько ягод бывает под осень! Не может
быть, чтобы люди покинули этот угожий уголок...
Но и вторая ураса оказалась без покрова.
Скрещенные на небольшой высоте жерди торчали над обрывом. Внизу круглилось
озеро. Хозяева усадьбы были рыбаками: об этом говорило множество пришедших в
негодность тальниковых морд [Морда — плетеная
ловушка на рыбу.] за урасой.
— Озеро высохло, что ли? Пошто и тут никого
нет? — с недоумением произнес Андрей.
— Откочевали, — еще более уверенно, чем
раньше сказал кулут.
Вдруг лицо его оживилось. Он нагнулся и
вытащил из снега за сломанный черенок деревянную лопату.
— Давай копнем в урасе. Может, что-нибудь
найдем. Я и в той покопаться думал, да руками без толку.
Задымилась снежная пыль. Кулут работал лопатой
яростно, словно истосковался по труду. Рыхлые комки летели вправо, влево,
вперед и назад. Один достался Андрею — по шапке заехал. Андрей взглянул с
подозрением: случайно или нарочно? Ясное дело, нарочно.
— Дай! — не выдержал он.
Кулут, сопя, протянул лопату. Андрей
пристроился, чтоб копалось удобнее, и стал выбирать момент. Но кулут зорко
следил за ним. Только махнул рукой Андрей в его сторону полной лопатой —
присел. Комок пролетел над его головой и глухо шмякнулся в снег, не
рассыпавшись, как обычно.
— Видишь, чем ты в меня запустил? — сказал
кулут, обметая снег рукавицей. — Хорошо, что я ловок!
На его ладонях желтел небольшой горшок.
Старательно очистили, вымели площадку,
огражденную ребрами урасы. Находок оказалось мало: две щербатые чашки из глины,
деревянная ложка, кожаная сума на ремне и длинная ременная веревка. Но и этому
отроки обрадовались чрезвычайно.
— Вот чего нам не хватало! — потряс кулут
сумой. — Помнишь, как голубицу нашли? Была бы она тогда! И ремень пригодится.
Может, куропаток наловим. Тут их, верно, без счета! За лапы посвяжем — будет
запас. А?
— Что и говорити! — согласился Андрей. —
Без сумы в дороге — ровно без рук!
Положили в суму все свои находки и
двинулись дальше по тропке, такой же заброшенной, как и та, которой пришли
сюда.
Настроение у обоих снова потемнело. Что из
того, что нашли какую-то мелочь, если не нашли главного — людей. Где они, куда
направили свой путь? Переселились из этих двух урас в недальние места или родом
всем на Вилуй, на Лену?
К полудню раскопали еще одну урасу без
покрова. Здесь вообще ничего не нашли, даже черепка. А когда тронулись дальше,
на тропе увидели следы. Они были наполовину занесены снегом, но, без всяких
сомнений, это были следы человека. Что их замело наполовину, не целиком, ясно
показывало: следы оставлены не в начале зимы, а много позже. Тот, кто оставил
их, шел мелким шагом, опираясь на толстый посох — ямки от него также кое-где остались.
Отроки взглянули друг на друга и, не говоря ни слова, заторопились. Кулут,
который почти бежал первым, хоть и проваливался по колено, в чужие следы ног не
ставил, словно боялся затоптать. И вот следы привели к урасе — именно урасе, а
не ее «скелету».
Ураса была совсем крошечной, рассчитанной
на одного или двух, а не на десяток людей, как обычно. Неужели пуста? Дымом от
нее и не пахло. И следы вокруг были такими же, наполовину занесенными, как и на
тропе. Давным-давно никто не выходил из урасы и не входил в нее.
Отроки плечо к плечу подошли к дверце и
осторожно потянули. Из урасы не послышалось ни единого звука. Перешагнули,
подталкивая друг друга, порог. На ороне, освещенный солнцем, бившим в дымовое
отверстие, лежал мертвец с окаменевшим лицом.
Это был совсем подросток, таких же лет, как
Андрей с кулутом. Андрей качнулся назад — ему показалось вдруг, что на
убеленном ороне лежит не неведомый кто-то, а его шустрый Брат. Только у
лежащего не было ресниц и бровей, а на щеках, на лбу краснели нездоровые
гнойные пятна.
Кулут дернул Андрея за руку, и оба
выскочили вон. Тут же, от порога, кулут рванулся прочь, Андрей за ним. Так,
кажется, они не бегали с самой первой ночи. Воздух резал грудь. Наконец оба
упали.
— Т-ты п-пошто т-так помчался? — заикаясь
выдавил из себя Андрей. — М-муная ж не боялся?
— Мунай обычный мертвяк, — просипел кулут.
— А сей — от черной немочи [Черная немочь — проказа.]
помер!
— Что, что?
— Черна немочь!
Только теперь понял Андрей смысл кровавых
пятен на лице покойника. Черная немочь, страшная болезнь, что, как слышал
Андрей, разносится ветром и водой, а особенно — прикосновением к больному,
пользованием его вещами! Болезнь, от которой нет спасенья!
— Теперь разумеешь, что тут было? — голос
все еще не вернулся к кулуту. — Он захворал, и род кинул его. Кинул не нынешней
зимою — раньше. Может, годы назад. То сохсо в начале зимы он насторожил, а сил
проверить уж не достало. Он выходил на добычу, но с каждым днем все ближе и
ближе. И однажды вовсе не вышел. То давно было.
— Значит, и мы заболеем? — вздрогнул
Андрей. — Съели зайца и лису из его ловушки, в урасу зашли...
— Может, и нет. Тех зайца и лисы он не
касался. Помер давно, и, может, хвороба померла с ним. Да еще мороз — его,
сказывают, хвороба не любит. Но суму и все, что в ней, придется выкинуть. Где
она?
— Ты уж кинул ее. Возле урасы.
— Надо ж — забыл. Ну, тем лучше. Ты
запомни, нучча: не сказывай якольцам, что мы были тут. Скажешь — не подпустят.
Будешь, ровно зверь, в тайге пропадати.
— И ты русским не сказывай. Бо то ж само
будет.
— Кто из нас дверь отворял?
— Ты, — неуверенно сказал Андрей. — Да, —
добавил, подумав, он, — ты.
— Да еще я сохсо подымал...
Кулут размахнулся и швырнул как можно
дальше рукавицы.
— Как
же ты будешь? — забеспокоился Андрей.— Руки замерзнут!
— Ничего. Зайца добудем — новые сделаем.
— Возьми соболенка! А доньдеже смастеришь —
моими менятися будем.
Андрей достал из-за пазухи шкурку. Кулут
взял ее без слова благодарности, но взгляд его говорил больше, чем слова.
— Знаешь, Брате, — понизил голос Андрей, —
думал я, думал, говорить ли тебе... Тот мертвяк — двойник твой. Вылитый ты.
Токмо противный. Может, твой ини?
— Что? Ини? А-а!
Кулут вскочил и запрыгал, дрыгая ногами.
Ослепительная улыбка раздвинула губы. Он то ли смеялся, то ли пел:
— А-а! А-а!
— Что с тобой, Брате? — воскликнул
встревоженный Андрей. — Ты рехнулся с горя?
— Горе? Что за горе? С чего горевати мне? —
недоуменно прекратил прыжки кулут.
— Твой же ини помер! Такой смертью
страшной!
— Зато я теперь жити и жити буду! Из
близнецов один обязательно помереть должон. А кто останется, долго живет.
Разумеешь?
— Р-разумею. Но ведь ини...
— А кто ему виноват? Чего на свет спешил? Родился
бы не в тот же, что я, день, а на год позже — ни мне, ни ему никакого горя!
Глава пятая
ПОЛОСАТАЯ РЫСЬ
И еще бежали почти три дня...
Это было бегство, когда мало думают, куда
бегут. Только бы подальше от того, что угрожает.
Спали в снежных ямах у костра, питались
ягодами и изредка дичью — куропатками, рябчиками. Как-то повезло — добыли сразу
двух зайцев. Как? Думаю, что вы, читатели мои, не обидитесь, если не будем
останавливаться у каждого пня. Ибо для чего вам ваша собственная фантазия!
Дорисовывайте то, что пропустил автор!
И вот, наконец, настал момент, когда
ужасный кулутов двойник остался далеко сзади, и можно было спокойно
порассуждать, куда двигаться и с какой целью. Как обычно, развели костер
вечером — кресало действовало исправно, набили животы полусырой зайчатиной.
Березовые дрова горели ровно, без лишнего шума. Поспали с устатку. Отдохнув,
проснулись от холода. Раздули огонь. На востоке начало желтеть. Пора было
собираться в путь.
— Знаешь, Брате, не хочется боле мне твой
род искати, — признался Андрей.
— Пошто?
— Где он теперь, кто ведает? Сколько
блуждати будем? А найдем — что пользы вести твоих мужчин на Бойдона, раз отца,
наверно, уже и сегодня живого нет? — при последних словах голос Андрея
сорвался. — Да и пойдут ли они на Бойдона, твои мужчины?
— Все, что ты говоришь, верно, — подумав,
согласился кулут. — На Бойдона идти поздно. Нового случая жди. Да не можем мы в
тайге одни жити. Надо искати своих.
— Твои свои — твой род, а для меня он чужд.
Мои свои — в остроге Ленском. Туда я должон идти.
— Выходит, я в одну сторону, ты в другую? —
горестно спросил кулут.
— Выходит, так.
Помолчали под легкий треск и сипенье огня.
Посмотрели, как седая борода дыма поднимается в черное небо.
— А куда ты пойдешь? В какую сторону? —
спросил кулут.
— На восходное солнце, — полным голосом
ответил Андрей. — Вот подожду утра, посмотрю, где восходит, и прямо туда. На
Лену-реку. Так мя отец учил.
— Счастливый ты человек, — вздохнул кулут.
— Знаешь, куда идти. А я... От черной немочи люди далече уходят. Следы путают,
чтоб не догнала.
Помолчали еще, на этот раз по-разному:
Андрей приободрился слегка, кулут совсем увял.
— А у тебя матерь есть? — спросил кулут.
— Убили.
— Теперь и отца, почитай, убьют... А у
меня, может, оба живы. Раз ини помер — будут мя молоком поити, мазати маслом.
Помолчали в третий раз — уже наоборот: ожил
кулут, а Андрей загрустил: и верно ж, кто его в остроге ждет? Никто! Никому он
не надобен!
— Что ж, ищи, — вздохнул. — Пусть тебе
хорошо будет. Сколько можно мучиться средь чужих. А ты в какую сторону пойдешь?
— Туда, где солнца летом даже не бывает.
Туда мой род уйти мог. Иные промыслища заняты: где тунгусами, где Бойдоном. По
Лене намцы [Намцы — якутское племя.] да
атамайцы.
— Значит, утречком ты на север, я на
восток?
— Значит, так.
Вновь помолчали. Костер поугас — Андрей в
свою очередь хвороста подбросил. Снова лег животом к огню.
— Что ж я делати буду без твоего кресала! —
с недоумением воскликнул вдруг кулут.
— А я — без твоего ножа! — сел Андрей. — И
тут в головах отроков пошла более серьезная работа, о чем свидетельствует
продолжение беседы:
— По одному никуда мы не дойдем, — сказал
Андрей.
— По одному в тайге зимой пропадем, —
сказал кулут.
— Значит, не будем разлучаться? Хотя бы до
лета?
— Не будем.
— А куда пойдем? В твою сторону либо мою?
Твоих своих либо моих своих искати?
Момент был ответственный — от того, что
скажет кулут, зависело многое. Собственно говоря, зависели даже и жизни наших
героев: ведь отправляясь туда, куда не следует, рискуешь и споткнуться.
— Пойдем твоих своих искати, — мужественно
постановил кулут. — Ты ведь знаешь, куда идти, а я — нет. Я моих своих после
поищу.
— Правильно! — горячо согласился Андрей. —
Разумно! Из острога тебе и легче будет искати.
— Пошто? — удивился кулут.
— Воевода Петр Петрович все роды ведает,
где какой охотится. Ясак же сбирати надо! Разумеешь? У воеводы спросишь!
Тут у кулута просто душа запела. Это было
куда интересней, чем блуждать по тайге: посмотреть острог, воеводу, русских
людей и в итоге найти кратчайшую дорогу к своим!
— Ну что ж. Пошли! — поднялся он.
— Погоди. Посмотрим, где солнце восходит.
Туда и пойдем.
Тьма на востоке раздвигалась постепенно.
Из-за дальнего леса на небо вымахнул язык красного свечения. Розовые тени
побежали к костру отроков. Над головами зашлась писком мелкая птица — она
раньше увидела солнце. И вот засиял весь шатер Вселенной — снег на земле, иней
на деревах, кристаллики льда в воздухе.
— Эгей! — вскинул руки вверх кулут и пошел.
— Эгей! — след в след за ним двинулся
Андрей.
...Вас, читатели мои, верно, интересует: почему в былине нашей так мало
зверей? Да и то неинтересные какие-то, мелкие: заяц, мышь, куропатка...
Впрочем, куропатка уже и не зверь, а птица.
И это дикая, дремучая Якутия семнадцатого столетия? Одного лося убили, другой
сбежал. По медвежьим следам шли — медведя не видели... А где же олени, косули,
вепри? Где, наконец, волки?
Прежде всего должен отмстить, что вепрей в
Якутии вообще нет. Так что, как ни жаль мне иной раз наших голодных друзей,
подбросить им жареного поросенка я не в состоянии. Что же касается других так
называемых копытных... Видите ли, герои наши не на охоту вышли. Все время
удирают. От смерти удирают. И их интересуют лишь те звери и птицы, которых
можно добыть. А разве ж добудешь невооруженными руками лося, оленя, косулю?
Любоваться же ими ребятам просто некогда. Да и не диво для них лось или косуля:
оба в тайге выросли. Видят их — и не замечают. Только когда слишком близко
косуленок мелькнет, скривится кулут, как от боли: и хотел бы, да как взять!
Не забывайте еще, что идут они зимой, когда
многие звери спят или прячутся в норы, дупла, в снег. О волках же разговор
особый. Помните, у Джека Лондона целые стаи гонятся за людьми? Десятки
волков... Так вот, сто лет назад один большой знаток Якутии писал: «В
населенных улусах Якутского округа волка нет», «на Вилюе волков мало». Сегодня
же в бескрайней Якутии (три миллиона квадратных километров) всего... около
пятисот этих злодеев. Что-то тут не нравится им, и, видно, не только человек с ружьем,
ибо в Якутии много еще мест, где нога человека и не ступала. Может, морозы?
Думается, что и триста лет назад волк сидел в Якутии не под каждым деревом:
ведь человек уничтожал его и тогда. И тогда боялся волк человека! К тому же,
наши отроки убегали от Бойдона, а потом от проказы в пору, когда у волков
свадьбы. Одним словом, следы волчьи Андрей с кулутом встречали, вой слыхали,
но, к счастью, только издалека. Ночью же их оберегал огонь, которого ни один
лесной зверь не любит. Честно говоря, я этому очень рад, так как совсем не
хочу, чтобы надо мной посмеивались: «Вот, списал у Джека Лондона»...
Ну, а теперь, после такого охотоведческого
отступления, расскажем об одном приключении, которым при немного меньшем
везении могло б и закончиться все путешествие.
А началось оно, можно сказать, на мажорной
ноте.
Топали, топали, вдруг — птица дорогу
перелетела. Черная вся, как ворона, только чуб красный. Да как
захохочет-забухает: «Бых-бых-бых!»
— О! То желна! Вещая птица! Слышишь, удачи
охотничьей нам желает: «быс-быс-быс!» [Быс — режь
(якутск.).] говорит, — обрадовался кулут.
— И верно: «быть-быть-быть!» Спаси тя бог,
добра птица! — обрадовался и Андрей.
А тут еще окрестность меняться начала:
веселей становиться, что ли. Лиственных стало больше дерев, и все в листьях —
правда, сухих. Рано зима навалилась, не дала деревьям на сон раздеться. Рябины
— как костры в белом снегу. Грозди огнем и ветви огнем. Солнце иней ночной
согнало, веера листвы росой заблистали, студеной росой — алмазной. Рядом
боярышник: суховат, костляв, колюч, но — с ягодами тож. Рябина — горьковата,
боярышник — соложав. Славно по ягодке той и другой сразу в рот положить, вместе
жевать.
Тут следы — глубокие, неширокие,
стариковские будто. Ну, да нас не проведешь — знаем мы этаких старичков!
Впрочем, куда он ведет, след? На восходное солнце! Спаси тя бог, эсэ [Эсэ — дед, а также медведь (якутск.).], молодчина,
что проложил: попользуемся. Ты ведь бежал, верно? Как на шаг перейдешь, сразу
увидим...
Как у них уже повелось, кулут шел впереди. На
открытом месте солнце жарило по-летнему, и Андрей мечтал только о том, как бы
скорее добраться до кустов краснотала, что тянулись густой полосой наискось их
дороги. Но кулут, не доходя до кустов шагов тридцать, вдруг остановился и недоуменно
затоптался.
— Ты что? — спросил Андрей, догнав его.
— Да вот... следы!
— Потихоньку пошел? Сходим со следа?
— Разве не видишь — нет!
— Чего нет?
— Следа!
Андрей уставился в снег — след
обрывался. Ни слева, ни справа, ни впереди! Провалился, что ли, «старик»? Так
ямы нет. В воздух взлетел? Но откуда взял крылья?
— Вон туда гляди, — кулут махнул рукой поперек краснотала. Тут и Андрей
заметил шагах з десяти две ямки, таких же размеров, что и следы. Еще одна пара
ямок была у самых кустов.
Что это? Продолжение следа? Но
какой зверь мог бы совершить такие чудовищные прыжки? О медведе и речи быть не
могло. В кусты сиганула и, может, теперь скрывалась в них такая невероятная
тварь, что, скорее всего, и не приснится никогда.
— Брате, идем назад,— дернул кулута за рукав Андрей, чувствуя, как стынет
кровь в жилах.
— Погоди! Что мы, не охотники? От зверя побежим?
— Там не зверь. Т-там дьявол с рогами.
— Не иди за мной. Буде что — прочь лети стрелой, бо пятки оттопчу.
Кулут зажал в руке свой длинный и
узкий нож и шагнул вперед. Ветер прошелестел в кустах, стряхивая прошлогоднюю
листву.
Кулут сделал еще два осторожных
шага. И тут Андрею показалось, что что-то видит за кустами. Это что-то было
ярко-желтым и пружинисто шевелилось.
Еще два
или, может, три шага. В кустах поднялось желтое полено и опустилось на снег,
сломав сук. Это был хвост.
— Брате,
беги! — пронзительно закричал Андрей, поняв, что с того места, где стоит кулут,
желтого не видно. Кулут повернулся, чтобы удирать, и из краснотала вымахнул
гребень ослепительно-солнечной волны. Андрей на мгновенье зажмурил глаза от
блеска, а когда открыл глаза, увидел, что огромная желтая рысь с чёрными
полосами подбрасывает кулута, как шапку. Андрей закричал, схватил из-под ног
гнилую палку и бросился к рыси, на несомненную смерть, но в этот миг над землей
прогремел оглушительный пищальный выстрел.
Глава шестая
ДМР
Андрей вышел из зимовья, закрыл без стука
дверь. Спит Брат. Пусть спит. Слаб еще, а завтра снова в путь. Вновь придется
ночевать у костра, на снегу, а потом — на влажной весенней земле. Нельзя больше
задерживаться, дед Омелька говорит: оттают болота, ручьи побегут, а главное —
сойдет лед с Лены-реки. Тяжко будет тогда через нее без лодки перебраться.
Дед Омелька говорит: не следует к Лене
напрямик. Надо идти по Вилую, пока в Лену-реку не впадет, а потом вверх по
Лене. Так идя, не заблудишься ни за что.
Дед Омелька — человек добрый. Пригрел в
хижине своей, кулута на ноги поставил. Нелегко это было! Так напугался отрок —
три дня без памяти лежал. А сколько ран, как ножевых, на боках, на спине! Дед
Омелька травы наварил некой, пищального зелья добавил, еще чего-то, побормотал
над лекарством, пошептал, обмазал раны, и зажили все!
А сначала дед Омелька напугал Андрея не
меньше, чем полосатая рысь (кстати, совсем и не рысь). Как ударил выстрел, свалился
зверь, подпрыгнул Андрей от радости — думал: отец догнал со стрельцами. А тут
выскакивает из-за кустов страшилище: в волчьей шубе с головы до пят, шапка с
рогами (после дед Омелька сказал, что ее у якольцев выменял), а у самого борода
седая до пояса, с лица волосья во все стороны торчат. Чуть не грянулся оземь
Андрей, да вовремя сообразил, что то человек: черти из пищалей еще не палили!
Дед Омелька, хотя и сед, да подвижен. К
кулуту подскочил, ощупал, сон задрал — языком зацокал, но сказал «Будет жити!»
Голос хриплый, и баит не очень разборчиво: редко доводится деду с людьми
говорить, слова с трудом вспоминает. Два года без напарника промышляет.
Стар-то стар, а силы — как у молодого:
подхватил кулута на руки, мотнул Андрею головой — за мною, дескать! А все ж
задержался, пнул ногою зверюгу:
— Рассчиталися, проклята! Погоди, отнесу
парня — вернуся тя обдирати!
И пошел, не останавливаясь больше. Андрей
за ним чуть поспевал, даром что ничего не нес. Спотыкался да думал: долго ль
еще спотыкаться ? Оказалось — недолго. Перебрели густые заросли, и открылась —
над обрывом — крошечная избенка с дощатой трубой. А внизу — равнина белая, без
деревьев и кустов, словно река. Спросил Андрей, и что же? Вилуй!
— Как же так? Мы ведь шли на восходное
солнце!
— А тут Вилуй колено делает. Бо-ольшое
колено!
Дед желтую шкуру принес — на нее кулута
переложил. А на ней бы еще двое таких улеглись.
— Ну и рысь! — волосы зашевелились у
Андрея.
— То не рысь, отроче! То зверь невиданный,
неслыханный! Зверь с Омура-реки!
— Зовется как?
— Тигра, отроче! Может, тысячу верст шла,
донь-деже свой конец нашла. Ох, и крови ж зимою нынешней мне напортила, всю
живность разогнала окрест!
Ранним утром дед Омелька выбегал проверять
силки. Возвращался с зайцами, куропатками. Потом шел куда-то дальше на более
серьезную охоту и приходил назад уже под вечер. Несколько раз и вовсе не
ночевал. Из таких походов старый охотник приносил лис, соболей, белок. Целыми
днями Андреи не отходил от зимовья: готовил еду, грел воду, кормил друга, а
когда тот спал, обычно сидел рядом.
Избенка у деда с рукавичку, снаружи серая,
внутри — черная от дыма. Посреди чувал-камелек. Чтоб дым шел хотя бы наполовину
вон, над чувалом дым-волок: короб из лиственничных плах. Он же над крышей и
торчит трубой. Впрочем, крыши-то и нет, а потолок сделан так: на сруб положены
жерди, покрытые сверху корой, берестой, засыпанные землей. Так что осенью,
когда часто идут дожди, зимовье должно течь, как решето.
А зачем охотнику хоромы? Да и попробуй
построй хоромы в тайге! Вот, казалось бы, простое дело — печь. А так ли проста?
Ведь для нее кирпич нужен! Или, например, крыша. Чем ее крыть? А главное,
сколько времени на это уйдет! Когда пушнину добывать? Да и вообще: на теплую
печь залезешь — на мороз выходить не захочешь. Что ж ты за промышленник тогда?
Дед Омелька без людей истосковался: два
года, как напарника схоронил. Одному, конечно, не следует в тайге оставаться —
мало ли что: заболеешь, зверю в лапы попадешь. Да Омелька таков: не боится
смерти.
А по людям истосковался — сколько раз было:
поужинают с Андреем, кулута накормят, набьют чувал дровами — и посыплются
бесконечные случаи, вопросы, мысли Омельки. Насобиралось всякого в дедовой
голове, зря лежало.
Трещат головни, дым под потолком струится,
глаза разъедает.
— Ты, мил-отроче, пытаешь, встречал ли я
зверя тигру. Не встречал! А отколе, пытаешь, ведаю, что то тигра, что с
Омура-реки пришла?
Дед похлопывал Андрея по колену — видно, и
по обычному человечьему теплу соскучился.
— Мы, промышленны люди, тайгу от края до
края постигли! Друг дружке рассказываем, чего и где нагляделся. Так и плывет
слух про тигру через всю Сибирь. Про зверя барса, медведя белого. Про рыбий зуб
[Рыбий зуб — моржовый клык, предмет промысловой
добычи в XVII столетии.]... А то как же! Живот у каждого един, а не
ведай я про тигру лютую, до вас бы его решился.
Андрей смотрел в огонь. И ему казалось, что
в чувале играют чьи-то красные мускулы. То ли охотника, то ли зверя.
— Мы, мил-отроче, Сибирь открыли. Мы, а не
царские люди служилые, Ермаки да Шаховы. Мы впереди шли, сами себя боронили от
иноземцев. О, то теперя мал-мала замирилися, вот и ты на пару с якольцем
бежишь, а годов хоть бы десяток назад — не пущают тунгусы в свои угодья, и все!
А разве их втроем-впятером своюешь? Было — они побивали нас, и многих! А мы
идем и идем. Пушнину сбираем. После — в Мангазею златокипящую со всем
товаром... На медь обменяешь — и пошел вино глушити. Поползаешь под корчмою — и
сызнова в тайгу... А гости [Гость — купец.]
то, что мы им на медь, потом на золото меняют. Ну да, господи, прости им грехи
их...
Или неожиданно начинал о себе:
— Я, мил-Ондрейко, не поморский чалдонец,
не архангелогородский. Тверской я, боярский холоп. Чтоб на боярина спину не
гнути, деру дал через Каменный пояс [Каменный пояс —
Урал.]. Попробуй, возьми мя тут. И не женился, и деток не имел, а зато
волен.
Вспоминал смешное:
— Напарник мой, Егорша-покойник, лисьей
шкуре взял да пришил второй хвост. Да ловко же так — ровно вырос такой. Остью
пришил — не отличишь. В острожке Енисейском гостю ровно две лисы продал диво
такое. То значит — хвост продал, аки лису целу, хе-хе!
Грустное:
— Как через Тунгуску-реку переплавлялися,
сронил ладонку с землей родимой. Нитка порвалася, ладонка в воду. Как случилось
то, я и подумал: «Не вернутися, Омелько, тебе на сторонку родну, схоронят тя во
льду чужом. Буде схоронят!»
То делился знаниями охотничьими:
— Вот ты думаешь: отчего соболя боле, чем
всякого зверя иного? Бо все ест, что на глаза попадает. Он тебе и ягоды, и
орехи кедровы, и грибы, и мышку-норушку, и зайчика, и белочку, и пташечку.
Оттого и плодится: то значит, как уж родился на свет — с голоду не пропадет.
Так и человек. Человек — и заболонью сосновой может жити, а может и мясом сырым
без соли.
— А как то: заболонью? — спрашивал Андрей.
— Не случалося, мил-отроче? Бо-огато жил, —
посмеивался Омелька. — А вот так: сымаешь кору с сосны молодой, потом с коры
нутренний слой сымаешь. После варишь его, варишь... Долго, долго в горшке
варишь, бо иначе во брюхе не переваришь. Якольцы окрестные все тем добром летом
на зиму запасаются.
То делился опытом жизненным:
— В тайге завсегда озирайся. Не думай, что
ты в ней един. За каждым деревом кто-нибудь да есть. Добро, как зверь
безобидный, а как человек? Где в зимовье моем мягкая рухлядь, узрел? И не
узреешь: нет ее тут. Там пушнина моя, где в глаза никому не бросится. А то что
ж: я по тайге бегай, стынь, голодуй, а кто-то придет без меня да заберет? Либо еще
веселее: подкараулит мя в зимовье, на тот свет отправит да моим же добришком же
кормитися станет? Не-ет, уж лучше так: и мя убьет, а не попользуется моим.
Да снова и снова возвращался к одному и
тому же:
— Немочно в тайге одному. Вот побьют до смерти
и кинут, аки собаку. Либо сам помрешь — никто не схоронит...
Дед Омелька — добрая душа. Пока кулут
лечился, сон-рубашку его, тигрой порванную, залатал. Потом за обувку Андрееву
взялся. Повернул подошвами вверх — головой закачал. Отроку ноги пощупал:
— Они живы ли у тебя, мил-отроче?
— Живы. Токмо чешутся, — признался Андрей.
— Отколе у тебя такие?
Рассказал Андрей. Вышел дед Омелька из
зимовья, сары далеко в кусты швырнул. Потом из угла торбаса достал:
— Стары, да ничего! До острожка Ленского
добежишь... Может, велики? Натяни-ко! Ну, не свалятся!
И верно: Андрей же ростом с деда уже.
Руки-ноги в последнее время так растут — сдается, косточки в них трещат.
Побормотал довольно дед Омелька, шило взял,
лосиные жилы — подтянул подошвы, подкрепил.
И еще одну серьезную службу Омелька Андрею
сослужил: лук смастерил. Добрый лук смастерить — не гвоздь забить. Для начала
из дерева лиственницы основу вырезал-вытесал, в котле по очереди оба конца
проварил — чтоб гибкими были. Проколол раскаленным шилом отверстия на концах,
пропустил сквозь них скрученную лосиную жилу — тетиву. Потом достал откуда-то
высушенный осетровый пузырь с ладонь — здоровенный, видно, осетр деду попался!
— покрошил в горшок, налил воды и поставил на огонь. По хижине пополз
невероятный смрад, как от гнилой рыбы.
— Не затыкай нос, не затыкай! — засмеялся
Омелька. — Лучше запомнишь, как делают!
Понемногу в горшке получилось что-то вроде
еще не остывшего студня. Дед намазал им внешнюю сторону основы и две приготовленные
заранее лиственничные пластины, прижал их к концам основы и обмотал ремешком.
— Вот засохнет, — сказал он, — зубами не
отдерешь. Будет лук у тебя на славу, не скоро сломаешь. Долго будешь Омельку
добрым словом поминати. Лук тя прокормит и оборонит. Дал бы нож еще, да лишнего
нс имею.
— Есть у нас нож! — горячо воскликнул
Андрей, боясь, как бы дед не предложил свой последний.
— Вот и я говорю, — подхватил Омелька. —
Есть. Доберетеся и с одним. А промышленнику без ножа все равно, что без рук.
Эх, бывали у меня ножи...
И дед Омелька пошел вспоминать, какие у
него были ножи, где их брал и как терял.
Так шли и шли дни. Кулут начал было
поправляться. Но вдруг вновь свалился. Да Андрей понял, что хитрый Брат просто
нежится. Андрей и сам был непрочь пожить у деда «за пазухой», но Омелька как-то
обронил:
— Вот и весна. Буде друг твой не встанет
ден через пять, не пущу я вас в острожек Ленский. Утонете дорогой.
Андрей точно рассчитал:
— Придется, Брате, мне одному идти!
Кулуту тут же лучше стало.
...Верно, весна: столько света! День уже
длиннее ночи, дед Омелька говорил. Снег повсюду еще лежит, да другой, тоже
каменный берег Вилуя черен. Даже сух, сдается — так и бьет в него солнышко, так
и бьет. Тут Вилуй одним руслом течет и не очень широк шагов сто. Направо он
будто еще сужается, а слева, невдалеке, расходятся скалы, и синеет там до
горизонта по-зимнему безлистая, безигольная тайга... Вдруг все это вздрогнуло,
поплыло перед глазами Андреям недаром ему казалось как-то, что он уже был
здесь! Был, несомненно, был! И не два-три года назад — тогда они с отцом и
остатками Шаховского отряда жили поблизости от устья Вилуя, а раньше, настолько
раньше, что и не помнилось почти ничего. Помнился только вот этот, узковатый Вилуй
в высоченных берегах, а слева, в расширении скал — до горизонта низменная синяя
тайга.
И Андрей двинулся налево, зная, что завтра
они с Братом пойдут направо и, значит, того, что слева, не увидят. Почти сразу
наткнулся на две могилы с довольно свежими крестами — очевидно, здесь спали
вечным сном напарники деда Омельки. Могилы эти не остановили. Вглядываясь в
далекую синеву, он шел и шел над обрывом, и картины, открывавшиеся перед ним,
становились все более знакомыми. Вдруг ему словно обожгло глаза: он увидел
обгоревшие руины большой избы. И ему сразу припомнился тот страшный час, когда
они с отцом стояли в тесной яме под полом, хватая ртом дымный воздух,
сочившийся туда сквозь узкий лаз. Крик ужаса рвался из груди, да отец, гладя по
плечу, шептал: «Тихо, сынку, тихо... Закричишь — загинем...»
Андрей сжал зубы и отвернулся от пепелища.
Тут под развесистой лиственницей со странной для этого дерева круглой кроной он
увидел третий крест — серый от времени, дождей и ветров. Снег на нем уже
растаял и стек, холмик же был еще кристально белым.
Как на уздечке повело Андрея к этому
кресту. Подошел и потрогал пальцами шершавое дерево. Несколько выше перекладины
на кресте темнели вырезанные буквы:
Д
М
Р
Что означали они? Имя из них не выходило,
не стояло за ними и божье имя. Андрей наморщил лоб. Он читал неплохо, да и
буквы были не таковы, чтоб ошибиться, принять за другую... Может, чего-то не
понимает? Ну, конечно! Это не буквы — числа [В
Древней Руси числа обозначались буквами. При этом над буквами ставилась особая
черточка—титло.]. Просто тот, кто их вырезах, не смог или не захотел
вырезать титла. Цифры шли не сверху вниз, а наоборот — от скрещения, ведь Д —
четыре, М — сорок, а Р — сто. Тот, кто лежал под крестом, был похоронен в сто
сорок четвертом — семь лет назад. Это... Это...
На плечо Андрея легла добрая рука и
погладила. Словно отцова в яме семь лет назад. Андрей, как ужаленный,
повернулся — за спиной его стоял дед Омелька.
— Что с тобою, мил-Ондрейко? Что головушку
повесил?
— Мамка моя схоронена тут, — сказал Андрей,
и слезы полились из его глаз.
— Мамка, сказываешь? Вот оно как, —
задумчиво промолвил Омелька. — А я думал: чья могилка?
— Убил ее злой человек летом. И лежит она
тут без домовины. Холодно ей. Холодно ей, — захлебываясь слезами, повторял
Андрей.
— Хоть и без гроба, а все ж похоронена. То,
мил-отроче, удача. Не всем по Сибири она улыбается.
— Татку убили тож... Схоронили, аль, может,
нет?
— Может, и нет, — совсем тихо сказал
старик. Андрей припал к его широкой груди и уронил лицо.
«Не надо плаката. Не надо... Пищальники не
пищат», — уговаривал себя Андрей и не мог остановиться.
Так стояли и молчали долго, до тех пор,
пока спина Андрея не перестала вздрагивать. Охотник взял отрока за локти,
слегка отодвинул от себя и заглянул в глаза:
— Послушай, мил-отроче, а на что ты в
Ленский идешь? Кто там тя ждет? В прислужниках будешь, доньдеже не подрастешь.
Потом — во стрельцы... Глядишь, самого до смерти побьют. Оставайся! От могилы
матери не бегай. И друг твой пусть остается. Мы втроем знаешь как заживем!
Промышленники — народ вольный. Как на стрельцах, не ездят на нас!
Теплая волна благодарности прошла по телу
Андрея.
— Добр ты, дедушко, спаси тя бог! Жалко мне
тя и мамку кидати...
— То что?
Андрей выпрямился.
— До острога я должон дойти, воеводе про
измену Бойдонову донести. Пусть воевода ведает, чтоб иных той же дорогою не
посылал на смерть. Пусть никто не скажет после, что мог Андрей Литвин людей
уберечь, да не схотел!
— Ладно речешь, отроче! — не удержался от
похвалы Омелька. — Как муж настоящий! Ну, так помни же: мя поджидай в острожке
Ленском. Осенью приду десятину [Десятина десятая
часть добычи. Бралась с промышленных людей в царскую казну.] надобно
уплатити да огневого запаса взяти. Буде будем живы — втроем на Вилуй-реку
поворотим! А теперь послушай совета душевного: удирай от людей по дороге, коль
встренешь! Лену-реку переходить не спеши. С той стороны в нее Алдан-река
впадает. Большая река! И ране за Лену, бывает, лед с нее сходит. Как минуешь
Алдан, токмо тогда переходи Лену!
Глава седьмая
КУЯХ ДЛЯ ПАНГАРАДЫ-ТОЙОНА
Первые несколько дней шли беззаботно: дед
Омелька дал в дорогу то, о чем давно мечтал кулут — огромную кожаную суму да
еще набил ее всякой всячиной. За спиной Андрея топорщился новенький лук, на
боку качался колчан со стрелами. День с каждым днем рос, и уже ночами не
стучали зубы даже в шагах трех от огня. Снег, не тая, исчезая — как говорят
здешние жители и в наше время, «горел». Тот, что еще не успел «сгореть», осел.
Теперь особенно на лучше прогретых местах, отроки не проваливались, тем более
утром, когда держался легкий мороз.
Шли все время коренным берегом Вилуя, то
поднимаясь над рекой на десятки метров, то спускаясь едва ли не до летнего
уреза — там, где сквозь глиняную стену пропилили себе русла шустрые притоки.
Воды в них не было: стекла осенью еще. Все же скакать козлом то вверх, то вниз
было не слишком приятно и отроки попробовали было идти по самой реке, но
опоздали: под снегом, устилавшим лед, уже скрывалась вода, стекавшая с берегов.
Было ее намного, но достаточно для того, чтобы промочить торбаса. После первой
же попытки пришлось разжигать костер и сушиться.
На глазах оттаивала тайга. Сбросили
косматые шапки и воротники лиственницы, разогнулись ольха и тальник. То
качнется ветка — белка спрыгнет с дерева, то залопочут в чаще крылья глухаря. И
вот наконец отроки увидели полосатенького бурундучка. Всю зиму проспал себе, и
вот теперь, изголодавшийся, держа передними лапками, он шелушил лиственничную
шишку. Кулут засвистел даже от радости — весна, весна!
Вновь дорогу перелетел старый знакомый —
черный дятел. На этот раз он не призывал резать («быс-быс-быс»), а будто бы на
что-то жаловался: «Виу! Виу! Ви-у!»
— Ах ты, чертова птица! — возмутился кулут.
— Несчастье нам предрекаешь! В тот раз обманула, удачу наворожила да тигру
наслала! Дай лук!
— Погоди, — остудил его Андрей. — Вещую
птицу бити немочно. Может так икнутися после...
Что именно так считают якольцы, Андрей
слышал от аманатов. И хотя у стрельцов такого поверья не было, Андрей полагал,
что якольцы правы: птица-то их.
— Осердила мя, я и забыл, — покаялся кулут.
Меж тем «вещая птица» опустилась впереди
отроков на трухлявый пень и вбила в него свой тяжелый клюв. Потом как начала
ворочать им туда-сюда, словно долотом, как пошла — щепки на снег полетели.
Время от времени красноголовая труженица закидывала голову и что-то с
наслаждением глотала.
— Мурашей жрет, — догадался Андрей.
Лезть в чащобу, чтоб обойти желну, не
хотелось, и отроки остановились: не беспокоить же такую опасную птицу. Долго
желна орудовала клювом, иной раз помогая себе и цепкой четырехпалой лапой.
Наконец — или, может, наевшись, или утратив надежду добыть еще, черная вещунья
поднялась на крыло и, сделав круг над неподвижными отроками, бодро и отчетливо
заявила:
— Быть-быть-быть!
— Вот и верь ей, — бурчал кулут, двинувшись
дальше. — То одно у ней на языке, то другое.
— Семь пятниц на неделе, — поддержал его
Андрей. Все же в душе оба были довольны, что надрывное «виу» вещунья сменила на
молодецкое «быть».
В скором времени после этого пригорки на их
берегу Вилуя понизились. Дальше за ними, как достигал взгляд, простиралась
безбрежная низменность. Белые ленты вилюйских протоков и кругляши озер
чередовались на ней с черно-синими пятнами влажных лесов и перелесков. Берег
стал более пологим. Отроки решили держаться ближе к реке. Здесь снег местами
совсем сошел, береговая галька, не обработанная как следует водой, кололась
сквозь тонкую подошву. Зато ноги не цеплялись за лесной хлам.
Андрей брел, не поднимая головы: очень уж
не хотелось порвать торбаса. Тогда, как ни суши их, будешь идти, почитай, босиком.
Прежде чем поставить ногу, он выбирал или широкий и плоский, или круглый
камень. В ушах стояла назойливое шуршание щебня. Видно, потому и увидел ту
островерхую кучу только тогда, как она оказалась перед носом. Перед носом
кулута кучи не оказалось, и он, не останавливаясь, попер дальше.
— Брате! — позвал Андрей. — Что за куча?
Кто насбирал? На что?
Действительно, представить, что куча почти
в рост Андрея появилась здесь сама собой, благодаря природе, было невозможно.
Прежде всего, она была для этого слишком правильной. Во-вторых, все камни,
собранные в ней, были одного цвета — красноватобурого, цвета железной ржавчины.
Андрей взял с верха камень величиной с белку и от неожиданности едва не уронил
себе на ноги: так оказался тяжел. Он огляделся: вокруг на земле таких камней не
было. Сомнений не оставалось: их собрал с берега и сложил человек!
— На что? — повторил Андрей, когда кулут
подковылял по щебню к нему. Тот наморщил лоб, припоминая, но, видно, ничего в
голову не пришло.
— Гляди, вон еще! — показал он.
Там, куда они направились, шагов за сто,
тускло краснела такая же куча. Приблизились — поодаль на берегу оказалась
третья...
— Абаасы забавлялись? — вздрогнул кулут.
Андрей и сам начал думать то же само. Все
же отроки в школе не учились! Впрочем, если бы и учились: в школах того времени
учителя расчет того, что черти могут забавляться, не возражали.
Подтрусили к третьей. Здесь стало ясно, что
нечистая сила ни при чем: на влажной почве, свободной от щебня, ясно
различались следы человечьей обуви. Сама куча была разворошена, словно с нее
сняли четверть или больше.
— Наготовили загодя, теперь куда-то носят,
— сделал вывод Андрей. — Строят из них? Да пошто из таких именно камней? Чем
они лучше прочих?
Стукнул камнем о камень — искры не
посыпались. Стукнул сильней — и оба раскололись пополам. В середине был все тот
же ржавый цвет.
— Ровно старое железо, — подумал вслух.
— Слыхал! Вспомнил! — воскликнул кулут,
хлопнув себя по лбу. — То кузнецы!
— Кузнецы?
— То железное каменье. С него железо пекут!
Недалече, видать. След-то свеж!
В голосе кулута звучала тревога.
— А чего ты боишься? — спросил Андрей.
— Кузнец — тот же самый шаман! С абаасы
дружбу водит. Разве ж без помощи их железо выпечешь?
— А про наших кузнецов отец ничего такого
не сказывал, — с сомнением промолвил Андрей.
— Там у вас, может, железо на земле
валяется. А тут, видишь, из каменья приходится вытягивати. Давай обойдем, а?
— Поначалу пойдем, как шли. Разве ж ведаем
мы, где они там? Зачнешь огибати да как раз нарвешься.
Осторожно двинулись вперед, стараясь не
наступать па края валунов, выворачивавшихся из гальки с неприятным хрустом.
Старание это помогало слабо, и строкам казалось, что берег под ними скрипит на
весь свет.
Но вот впереди, за глинистым отрогом,
поросшим сосной, послышались глухие удары и мужские голоса. Отроки полезли
наверх и, прячась за деревьями, осторожно двинулись на звуки. Но, увидев
кузнецов, Андрей быстро понял, что им, занятым важным делом, не до того, чтобы
смотреть по сторонам.
«Кузница» (с таким же успехом ее можно было
бы назвать и доменным цехом) размещалась под открытым небом, у самой кромки.
Над полыньей, пробитой во льду Вилуя, подымался пар. Андрей сначала увидел двух
юношей. Обнаженные до пояса, они крошили молотами на широком каменном «столе»
камни, похожие на те, что были собраны в кучи. Как раз отсюда и шел тот грохот,
который отроки услышали издалека. Над «столом» от каждого удара взвивалась
рыжая пыль. Осколки, сыплющиеся во все стороны, несомненно, хлестали и по голым
животам «каменотесов», но работа была слишком потной, чтобы надевать кожаные
рубашки.
Потом Андрей заметил, что юноши эти на
берегу не одни. Шагах в двадцати от них еще трое суетились у огромного горшка,
что стоял на валуне со сколотым верхом. Высотой горшок был примерно до пупа
взрослому мужчине; такой же была и его ширина в самом широком месте. Снизу в
него входила глиняная труба, в которую был вставлен деревянный наконечник
мехов. Сами меха представляли собой кожаные чулки. На мехах, поднимая то один,
то другой чулок, старательно работал еще один юноша. Как только он пускал
воздух в горшок, над тем мгновенно вздымался дым.
Управлял всем этим пожилой, плотный мужчина
с черной тучей длинных волос и обгоревшими усами. Как только дым над «домной»
стал светлеть и слабеть, он промолвил что-то, и третий, костлявый его помощник,
принес в корзине уголь. Кузнец сунул руку в корзину, поворошил, растер комки и
высыпал в горшок, для порядка постучав по дну корзины. Помощник схватил корзину
и побежал к «каменотесам», те сыпнули ему со «стола» каменной крошки, и он
бросился назад.
— Пошли, доньдеже нас не увидели, — дернул
Андрея за рукав кулут.
— Погоди. Железо пекут. Никогда не видел.
— Думаешь, долго им от нас одни угольки
оставити? Могут и с места не сойти, и не тронут будто, а тебе конец. Вон какой
страшенный тот — с гривой! Пошли!
—Ладно. Коли глядети боишься, дорогу
проведай. Одному ж легче.
Отмахнувшись таким образом от друга, Андрей
пристроился удобней меж двух сосен. Кулут неслышно исчез за деревьями. Тем
временем кузнец всыпал в горшок каменное крошево и разровнял железной лопаткой.
Меха заработали с новой силой: к юноше присоединился костлявый. Теперь каждый
из них управлялся только одним рукавом.
— Тюксю!
(Довольно!) — рявкнул наконец мастер.
Он постоял, подождал чего-то, а может, и
прислушивался к своему горшку. Потом ножом соскреб с него налепленную глину,
сунул лезвие в какую-то щель. И вдруг в боку горшка отворилась дверца. Кузнец
подхватил ее, положил рядом. Поворошил внутри железным прутом — и из отверстия
выкатился ноздреватый, в желтых и черных пятнах весомый шар.
— Болго [Болго —
крица (свежая глыба железа).] хорошая. Большая,— сказал костлявый.
Мастер молча кивнул. Тем временем к горшку
заявились те, что дробили камни. Через минутку крица оказалась на их «столе».
Вновь застучали молоты. От крицы из-под них полетела желтая окалина.
«Теперь они будут лупить ее, доньдеже не
останется чисто железо», — догадался Андрей.
Вскоре крица превратилась в блин. С каждым
новым ударом этот блин становился все меньше и меньше. Один из молотобойцев
поднял его, поднес к глазам, поковырял ногтем, взял на зуб. Снова бросил на
«наковальню». Молоты заиграли с новой силой.
«Ну, работенка! — подумал Андрей. — Столько
труда, а железа выйдет, может, на одну пальму. Видно, не так уж и помогают
кузнецам черти. Кабы помогали, дело шло бы быстрее».
Мастер внимательно осмотрел горшок,
очевидно, убедился, что он не поврежден, и поставил на место «дверцу». Обмазал
глиной, варившейся неподалеку от костра. Тут же помощник подбежал с корзиной
угля. Все начиналось сначала.
Ну, идем! — прошептал уже вернувшийся
кулут. От нетерпения он даже притопывал ногой.
— Идем, — Андрей с сожалением поднялся: ему
хотелось посмотреть еще на слаженную работу этих крепких, чернолицых от угля и
дыма людей. Но кулут торопил.
Очевидно, он в самом деле проведал дорогу,
потому что вел уверенно. Тем не менее вокруг озирался часто. Шли через заросли
боярышника. Андрей приостановился сорвать ягодку — кулут отчаянно взмахнул
кулаком:
— Пошли!
«И чего он так боится? — подумал Андрей.
Кузнецы же все на бреге. Когда такая работа идет, навряд ли кто в тенечке
прохлаждается».
Слева возник калыман — приземистая ураса,
крытая не берестой, а дерном с желтоватой, высохшей травой. Потом отроки
ввалились в русло извилистой речки. Один, другой поворот — и калыман пропал.
Затих гром молотов.
— На,— протянул кулут Андрею длинный нож с
черенком, обтянутым кожей — чтоб не выскальзывал из руки.
— Отколе то? — удивился Андрей.
— Из калымана кузнецкого. Там никого, одна
бабушка слепа. Да и та не в калымане, а возле.
— Ты что ж, украл?
— Нет. Попросил бабушку, она и дала, —
засмеялся кулут.
— Не шуткуешь?
— Кто ж не шуткуючи даром даст? За такой за
нож коня требуют.
— Напрасно ты, — помрачнел Андрей. — Мне
отец много раз сказывал: краденое на добро не идет! Хлебом подавишься, нож
карман пропорет и пальцы на ноге отсечет.
— Сие — как у своих крадешь. А у
чужеродцев...
— Свои, чужие — какая разница? Главное — ты
крадешь, а не кто иной. Тебе и ответ держати. Сколько труда люди положили,
чтобы сей нож смастерити! А ты его ни за что взял. Назад надобно отнести.
— Отнести? — выпучил глаза кулут. — Разве
тебе нож не потребен? А вдруг волчище на тя кинется? Луком не оборонишься,
ведай!
— Лучше помереть, чем краденым
пользоваться. Отнеси.
— Нет, — уперся кулут. — Что, как кузнецы
придут? Коли хочешь, сам неси. Либо выбросим в снег. А?
— Выбросишь — еще хуже. Ни тому, у кого
украл, ни себе. Ладно. Сам понесу, раз тебе страшно.
Андрей зажал черенок в руке и решительно
зашагал назад. Кулут растерянно потоптался, потом взобрался на берег речки и
зашился в куст лозы.
Андрей поднялся на пригорок. Сквозь голые
ветви желтел калыман. Снег вокруг него, вытоптанный людьми, растаял уже. «То
ладно. Не будет под ногами скрипети», — подумал Андрей. Кулут говорил, возле
урасы сидит бабушка. Где ж она? Ага. Есть. Как раз напротив входа. Брат
обронил, что она слепа. Почему он так решил? Андрей присмотрелся. Старуха
сидела на чурбане, подняв лицо к небу. Глаза ее были открыты, но человек со
здоровым зрением не может так долго глядеть на солнце. На коленях старой
громоздилась огромная кожаная одежда, и слепая, на ощупь пришивала к ней одну
за другой блестящие железные пластинки.
Андрей подкрался на цыпочках .к калыману и
бросил нож сквозь открытую дверь. Тут от Вилуя послышались Тяжелые шаги и
громкий кашель. Андрей скользнул за калыман — что кузнец идет к двери. он
сообразил сразу.
Было слышно, как кузнец вошел в калыман.
Забренчало железо — по-видимому, перебирал инструменты. Что-то съел, громко
жуя, выпил воды. Вышел.
— Ну что, старая, скоро ль кончишь куях [Куях — доспех.]? — сказал густым басом.
«Куях! Как я сразу не догадался!
Обкладывает железом!» — подумал Андрей. Ему приходилось видеть якольские куяхи
— кожаные доспехи-рубашки, обшитые железными пластинками.
— Скоро не значит ладно, — отозвалась
старуха.
— Надо
спешити! Пангарада-тбйон со дня на день приедет. Чем заплатим ему за вино,
взятое прошлый раз?
— Руки деревянны. Пальцы не гнутся.
— Как женщины с охоты вернутся, пусть
помогают. Слышишь?
— Слышу, слышу! — спокойно ответила
старуха.
Грузные шаги кузнеца понемногу затихли.
Андрей отскочил в заросли, нашел свой след и потрусил назад, к речке. Прыгнул
на лед, побежал резвее.
— А-а! — раздалось над ухом.
На спину сзади ухнула какая-то тяжесть.
Андрей упал и ловко выскользнул из-под нее, взбрыкнув ногами. Оглянулся — кулут
потирает лоб.
— Ты чего ногами дерешься?
— А ты чего тигрой бросаешься?
— А ты чего мимо летишь? Гонятся за тобой?
— С охоты женщины должны вернуться. На что
встречатися с ними?
— Правильно. Сами не справятся — кузнецов
покличут.
— Что там справляться! На охоту пошли —
значит, с оружьем. Кузнецкие женщины вооружены как должно! Не деревянными
стрелами, как мы с тобой.
Некоторое время от обоих не слышалось
никаких звуков, кроме пыхтенья. Но то, что он обокрал грозных кузнецов, видимо,
придало кулуту смелости, и он первым отказался бежать:
— Стой! Доньдеже не поедим, шагу не ступлю!
И, присев на выворотень, начал развязывать
суму.
Тут и Андрей почувствовал, что проголодался
не на шутку.
— Что там у тебя?
— Последний заяц. Надобно и нам
попромышляти!
— Послушай, — вдруг вспомнил Андрей, — ты
не слыхал имя такое: Пангарада. Пангарада-тойон? А?
— Нет, — равнодушно откликнулся кулут. — Не
слыхал. Не наше имя.
— А звучит по-якольски. Только «а» и «а»,
ровно в ваших словах многих, и «нг».
Тут Андрей произнес звук, который
напоминает сочетание наших «н» и «г», а произносится, как один, слитно.
— Что тебе дался тот Пангарада?
— Кузнецы
куях мастерят для Пангарады-тойона. Скоро объявится тут. Не яколец, сказываешь?
Может, и так. Кузнец поминал, Пангарада вино давал. Но в остроге Пангарады нет!
— Кто бы ни был, лучше ему на глаза не
попадаться. Что за живот пошел! Топали себе по-людски, без хлопот. И на тебе: кузнецы,
кузнецкие женщины да еще Пангарада какой-то. Давай есть.
Кулут разломил зайца и протянул половину
Андрею. Андрей попытался укусить, да где там! На морозе мясо застыло, словно
кость. Кулут меж тем споро пилил свою долю ножом.
— Не жалеешь, что нож назад отнес? —
посмеиваясь, спросил он.
— Нет! — сердито отозвался Андрей, дыша на
заячью ножку.
— Дати нож?
— Что ж мне, зубы крошити?
Андрей выхватил нож из руки кулута и стал
кромсать мясо.
— Не спеши! Я тебе его дарю.
У Андрея остановилась рука:
— Даришь? Пошто?
— Бо без ножа в тайге нельзя.
— А тебе можно? Ты ж сам без ножа
останешься! А у меня лук.
— Не бойся! — заухмылялся кулут. — Я без
ножа не останусь! Тебе страшно краденым пользоваться, а мне нет! Мне кармана он
не проткнёт, бо карманов не имею! Я его буду на поясе носити.
И достал из-за голенища нож с рукояткой,
обтянутой кожей.
Глава восьмая
ОХОТНИЧИЙ БЫК
Несколько дней промелькнули, как в сказке:
и сытно ели (благодаря луку), и сладко спали (благодаря усталости). Вилуй
заметно повернул на северо-восток. Кабы у отроков была современная карта, да
они умели ее читать, то они бы увидели, что напрямик к Лене им ближе, чем к
устью Вилуя, и, возможно, рискнули бы пойти на восходное солнце. Но карты у них
не было, и они двигались вдоль Вилуя, который при впадении образует вместе с
Леной довольно острый угол.
Двигались отроки для безмоторного способа
довольно быстро. А что? Молодые, практически здоровые, без вещей. (Я и сам бы
точно так же прогулялся, да жаль, не владею луком, ружья же просто боюсь).
Можно было бы и еще быстрее, да — что поделать — чтобы идти, человек вынужден
есть. Добыча же и в девственном лесу не каждый раз сама лезет в руки. Ее нужно
выслеживать, преследовать, ждать — это значит, задерживаться и отклоняться от
маршрута.
А когда, считаете вы, охотиться легче:
зимой или весной? Не спешите отвечать, давайте подумаем вместе. Конечно, весной
теплее. Что самому охотнику теплее — это мелочь, настоящий охотник об этом
думает мало, главное — зверю и птице теплее. Значит, они больше двигаются, и их
легче заметить. Зимой же зайцы, и те обычно в комочек соберутся и сидят
где-нибудь в затишке — тепло свое экономят. Попробуй, отыщи такого! Таким
образом, с этой точки зрения весной охотиться приятней. Зато зимой, куда бы ни
пошел, побежал, поскакал или потрусил зверь, он обязательно оставляет следы.
Весной же, когда снег уже не сплошной, а пятнами, след то есть, то раз! —
исчезает.
Кстати, читать следы и на снегу, особенно
сыпучем, — не таксе простое дело. След на рыхлом снегу — не отпечаток лапы или
лапки, а ямка с осыпанными краями. Не случайно наши отроки сначала медвежий
след приняли за человечий, а потом тигриный за медвежий — когтей в зимних
следах не видно! Нужно знать не только форму отдельного следа, но и их
сочетания, иметь в виду, что эти сочетания меняются из-за того, быстро или
медленно двигается зверь. Даже и заяц не всегда скачет. Когда его никто не
беспокоит, он может идти и шагом: я это сам видел.
«Эх, была бы собака у нас! — жалел иной раз
Андрей. — Для нее след что на снегу, что на камне — всюду есть!»
Ничего не поделаешь. Собаки тогда в Якутии
были такой редкостью, что приличная охотничья собака стоила коня. Почему?
Честно говоря, это мне самому непонятно: за собаку отдавать коня? Да за такую
покупку в те же времена где-нибудь под Минском деда бабушка и на порог бы не
пустила! Но история — дама неумолимая: раз говорит — были такие мены, значит,
были. И спорить с нею бесполезно, так как она опирается на документы. Например,
нашел в архиве историк такую жалобу воеводе от 1676 года: «Я, улусный мужик
Откурайко сын Качиков купил у улусного ж мужика Ивинейки Олтоева сына собаку за
коня доброго. И он, Ивинейка названный, коня моего взял и съел, а собаки до се
не дает...» И все ясно. Остается только поблагодарить Ивинея Олтоева сына за
его недобросовестность, благодаря которой мы узнали о такой интересной
подробности тогдашней якутской жизни. Право же: окажись Ивиней не таким
прохвостом, и упомянутый документ не появился бы на свет, а значит, и мы бы не
знали, что в Якутии тех времен собака стоила доброго коня.
Ни собаки, ни коня, чтоб собаку купить, у
наших отроков, как помним, не было. Не владели они и собачьим нюхом. Поэтому,
хоть и много времени тратили на охоту, трофеями не обвешивались. Позавтракают,
пообедают, смотрят — сума пуста. Снова добычу ищи.
И вот в редколесье свернули отроки —
куропаток поглядеть. Редколесье лиственничное в Якутии — всегда болото. Почему?
Потому, что тень редкая в нем, летом вечная мерзлота оттаивает сверх меры, вот
и выходит наверх вода. А болото — это брусника, голубика; багульник и лозняк с
почками их. Одним словом, приволье для куропаток. На болоте их и высматривай.
Повезло: взглянули — есть добыча! Дальше
везти перестало. Лук — оружие специфическое. Это ружью все равно, кто нажмет
курок: чемпион мира по штанге или десятилетний мальчуган. А луку не все равно,
с какой силой пускают стрелу. С другой стороны, и от стрелы самой многое
зависит. Далеко летят и сильно бьют стрелы тяжелые, с массивными железными
наконечниками. У Андрея же стрелы были целиком деревянными. У таких удар с
расстоянием быстро слабеет, да и ветром их сносит. Чтоб убить хотя бы
куропатку, нужно как можно ближе к ней подойти. Стали подкрадываться — фр-р-р!
— поднялся косяк и шагов на сто отлетел. Снова подкрались — с тем же успехом.
— Так у нас ничего не выйдет! — вытер пот
со лба Андрей. — Ведаешь что? Обойди-ка ты их да на меня гони!
Заленился кулут — это ж такой круг давать!
— Нет, — говорит, — не стоит! Я зайду
оттоле, а они фр-р — и в сторону. Они ж видели, что ты тут с луком! Вот кабы ты
сам их обошел! А я отсель их на тебя
гнати буду. Того они не поймут, что человек с луком уж впереди их.
Почесал Андрей затылок. Какая-то правда как
будто в словах кулута была.
— Ладно. Кто-то все равно должон обходить.
Что ж, как следует гони.
И Андрей направился было на близкую поляну,
Чтобы обойти пугливых птиц по ровному месту. Но кулут схватил его за рукав:
— Погоди. Смотри — бык.
Вдали, с той стороны, куда уходили
куропатки, наперерез отрокам двигался толстый пестрый бык. Но это был не повод,
чтоб ждать:
— Ну и что?
— Странный какой-то бык!
— Чем странен?
— Шестиног!
Андрей ошеломленно взглянул на кулута,
потом на быка.
В самом деле: под брюхом у быка виднелись
будто бы еще две конечности. Они также двигались, словно бык и ими перебирал,
только не в лад с законными. Но это необычайному животному не мешало: не
спотыкалось и ног не заплетало. Шел бык не спеша. Остановился, наклонил голову
к кочке, мотнул мордой, обрывая зажатую в зубах прошлогоднюю траву. Куропатки,
которые сначала было побоялись быка, успокоились и вернулись к своему обычному
занятию — склевыванию почек. Три-четыре даже совсем подпорхнули к рогатому
гостю. Вдруг из-под брюха быка вылетела стрела и пробила насквозь куропатку, за
ней другую. Бык шагнул вперед, закрыв собой убитых птиц, которых, связав за
лапки, кто-то перебросил через его спину. Вновь остановился у кочки бык, вновь
оказалась рядом глупая птица с куриными мозгами, и снова тонко свистнула
стрела.
— Настоящий охотничий бык. Не хуже собаки!
— с восхищением прошептал кулут.
Теперь уже и Андрей понял, что перед ними
бык, натасканный на добычу. Для охоты на куропаток он, может, был и лучше
собаки, которая одну задушит, а остальных спугнет. Быка же незнакомые с таким
коварством птицы просто не видели. Ходит тут — ну и пусть себе ходит, места,
дескать, всем хватит.
Конечно, бык не сам приучился к этому делу
и теперь стрелял не сам. За ним прятался тот, кому принадлежали лишние для быка
ноги. Андрея разбирало любопытство: кто там хитрит? И у кулута глаза горели. Отроки
даже забыли, что охотничий бык перехватывает их собственную добычу. Забыли, что
все последние дни старались не попадаться на глаза людям. Разинули рты, будто
не будущие мужи, а куропатки.
А бык приближался и приближался, и росла на
его пестрой спине белая гора добычи. Он давно уж повернулся к отрокам мордой,
но кто за ним прятался, так и не было видно — ловко прятался.
Андрей толкнул друга локтем — не пора ли
деру давать? Кто знает, куда полетит из-за пестрой скотины следующая стрела?
Может, как раз в них! И кулут почувствовал, что нависла опасность, дернулся, но
в этот миг бык отскочил в сторону, и перед отроками выросла длиннющая женщина с
водопадом агатовых волос, до пояса змеившихся по груди, с огненными черными
глазами. Эти глаза скользнули безразлично по Андрею, а в кулута впились:
— Стой. Иди сюда. За мной!
И Брат, неумело переставляя ноги, словно с
камнями на них, не поворачивая в стороны головы, не опуская неуклюже поднятых
рук, не говоря ни слова, двинулся к ней!
Глава
девятая
«ЖЕРЕБЕЦ» и «КРЫЛА»
Впервые такое видел Андрей: взглянули на
человека, и пошел на взгляде том, как на поводке.
Колдунья остановится — и он стоит. Ускорит
шаг — прямо подскакивает, как щенок, не отстает. Попробовал Андрей за полу
удержать — куда там! Силой налился кулут — словно не отрок, а бык трехлеток. А
глаза грустные-грустные — сразу видно: не по своей воле бредет.
— Брате! Остановлен! Брате! — запричитал
Анд рей. Кулут на это — ни слова. Молчит, словно язык отрубили. А ведьма через
плечо Андрею:
— Иди. Иди отсель. Прочь!
Как же пойдет он прочь, если Брат в беду
попал? Можно сказать, единственная близкая душа на всем свете!
Так и двигались: впереди бык с добычей, за
ним лохматая, за ней кулут, а за всеми ими — Андрей. Перешли поляну, спустились
в узкую речку, поднялись в густой лозняк — все это время Андрей с отчаяньем
ждал, когда ж, наконец, кулут обернется к нему, когда спадет с лица Брата эта
зловещая покорность. А женщина, словно и на спине у ней были глаза, не
оглядываясь, бросила:
— Прочь, нучча, прочь! Тут не твой род, не
твоя родня!
Дрожь пробежала по телу Андрея, но он и
дрожа не отставал. У него возникла мысль сбить Брата с ног и толкнуть лицом в
снег — может, тогда очнется, проснется от жуткого сна на ходу, с открытыми
глазами? Он начал выбирать момент. «Вон в той канаве», — решил. Но ведьма
словно мысли подслушивала:
— Нохо, вперед! За рогатым!
И кулут послушно обошел ее, даже схватился
за бычий хвост, чтоб не сбиться с дороги. Андрей со злостью плюнул под ноги.
Теперь кулута от него заслоняла спина ведьмы.
Прошагали еще один редкий лозняк, еще одну
поляну. Показалась ураса. Бык, увидев ее ускорил шаг. Следом быстрее затрусил
кулут. Живей заходила спина ведьмы перед глазами Андрея. Андрей и сам прибавил
ходу — споткнулся и упал, пробив руками снег до земли. Вскочил, поднял к глазам
руки — из косточек пальцев сочилась кровь.
Бык встряхнулся, сбросил добычу у входа и
пошел себе дальше пастись. Кулут затоптался в нерешительности, не зная, что
делать.
— Возьми половину птиц и неси в жилье.
Кулут набрал охапку куропаток, откинул
дверь и шагнул в урасу... И кабы на месте Андрея был человек более трусливый,
кабы не двинулся он за Братом, то больше бы его никогда не увидел.
— А ты куда? Прочь! Я говорю: прочь! Ты мне
не надобен!
— А он? Он пошто тебе? — дерзко подняв
голову, бросил Андрей.
— Мой хвост [У
шаманов бывали помощники-подростки, которых называли «хвостами» — они всегда
ходили сзади своего хозяина.] умер. Мне надобен хвост. Шаману нельзя без
хвоста.
— А двух хвостов не хочешь?
— Ты не надобен. Ты чужой. Чужой веры.
Прочь! — отрезала шаманка, видимо, приняв слова отрока за просьбу взять и его в
«хвосты».
— Не видеть тебе того хвоста, как
собственных ушей! — разозлился Андрей.
— Что? — просипела шаманка, впившись в него
огненно-черными зрачками. — Сдается мне, что тот ничего не слыхал про шаманку
Делэриер. Ты, сдается, не слыхал, что она без ножа и топора может любого
человека распилить на тысячу кусков и ни одним не подавиться? Ты, сдается, не
слыхал, что она без стрелы и копья может пробити любое жирное сердце на
расстоянии в двести шагов?
— Того никто не умеет и ты не умеешь! —
крикнул Андрей, хоть сердце и проваливалось куда-то в пятки.
— Ха-ха-ха! — загудела смехом шаманка. —
Ну, отойди на двести шагов! Проверим!
— Я никуда не пойду, доньдеже ты не отдашь
Брата!
— Ха-ха-ха! Червяк-человек, с каменными
ложками вместо ушей. Ты слыхал ли, несчастный, сколько абаасы к шаманке
Делэриер прилетает на пир? Ты слыхал ли, что на небе мой муж — Улуу-тойон
трехтенный, девятиогненный, в шерсти на свет родился?
— И медвежьей шерсти я не боялся!
— Не
боялся? Ну, заходи, заходи, — зловеще оскалив зубы, распахнула дверь настежь
шаманка.
Андрей замер в нерешительности. Ему сразу
припомнились те две урасы с мертвецами, в которых пришлось побывать. Страшно
было там, аж волосы вставали под шапкой. В жилье ж шаманки, как она хвасталась,
прилетали не покойники, по сути безобидные, а живые дьяволы, способные сделать
с человеком чего хотят. Андрею показалось даже, что дымовое отверстие вдруг
заслонила тень и в урасу свалилось что-то, лопоча крыльями.
— Все уразумел, несчастный? Иди, к своим
иди, доньдеже цел, — и шаманка Делэриер вытянула руку туда, куда, по ее мнению,
должен был идти этот упрямый нучча.
«Надобно идти... Надобно бегти... —
лихорадочно думал Андрей. — А то поздно будет. Токмо как же Брат? Посреди
чертей совсем один останется!»
Он стиснул зубы и, едва задрав омертвевшую
ногу, перешагнул высокий порог. Следом, толкнув его в затылок тяжелым дыханием,
перевалилась хозяйка. Тут же, словно хехекнув, скрипнула дверца, возвращаясь на
месте.
Такого Андрей не видел еще ни в одном
жилье: все опорные жерди урасы были увешаны головами зверей. Напротив входа
щерил желтые клыки медведь; рядом с ним набычил рогатый лоб сохатый; из-за
столба выглядывала лисица, а дальше и вокруг — соболи, росомахи, крошечный
горностайчик и широкогрудый волчина... И ни одного доброго, милого,
дружелюбного создания: даже заяц, под которым сидел кулут, и тот выглядел
ненасытным зубастым страшилищем.
— То мои друзья могучие! Мои помощники
верные! Вместе жарим и жрем ворогов наших! — объявила шаманка, обведя звериные
морды рукой.
Вдруг накинулась на кулута:
— Нохо, что расселся совою-птицей, днем
засыпаешь? Огонь погас, друзья мои помощники мерзнут. Дрова сухие смолистые на
очаг грузи!
Кулут немедля встал и начал таскать из угла
дрова. Андрей сразу вспомнил, как вместе с ним ломал лесины в урасе Бойдона,
как Бойдон швырнул в Брата батыей. И ведьма такова. «Не хвост надобен ей, а
холоп. Захолопить хочет», — с ненавистью подумал он.
— Дух священного огня моего Аан-Уххан
краснобородый, Хатан-Темерия шумноязыкий! — торжественно заговорила шаманка. —
Проснися-встань, помоги дыханью огненному моему разжечь очаг, согреть урасу
мою!
Она дунула на дрова, что нагромоздил кулут,
и хворост обвили широкие желтые ленты. Андрей вздрогнул и невольно закрыл лицо
локтем.
— Аан-Уххан рыжебородый, Хатан-Темерия
шумноречивый, услыхал ты меня, благодарю! Прими души пташек белых,
незапятнанных, чистоклювых!
Она подняла за ноги куропатку, приблизила к
очагу и дунула. Перья белой волной хлынули в огонь. Андрей, не веря, протер
глаза: шаманка вздымала уже вторую куропатку. Запахло паленым пером. Огонь
налился краснотой и загудел. Черный столб дыма быстро побежал вверх.
— Благодарю-благодарю, Аан-Уххан, чествую,
чествую, Хатан-Темерия! Окажи еще услугу: не дай, чтоб подруга твоя верная,
шаманка Делэриер каменное мерзлое стылое мясо грызла не волчьими своими зубами!
Вложи огонь в потроха добычи моей, которой с тобой делюся! Пропеки до средины
тонких костей, до мозга толстых костей!
И ощипанные куропатки, гирляндой висевшие
над очагом, осветились изнутри, словно и правда кто-то сунул им в животы по
пылающей головне. У Андрея слегка закружилось в голове. Но шаманкй, к счастью,
хотела есть и на этом приостановила дождь чудес.
Волшебница так быстро съела первую
куропатку, что Андрею показалось даже: проглотила. Крякнул кулут. Это был
первый звук, вырвавшийся из его груди с того момента, как услышал суровые
слова: «Стой. Иди сюда. За мной!» Очевидно, так уже подвело живот, что власть
чар начала слабеть. Шаманка остро взглянула на него и швырнула куропатку:
— Жри!
Прежде чем показать жареному зубы, кулут
протянул руку к Андрею и замычал. Надо думать, он хотел сказать хозяйке, что
Андрей голоден тоже. И в оцепенении мозга не забыл о друге! У Андрея от жалости
к Брату сжалось сердце, и он твердо решил, что один дальше не пойдет.
Тут и ему на колени шмякнулась горячая
дичина. Как ни кусался голод, прежде всего Андрей разломил птицу, чтобы
выбросить головню — ведь добравшись до нее, можно было обжечься. Каким же было
его разочарование, когда увидел, что никакой головешки нет, а куропатка в
середине сырая! Одновременно Андрей почувствовал и облегчение, так как понял,
что волшебство ведьмы, видимо, не так уж и всемогуще! Он повеселел и взялся за
еду.
Шаманка сразу догадалась, что настроение у
молодого нуччи изменилось.
— Ну, поел, набил брюхо, насытился на месяц
— иди, — раздраженно приказала она.
— Без Брата не пойду. Отдай Брата. Он тебе
не холоп, — твердо сказал Андрей.
Смешон же ты, червяк-человек! Упрямишься,
упираешься, а пользы, прибыли? Думаешь, полагаешь, пойдет теперь он за тобой,
одной с шаманкой еды наевшись? Ну, пытайся, старайся, кличь, зови за собой!
Позволяю! Пойдет — пускай! Отпущу!
— Брате, — дрожащим голосом позвал Андрей,
— идем! Она отпускает! Что ж ты сидишь? Идем!
Но кулут как будто и не слышал. Он
расправлялся со второй куропаткой.
— Что молчишь? Слово скажи!
Он тебе скажет сейчас, — оскалилась ведьма.
— Нохо! Скажи ему: прочь!
Кулут вскочил с орона.
— Прочь! — загнусавил он с набитым ртом и
показал на дверь.
Ты чужой! — подсказывала шаманка.
— Ты чужой!
— Иди своей дорогой, к своим!
Иди своей дорогой, к своим! — отчетливо
повторил кулут, наконец, проглотив кусок.
Сам ты иди к дьяволу! — не выдержал Андрей
и расплакался от обиды. Утешать его никто не стал.
Теперь ты видишь, нохо, — едва ли не с
лаской промолвила шаманка, когда отрок утих, — тебе тут делать нечего! Был тебе
дружок, а стал мне хвост. Подрастет мужем сделаю. Буде доживет, — захохотала
она. Быти мужем такой почтенной женщины, как я — великое счастье. А с тобою
шлятися — что за радость? Ты ему найдешь ли такую замечательную женщину, как я?
Иди, нохо!
— Не пойду! — отрезал Андрей. — Не пойду
один!
— А! — завизжала женщина. — Ты,
оказывается, еще не видел шаманки Делэриер в ее главном обличав! Ты,
оказывается, еще не слыхал ее главных опекунов! Ты, оказывается, еще не нюхал
земли из-под их когтей!
Она забегала вокруг очага, потом
остановилась с поднятыми руками. Андрей оторопел — на шаманке появилась совсем
другая одежда, а когда и как это произошло, он не заметил. Вся она была увешана
железками и бубенцами. На груди сиял большой медный круг — как солнце, на боку
серебряный — как луна. Слева на груди — половина медного человека с левой рукой
и ногой, справа — половина правая. От пояса вниз кожаная рубашка переходила в
кисти, такие густые, что сквозь них не видно было колен. В левой руке, рассыпая
звон, вертелся овальный бубен, в правой ходил ходуном былаях [Былаях — колотушка, которой бьют по шаманскому бубну.]
с волчьей головой.
— Духи нижнего неба и облаков верхних, —
начала Делэриер, тряхнув плечами и трижды ударив былаяхом в бубен, аж у Андрея
уши заложило. — Духи морей шаманских, шаманских бездн! Ты, почтенный мой муж
Улуу-тойон, с зубами, что вилы! Ты, могучий мой убай Ардян-Дулай с
когтями-ножами! Ты, моя мать Илбис-Кыыса, богиня войны, кровавое сердце! Ты,
эджий [Эджий — тетка или старшая сестра.] моя
Ала-Бурай, что родилась с колодкою на ногах! Вы, Эгюр, Албан, Умар-Тангара!
Всех зову, заклинаю! Помогите черным сверкающим крыльям моим воспарить над
землей! Помогите белому жеребцу моему над землей проскакати!
«Крыла... Где крыла? Где жеребец?» —
мелькнуло в голове Андрея. Тут, словно отвечая ему, шаманка положила у ног
бубен с былаяхом, перебросила на грудь волосы и стала, лаская, перебирать их:
— О-о, мои тучеподобные крыла из железных
перьев! Вас ковали на десяти наковальнях, закаляли в девяти морях подземные
кузнецы: железнорукий Кыдай-Бахсы, железноглазый Леке-Бырах, железноголовый
Тимир-Тёбё. Вас огонь не берет и нож не режет. Одного не хватает вам, чтоб
поднимати в небо — воздуха. Дядюшки-тетушки мои, сестры-братья мои, вы
придите-прилетите, дайте воздуха крыльям!
Потом отбросила волосы назад, взяла бубен:
— О-о, мой конь, жеребец, мой скакун
семитравный [Семитравный — это значит семилетний.]
громокопытный! Мне тебя подарил-преподнес сам конский бог беломолочный
Десегей-тойон! Мне растили тебя четыре счастливых сына, шесть удачливых дочерей
его! Ноги твои каменны, сердце кроваво, жилы железны! Одного не хватает тебе:
направленья. Мой убай Десегей-тойон! Сестры-братья мои! Вы придите-прилетите,
дайте коню направленье!
«Она называет волосы крыльями, а бубен
конем... — понял Андрей. — Да пошто?» Все начало путаться в его голове.
— Ага! Пришли, прилетели! — завизжала
шаманка. — Всех вижу, благодарю всех! Теперь стану я зверем лесным, поднебесной
птицей, кротом земляным, рыбой с обратной чешуей!
И перед затуманенными глазами Андрея пошли
твориться уже настоящие, невероятные волшебства. Женщина превратилась в лису,
которая трижды обежала вокруг очага, по дороге обнюхав Андреевы торбаса, белой
совой вспорхнула к дымовому отверстию, черным кротом зарылась в глину пола, а
вынырнув, поплыла в воздухе зубастой рыбиной с треугольной чешуей, направленной
так, что если бы шаманка позволила ту рыбу чистить, начинать лучше было бы не с
хвоста, а с головы. Потом вновь стала человеком, в руках блистал длиннющий нож.
Шамангса взмахнула им и вбила себе в живот; четверть лезвия вышла на спине
сквозь шаманский кафтан. Помедлив, резко вырвала нож — лезвие не блестело уже:
его покрывала ржа. Андрей без оглядки бросился из урасы и хлопнулся лицом в
сугроб на северной ее стороне. И такая трясла его лихорадка, что ямку в снегу
выбил носом.
«Не вернуся... Нет...— сверлила мысль.— У
меня дорога своя, пойду к своим...» Он встал, оглядел окрестность незрячими
глазами. И единственное, что увидел — солнце. Краснощекое, неторопливое, оно
опускалось за тайгу. Где-то близко уже шастала ночь. Бросить Брата, уйти — это
значило и сегодняшнюю, и все остальные до острога ночи горевать у костра
одному. А Брат останется один посреди бесчисленного множества чертей... Андрей
не мог разобраться даже, кого ему больше жаль: себя или Брата. «Гинути, так
вместе. А может, и живы останемся», — решил он.
Шаманка, как увидела его вновь, так и села.
— Ты еще тут? Я думала, удрал, а ты до
ветру? — разочарованно воскликнула она. Была уже в обычной своей одежде, без
побрякушек и кистей.
Андрей молча опустился на орон. Ноги его не
держали.
— Верно сказывают, что нуччу шаман не
съест. В мерзлую ель превращаетесь, зубы не берут. Второй раз пробую — не
выходит. Да Пангарада-тойон сам ведун, муж с дыханьем дымно-огненным, мысли
угадывает он, а ты кто? Червь хотя б и два сердца имел, все едино червь. В чем
оборона твоя?
— Пангарада? Кто такой Пангарада? —
вырвалось у Андрея. Не выдержал: снова возникло это непонятное имя.
— Пангарада-тойон — человек великий,
могучий, как древо лиственница во сто лет. Тебе ли о нем спрашивать, молокосос?
Он дыханьем своим черно дымным тя за тайгу отшвырнет, пальцем одним бедра тебе
переломит. Со дня на день жду Пангараду-тойона. Воду страшную добрую дает, за
шкурки дает. Повеселюся с Пангарадой-тойоном! Увидишь его, буде утром приедет,
а как вечером — уж не увидишь, бо до вечера не доживешь. Что сегодня было —
четверть того, что умею, было, завтра половина будет, а тебе и половины хватит.
Спи, коли заснешь, ведь ночь настала. Нохо! Дров на очаг на мой широкопламенный
подбрось! В запас принеси!
Кулут вышел из урасы за дровами. В самый
раз было выбежать за ним и разворошить его, уговорить, пока отделен он от
шаманки хотя бы берестяной обороной. Но ноги налились вдруг неподъемной
тяжестью, веки сами собой опустились, и голова Андрея со стуком упала на жерди
орона. Теперь шаманка могла делать с ним, что хотела, но и сама, очевидно,
утомилась. Медленно переставляя ноги, добрела до своего орона, занавешенного
заячьим одеялом, и свалилась тоже.
Долго спал или нет, и вообще спал или
потерял сознание — этого потом Андрей не смог бы сказать. Очнулся он от скрипа
и стука двери. Разлепил непослушные веки. При неровном свете очага — то разливался
он по всей урасе, то поникал — кулут таскал хворост. Шаманка сказала ему: «В
запас принеси!», а «хватит» не сказала, уснула, и он таскал их всю ночь. Ветки,
жерди и целые деревца громоздились копной, занимая уже едва ли не пол-урасы.
Руками, ободранными до крови, он время от времени стирал со лба пот, и лицо его
стало багрово-черным.
— Брате, — позвал тихо Андрей, — что ты
делаешь? Кончай! Уголек в дрова твои закатится — ураса прахом пойдет!
Кулут не откликнулся, не остановился.
Словно и не услышал. Наклонился, поправил комель, выпиравший из кучи.
— Брате, — громче сказал Андрей, — пойдем
дале! Она спит! Она не догонит нас!
И на это кулут не обратил никакого
внимания. Заколдованный, заклятый, он отрывался от дров лишь на такое время, какое
требовалось, чтобы выйти из урасы. Все остальное он вытаскивал из-под снега,
носил в урасу и здесь складывал и уминал дрова. Торбаса шлепали, дверь скрипела
и стучала, трещали, ломаясь, сучья, и страшная тень кулута то с жердью на
плече, то с целым деревом гуляла, изгибаясь, на круглой стене.
Больше Андрей кулута не звал, так как
убедился: бесполезно. Чтоб вернуть к жизни заклятого, надо владеть не меньшей
силой, чем тот, кто заклинал. Быть бы самому шаманом с черно-дымным дыханьем,
как Пангарада!
Пангарада... Андрей задумался. Что он за человек, этот шаман с необычным
именем? Он не яколец, нучча — так сказала Делэриер. Кузнецы мастерят ему куях,
шаманка готовит шкурки, за которые Пангарада платит «страшной доброй водой».
Ведомо, не шаман, раз собирает шкурки. Кто же он: ясатчик, как отец? Ох, как
славно было бы тогда встретиться с ним! Да вряд ли. Не слыхал Андрей в остроге
про ясатчика Пангараду. Пангарада, очевидно, собирает пушнину не для царя —
себе. Шляются ж по тайге такие. У Бойдона один побывал — перехватил ясак да еще
лживую грамотку дал, будто забрал не он, а отец Андреев. Тот, как видно, не
Пангарада, Бойдон такого имени не называл, а якольцы знают Пангараду. Шкурки
собирать для себя — злодейство, карается смертью. И коли Пангарада в самом деле
собирает, то ему совсем не все равно, будет знать о том отрок из острога или
нет. Будет знать — тогда этот самый Пангарада сделает все, чтоб отрок не дошел
до острога. А как сделать это проще? Убить!
Ветер подул из открытой двери — Андрей содрогнулся.
Пангарада будет здесь со дня на день, может, даже завтра утром! Надо, надо
бежать отсюда как можно скорей! Но как снять заклятие с Брата?
Как его снимешь. Был бы якольцем, хоть
что-нибудь знал бы. Хотя нет. Был бы якольцем сам бы в холопство попал. Что не
яколец — спасает, но так не будет и после. Может, капли какой не хватило, чтоб
спятить. А завтра ведьма все начнет сначала...
Где ее сила, слабость где? Как там в
сказках: смерть Кащея на конце иглы, игла в яйце, яйцо в утке, утка... Стой!
Есть игла такая у шаманки. Это ее бубен!
Андрей задохнулся даже от неожиданного
открытия. Бубен, конечно же, бубен! Конь ее, жеребец, скакун! Да волосы еще.
«Крыла». Эх, кабы вдруг не осталось у ней ни того ни другого!
Он встал, дрожа всем телом, повернулся
туда, где спала — а может, и не спала — шаманка. Заячий полог ее был закрыт.
Бубен... Куда она его девала? Не под подушку ж? Бубен обычно вешают, это ясно.
Андрей поднял голову и увидел его — бубен висел над ложем шаманки, выше полога.
С ее ростом повесить так высоко ничего не стоило. Как же до него дотянуться,
снять? А впрочем, зачем снимать?
Он подошел к хворосту, что натаскал кулут,
и из-под него вытащил длинную тонкую жердь. Достал из-за голенища нож,
подаренный кулутом, из кармана — ремешок, подаренный на всякий случай дедом
Омелькой. Прикрутил черенок ножа к жерди. Подкрался на цыпочках к пологу и
поднял свою рогатину к бубну. Примерился и осторожно тронул посреди. Бубенчики
тонко звякнули. Тогда, чтоб уж кончить все одним махом, Андрей даванул ножом —
пусть гремит! — как под сердце медведя. Кожа с треском разошлась, и нож вошел в
бересту за бубном. За спиной Андрея тихо охнул кулут, выпустил из рук охапку —
Андрей понял это по треску сучьев. Бубен предсмертно икнул всеми железками и замолчал.
Андрей пядь за пядью пошел назад, держа бубен на ноже. Он шел назад и
уговаривал руки, чтоб не дрожали. Осторожно и плавно опустил на пол эту связку
звонкого металла, освободил рогатину и отвязал нож. Оглянулся — кулут стоял за
очагом, подняв к груди ладони, и с интересом следил за ним. Человечье оживало в
его запавших глазах! Андрей беззвучно отнял полог. На ороне лицом вверх, скаля
белые зубы, спала колдунья. С подушки на землю черной гнилою речкой стекали
волосы.
Глава десятая
ЖУК ВИЛУЙСКИЙ, ЛЕНСКИЙ
ЖУК
Над Якольской землицей стояла прозрачная
утренняя тишина.
Это была не могильная тишь зимнего
оцепенения. Тишина отдыха природы после тяжелой борьбы за жизнь.
Птицы еще не поют — не прилетели. Деревья
еще не шумят — без листьев, а лиственницы без иголок. Ручьи не журчат — не
наполнились водой. Но все это скоро будет.
Что не поют птицы — беда небольшая.
Главное, что ручьи не журчат. Ведь резиновых сапог тогда не только в Якутии — и
на всем свете не было.
Идут отроки наши под весенним солнышком по
бесконечному берегу Вилуя. С берега снег сошел давно, стек на лед и там замерз.
В лесу, болотинах снег лежит, понемногу тает. Та вода в низинах собирается.
Придет день — хлынет в протоки, забурлит Вилуй и накроет берег свой, как
говорится, с головой. А пока — лоснится слегка отпотевшая спина Вилуя. Снега на
льду уже нет: частью в небо паром ушел, частью, днем растаяв, ночью льдом стал.
Отломи от края льдинку, пусти по Вилую — будет звенеть до того берега. Песок
обмытый, желтенький, как яичница, высох сверху, шуршит под ногами. А попробуй,
копни его носком торбоса — копнешь неглубоко, под сухим песком — заледеневший,
каменный песок.
Идут отроки, идут. Изредка дорогу ледяные
языки притоков переходят. Но это пока что мелочь: разбежишься как следует,
встанешь на лед, и вот он — другой берег. Только потом какое-то время следы
твои на песку мокры и к торбасам песчинки липнут.
Хорошо так идти, ни о чем особенном не
думать. Даже самое страшное, и то головы не клюет: так и кажется, что все оно —
позади. Так и хочется пошутить:
— Ведаешь, Брате, сдается мне: жалеешь ты все ж, что я тя от Делэриер увел. Не
быти тебе теперь мужем такой почтенной женщины!
— Гляди, не слишком смейся! Услышит —
догонит!
— Доньдеже кудла не отрастит, не страшна!
Да и не столько могуча, сколь обманна. Правда, что ль, куропаток с нутра пекла?
Сыры были. В земь кротом уходила, а нарытого-то не было. Мороченье то!
Надо сказать, что Андрей, хотя и не мог
знать слова «гипноз», по-своему очень верно определил, в чем сила шаманки.
— Глянь-ка: то не она?
Кулут показал пальцем на огромного ворона.
Тот, сидя на льду, внимательно заглядывал в трещину, тянувшуюся вдоль берега.
Получаются такие на всех якутских реках так: в начале зимы, когда река
замерзает, воды в ней еще достаточно, а потом, подо льдом, она мелеет, так как
притоки перемерзают и перестают давать воду. Свежий лед, еще тонкий,
оказывается выше воды, прогибается и наконец под собственной тяжестью падает,
ломаясь по всей длине берега. И образуется расщелина там, где лед с одной
стороны лежит на берегу, а с другой на воде. При этом на берегу лед покат — как
сам берег. Можешь сесть при желании и съехать, словно с горки!
Отроки так и сделали. Ворон, что уже
засовывал клюв в расщелину, недовольно взглянул на них и отлетел. Тут и увидели
Андрей и кулут, что в трещине что-то краснеет. Это был крупный водяной жук. Как
и откуда он попал туда — непонятно, так как воды в трещине не было. Может, из
песка вылез? А может, прямо здесь, в расщелине, под снегом и перезимовал?
Теперь снег растаял, в трещине от солнца песок нагрелся, как в избе на
подоконнике, и жук просыпался. Он пошевелил одной лапкой, другой, потом головой
и двинулся по расщелине — может, в поисках воды.
Полз он, конечно, медленно, волоча брюшко,
и по песку за ним змеился влажный след. Но вскоре глашатай близкого паводка
окреп, поднялся на лапках и пошел уверенно: топ-топ-топ! Отроки завороженно
пошли за ним, не замечая, что трещина поворачивает вправо.
Жук наконец добрался до места, где в
трещине синела вода, и нырнул под лед. Отроки выпрямились и, вернувшись со льда
на песок, зашагали дальше. Вдруг Андрей остановился, недоуменно сдвинул колпак
на затылок:
— Что такое?
— А что?
— На полуденно солнце идем!
Уставились в реку. Здесь ледяная полоса
делала такой крутой поворот, что не заметить его было невозможно. К тому же,
она и шире стала, может, вдвое, а то и втрое — сказать точнее было невозможно,
так как отроки стояли слишком низко. От кромки одной ледяной или водной верстой
могут показаться и две, и три.
— Уразумел! — воскликнул Андрей. —
Лена-река! Лена! Мы дошли до Лены! Вилуйский жук привел нас в Лену!
И оба запрыгали — аж задымились лица: одеты
по-зимнему, а солнце весеннее.
— Лена! Лена! — повторял Андрей, словно уже
дошли до острога. А до него ведь было еще, кстати, три с половиной сотни верст.
И эти сотни надо было бежать как можно быстрей, чтобы успеть до ледохода.
— А может, то жук ленский? — высказал
догадку кулут, когда отдышался. — Домой вертался.
— Жук вилуйский, ленский жук! — заорал
Андрей нечто вроде песни.
— Ленский жук, вилуйский жук! — поддержал
кулут.
— Эх, перейти бы на тот берег на всяк
случай! — махнул рукой Андрей туда, где в далекой дали сияли снежные вершины
Верхоянского хребта. — Да рано. Дед Омелька сказывал — сперва реку Алдан
минуйте! Ты, Брате, внимательней влево зри: как бы нам Алдан не пропустити!
— Не пропустим, — убежденно промолвил
кулут. — Слышал я — река ого!
Двинулись по Лене. Дышалось полной грудью,
сума, которую несли по очереди, била в спину сытыми глухарями, накануне
добытыми в березняке.
Еще раз увидев ворона на расщелине, отроки
сразу смекнули, что черный снова выследил жука. И так жаль стало безобидного
пловца, что привел их на Лену! А ворон клювом водит, целится...
— Кыш! Кыш, проклятый! — закричал Андрей,
бросаясь к ворону.
— Прочь! Прочь пошел! — кричал и кулут.
Отогнали черноносого. Над расщелиной
склонились — где жук? Эх, ребята, ребята! Вроде и большие, а как дети. Забыли,
в каком веке живут. Шума из-за жука натворили да еще по сторонам не смотрят...
Сзади послышался топот тяжелых копыт.
Друзья испуганно вскочили: перед ними возвышались два всадника.
Brak komentarzy:
Prześlij komentarz